Короче, так и окажется наш бард, тяготеющий к эстраде, сидящим между двумя стульями, как раз посередине между традиционными бардами и традиционной эстрадой. Эстрадники будут считать его бардом, а барды, соответственно, - эстрадником. Но это потом...

А теперь он пробует сочинять песни, тем более что рядом живет поэт, который чуть ли не каждую ночь, поджав под себя левую ногу (и не просто поджав, а практически сидя на ней) и закуривая через каждые пять минут новую сигарету, пишет стихи. То есть в максимально неудобной для человека позе, в экологическом кошмаре, который сам же себе и создает, пишет этот ненормальный.

Хотя, впрочем, где вы видели нормальных поэтов? Нет, конечно, поэт с виду - человек нормальный, но в нем обязательно есть что-то еще, невидимое миру, что-то такое, что наделяет его нужной дозой шизофрении - безусловно необходимой для творческого угара. Нормальный поэт - это ненормально, неправильно, так же, как, скажем, сентиментальный бизнесмен. Забегая вперед, скажу: как вы думаете, что-нибудь изменилось? Что вы! Каждую ночь, сидя на своей бедной левой ноге и непрерывно куря, Филатов пишет очередную пьесу или сказку в стихах. Сигареты - это вообще разговор особый. Уговаривать Филатова бросить курить - бесполезно, бессмысленно; глупо ведь стоять, предположим, перед заводской трубой и уговаривать ее не дымить так много. Когда он пришел в сознание после операции, первое, что он сказал, было знаете что?.. Вы правильно догадались: он попросил именно это. И кто-то из врачей без звука, без намека даже на возражение протянул ему сигарету, а другой врач, улыбаясь, - зажигалку.

Так вот, сидит он в комнате № 39, а чаще - на кухне, где ночью нет никого, посреди мусора, картофельной шелухи и окурков, своих и чужих, и иллюстрирует собой знаменитую ахматовскую строчку: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи... " и так далее. Причем стихи пишутся удивительно красивым почерком.

Казалось бы, в таких условиях и почерк должен быть неровным, небрежным, неразборчивым, но нет! Каллиграфические буковки вырисовывает его рука, будто старинный писарь составляет прошение на высочайшее имя. А может, это и есть прошение на самое высочайшее имя, чтобы его, как он считает, " стишки "

превратились в стихи - в диковинный язык, на котором изъясняется душа, в одно из средств доставки чувства и ума от человека к человеку, а также хрупкий мост между небом и землей. И он пишет, выводит такие красивые буковки, что их даже жалко зачеркивать, но он зачеркивает, еще и еще, думает, опять пишет и снова зачеркивает, опять закуривает и снова пишет... Я нетерпеливо жду, но знаю, что торопить или заглядывать через плечо, что он там уже написал, нельзя, это - табу. Тоже курю и жду: сейчас, уже скоро, он закончит и наступит моя очередь сочинять музыку к тому, что он мне прочтет. И если получится, то будет сегодня новая песня, точнее, не сего-дня, а сей ночью. И той же ночью будет ее премьера, вполголоса, на кухне, для одного-единственного слушателя и соавтора - Леонида Филатова. Гитара лежит на кровати и тоже ждет, когда он допишет, тоже вибрирует девушка, трепещет вся...

Первая наша песня была, конечно же, про любовь. А про что же еще, странные вы какие... Все, все про нее, про любовь: про типичное поражение разума - от слепого темперамента. Разум почти всегда слабоват и беспомощен перед острыми атаками сердечных мук. Вообще драматизм, тотальное несчастье, неразделенность или же невозможность соединения - все это множество " не " - главное оружие любви в ее непрекращающейся и успешной борьбе против логики и спокойствия.

Так и здесь: любовь поэта (во всяком случае, на данном этапе) была неудачной, неразделенной, а значит - несчастной. Ну не счастливой же ей быть в самом деле, когда тебе восемнадцать! К тому же короткое и слишком простое счастье разделенной любви и даже безобидно-банальное благополучие - неважный двигатель для творчества. Так рождается песня "Ночи зимние ", и студеный надрыв ее куплетов несется по ночным коридорам общежития :

Вас вместе с другом как-то видели, Мне друг, наверное, солжет, А ото лжи, как и от гибели, Меня мой Бог не бережет.

Живу, дышу и что-то делаю И каждый день схожу с ума, А за окном такая белая, Такая черная - зима!

Во как! И щеки пылают, руки холодеют, сердце колотится - все как надо! Но главное: поймет ли она, и проймет ли ее - адресата этого, рвущего душу в клочья романса?! Проймет всех... кроме нее... Когда в сигаретном и творческом чаду проявляются контуры произведения под названием "Ночи зимние ", авторы еще не знают, что оно будет иметь сумасшедший успех на Трифоновской, 45-б.

Успех неадекватный, потому что, прямо скажем, и мотивчик так себе, незамысловатый, да и стихами тоже Филатов не гордится, но вместе они производят большой лирический эффект; берет, понимаете ли, эта песня за душу, даже, я бы сказал, цепляет за нее. Только петь надо грустно, отстраненно, глядя не на слушателей, а куда-то поверх их голов. Ну а как же, конечно! - с небом ведь разговор, вы-то тут при чем?

С ума сойти, сколько водки льется под эту песню, сколько слез! Сколько молодых людей с бутылками приходят, чтобы ее послушать, пострадать! Успех смущает, потом искушает, потом становится привычным. Позже мы догадаемся, что успех был обусловлен не качеством произведения, а тем, что у всех буквально были романы, трагические любовные истории, и "Ночи зимние " попадали в резонанс с настроением большинства. Но сейчас, окрыленные этим первым успехом, мы продолжаем сочинять дальше. Автор музыки владеет гитарой, мягко говоря, не виртуозно. Азам игры на семиструнке его обучил недавно старшекурсник Виталий Шаповалов (среди своих - Шапен). Он окончил музыкальное училище по классу трубы. Труба, однако, не тот инструмент, которым можно широко пользоваться в общежитии, особенно по ночам: тебя просто не поймут. К тому же труба - солирующий инструмент, а надо аккомпанировать песням, и тут интимно-воркующая гитара подходит больше. Виталий и на гитаре играет мастерски, и поет очень здорово. Через пару лет это сыграет решающую роль при показе группы выпускников в...

...Театр на Таганке Это не просто модный театр, в который нельзя попасть, на премьеры которого даже сами артисты проводят друзей и знакомых какими-то немыслимыми путями:

через окна, через котельную и прочее; он - средоточие свободы, таланта, свежей фантазии, юмора; он - культурное противостояние загнивающему тоталитарному режиму; тут режиму почти в лицо такое говорят!.. Артист Театра на Таганке, даже ничего, кроме массовок, не играющий, ходит по Москве гордо: ну как же! не во МХАТе каком-то заплесневелом он работает, на " Таганке "! Поэтому, когда, например, артист Володя Фоменко переходит работать в МТЮЗ из Театра драмы и комедии на Таганке, для него это не переход, а падение. И хотя он и говорит, что ушел оттуда потому, что не выносил античеловеческого диктата Любимова, мы все равно видим, что " Таганка " - незаживающий рубец на сердце ее экс-артиста. К тому же первая роль, которую он тут получает, - это роль Старого Зайца в бессмертной драме Сергея Михалкова "Зайка-зазнайка ". Роль Зайца, да к тому же старого, почти оскорбительна для артиста, уже вкусившего яд таганской славы. Ну представьте: из центра театрального внимания - в ТЮЗ, на задворки детства; из самого эпицентра тайфуна - на мирную лесную опушку. А там, на опушке, разыгрывается история нравственного падения Зайки, который украл у охотника ружье, обрел таким образом силу и стал зазнайкой, начал унижать близких и в том числе Старого Зайца, короче, стал бессовестным и в результате едва не погиб, и неминуемо погиб бы, если бы не крепкая заячья дружба и взаимовыручка. Поучительная история о том, что обычно делает власть с зайцами, как она их развращает, своего рода "Макбет ", только на опушке, но олицетворением совести, нравственного закона внутри всякой Божьей твари, в этом действе является как раз Старый Заяц, роль которого Володя и исполнял.

И чем он не доволен, когда сидит утром перед спектаклем у своего гримировального столика и смотрит на себя в зеркало со звериной, незаячьей тоской? О чем думает он, отбившийся от таганской стаи одинокий волк, которого судьба не без юмора превратила сегодня в мелкое травоядное?..

Володя с отвращением рисует на своем мрачном лице усы. Черной тушью. Медленно ведет линию от носа по щеке наискосок. Тоска растет в его глазах. Он откладывает кисточку и смотрит на себя в упор. По всему - происходит тяжелый мысленный разговор с самим собой. Его результат - хриплый выдох в лицо своему отражению в зеркале: "...твою мать... " Без восклицательного знака, потому что это - полушепот, полустон. Он рисует второй ус и опять повторяет то же самое: кисть, взгляд, мат...

Я сижу сзади, спиной к нему, и вижу все, что с ним творится, отраженным в своем зеркале. Он не замечает, не подозревает даже, что я за ним наблюдаю.

Меня корчит от смеха, но если вдуматься - все это вовсе не смешно: на моих глазах разыгрывается подлинная драма, основная идея которой - " до чего же я докатился!" Еще вчера - рядом с Высоцким, Губенко, Демидовой, пусть небольшие роли, но там, в авангарде жизни, а сегодня -...твою мать!.. - страсти на опушке!..

Нарисовав усы, Володя встает и берет в руки штаны Старого Зайца, серые, естественно, штаны с маленьким, беленьким, пушистым хвостиком, пришитым в центре задницы. Перед тем как их надеть, он долго смотрит на хвостик, и я вижу все, что он думает сейчас о своем пути в искусстве. Обложив ни в чем не повинный хвостик все тем же матом, Володя надевает штаны, подходит к двери и кричит в коридор: "Клавдия Сергеевна! (Это наш театральный гример.) Клавдия Сергеевна! Уши для артиста Фоменко!!! " Кричит, издеваясь над собой, доводя свое внутреннее унижение до трагикомического пафоса: " уши для Фоменко "

звучит как " карету его высочества принца Вильгельма Оранского - к подъезду! "

По коридору семенит Клавдия Сергеевна, держа в руках большие и красивые заячьи уши, которые она должна сейчас приделать к Володиной голове. Он опять садится перед зеркалом, и Клавдия Сергеевна многочисленными заколками старательно и прочно прикрепляет уши. Уходит. Володя снова смотрит на себя, как на уже окончательную редакцию Старого Зайца. Смотрит с презрением и ненавистью.

Потом, не отрывая от себя взгляда, резко дергает головой вперед. Уши покачиваются, замирают... И еще раз дергает, смотрит с неизбывной мукой на эти уши, качающиеся над гордой головой артиста, и опять шепчет - ушам, себе, стране и судьбе: "...вашу мать... вашу мать... " Тихо колышутся уши над могилой надежд - надежд на счастливую актерскую жизнь, на славу, на удачу...

Володе, однако, судя по всему, осточертели эти похороны, надо же иметь мужество жить, даже когда жизнь совсем нехороша, и он встает, взбивает до должной пушистости примятый стулом хвостик и ядовито говорит мне: " Ну что!

Поскакали на нашу лесную полянку! "

Да и нам с вами тоже пора. Поскачем теперь с полянки - вновь на " Таганку "...

Там уже нас заждался Шапен, покинутый ради рассказа о Володе Фоменко. У Любимова, как известно, слабость к пению под гитару, и Шапен при показе в театр не играет никаких отрывков: зачем? Когда у него есть неотразимое и типично таганковское оружие - гитара и нестандартный (и вместе с тем вполне профессиональный) вокал. Вот он и применит это оружие, спев на показе сумасшедший шлягер итальянской эстрады под названием "Селена ", что в переводе означает " луна ". Шапен знает, собственно, только одно это слово по-итальянски, ибо к итальянскому языку имеет такое же отношение, как, предположим, Челентано - к ямало-чукотскому диалекту, и его крепко стесанное крестьянское лицо вписывается в итальянскую эстраду, как бы это помягче сказать, не сразу. Ну вот как если бы посреди хора имени Пятницкого появился вдруг Майкл Джексон в лаптях и кокошнике и запел "Рябину кудрявую "... Хотя, подождите, в этом что-то есть... Все газеты мира дорого бы дали за такую фотографию...

Эклектика все же бывает иногда очень обаятельной. Вот и у Шапена удалая попытка сбросить лапоть и примерить на себя Апеннинский сапог, эта дерзкая вылазка в тыл итальянской эстрады приносит свои плоды. Хорошая творческая наглость ценится на "Таганке ", и Шапен на известном только ему тарабарско-итальянском языке укладывает там всех своей " Селеной ". Любимову "

Селены " достаточно, и он безоговорочно принимает Шапена в театр, о чем, кстати, потом вовсе не жалеет.

Уже не так много времени остается до перемен - в стране, в театрах и людях.

Скоро Театр драмы и комедии на Таганке будет уже по жизни оправдывать свое название: в нем разыграются такие драма - до смеха и комедия - до слез, такой жизненный спектакль, что черти будут аплодировать стоя. Кто бы мог подумать, что когда-нибудь монолитный кулак " Таганки " сначала разожмется, а затем и вовсе распадется на ампутированные злым роком пальцы? Кто пишет биографии театров и людей, да так, что не приснится и самому безумному драматургу?

Бог весть... Да-да, вот именно, ЕМУ ведомо, какую пьеску сочиняет Люцифер для Театра на Таганке, более того, ОН позволяет разыграть ее и вселиться бесу в главных героев. Почему позволяет, почему не вмешивается ? Или Театр не выдержал испытания " медными трубами " и получил свое? Или был слишком политизирован и шел не туда, куда ЕМУ было угодно? Или нам всем решили еще раз напомнить, что либо власть и борьба за нее, либо Божий дар? И если ты ввязываешься в кровавую драку за свое место, то потом не жалуйся, что у тебя этот дар отнимают и ты уже - не творец, а функционер. Много " почему ", и не мне, и не здесь, на этих страницах, с этим разбираться.

Можно только еще и еще раз пожать уныло плечами и тоскливо удивиться, как "

средоточие свободы " могло превратиться в средоточие самого громкого в театральном мире скандала. Кто бы мог вообразить, что наступит такое время, когда билеты на "Таганку " не надо будет доставать - они станут продаваться свободно; что в зале будут свободные места, а иногда очень много свободных мест; что ломиться туда уже никто не будет. Да и вообще кто мог себе представить, что их будет две! Две " Таганки "! Что главный режиссер и его первый ученик превратятся в почти фарсовую пару, что их дружеская многолетняя привязанность внезапно отомрет, будто ее и не было, а еще точнее - будет только мешать, связывать руки, сковывать движения в драке, поэтому ее, как ненужные путы, придется разорвать и выбросить. Главный режиссер покинет осиротевшую труппу и постылую Родину, уедет за границу и научится там жить (позвольте воспользоваться газетной терминологией той поры) - по " волчьим законам капитализма ", а затем, вернувшись, покажет его " звериный оскал "

тем артистам, которые ждали его, как отца родного, но оказались ему не нужны.

Он решит отфильтровать нужных артистов от ненужных, а ненужных выкинуть на улицу, несмотря на то, что все они любили его безоглядно и верно верили ему, и верили в него, и дружно боролись за его возвращение. Собачья преданность часто вознаграждается пинком, а в мире бизнеса друзей нет, есть только партнеры - вот такой первый урок получили наивные русские артисты от вернувшегося из капиталистических джунглей своего вожака. Однако вскоре выяснится уж совсем грустное: что новоявленная " акула мирового империализма "

может творить только в условиях борьбы и охоты, что она могла только талантливо и с выдумкой кусать за задницу советскую власть, а когда советской власти не стало, она начала терять зубы. И творческих потрясений уже не будет, останется лишь легенда о нем и его команде, да еще о тех красивых штормах, которые они устраивали в обычном море театральных иллюзий.

Ну а другой - его первый и любимый ученик - станет (подумать только!)

министром культуры, а затем одним из первых коммунистов в Государственной Думе. А коммунисты всегда против капиталистов, и, поскольку мировой капитал и его, как уже сказано, " волчьи законы " будет олицетворять в театре его учитель, они просто обязаны будут встать по разные стороны баррикад. Баррикады тоже будут, почти в прямом смысле, министр отвоюет второе здание, и в нем разместится другая часть труппы, другая "Таганка ". А еще вчера - все друзья и единомышленники... Таганская метаморфоза и дальше будет развиваться по принципу " театра абсурда " : однажды, накануне Пасхи (что характерно!), во втором здании произойдет торжественное заседание коммунистов, посвященное дню рождения Ленина, и аккурат на том же самом месте, где когда-то - то скрытно, то явно издевались над советской властью, она вдруг возьмет и воцарится.

Пусть на несколько часов, но перед Пасхой как раз " воистину " воскреснет. И огромный бюст Ильича будет возвышаться на сцене; и будет там трибуна, и докладчик, и красные знамена - все как полагается! И будут ораторы, и вчерашние коммунистические лозунги вдруг снова прокаркают, и не где-нибудь, а именно над залом легендарного театра, над бывшим гнездом оппозиции тому режиму, над разоренным гнездом свободы и честности. Разоренным сначала амбициями, затем враждой и в конце концов ненавистью...

Вот такие, понимаете ли, уважаемые господа (или товарищи - на выбор), озорные повороты делает иногда фортуна. Вероятно, она, фортуна, слегка актриса: ей непременно надо нас или рассмешить, или поразить, или ужаснуть (в случае с " Таганкой " - тоже на выбор).

А мой друг Филатов будет горестно стоять между этими политическими жерновами и соображать: какое из двух зол принять, и какое зло следует считать меньшим? И выберет. А Шапен выберет противоположную сторону, но ни славы, ни успеха даже, ни обыкновенного благополучия ему это не принесет.

Так вот, именно Шапен показал автору в общежитии первые три аккорда на семиструнке, и этого оказалось достаточно, чтобы душа у автора запела и выяснилось, что он может сам сочинять мелодии. Ему иногда было достаточно даже балалайки. В реквизите Щукинского училища имелась одна. Однажды, перестроив три балалаечные струны, как первые три струны на гитаре, и воображая себе, что держит в руках банджо, он сочинит в сопровождении этого треугольного банджо мелодию к новым стихам Филатова "Акробат ". " Жизнь у акробата трудновата ",- с большим энтузиазмом поется и с не меньшим - слушается, а уж припев: "Соленый пот не для господ, моя галерка в ладоши бьет ",- подхватывается обычно всеми сидящими и стоящими рядом, и, значит, песня обещает стать популярной хотя бы в театрально-цирковой среде.

Ну а "Оранжевый кот ", или по-другому - "Цветная Москва ", принесет авторам не вполне оправданный успех уже в масштабах города. Произведение, на сочинение которого авторы затратили аж минут пятнадцать, поется потом во всех вузах Москвы, и это - один из непостижимых для меня секретов успеха. Почему те песни, которые мы с Леней считали серьезными и заслуживающими внимания, не знает никто, а простенькую песенку "Оранжевый кот " знают?.. Кажется, мы с Филатовым даже стеснялись слегка того успеха, который пришелся на ее долю. Она ведь стала в каком-то смысле народной, чем-то вроде городского студенческого фольклора.

Стали " народными " и некоторые другие наши песни. Отделившись от авторов, они отправились в свободный полет и стали жить своей жизнью. Свободны - значит, ничьи. Персонально - ничьи. Песни всех и для всех. Общие. А значит - народные!

Ну и слава Богу! Потому что если разобраться, если очистить восприятие от мелкого мусора тщеславия, поймешь одну простую вещь: если ты лично дал жизнь хоть одной " народной " песне, то уже не зря топтал землю и коптил небо, и пусть она там летает себе без фамилий. А ты будешь знать - но спокойно, скромно, дома! - что ничего " народного " не бывает, что народ персонифицирован и за каждой частушкой стоят конкретный Иванов, который ее придумал, и Сидоров, который дополнил.

Противно только, когда твою песню кто-то специально присваивает, полагая, что если она " народная ", то этот абстрактный народ с него никогда не спросит.

Хотя и это тоже скорее забавно, чем неприятно. Один очень известный певец пел нашего с Леней "Полицая"; пел в ряду своих песен, слова и музыку к которым сам написал; авторов " Полицая" он и не упоминал, потому что: а зачем? Поэтому песня эта, как бы автоматически, сама собой воспринималась как его новое произведение. Это было тем более удивительно, что к этому времени я ее уже вовсю исполнял в оркестре Утесова. Но на вопрос, зачем, мол, он это делает (ведь мог бы в конце концов объявлять хотя бы автора стихов), он посмотрел этак наивно, чуть наивнее, чем следовало для правды, и так стереотипно и ответил: "А я думал, эта песня народная".

Некоторые наши песни мало того, что стали жить своей жизнью без родителей, но даже обросли своими легендами, что, конечно, для родителей и почетно, и приятно, и... опять-таки смешно. "Смешно ", впрочем, - слово неточное (по крайней мере для одной из легенд), и полного представления о сути легенды не передает. А суть ее настолько трагикомична, что просится на бумагу, и даже не просится, а прямо-таки требует, чтобы ее изложили. Быть может, она и не покажется вам такой уж особенной трагикомедией, но автор, питающий к этому жанру безграничное уважение, до сих пор убежден, что самое смешное происходит иногда на похоронах, а самое трагичное - на свадьбах. Автор вообще (иногда вовсе не к месту) бывал неприлично смешлив. На одних похоронах ему пришлось даже поскорее отойти от гроба, чтобы люди не заметили, что навернувшиеся слезы - отнюдь не попытка оплакать покойника, а совсем наоборот. У директора театра тогда умер отец, и директор попросил секретаря комсомольской организации помочь ему в ритуальных мероприятиях. Парень помогал так, что его старания были заметны не только директору, но и всем прочим, хотя покойного никогда не знал и увидел его только на кладбище. Однако он очень старался, потому что был не только комсоргом, но и артистом, а в театре как раз в то время не было главного режиссера и все вопросы - вплоть до распределения ролей - решал директор. Ну и парень подумал, что в этом деле лучше перестараться, чем недостараться. И только в самом конце чувство меры изменило ему настолько, что он свел на нет все свои предыдущие усилия. Стоя у гроба рядом с директором, он вдруг зарыдал так, что любая профессиональная плакальщица с предгорий Кавказа на его фоне почувствовала бы жуткую неловкость от того, что даром ест свой хлеб. Директор долго косился на горюющего изо всех сил комсорга, но чего-чего, а чувства юмора у него всегда было предостаточно, и в конце концов он не выдержал и сказал тому вполголоса, будто утешая : " Ну-у, ну-у, перестаньте так убиваться, ведь это все-таки мой папа умер, а не ваш ",- и встретился глазами с автором. И автор, тихо скуля от подступающего смеха, удалился от гроба подальше.

Филатов тоже рассказывал историю, как один деятельный тип провожал в последний путь своего товарища. Он бросил в могилу традиционную горсть, пошлепал ладонями, стряхивая с них землю, затем обвел всех присутствующих тяжелым взглядом и сказал: " Та-а-ак "! И что означало это " та-а-ак "? То ли он обвинил кого, то ли хотел намекнуть, что, мол, с этим мужиком уже разобрались и кто теперь будет следующим?.. Или же: " Та-а-ак! Это дело я сделал, что там у меня еще на сегодня ?.." Словом, этот тип внес в традиционное течение обряда нотку комичной глупости, какой-то нелепый диссонанс. Так что я настаиваю на трагикомедии как на самой острой, экстремальной форме искусства и постараюсь наделить именно ее чертами нижеследующую новеллу, легенду номер один, которая будет называться...

Плагиатор Жил-был один молодой человек. Он слонялся по жизни, не очень четко понимая, где будет его настоящее призвание, есть ли оно и вообще стоит ли об этом думать. Но... чего-то хотелось... Очень хотелось чего-то... Хотелось как-то самовыразиться. Как поется в одной эстрадной песне: "Иду я куда-то, о чем-то мечтаю ". Ах, это дивное время, это смутное брожение души, когда чего-то хочешь, но не знаешь толком - чего; что-то любишь, но его пока нет; о ком-то вздыхаешь, но вы еще не знакомы; о чем-то мечтаешь, но оно где-то вдалеке, и что это такое - совсем неясно. Есть только одно - томление. Томление есть, и оно гонит тебя на улицу, тебе непременно надо где-то шляться, идти в незнакомую сторону, искать место - например, вот это пустое кафе, уютное, как детектив Агаты Кристи. Обязательно пустое, чтобы никто не помешал твоему медленному наслаждению тоской и одиночеством; чтобы ты сел за дальний столик, в самый угол, заказал первую дозу и после ее приема пришла бы привычно она - вот эта самая загадочно-сладкая тоска; чтобы она разлилась в груди и растопила бы в себе сердце. Такое, знаете, типично русское занятие - грустить...