Вова часто наблюдал за Муслимом Магомаевым в " Голубых огоньках ", он видел, как тот ведет себя во время музыкальных проигрышей. Это вообще было проблемой:

певец, освободившись секунд на тридцать от вокала, часто не знает, куда себя деть, что делать. Тут каждый выходит из положения по-своему: Кобзон, например, просто стоит и ждет, когда запоет снова; кто-то танцует, если умеет; кто-то общается с музыкантами, подносит к саксофону микрофон, делает вид, что наслаждается импровизацией; кто-то пытается вступить в контакт с публикой; а Магомаев, когда пел эту песню, во время проигрыша всегда облокачивался на рояль, улыбался и слушал пианиста.

Так и Вова поступил, не учтя при этом, что рояль стоял в определенном положении, и Вова, облокотившись на него, оказался к залу спиной. Вот так, повернулся школьный певец ни с того ни с сего задницей ко всем - и учителям, и ученикам, - и, как ему казалось, непринужденно улыбнулся Юре. Улыбка, впрочем, была похожа на предсмертный оскал, потому что подражать непринужденности поведения нельзя, надо таким быть, а Вова не был, и в ту же секунду, когда повернулся, понял, как он повернулся.

Юра играл, Вова стоял... Стоял насмерть, так как понимал: если встанет и повернется обратно к залу, все увидят его смущение и будут смеяться.

Но в зале и так уже начали смеяться; сначала по рядам прокатился недоуменный, а с учительских рядов - возмущенный ропот в ответ на эстрадную развязность солиста, а потом начался смех - убийственная реакция для исполнителя лирической песни.

Однако Вова упорно стоял спиной и с отчаянной тоской всматривался в побагровевшее лицо пианиста - единственный спасательный круг во всем враждебно настроенном зале. Но и в его глазах он увидел только ужас, смертный приговор своему сегодняшнему выступлению. Этими глазами Юра все время дергал вправо, пытаясь дать понять неудавшемуся "Магомаеву ", чтобы он немедленно прервал свой дерзкий порыв к свободе поведения и повел себя по-человечески. Нет же!

Вова повернулся только тогда, когда пришло время еще раз пропеть последний куплет и закончить песню. Он обратил к зрителям красное, вспотевшее лицо, выпрямился и швырнул в зал неблагодарной публике: " Песня с Ленинских гор плывет ",- и тут от нервного перенапряжения потерял голос. Он исступленно просипел самые последние слова о том, что к нам идет по Москве сама любовь, и в сочувственной уже тишине зрительного зала быстро удалился за сцену. Это был первый трагический эпизод Вовиной жизни в искусстве.

Потом был и второй. Там же, в школьной самодеятельности. Об этом вы прочтете в главе про Задорнова, но пока несколько слов о нашем драмкружке. После того провала с песней о Москве Вова решил на время с пением покончить и поступил в школьный драмкружок. Он сразу получил там роль богатого старика Африкана Саввича в готовящейся постановке пьесы Островского "Бедность не порок ".

Получил легко, так как конкурса на эту роль, прямо скажем, не было. Главную героиню, которую играла девочка Люся, насильно выдают замуж за старика, а она, естественно, любит другого. Старик, конечно, сволочь и думает, что если у него есть деньги, то ему можно все. Люся была самой красивой девочкой в драмкружке, и в нее были влюблены все. Мало того, что она была красивой, она уже в девятом классе умела вести себя с мальчиками так, что у них половое созревание наступало намного быстрее, чем они рассчитывали. Кокетничая всем телом, она словно обещала то, чего потом никогда не давала, и эта обманчивая доступность страшно заводила всех старшеклассников, которые с ней общались. Не миновал этого и Володя.

На сцене к Африкану Саввичу подводили будущую невесту, и он, беря ее за руку, произносил слова: "Ручка-то какая, бархатная ". Режиссер и руководитель драмкружка в этом месте добивался от Володи выражения старческого вожделения, омерзительной старческой похоти; он даже показывал Володе, как это надо произносить. У него получалось, разумеется, лучше, потому что ему это было ближе. А у Володи не получалось: похоть - ну это уж как-нибудь, а вот старческая - с трудом. К тому же он в этот момент всегда был занят совсем другим. Беря Люсю за " бархатную ручку ", Володя всегда держал в своей руке вчетверо сложенную маленькую записку, в которой объяснялся Люсе в любви и назначал свидание. Люся эту записку незаметно брала и прятала, продолжая играть роль обреченной невесты.

Привязанное и спрятанное под рубашку и жилет пузо, наклеенная окладистая борода и парик с прямым пробором все-таки придавали образу Африкана Саввича минимальную достоверность, но чувств в Люсе они никак не могли прибавить, и она записки брала, девичье любопытство удовлетворяла, но дальше не шло, на свидания не приходила.

Со злорадным удовлетворением отвергнутого поклонника Володя один раз увидел Люсю на школьном вечере не в длинном платье, в котором она репетировала, а в коротком. У Люси оказались ноги кавалериста, с детства не слезавшего с лошади, совсем кривые, кривее, чем даже у самого Володи, и... любовь прошла, улетучилась, будто ее и не было. Да и не было, конечно. Просто он поддался массовому увлечению.

А вскоре появилась новая любовь - девочка Ира. Она занималась фигурным катанием, и Вове тоже пришлось научиться, чтобы ходить вместе с ней на каток.

Один раз, возвращаясь с катка, он получил от ее поклонников коньками по башке, однако это его не остановило. С Ирой отношения продолжались долго именно ей он читал Блока на скамейке в парке. Потом из Москвы писал ей письма, а она - ему, но Москва далеко, а в Риге рядом оказался парень, который превратил Иру в женщину. Через несколько лет, уже работая в Московском ТЮЗе, Володя приехал в очередной раз в Ригу, и они с Ирой встретились. Володя только что в первый раз побывал за границей, на гастролях в Болгарии, и купил там себе кожаный пиджак.

На встречу с Ирой он пришел в нем. Иру это доконало: отношения с тем парнем уже прервались, а тут московский артист в кожаном пиджаке, любивший ее романтично и пылко пять лет назад. "Я так и знала, - сказала она, - что ты приедешь в полном порядке и в кожаном пиджаке ". Это Володю немножко обидело.

Получалось, что пиджак играет решающую роль в их новых отношениях. А ведь он ей только что за столиком в кафе опять Блока читал.

Но новым отношениям суждено было быть, и начался бурный роман. Однако, видимо, что-то в школе уже отгорело, да и интересы стали разными. Ира еще приезжала пару раз в Москву, жили, куда пускали пожить, даже одну неделю у Михаила с женой, в их маленькой двухкомнатной квартире на Малахитовой улице, которую Миша с Велтой получили в Москве.

А потом все тихо и логично угасло. Ира, поняв, что ничего серьезного с Володей не построишь, вышла замуж и живет теперь, как и Юра Зюзюкин, в Америке, только в Чикаго. Юра с ней почти не встречается, встречался с ней Миша, подарил мою кассету с песнями, а со мной она во время гастролей почему-то не повидалась, но песни слушает, правда, не дома, а в машине, когда остается одна. Так мне рассказал Миша, когда вернулся из Америки, где был в первый раз со своими концертами.

Миша - это не кто иной, как Задорнов. В нашем школьном драмкружке он исполнял роли эпизодические, и сам теперь на концертах часто вспоминает, как в том самом спектакле "Бедность не порок " изображал ряженого медведя. А я, мол, главную роль. Вспоминает даже с удовольствием, потому что все же видят теперь, кем он стал, несмотря на то что в школьном драмкружке его не оценили. Был еще спектакль " 20 лет спустя" по М. Светлову, и Миша там в конце играл комиссара, который напутствовал комсомольцев на дальнейшую правильную жизнь.

Большие черные усы были наклеены на Мишину юношескую физиономию. Они существовали независимо друг от друга: комиссарская кожанка и усы отдельно, а Миша - отдельно. И веры в комиссарскую проповедь в Мишином исполнении уже тогда не было.

А еще мы с ним сыграли в школьной самодеятельности чеховского " Трагика поневоле ". Ну... вышло, что не вполне чеховского...

Надо отметить, что лично у меня не было такого успеха за всю мою последующую артистическую жизнь. У Миши - бывало, он доводил и доводит людей иногда до спазм и конвульсий, когда в зале уже не смех, а стон; у меня - никогда! Мне тогда приделали большой живот, так называемую " толщинку ", затянув на ней тесемками широкие штаны. Я должен был прийти к Мише и жаловаться ему на свою проклятую жизнь. Он сидел в каком-то шлафроке, с приклеенными усами и, глядя якобы на портрет любимой, что-то элегическое наигрывал на школьном фортепьяно.

Я вошел и начал свой монолог. В руках у меня было множество свертков и кульков, которые я привез с собой на дачу. Как бы по хозяйству... И тут тесемки развязались и штаны начали падать. Я в ужасе продолжал монолог, пытаясь поправить непоправимое. Штаны все падали и падали, и тесемки были видны... Я подтянул штаны, и у меня тут же попадали все свертки. Я попытался подобрать свертки - у меня, естественно, снова рухнули штаны. Я обеими руками судорожно вцепился в штаны - тут же посыпались свертки. Надо было наконец выбрать: или штаны, или кульки. Разумнее, конечно, было бы удержать штаны. Но я хотел и то и другое одновременно и в дикой панике продолжал эту клоунаду, с неуместным мужеством продвигая вперед к окончательной катастрофе свой монолог.

Мне было вовсе не смешно, а так страшно, как никогда в жизни, но в зале хохот стоял такой, что я уже тогда понял всю жалкую тщету тонкого юмора по сравнению с простым и безыскусным паданием штанов. У Задорнова отклеился ус, он прикрылся от зала портретом любимой и реплики свои, задыхаясь от смеха, подавать перестал.

Только один человек, серьезный Мишин папа, сидевший в зале, сказал потом, что мы изувечили Чехова. Он не знал, что это было нечаянно...

А в день рождения Ленина мы играли выстраданную нашей историчкой вещь "Ходоки у Ленина ". Эта, как говорится, штучка была посильнее " Фауста " Гете. Третьим ходоком с нами был Мишин одноклассник Крылов. Ленина, разумеется, на сцене не было, да и кто бы отважился его сыграть. Была его секретарь. Вот к ней мы и должны были обращаться с хрестоматийной просьбой: " Землицы бы нам ". Как выглядел русский крестьянин, измученный голодом, войной и разрухой, мы примерно представляли себе по известной всем картине Герасимова. Но понятно, что ни лаптей, ни армяков, ни зипунов школьная самодеятельность не имела. С большими бородами на изможденных лицах тоже было сложно: бород нигде не успели достать, а изможденные лица - не успели нажить. Кое-как себя изуродовав (выпустив рубашки, подвернув зачем-то штанины брюк, вывернув наизнанку шапки-ушанки, полагая при этом, что превращаем шапку в треух), мы, как могли, сгорбились и вышли на сцену. Оля Дзерук, игравшая секретаршу, строго спросила нас: мол, по какому вопросу мы к Ильичу?

- Сестрица, - жалобно сказал кто-то из нас, уж не помню, кто именно, землицы бы нам.

И тут мы имели неосторожность переглянуться, а переглянувшись - друг друга будто заново увидеть, а увидев, что каждый из нас сейчас собою представляет, внезапно и ясно осознать, что в таком виде к Ленину не ходят, что, по идее, секретарше сейчас надо вызвать Дзержинского, чтобы расстрелять нас тут же, немедленно - за контрреволюционную пропаганду и циничное глумление над трудовым крестьянством.

Какая там сестрица? Какая землица?! На кой она им, розовощеким, спортивного вида подросткам?! И эти вывернутые шапки... Задорнов свою снять позабыл, и она забавно торчала у него на голове с одним ухом, задранным вверх... Сил на это смотреть не было. Короче, мы стали тут же, посреди эпизода, умирать от смеха.

И сознание того, что это нельзя, что речь идет о Ленине, что это святое, почему-то еще больше смех усиливало. Кто-то из нас, давясь этим смехом, отчаянно попытался спасти ситуацию, еще раз попросив землицы... И все... Это была уже катастрофа, лавина, которую нельзя было остановить ничем; " треухи "

, запихиваемые в рот, чтобы прервать смех, не помогали, и слезы, катившиеся градом из выпученных глаз, были, к сожалению, вовсе не от того, что у нас нет землицы... Спектакль был окончен, не начавшись... Красная от гнева за весь диалектический материализм, за все " Апрельские тезисы ", за весь марксизм-ленинизм вообще и за дело коммунистической партии в частности - учительница истории вбежала за кулисы и сказала, что она нам этого не забудет.

Не этот ли эпизод, думаю я сейчас, был первой идеологической диверсией Михаила Задорнова в его богатой идеологическими диверсиями творческой жизни?..

Дальше-то было иное. Ну, например, идет концерт в одной из префектур. После концерта - банкет, на котором постепенно становится ясно, что префектура - тот же райком партии, только называется иначе. Разговоры те же и тосты те же, типичные тосты бывшей комсы и партактива. Лион Измайлов и Задорнов давно в приятелях, их объединяют не только юмор и сатира, но и многое другое, даже из области невеселого. Однако перманентная готовность к розыгрышу и какой-нибудь шальной, веселой, даже детской выходке - это всегда!

Вот и сейчас мы сговариваемся потихоньку о том, что начнем петь один из комсомольских гимнов - " Забота у нас такая". Собравшись в тесный кружок, голова к голове, будто на тайной сходке большевиков, мы начнем тихо, но страстно петь " заветное ".

И мы начинаем, машем кулаками в такт, исподлобья смотрим друг на друга, и задача у нас одна: удержать на лицах патриотическую серьезность. "Забота наша простая",- поем мы, и окружающие начинают обращать на нас внимание, оборачиваются, слушают. "Жила бы страна родная ",- продолжает это вновь испеченное комсомольское трио. По их лицам видно, что они верны идеалам, что они не сожгли свои партбилеты, как некоторые, что они втайне - верные ленинцы, а вся победившая демократия и новый бизнес - это неверные ленинцы: хотя все - вчерашние комсомольцы и сотрудники спецслужб, но они предали дело Ленина, а мы остались ему верны... И вот стоим, поем в одном из " змеиных " гнезд этой победившей временно демократии! Да! Да! Именно временно - мы еще вернемся!..

Поем нашу песню, которую не задушишь, не убьешь. Все вокруг перестают жевать и смотрят на нас со священным испугом. Многие не понимают, серьезно это или нет.

От Измайлова и тем более Задорнова уже слышали в адрес советской власти нечто такое... и вдруг - на тебе. "Жила бы страна родная, и нету других забот ",- поем мы сквозь стиснутые от хохота зубы, понимая: розыгрыш далеко зашел, и отступать уже нельзя. И вдруг - потихоньку - все собравшиеся начинают подхватывать: "И снег, и ветер " - припев мы поем уже все вместе. Шутка становится жутковатой.

Вообще все, что касается Задорнова и нас вместе, хотелось бы назвать так:

2x25, или Русский писатель на фоне Рижского залива Мы с ним тут прыгали в длину. Простой прыжок и тройной - кто дальше. На влажном песке было легко пальцем отмечать результат. С разбега надо было отталкиваться от мокрого песка и в сторону дюн прыгать в мягкий. А результат отмечать палочкой, положив ее на место приземления. Я, занимавшийся легкой атлетикой, прыгал дальше, но годы шли, форма терялась, и в одно прекрасное лето он меня перепрыгнул.

Я удивился. "Ну-ка, ну-ка ",- сказал я себе и прыгнул изо всех сил. А он опять на полступни дальше. " Да он тут тренировался, пока я отсутствовал, чтобы меня сделать, когда приеду ",- подумал я тогда, но промолчал и смирился . У меня вообще характер другой, я предпочитаю состязаться с самим собой.

Себя, короче, побеждать. А его стихия: как раз наоборот - конкуренция. Ставит он, к примеру, цель, чтобы на его концертах всегда был аншлаг, и эта цель достигается. Ставит цель добиться популярности не меньшей, чем у первых лиц нашей эстрады, и выполняет. И даже ничтожная задача перепрыгнуть друга Качана - решается до тех пор, пока не решится.

Пару лет назад я тоже решил обрести некое подобие спортивной формы и начал делать гимнастику, двадцать - тридцать упражнений, не важно когда утром, днем или даже вечером. Получалось, что делаю иногда вечернюю зарядку.

И приехал я тогда в Ригу на гастроли. Поселили нас в Юрмале, прямо на берегу моря. Вышел я к вечеру на берег, народу почти не было, сентябрь, сезон окончен. Но не для меня - когда я еще сюда попаду? Теперь ведь это чужая страна.

Пункт проката пляжных принадлежностей, как ни странно, еще работал. Я заплатил один лат и взял белый пластиковый шезлонг. Развернул его к заходящему солнцу, приподняв изголовье, чтобы солнце смотрело прямо на меня, а я прямо на залив.

Лег в шезлонг, солнце медленно падало в залив. " Вот и счастье, подумал я,- и больше ничего не надо. Я это люблю почти до слез ".

Чайки орали, как весенние коты, нагло и призывно. " И по помойкам они роются не хуже голубей ",- лениво и некстати проплыла мысль и погасла в красно-зелено-голубой закатной дорожке от солнца ко мне. Некстати, потому что нечего примешивать к счастью грязные жизненные реалии. Оказывается, в Библии нет такого термина " счастье ", а есть " совершенная радость ". Вот-вот, именно так: радость моя была совершенна и спокойна, я чувствовал себя единым - с этими дюнами, соснами, солнцем, морем; я был крохотной и не самой лучшей частью этого пейзажа. Вот так в совершенной радости провел я полчаса. Затем решил выполнить долг перед собой и сделать вечернюю зарядку. У моря - что может быть лучше! Когда дошла очередь до приседаний, гармонию природы нарушил неприятный хруст в коленных суставах. Но все-таки он был не так слышен, как в квартире: море заглушало. "У него-то колени не хрустят ",- подумал я не с завистью, а с уважением к физической культуре моего друга. Через несколько дней он тоже сюда приехал, и мы встретились на спортивно-пляжном полигоне нашей юности.

- И как ты себя чувствуешь, - спрашивает он, - на берегу Рижского залива?

- Хемингуэя вспоминаю, "Старик и море "...

- Ну, знаешь, - говорит Задорнов, - и ты не совсем старик, и это не совсем море.

Мы сидим на песке и болтаем. Прыгать будем позже.

- Что это у тебя на руках? Комары искусали? - спрашивает он.

И мы разговариваем о комарах. Я начинаю развивать мысль о том, что рижские и московские комары - модель рижской и московской жизни. Рижские комары никуда не спешат и не суетятся. Они знают, что их терпение и солидное поведение вознаградятся ужином, когда этот ужин заснет. Они не жужжат над ухом, а пролетают мимо, словно вы их вовсе не интересуете, садятся где-нибудь неподалеку и спокойно и терпеливо ждут. Московские же комары истеричны и суетливы, особенно те, что в центре города. Они даже никуда не садятся, а если садятся, то нервно взлетают при малейшем движении. Борьба за пропитание делает их необыкновенно вертлявыми, их убить почти невозможно, потому что очень трудно попасть. Кроме того, даже один-единственный комар своим судорожным поведением создает впечатление, будто их десять. Он противно пищит прямо в ухе именно в тот момент, когда ты засыпаешь, ты в полусне бьешь себя в ухо без всякой, впрочем, надежды на результат; в ухо, конечно, попадаешь, в комара - никогда; и через минуту опять писк и опять нельзя заснуть. В ярости ты включаешь свет и откидываешь одеяло, предлагая комару уже нажраться и успокоиться, не мешать спать. Ан нет! Не садится, гад, боится, его инстинкт выживания и тут побеждает. Они из-за этого инстинкта даже мутировали; ей-богу, я видел у себя на кухне такого комара-мутанта. Он сел на розетку с вареньем, опустил туда хоботок и - что бы вы думали - лопал варенье! Крови им уже мало, им десерт подавай и вообще все, что можно урвать в наше трудное и для комаров время.

У Михаила глаза загораются. Это же тема! Ну чем, скажите, отличаются комары рижские и московские в своем поведении от людей - рижан и москвичей? Сколько общих черт! А сибирские комары? - развиваем мы тему дальше. Они же кидаются на человека без всякого страха; их совершенно не волнует, будут они убиты или нет. Пикируют и садятся бесхитростно, с простодушной прямотой. О-о! здесь о многом можно подумать.

Мы хохочем и бежим к воде. Мы - те же, что и тогда, нас смешат или печалят все те же вещи, мы не переменились. Хотя очень многие наши друзья той поры переменились совершенно, почти неузнаваемо. И мы с ними больше не встречаемся .

Поговорили и об этом. Уходил теплый осенний день у моря, один из по-следних дней бабьего лета. Вот точно так естественно и печально уходит из твоей жизни чья-то другая жизнь, и ты даже не огорчаешься - все нормально, так и должно быть. Только почему в уходе лета, человека и жизни есть что-то общее, от чего ты всякий раз провожаешь лето так, будто видишь себя в этом желтом листе, в этих лысеющих деревьях, в этом море, которое все холоднее, в этом пляже, который постепенно пустеет... Даже тогда, когда тебе двадцать пять, ты все равно об этом думаешь и пробуешь на вкус у Рижского залива этот опасный коктейль из любви и тоски...

Давайте-ка вместе приедем на Рижский вокзал, сядем в фирменный поезд "Латвия"

или "Юрмала " (он уходит чуть позднее) и тронемся в Ригу. Да, кстати, загранпаспорт не забыли? И виза с собой? Ну прекрасно, поехали. Нам сразу подадут знаменитое пиво "Алдарис " или " Алдарис зелта ". "Зелта " - в переводе " золотое ". Она, Рига, начинается с поезда. И под стук колес я начну рассказывать о том, как мы с Михаилом там жили. А потом мы приедем, и я поведу вас по тем местам, где нам было хорошо, по местам нашей " малой Родины ", которая теперь перестала быть нашей Родиной. Нам сказали: "Все, ребята! Это уже не ваша Родина, а наша ". Что ж, ваша, так ваша, разве мы спорим... Но хотя бы внутренне: в сознании, в душе, да к тому же и в детстве - все равно наша...

Экскурсия Обратите внимание на это здание. Перед вами школа, в которой мы учились, 10-я рижская средняя школа с производственным, понимаете ли, обучением. С производственным потому, что это была одиннадцатилетка, и по окончании ее я, как и Михаил, получил специальность токаря первого разряда, чуть не оттяпав себе при обучении мизинец кулачком кулачкового патрона. А его будущей жене Велте, учащейся той же школы, повезло стать чертежницей-деталировщицей, и, если бы не это обстоятельство, не знаю, сумела бы она потом защитить докторскую диссертацию и преподавать в МГУ.

Да и Мишка тоже вряд ли чего-нибудь написал, если бы не стал токарем первого разряда. Однако если бы это было самой большой глупостью в нашей Отчизне, то мы все были бы просто счастливы.

Вот в этой самой школе мы и познакомились с Мишкой. (Поскольку мы с вами поехали в детство, я некоторое время буду называть его так, как тогда.) Мне тринадцать, ему двенадцать лет. Знакомство произошло во время легкомысленной игры в настольный теннис. Он всякий раз рассказывает, что, мол, играли мы в настольный теннис, и я, проиграв, решил взять реванш тем, что спросил:

скольких девочек он уже целовал? Зардевшись, он соврал, что одну. На что я с нахальством опереточного любовника якобы небрежно ответил, что у меня, мол, за плечами уже семьдесят пять оцелованных девочек. В каждом новом изложении количество девочек растет, и на моем бенефисе в театре (а бенефис потом плавно перешел в выступления друзей) Мишка назвал цифру восемьдесят шесть. Но, согласитесь, сатирик без гиперболы - это хуже, чем песня без баяна, чем ежик без иголок, чем токарь (даже страшно подумать!) без кулачкового патрона.

А сейчас наш экскурсионный автобус приближается к перекрестку бывших улиц Кирова, Свердлова и Стрелковой. Налево - Стрелковый же парк. Тут многие места назывались " стрелковыми ", очевидно, в честь легендарных латышских стрелков, которые помогли Ленину закрепить успех Октябрьской революции. Бывшую улицу Ленина, центральную, разумеется, магистраль города, мы уже проезжали. Через несколько десятков лет потомки латышских стрелков возненавидят тот режим, который их же деды помогали устанавливать, и станут мстить кому ни попадя за свое попранное этим режимом детство. Больше всех достанется русскому языку, но пройдет еще несколько десятков лет, и (где-нибудь в 2030 году) выяснится, что русский язык - как раз то, что следовало сохранить, если ты хочешь остаться в поле мировой культуры. Но это сейчас не важно, и к теме нашей сегодняшней экскурсии отношения не имеет. А тема - "Юность Задорнова и его друзей ".

Вот тут, на улице Свердлова, в доме № 4, жил я, а за углом, на улице Кирова, метрах в ста пятидесяти от моего дома - Миша.

Вот, взгляните направо, на этот красивый дом в тенистой части улицы. Он не просто красивый, он, я бы сказал, элитарный дом. В нем проживал классик советско-латышской литературы Вилис Лацис. Помните роман "Сын рыбака "? Не помните?.. Ну ничего страшного, просто вам придется поверить мне на слово, что Янис Райнис и Вилис Лацис являлись национальной гордостью Латвии. И только потому, что Мишин папа тоже был классиком (только русско-советской литературы), он и его семья имели право жить в этом, почти мемориальном, доме, в квартире №1, всегда поражавшей меня своими размерами и солидностью. Потом, когда в России и Латвии победила демократия и обе страны стали свободными, семью Задорновых из этого дома " попросили ".

Они познакомились с новым словом " реституция", и знакомство оказалось неприятным. Согласно реституции, некоторые дома возвращались прежним владельцам. Объявился владелец и этого дома. Но, слава Богу, к тому времени у Миши была уже возможность переселить семью на новое место. И, слава Богу, что его отец этого уже не увидел.

Теперь я хочу вам немного рассказать о Мишином отце, Николае Павловиче. Он был лауреатом нескольких Государственных премий и писал хорошо и основательно.

Николай Павлович (традиционно для почти всех крупных писателей) не любил истерическую сутолоку больших городов, а любил покой и простор. Все это было в Риге, поэтому Мише повезло вырасти там, где много воды, зелени и неба, как, впрочем, и вашему экскурсоводу, выросшему там же, но в семье простого русского офицера или, как сегодня тут принято говорить, оккупанта.