Вот его-то я и показал однажды. С невероятным успехом, сравнимым разве с тем случаем, когда мы с Задорновым в школе играли Чехова и у меня падали штаны.

И после этого его стали показывать многие, так что можно было даже образовать клуб имитаторов Николая Дмитриевича.

Самые удачные наблюдения потом составили что-то вроде концертной программы, с которой мы иногда выступали.

Наблюдения продолжаются и сегодня, но приобретают характер более литературный, нежели актерский. Кажется.

Кажется, мы стареем вместе с нашими наблюдениями, однако в старении больше усмешки, чем печали; ведь это как посмотреть, можно, конечно, и погрустить, глядя в заплаканное окно на свою дождливую осень, а можно и посмеяться.

Вот, например, артист Театра на Малой Бронной Георгий Мартынюк переодевался в своей грим-уборной. Другой артист, значительно моложе, посмотрев на его обнаженный торс, решил сделать ему комплимент. Он не сказал, что у вас, мол, тело молодого человека, не сказал даже, что, если посмотреть на фигуру, вы еще дадите фору и т. д. - что-нибудь такое, что порадовало бы коллегу. Он похвалил иначе, я бы сказал, простодушнее. Он сказал: "Георгий Яковлевич, а ведь если вам голову отрезать, вы еще совсем молодой".

Или вот уж совсем очаровательное. Мы на гастролях в Томске со спектаклем "Чайка". Спонсор наших гастролей по всему очень богатый и авторитетный в области человек и к тому же очень радушный. Банкет с деликатесами - это так, вздор, он ведет нас знакомить с настоящими вложениями своего капитала: вот здание, это мое, там магазины, тоже мои, а вот деревянная скульптура, я вложил деньги в этого художника. Скульптура, к слову сказать, - чудовищное, громоздкое сооружение, плод запредельных алкогольных фантазий, шедевр абстиненций, но это ладно, а вот еще массажный кабинет, настоящий тайский массаж, я тут выписал настоящих девушек из Таиланда. Ладно, идем. Бассейн, джакузи, атмосфера знойных субтропиков и девушки-массажистки, которые имеют такое же отношение к Таиланду, как я - к Зимбабве, в лучшем случае они из Казахстана. Но не специалист, не этнограф - все равно не поймет: главное - в них есть восточный колорит. Кроме того, чувствуется, что девушки готовы за определенную плату (или если хозяин прикажет) выйти далеко за пределы оздоровительного массажа. "Давайте, - говорит одна, облизывая кончиком языка ярко окрашенный рот, - мы вас... помассируем". Она хочет угодить бизнесмену, ведь я его гость. Но я говорю им, что боюсь оказаться слишком потрясенным, и отказываюсь.

Идем дальше, и он показывает нам свою гордость: стриптиз в баре на втором этаже. Он сам это организовал, устроил, набрал девушек, заплатил за их обучение, вывел зрелище на европейский уровень и придал ему, как он думает, художественный смысл. Что артистам стриптиз, что они, не видали его? Вот пластические этюды с раздеванием, даже сценки, в которых две девушки покажут нам красоту и преимущества лесбийской любви - вот это артистов приятно удивит. Оказался, однако, обыкновенный стриптиз; все то же самое, музыка, шест, вокруг которого смешиваются хореография и акробатика, и стереотипные образы: или женщина-вамп, или опытная, гиперсексуальная блондинка, изнемогающая от собственной похоти, или, наоборот, застенчивая юная девочка, почти ребенок, в кружавчиках, которая раздевается, якобы жутко стесняясь.

Апофеозом номера является момент, когда обнажается грудь. Это подается, как смертельный трюк, который не всякий зритель может вынести.

Все, по замыслу режиссера, которым наш хозяин втайне себя считает, должно иметь предельный эротический эффект тогда, когда персонифицировано, направлено на одного выбранного стриптизершей человека, когда все делается для него и соблазняют его лично.

В этот раз объектом сексуальных домогательств выбирается М. А. Глузский, чей восьмидесятилетний юбилей мы в театре недавно отметили. Глузский сидит у стойки бара, ближе всех к зрелищу. Хозяин делает знак кому-то, чтобы занялись именно Михаилом Андреевичем, и тот передает задание девушке, как раз той самой, которая воплощает образ гиперсексуальной эксгибиционистки.

Она начинает мощную обработку Глузского, но человеку восемьдесят лет, не всякий даже кавказский долгожитель способен на возбуждение в этом возрасте.

Однако надо знать Глузского. Он делает вид, что страсть пожирает его, просит, чтобы ему немедленно принесли выпить. Девушке кажется, что успех уже достигнут, ее зад вертится прямо перед лицом Михаила Андреевича, она уже просто-таки совершает половой акт с воображаемым партнером, то есть с ним, о котором мечтала всю жизнь, и вот он наконец явился. Крещендо! Девушка разворачивается, бросает голую грудь на стойку рядом с бокалом Глузского и уже лицом и губами, совсем рядом обещает ему райское наслаждение. И тут Михаил Андреевич почти вплотную приближает к ней свое лицо, будто готовясь к неизбежному поцелую, и тихонько спрашивает: "А мама знает?"

Ну чем вам не наблюдение, которое даст сто очков вперед любому показанному наблюдению! Или вот эта трагикомическая история с одной красивой женщиной, которая захотела стать еще моложе и красивее к приезду из длительной командировки любимого мужа. Она решила сделать себе пластическую операцию, но муж вот-вот приедет, поэтому торопилась. И все получилось наспех и неаккуратно. Не были сделаны предварительные анализы на аллергию и многое другое. Да и врач, решивший пойти ради денег на нарушение врачебной этики, сделал все топорно и грубо. В результате все лицо у нее распухло и покрылось синяками, в особенности у глаз. И чувствовала она себя так, что ей впору в реанимацию, а не то что красоту наводить. Слава Богу, муж возвращается на несколько дней раньше и застает дома жену в таком плачевном состоянии. Он в ужасе, везет ее как раз в реанимацию.

В приемном покое института Склифосовского их первым делом встречает дежурная медсестра, которая видит травмированную жертву, всплескивает руками и, совершенно не ориентируясь в сфере чуткости и такта, обращается к мужу с вопросом: "Кто же это вашу бабульку (!) так побил?" Ну ладно бы еще побил, но "бабульку"! Мечта о быстром омоложении рухнула на самое дно старушечьего триллера. Хорошо, что временно и все было поправлено, но каков эпизод, в котором смерть с водевилем танцуют в паре!

Или вот какая прелесть! У моего приятеля в Риге есть телохранитель. Его зовут Шура. Шура давно уже перестал быть просто телохранителем. Он для босса и водитель, и товарищ, и помощник в доме, и многое другое. Но главное все же - телохранитель, со всеми признаками профессии: у Шуры литой торс, широкие плечи, кобура с пистолетом всегда под пиджаком справа, потому что Шура левша; шея диаметром с голову, но главное - лицо. Убедительное, невозмутимое, гранитное лицо солдата-наемника и слюдяные глаза, глядя в которые, человек с агрессивными намерениями сразу эти намерения теряет.

Когда мы стояли возле машины, к нам подошел паренек и попросил десять сантимов. Остап Бендер на аналогичный вопрос беспризорного отвечал многословно и неконкретно: "Может, тебе дать еще ключи от квартиры, где деньги лежат?" Шура же обернулся к попрошайке, посмотрел на него и тихо сказал одно только слово: "Потеряйся". Тот заглянул в Шурины глаза и исчез с быстротой карты в руках у фокусника. Хотя в слове не было угрозы, это был скорее совет. При всем этом Шура много читает, каждую свободную минуту он с книжкой, складно и грамотно говорит, слушает музыку. А любимое музыкальное произведение у него - как вы думаете, что? "Реквием" Моцарта. Хотя... может быть, "Реквием" - это чисто профессиональное?.. Не знаю, не знаю, одно скажу: наблюдения за Шурой доставляли мне и актерские, и, если угодно, литературные наслаждения.

А филатовские наблюдения ? Чего стоит один только рассказ о чиновнике из Госкино, приехавшем проверять, как идут съемки фильма "Чичерин". Почему бы не прокатиться даром в Италию и не проверить? Первый день для него как для деятеля культуры, естественно, - это ознакомление с культурными и историческими ценностями, музеи и прочее, а уже второй - самое главное, для чего приехал, - магазины.

Странный каприз одолел чиновника - спрашивать в магазинах "сколько стоит"

именно по-итальянски. Его научили, что надо говорить: "Куанто косто?" слегка подивившись его капризу, потому что во всей Европе, если спросишь по-английски: "How much?" - будешь понят. Но он хотел именно по-итальянски.

Поэтому прилежно учил фразу, запоминал: "Куанто косто, куанто косто",что, однако, не помешало ему, войдя в первый же магазин, небрежно обронить: "

Коза ностра". И все попадали на пол, приготовившись к нормальному ограблению. Даже если Леня все придумал, то это придумал поэт.

Он и в училище конструировал ситуации, которые не могли быть показаны на сцене, но как рассказы были замечательны. "Вот, - говорил, - представь, идет по пустыне человек, и вдруг прямо перед ним - королевская кобра, огромная, метра два. Он замирает в ступоре и не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. А кобра шипит, постепенно подымается, раздувает капюшон, и ее немигающие глаза приговаривают путника к смерти. Никого нет, никто не поможет. Воздух застыл, ни одного движения, только язык кобры - туда-сюда, туда-сюда, ни звука - только зловещее шипение, сейчас последует бросок - и все. Момент истины. И тут... над ними пролетает птичка и роняет на голову королевской кобры помет.

Прямо на корону, на раздувшийся капюшон грозного пресмыкающегося.

Неприлично! И вот помет медленно стекает по кобриному немигающему глазу, лучше бы он мигал, зараза! А так ведь - никакой защиты!" - И дальше Филатов излагает нам внутренний монолог кобры во время того, пока это стекает.

Птичка невольно разрушила весь драматизм ситуации, кобра - уже не хозяйка положения: глупо как-то оставаться грозной, когда у тебя с головы течет такое, совершенно не подходящее для смертельного броска. "Вот незадача-то",- думает кобра, и так далее, - все, что она думает, рассказывает Филатов, и это смешно до слез, до боли в животе. Он часто сталкивает в рассказах высокое и низкое и тычет пресловутую романтику в земной перегной, несмотря на то, что относится к ней более чем лояльно...

"Ползут альпинисты, - начинает Леня новый рассказ. - Трудное восхождение, но им надо добраться до вершины и водрузить на ней флаг нашей Родины. Они дали клятву, они должны! А тут еще непогода, шквальный ветер, метель. Они начинают терять людей, кто-то уже не в силах ползти и остается ждать товарищей в промежуточном лагере. Остаются двое. Обмороженные, ослабевшие, они уже еле двигаются. Один из них не выдерживает за пятьдесят метров до вершины и говорит товарищу:

- Ползи один, я останусь.

- Нет, - отвечает тот, - я тебя не брошу.

- Ползи, я сказал, у тебя одного больше шансов. Не забывай о флаге, мы обязаны его установить, и вымпел тоже. Флаг нашей страны должен там реять, и поэтому ты дойдешь, сдохнешь, а дойдешь и поставишь...

Альпинист смотрит на товарища, слезы замерзают и остаются круглыми льдинками на его обмороженных щеках. "Иди",- говорит тот и остается лежать в снегу. И наш последний альпинист преодолевает оставшиеся метры, уже полумертвым делает последний судорожный рывок и втаскивает свое израненное тело на крохотную площадку вершины. Все! Победа! "Весь мир на ладони, ты счастлив и нем",- как в песне Высоцкого. Значит, не зря пот, слезы и потери, не зря замерзающие друзья там, внизу. Он вынимает флаг и вдруг видит, что воткнуть его не во что! Абсолютно ровная поверхность. И реять флагу нашей Родины, стало быть, тут не суждено".

Филатов рисует нам жуткую картину, в которой очевидна никчемность цели по сравнению с колоссальными затратами на нее, и не знает, как закончить.

- А что дальше-то? - спрашиваю я, зачарованный страшной сказкой и надеясь все-таки на счастливый конец.

- Да что, что? - говорит Леня.- Все...

- Как все?!

- Ну... он там лег и умер. - И, немного помолчав: - А флаг - сдуло! заканчивает он категорично, с ненавистью к этому куску материи, из-за которого все и случилось.

Сегодня, я думаю, Леня пожалел бы последнего альпиниста, сказал бы, что тот заплакал и стал спускаться, подобрал товарищей, и они бы все благополучно вернулись домой. Но флаг все равно бы сдуло! Он бы ему не простил того, что у нас всю дорогу флаг выше человека, что тот - с серпом и молотом, что сегодняшний - с долларом на полотнище.

Словом, наблюдения сильно помогли тогда и продолжают помогать теперь. Но были еще и самостоятельные отрывки. И теперь я понимаю, что, говоря о Филатове, что он пришел на курс поэтом, а потом была многолетняя пауза, и вот теперь он снова к этому вернулся, я непростительно неточен. Паузы, в сущности, не было, он все время что-то сочинял, и в нем всегда жил писатель и еще отчасти режиссер. Не спал и тем более не умирал, а вел какую-то свою постоянную внутреннюю работу, и нельзя сказать, чтобы незаметную.

Когда у меня еще на первом курсе не получался самостоятельный отрывок, да что там не получался, он был готов к провалу, Филатов помог мне как режиссер, но своеобычно. Что за отрывок, из какой пьесы - это уже и не важно.

Важны деталь, подход, парадоксальность мышления. Своей партнерше я что-то темпераментно выговаривал, ругался с ней, выгонял из квартиры со словами: "

Я не могу больше терпеть вас у себя! Выселяйтесь немедленно!" - и т. д.

Получалось неубедительно и хило. А уже вечером показ. "Что делать-то, Леня ?" - спрашиваю его, только что посмотревшего отрывок, который не тянул не только на плюс, но даже на поощрение. (У нас система была такая. Хорошие отрывки отмечались плюсом, менее удачные - поощрением, и наши плюсы и поощрения шли в конце года в зачет экзамена по актерскому мастерству. Если, скажем, ты сдал экзамены на тройку, но в течение года у тебя были два плюса за отрывки, ты получал уже четверку. Плохие отрывки не отмечались никак. Вот и мой отрывок мог рассчитывать разве что на ноль, на ничего.)

- Так что, Леня ? Можно что-то сделать?..

Он молчит, думает.

- Ну, Леня,- тереблю я его.

- А ничего не делай, - говорит, - поменяй буквы в словах - и все.

- Как это?

- Да так. Веди себя точно так же, кричи на нее, но только вместо "терпеть вас у себя" кричи "не могу пертеть вас у беся", а вместо "выселяйтесь немед-ленно" - "вылесяйтесь немедленно!"

- И все?!

- И все!

- Поможет?

- Уверен.

Я так и сделал, поменял кое-где буквы и перемены даже выучил на скорую руку для верности. И кончилось все дело тем, что совершенно детская простота этого совета спасла мой отрывок, все хохотали, и я получил за него плюс.

Малыми средствами, что называется. Моя партнерша, к сожалению, получила только поощрение, так как постоянно "кололась" - не могла сдержать непроизвольный смех. Да и как могло быть иначе, если сшитый на скорую руку прием все время повергал меня самого в паническое изумление. Я был в ужасе от самого себя : "Господи! Что я несу?! Это же надо - пертеть вас у беся!"

Но Филатов знал, что изменение одной буквы может изменить не то что отрывок, а даже жизнь. У него был друг в Ашхабаде, радиожурналист. Вся страна наша возмущалась тогда поведением африканского диктатора Чомбе и всем сердцем сочувствовала его противнику - борцу за свободу Африки с социалистической ориентацией Патрису Лумумбе, которого Чомбе всячески терзал и мучил в застенке. Вся страна переживала! И тот журналист тоже сделал репортаж о судьбе Лумумбы для ашхабадского радио. И шел он не в записи, а в прямом эфире, и все прошло блестяще, только в самом конце журналист, видно, расслабился. А в конце у него было намечено патетическое восклицание: "Мы с тобой, Лумумба!" И он, разогретый собственным возмущением и пафосом, голосом, звенящим от восторженного единения со всей страной по поводу неправильного поведения узурпатора Чомбе, выкрикнул в эфир слова, поставившие точку и в репортаже, и в его радиокарьере: "Мы с тобой, ЛуКумба!" Одна буква, а как все меняет...

Одна серьезная тайна стояла за некоторыми нашими самостоятельными отрывками.

Материал, сами понимаете, не сразу отыщешь. И мы выходили из положения способом дерзким и опасным: отрывки писал Филатов. На экзамене они выдавались за произведения малоизвестных у нас зарубежных авторов.

Подразумевалось, что они малоизвестны только у нас, а за рубежом о них уже все говорят, но железный занавес нашего театра не пропускает пока тлетворного влияния Запада. Расчет был нагл и точен, по принципу "Голого короля" Евгения Шварца. Ни у кого из педагогов не хватало смелости признаться, что и драматургов они этих не знают и об их пьесах ничего не слышали. Все боялись показаться невеждами друг перед другом и говорили, что, мол, как же, как же, конечно, знаем. "И этого одаренного поляка, как его? Ну да, Ежи Юрандота, и итальянского драматурга тоже. Да, конечно, и книги его у меня, кажется, в библиотеке есть. Надо посмотреть, освежить в памяти, интересный автор".

Словом, "зарубежные писатели" имели большой успех на учебной сцене, а мы почти все регулярно получали плюсы за отрывки из их фиктивных произведений.

Один раз наглость уже достигла предела, когда игрался отрывок из неизвестной, еще не опубликованной якобы пьесы Артура Миллера. Не последняя фамилия в мировой драматургии, но Филатов и за него написал. Анонимный версификатор не обнаруживался долго, и не нашлось ни одного мальчика, который усомнился бы в том, что на короле красивое платье.

Этот мальчик нашелся среди нас. На одном обсуждении в присутствии всей кафедры шел разбор отрывков. Дошла очередь до нашего. Педагоги отметили наши работы и стали наперебой хвалить изумительную драматургию Артура Миллера, в произведениях которого просто невозможно играть плохо; и тем, что мы играли хорошо, мы в первую очередь обязаны этому гениальному американцу. И тут наш искренний и честный Боря Галкин радостно и громко заявил: "А это Леня Филатов написал!" Он всем сердцем желал сделать хорошо, он хотел, чтобы и Филатова похвалили, чтобы все было справедливо, а то все лавры успеха у нас, а автор - в тени...

Не прошло и минуты, как выяснилось, что искренность не всегда обаятельна, а порыв к добру не всегда уместен. И что они могут обернуться и большой неловкостью. Ректор Б. Е. Захава (один из тех, кто был в восторге от Миллера) побагровел и стал тяжело сопеть. Другие педагоги уставились кто в стол, кто в окно; кто в смущении, а кто еле сдерживая смех. Долгое и страшное молчание воцарилось в замершей от неудобства аудитории.

Да-а... в сложном положении оказался наш ректор. И большинство педагогов - тоже. Выйти с честью из такой ситуации почти невозможно. Чаще всего делают вид, что ничего не заметили, не слышали. Сейчас такое не проходило: Боря сказал громко, и первая реакция на его слова - смущение уже была. "Что ж вы из нас идиотов-то делаете? - с горечью произнес кто-то из учителей. - Ну сказали бы, что Леня пишет, мы бы только рады были". Тут мы стали наперебой извиняться, признаваться, что и другие отрывки тоже Леня написал, не сознавая, что это признание только усугубляет ситуацию; начали говорить, что ставили фамилии зарубежных писателей, чтобы отрывки пропустили; что боялись, как бы в противном случае не отнеслись к отрывкам без должного пиетета и т.

д. Но лица педагогов все мрачнели, и извинения они пока не принимали, ведь их унизили, можно сказать, при всех. До этой минуты они считались образованными, интеллигентными людьми, а тут выяснилось, что они не только не знают толком Артура Миллера, но и то, что и выдающийся итальянский драматург Нино Палумбо, и другие авторы - чистая фикция, их нет в природе, и что их вот таким образом бестактно разыграли...

Все в конечном итоге уладилось, но, кажется, Борис Евгеньевич Захава так до конца Лёне и не простил этого эпизода.

По-настоящему веселился только один из наших педагогов, Ю. В. Катин-Ярцев.

Он был одним из самых любимых, и он был единственным, кто сомневался в существовании целой плеяды зарубежных драматургов, внезапно появившихся в мировой культуре. В силу природной доброты и любви к нам Юрий Васильевич молчал и позволял событиям развиваться своим чередом, ожидая, видимо, что, когда Филатов напишет что-нибудь из Шекспира, все само собой и обнаружится.

Процесс сочинительства продолжался у Лени все время, даже когда он не был овеществлен - не только изданными книжками, но и простыми записями. Это называется устным творчеством. Я потом узнал, что почитаемый нами писатель Сергей Довлатов тоже проверял все сначала на слушателях, а потом, отшлифовав слова в "устном творчестве", записывал. И в тот период расцвета своей кинодеятельности, когда Леня писал очень редко, его монологи в разговорах были своеобразными литературными моделями. Писательское творчество воплощалось в монологе. К слову сказать, это то, чем сейчас занимается и Задорнов. Его концерт не что иное, как трехчасовой монолог на разные темы.

У Бориса Хмельницкого есть очаровательный рассказ о том, как однажды вечером он пришел в ресторан Дома кино и за одним столиком увидел Абдулова, Филатова и Панкратова-Черного. Они пригласили его присоединиться. Он сел и через пять минут понял: то, что он принял поначалу за оживленную беседу, представляло собой три отдельных монолога в автономном режиме. Каждый говорил о своем, только одновременно, а со стороны казалось, будто они, пыхтя тремя сигаретами, о чем-то оживленно дискутируют. Можно, конечно, сделать вывод, что большая слава обычно увеличивает объем монологов и приучает человека слушать преимущественно себя, но в данном случае я уверен, что Филатов собирал очередную литературную модель. Насчет остальных не знаю, а Филатов точно собирал.

А когда ничего серьезного на бумагу не шло, сочинялись пародии. Пародии Филатова стали чуть ли не легендой. Их успех был обусловлен глубоким знанием пародируемых, их стиля, манеры, и - самое главное (что труднее всего) - Леня находил и воплощал в пародиях их человеческие слабости. Актерский тренаж на наблюдениях и тут помог, он еще и показывал их всех: и Рождественского, и Вознесенского, и Михалкова, поэтому тут был двойной эффект - и литературная точность, и актерский показ. Были пародии и только литературные, без участия в них Филатова-артиста: на Окуджаву, на Слуцкого, на Самойлова. Чтобы так написать пародию, скажем, на Слуцкого, надо его хорошенько почитать и узнать. Он и читал. И знал поэзию не хуже любого литературоведа. То количество стихов, которые Филатов пропускал через себя, изумляло меня всегда. Знал он, конечно, поэтов любимых Кушнера, Коржавина, Галича и многих других, знал и не очень любимых; и почти не было для него ни одного незнакомого поэтического имени. Сейчас поменьше, но все равно знает. Я сознательно опускаю пока фамилию Пушкин, потому что об этом стихотворце пойдет разговор отдельный и несколько позже...

А тогда мы, и особенно Леня, постоянно читали друг другу образцы высокой поэзии. И сидел он в Театре на Таганке в одной гримерной с Высоцким, что тоже, наверное, не повредило. Стихов тогда у него было значительно меньше, чем в студенческие годы, и можно было бы тот период назвать поэтическим застоем, если бы... если бы не сказка "Про Федота-стрельца - удалого молодца", которую потом стали цитировать все, вплоть до Горбачева.

Однажды Михаил Сергеевич показал Лене, что близко знаком с его литературными опытами. Забавнее всего было то, что он процитировал фразу, самую характерную для всех наших королей и президентов. "Утром мажу бутерброд, сразу мыслю - как народ?" - сказал тогда Михаил Сергеевич, с удовольствием намазывая бутерброд. Зримая песня...

Но тут справедливости ради нельзя не отметить, что в тот тяжелый предоперационный период Горбачев был единственным из государственных деятелей, кто позвонил Лене и Нине домой и спросил: не нужна ли помощь?

Весело шла учеба. Отрывки игрались не только филатовского производства; встречался и Достоевский, и другие неплохие авторы... Был еще один принцип, по которому выбирался материал: это взаимная приязнь, желание поиграть что-либо именно с этим человеком (вот как теперь в антрепризах). Или поиграть во что-либо, например, в любовь.

Отрывок с любовным содержанием часто становился стартовой площадкой для любовной истории самих исполнителей. Короткой или длинной - как пойдет, но становился. Нельзя же, понимаете, долго репетировать сцену с поцелуем и на этом остановиться. Зачем же так мучиться ? Надо дать этому продолжение!

Бывало даже, что продолжение оборачивалось законным браком, а начиналось-то все - тьфу! - с отрывка! То есть получалось, что если юноша имел какие-то виды на девушку с курса, или, наоборот, девушке нравился юноша, то она или он предлагали совместную работу. Примитивное притяжение полов, таким образом, приобретало благородные черты случайности, красивого романа, который начинался всего лишь от добросовестного погружения в материал, - короче, вы понимаете, что, если бы не Чехов, не Толстой, не Бунин, не этот Лопе де Вега в конце-то концов! - ничего бы и не было. Это они во всем виноваты, не надо было так хорошо описывать любовные страсти и поцелуи!

Не думайте только, что весь наш курс лишь то и делал, что лечил отрывками любовную лихорадку. Что вы! Были же еще и обычные работы, с товарищеским партнерством - и не более того! Были ведь еще и однополые, так сказать, отрывки... Вы скажете: ну и что? Будто, мол, нет однополой любви... Но не забывайте, что в то время в театре еще не было этого направления, этой "