Страница:
«Вот они, железные удила узды, надетой на племена», – с тоской подумал Джамуха.
– Повелеваю вести запись разверстывания населения. Листы с записями, мною узаконенными по представлению Шихи-Хутага, будут сшиты в книги и пусть останутся неизменными на вечные времена. Ни один человек не может покинуть своего десятка и перейти в другой, ни один десяток не может покинуть свою сотню, сотня – тысячу. Каждый занимается тем, чем ему велено заниматься, живет там, где ему жить определено. Суровая кара ждет перебежчика, а равно и того, кто его принял.
«Сам когда-то сманивал людей отовсюду, а теперь никто и шагу ступить не может… Так вам всем и надо!» – с мстительной радостью подумал Джамуха.
– Шихи-Хутага назначаю верховным блюстителем правды. Будь моим оком и ухом, искореняй воровство и обман во всех пределах улуса. Кто заслужил смерть – казни, кто заслужил взыскание – взыскивай.
Джамухе стало трудно дышать, будто и на него анда накинул уздечку, втолкал в рот железо удил и все туже, туже натягивает поводья.
Перечислив все установления по устроению и, укреплению улуса.
Чингисхан начал жаловать и награждать нойонов, закреплял в вечное пользование тысячи, освобождал от наказания за девять проступков, возводил в дарханы.
Продолжением курилтая стал пир. Чингисхан щедро угощал всех. Туда, где раздавали питье и еду простому народу, кешиктены повели и Джамуху. Но он отказался от угощения, и его снова заперли в юрту.
Поздно вечером те же кешиктены повели его вместе со связанными воинами, но не в ханский шатер, а куда-то за курень. Низко над степью висела полная луна, белый свет серебрил травы. Справа послышалось журчание и плеск воды, за темной грядой тальников блеснул огонь. К кустам было привязано несколько подседланных лошадей, у огня прямо на траве сидели Чингисхан и Боорчу, дальше стояли еще какие-то люди, видимо, воины.
– Садись, – сказал Чингисхан так, будто расстались они только вчера и будто не было меж ними никакой вражды. – Слышишь, шумит Онон?.. Недалеко от этих мест мы с тобой побратались.
– Да, это было недалеко отсюда…
– Я хотел с тобой поговорить тут, у Онона, свидетеля нашей дружбы.
Хан обхватил руками колени. В отсветах огня ярко пламенела борода с редкими нитями седины, глаза мерцали, как сколы льда.
– О чем нам говорить, анда? Все осталось там, – Джамуха махнул рукой в сторону реки.
– Тебя выдали эти люди? – Хан повел головой в сторону связанных воинов.
– Они. Но оставь их.
– Нет. Щадящий предателей предан будет. Умертвите их!
Кешиктены не дали войнам и вскрикнуть. Посекли мечами, зацепили крючьями копий и уволокли за кусты, запачкав траву размазанной кровью.
Джамухе вдруг захотелось ткнуться лицом в землю, как в детстве в колени матери и забыться беспробудным сном. Его душа была пуста, будто дырявый бурдюк. Ничего в ней не осталось – ни любви, ни ненависти, ни жалости, ни страха…
– Анда, если можешь, отпусти меня. Я поеду к своей Уржэнэ…
– Нет, Джамуха. Ты враг моего улуса. Как я могу тебя отпустить? Но ты мой анда. Встань со мною рядом, будь прежним другом и братом, второй оглоблей в моей повозке, и я все забуду, все прощу.
Джамуха покачал головой.
– Ты умный человек, анда, а говоришь глупости. Друзьями могут быть только равные. На тебе соболья шапка и золотой пояс. Моя голова обнажена, и рваный халат ничем не опоясан. За твоей спиной многолюдный улус, за моей – тени ушедших.
– Я верну тебе пояс и шапку, твоему имени – почет и значение.
– Анда Тэмуджин, малого мне не надо, а много дашь – лишишься покоя.
Буду для тебя острым камешком в гутуле, верблюжьей колючкой в воротнике халата, занозой в постельном войлоке – зачем?
– Неужели тебе хочется умереть? – со скрытым удивлением спросил он.
– Неужели можно жить, предав самого себя? К тому же человек не бессмертен. Умрешь когда-нибудь и ты, анда.
Глаза у Чингисхана потемнели, каменно отяжелели скулы, колюче натопырились усы, – таким его Джамуха никогда не видел.
– Пусть я умру, но мой улус останется. А что оставляешь ты, анда Джамуха?
– Завет людям: не сгибайся перед силой.
– Кто не гнется, тот ломается, – Чингисхан поднялся.
Ему и Боорчу подали коней, помогли сесть в седло. Чингисхан перебирал поводья, медлил и чего-то ожидал от Джамухи. Не дождался, сказал:
– Прощай.
– Прощай, анда. Если можешь, исполни мою просьбу: предай смерти без пролития крови.
– Пусть будет так.
Лошади пошли с места рысью. Глухой стук копыт растревожил покой лунной ночи, покатился по степи. Тихо всплескивал Онон. Гас огонь, серым пеплом подергивался жар аргала. Джамуха подумал, что надо было дождаться восхода солнца, еще раз взглянуть на синь неба, на зелень молодой травы.
Но просить об этом было поздно. Замирал стук копыт, и кешиктены направлялись к нему…
Глава 5
Глава 6
– Повелеваю вести запись разверстывания населения. Листы с записями, мною узаконенными по представлению Шихи-Хутага, будут сшиты в книги и пусть останутся неизменными на вечные времена. Ни один человек не может покинуть своего десятка и перейти в другой, ни один десяток не может покинуть свою сотню, сотня – тысячу. Каждый занимается тем, чем ему велено заниматься, живет там, где ему жить определено. Суровая кара ждет перебежчика, а равно и того, кто его принял.
«Сам когда-то сманивал людей отовсюду, а теперь никто и шагу ступить не может… Так вам всем и надо!» – с мстительной радостью подумал Джамуха.
– Шихи-Хутага назначаю верховным блюстителем правды. Будь моим оком и ухом, искореняй воровство и обман во всех пределах улуса. Кто заслужил смерть – казни, кто заслужил взыскание – взыскивай.
Джамухе стало трудно дышать, будто и на него анда накинул уздечку, втолкал в рот железо удил и все туже, туже натягивает поводья.
Перечислив все установления по устроению и, укреплению улуса.
Чингисхан начал жаловать и награждать нойонов, закреплял в вечное пользование тысячи, освобождал от наказания за девять проступков, возводил в дарханы.
Продолжением курилтая стал пир. Чингисхан щедро угощал всех. Туда, где раздавали питье и еду простому народу, кешиктены повели и Джамуху. Но он отказался от угощения, и его снова заперли в юрту.
Поздно вечером те же кешиктены повели его вместе со связанными воинами, но не в ханский шатер, а куда-то за курень. Низко над степью висела полная луна, белый свет серебрил травы. Справа послышалось журчание и плеск воды, за темной грядой тальников блеснул огонь. К кустам было привязано несколько подседланных лошадей, у огня прямо на траве сидели Чингисхан и Боорчу, дальше стояли еще какие-то люди, видимо, воины.
– Садись, – сказал Чингисхан так, будто расстались они только вчера и будто не было меж ними никакой вражды. – Слышишь, шумит Онон?.. Недалеко от этих мест мы с тобой побратались.
– Да, это было недалеко отсюда…
– Я хотел с тобой поговорить тут, у Онона, свидетеля нашей дружбы.
Хан обхватил руками колени. В отсветах огня ярко пламенела борода с редкими нитями седины, глаза мерцали, как сколы льда.
– О чем нам говорить, анда? Все осталось там, – Джамуха махнул рукой в сторону реки.
– Тебя выдали эти люди? – Хан повел головой в сторону связанных воинов.
– Они. Но оставь их.
– Нет. Щадящий предателей предан будет. Умертвите их!
Кешиктены не дали войнам и вскрикнуть. Посекли мечами, зацепили крючьями копий и уволокли за кусты, запачкав траву размазанной кровью.
Джамухе вдруг захотелось ткнуться лицом в землю, как в детстве в колени матери и забыться беспробудным сном. Его душа была пуста, будто дырявый бурдюк. Ничего в ней не осталось – ни любви, ни ненависти, ни жалости, ни страха…
– Анда, если можешь, отпусти меня. Я поеду к своей Уржэнэ…
– Нет, Джамуха. Ты враг моего улуса. Как я могу тебя отпустить? Но ты мой анда. Встань со мною рядом, будь прежним другом и братом, второй оглоблей в моей повозке, и я все забуду, все прощу.
Джамуха покачал головой.
– Ты умный человек, анда, а говоришь глупости. Друзьями могут быть только равные. На тебе соболья шапка и золотой пояс. Моя голова обнажена, и рваный халат ничем не опоясан. За твоей спиной многолюдный улус, за моей – тени ушедших.
– Я верну тебе пояс и шапку, твоему имени – почет и значение.
– Анда Тэмуджин, малого мне не надо, а много дашь – лишишься покоя.
Буду для тебя острым камешком в гутуле, верблюжьей колючкой в воротнике халата, занозой в постельном войлоке – зачем?
– Неужели тебе хочется умереть? – со скрытым удивлением спросил он.
– Неужели можно жить, предав самого себя? К тому же человек не бессмертен. Умрешь когда-нибудь и ты, анда.
Глаза у Чингисхана потемнели, каменно отяжелели скулы, колюче натопырились усы, – таким его Джамуха никогда не видел.
– Пусть я умру, но мой улус останется. А что оставляешь ты, анда Джамуха?
– Завет людям: не сгибайся перед силой.
– Кто не гнется, тот ломается, – Чингисхан поднялся.
Ему и Боорчу подали коней, помогли сесть в седло. Чингисхан перебирал поводья, медлил и чего-то ожидал от Джамухи. Не дождался, сказал:
– Прощай.
– Прощай, анда. Если можешь, исполни мою просьбу: предай смерти без пролития крови.
– Пусть будет так.
Лошади пошли с места рысью. Глухой стук копыт растревожил покой лунной ночи, покатился по степи. Тихо всплескивал Онон. Гас огонь, серым пеплом подергивался жар аргала. Джамуха подумал, что надо было дождаться восхода солнца, еще раз взглянуть на синь неба, на зелень молодой травы.
Но просить об этом было поздно. Замирал стук копыт, и кешиктены направлялись к нему…
Глава 5
В тангутской столице была предгрозовая ночь. Где-то погромыхивало, на небе всплескивались отблески молний. В узких улицах было тихо, темно и душно. За толстыми стенами домиков спали торговцы и ремесленники, брадобреи и служители храмов, переписчики книг и художники. Но никто не спал в императорском дворце. Светились окна, за ними мелькали тени, тревожно перекликалась наружная стража, в темень улиц уносились всадники.
Не спали и во дворце двоюродного брата императора – князя Ань-цюаня.
Но здесь не перекликалась стража, слабый свет едва пробивался сквозь оконную бумагу, всадники, пешие бесшумно выскальзывали из ворот, и они тут же закрывались, так же бесшумно люди возвращались, и ворота открывались по условному стуку. Ань-цюань находился во внутренних покоях. На низком столике горели свечи в бронзовых подсвечниках, лежали раскрытые книги.
Ань-цюань листал страницы, но его взгляд скользил по иероглифам бездумно: думы Ань-цюаня были далеко и от книг, и от этого дворца.
Неожиданное нападение монголов потрясло государство. Нищие, темные кочевники, презираемые тангутами, степным вихрем ворвались в пределы Си Ся, захватили город Лосы и крепость Лицзли, опустошили округ Гачжоу и Шачжоу и ушли без урона. Ропот возмущения пополз по городам и селениям.
Народ винил военных, военные – сановников, к этому добавились слухи: в городе Сячжоу свинья родила чудо-животное «линь» о двух головах. Гадатели и прорицатели уверяли: «В одном государстве быть двум государям».
Обеспокоенный император Чунь-ю коленопреклоненно вознес молитву всевышнему о даровании стране мира и счастья, помиловал преступников, переименовал столицу, назвав ее Чжунсин – Возрождение. Но это мало кого успокоило. Все чаще стали приходить вести о неслыханном усилении безвестного до этого хана Тэмуджина, и все просвещенные люди начали понимать, что враг, легко взявший богатую добычу, придет снова. Император послал в степи войско. Но время для похода было выбрано неудачно. Жара и безводье погубили немало коней и людей. Войско возвратилось, не захватив ни одного кочевника. Теперь и сановники, и военные стали возлагать вину на императора.
Ань-цюань, возненавидевший Чунь-ю с первых дней его правления, увидел: пришло его время. Через преданных людей он повсюду возбуждал недовольство императором. Число его сторонников росло. И вот сегодня все должно решиться. Знатные люди должны принудить Чунь-ю отречься от императорского титула и возвести на престол его, Ань-цюаня.
Он знал, что происходит в императорском дворце. К нему то и дело входили вестники с новостями. Пока нельзя было сказать, чем все кончится:
Чунь-ю упорствовал, грозился казнить всех отступников и тайком слал гонцов в округа за войсками. Но за всеми шестью воротами Чжунсина стояли люди Ань-цюаня – всех гонцов схватили. Это стало известно императору, и дух его начал слабнуть…
За дверью послышался шум шагов, громкие голоса. Руки Ань-цюаня, сжимавшие книгу, напряглись, сухо затрещал, прорываясь, лист. Это какой-то конец. Или он император, или преступник. Двустворчатые двери распахнулись настежь. Первым вошел князь Цзунь-сян, за ним около десяти высоких сановников. Все троекратно поклонились. Ань-цюань отодвинул книгу, выпрямил спину.
– Страдая слабостью здоровья, великий император Чунь-ю пожелал оставить престол. Дети его малолетни, а время грозное, и мудрые мужи сочли за благо передать власть в твердые руки. Мы обращаемся к тебе, светлый князь Ань-цюань…
Цзунь-сян не числился сторонником Ань-цюаня. Скорее всего он не был ничьим сторонником. Этот уже не молодой, далеко за сорок, князь был известен своей ученостью, все время проводил в книгохранилищах. Оттого лицо его было бледным, а глаза все время подслеповато щурились.
– Вручая тебе власть, мы надеемся, что ты укрепишь великое Ся, умножишь славу предков. Тебе надлежит…
Углы рта Ань-цюаня опустились, нижняя губа надменно вытянулась. Он без Цзунь-сяна знает, что ему надлежит делать. В первую голову он сгонит со своих мест всех, кто усердствовал в служении Чунь-ю, самого бывшего императора сначала отправит подальше от столицы, и глухие селения, потом…
Не дослушав Цзунь-сяна, Ань-цюань поднялся.
– Я еду в императорский дворец.
– Но там еще находится Чунь-ю, – возразил Цзунь-сян обиженно.
– Пусть убирается!
Цзунь-сян отступил на шаг, растерянно потер рукой подбородок.
– Дозволь мне возвратиться к моим книжным занятиям, не обременяй делами государства.
– Занимайся чем хочешь.
Опустив плечи, Цзунь-сян вышел.
Яркие огни, воздетые на длинные палки, освещали улицу. Стук копыт, говор, бряцание оружия будили людей. С испугом и недоумением они выглядывали из своих домов. А над городом взблескивали сполохи молний, громыхала, приближаясь, гроза.
Ань-цюань беспрепятственно занял императорский дворец.
Бывший император, двоюродный брат Ань-цюаня Чунь-ю, отправился в изгнание. Через несколько месяцев он внезапно скончался. Но это событие осталось незамеченным. Стремительно возвышались новые сановники. И так же стремительно падали. Отрешались от должностей военные, умом и трудом заслужившие уважение. Им на смену приходили молодые, никому не известные.
Но и этим не всегда удавалось долго усидеть на своем месте.
Робость, неуверенность и смятение вселились и во дворцы, и в дома под черепичными крышами.
Не спали и во дворце двоюродного брата императора – князя Ань-цюаня.
Но здесь не перекликалась стража, слабый свет едва пробивался сквозь оконную бумагу, всадники, пешие бесшумно выскальзывали из ворот, и они тут же закрывались, так же бесшумно люди возвращались, и ворота открывались по условному стуку. Ань-цюань находился во внутренних покоях. На низком столике горели свечи в бронзовых подсвечниках, лежали раскрытые книги.
Ань-цюань листал страницы, но его взгляд скользил по иероглифам бездумно: думы Ань-цюаня были далеко и от книг, и от этого дворца.
Неожиданное нападение монголов потрясло государство. Нищие, темные кочевники, презираемые тангутами, степным вихрем ворвались в пределы Си Ся, захватили город Лосы и крепость Лицзли, опустошили округ Гачжоу и Шачжоу и ушли без урона. Ропот возмущения пополз по городам и селениям.
Народ винил военных, военные – сановников, к этому добавились слухи: в городе Сячжоу свинья родила чудо-животное «линь» о двух головах. Гадатели и прорицатели уверяли: «В одном государстве быть двум государям».
Обеспокоенный император Чунь-ю коленопреклоненно вознес молитву всевышнему о даровании стране мира и счастья, помиловал преступников, переименовал столицу, назвав ее Чжунсин – Возрождение. Но это мало кого успокоило. Все чаще стали приходить вести о неслыханном усилении безвестного до этого хана Тэмуджина, и все просвещенные люди начали понимать, что враг, легко взявший богатую добычу, придет снова. Император послал в степи войско. Но время для похода было выбрано неудачно. Жара и безводье погубили немало коней и людей. Войско возвратилось, не захватив ни одного кочевника. Теперь и сановники, и военные стали возлагать вину на императора.
Ань-цюань, возненавидевший Чунь-ю с первых дней его правления, увидел: пришло его время. Через преданных людей он повсюду возбуждал недовольство императором. Число его сторонников росло. И вот сегодня все должно решиться. Знатные люди должны принудить Чунь-ю отречься от императорского титула и возвести на престол его, Ань-цюаня.
Он знал, что происходит в императорском дворце. К нему то и дело входили вестники с новостями. Пока нельзя было сказать, чем все кончится:
Чунь-ю упорствовал, грозился казнить всех отступников и тайком слал гонцов в округа за войсками. Но за всеми шестью воротами Чжунсина стояли люди Ань-цюаня – всех гонцов схватили. Это стало известно императору, и дух его начал слабнуть…
За дверью послышался шум шагов, громкие голоса. Руки Ань-цюаня, сжимавшие книгу, напряглись, сухо затрещал, прорываясь, лист. Это какой-то конец. Или он император, или преступник. Двустворчатые двери распахнулись настежь. Первым вошел князь Цзунь-сян, за ним около десяти высоких сановников. Все троекратно поклонились. Ань-цюань отодвинул книгу, выпрямил спину.
– Страдая слабостью здоровья, великий император Чунь-ю пожелал оставить престол. Дети его малолетни, а время грозное, и мудрые мужи сочли за благо передать власть в твердые руки. Мы обращаемся к тебе, светлый князь Ань-цюань…
Цзунь-сян не числился сторонником Ань-цюаня. Скорее всего он не был ничьим сторонником. Этот уже не молодой, далеко за сорок, князь был известен своей ученостью, все время проводил в книгохранилищах. Оттого лицо его было бледным, а глаза все время подслеповато щурились.
– Вручая тебе власть, мы надеемся, что ты укрепишь великое Ся, умножишь славу предков. Тебе надлежит…
Углы рта Ань-цюаня опустились, нижняя губа надменно вытянулась. Он без Цзунь-сяна знает, что ему надлежит делать. В первую голову он сгонит со своих мест всех, кто усердствовал в служении Чунь-ю, самого бывшего императора сначала отправит подальше от столицы, и глухие селения, потом…
Не дослушав Цзунь-сяна, Ань-цюань поднялся.
– Я еду в императорский дворец.
– Но там еще находится Чунь-ю, – возразил Цзунь-сян обиженно.
– Пусть убирается!
Цзунь-сян отступил на шаг, растерянно потер рукой подбородок.
– Дозволь мне возвратиться к моим книжным занятиям, не обременяй делами государства.
– Занимайся чем хочешь.
Опустив плечи, Цзунь-сян вышел.
Яркие огни, воздетые на длинные палки, освещали улицу. Стук копыт, говор, бряцание оружия будили людей. С испугом и недоумением они выглядывали из своих домов. А над городом взблескивали сполохи молний, громыхала, приближаясь, гроза.
Ань-цюань беспрепятственно занял императорский дворец.
Бывший император, двоюродный брат Ань-цюаня Чунь-ю, отправился в изгнание. Через несколько месяцев он внезапно скончался. Но это событие осталось незамеченным. Стремительно возвышались новые сановники. И так же стремительно падали. Отрешались от должностей военные, умом и трудом заслужившие уважение. Им на смену приходили молодые, никому не известные.
Но и этим не всегда удавалось долго усидеть на своем месте.
Робость, неуверенность и смятение вселились и во дворцы, и в дома под черепичными крышами.
Глава 6
После курилтая Чингисхан не покидал своих родных нутугов. Но воинам не давал передышки. На Буюрука послал Субэдэй-багатура. Нойон настиг брата найманского хана у Великих гор, на речке Суджэ. Буюрук был убит, однако Кучулук с остатками войска сумел убежать и в этот раз. На меркитов ходил Джэбэ. Беспокойного и неутомимого Тохто-беки постигла судьба Буюрука пал, сраженный стрелой. И воины его дрогнули. Сыновья Тохто-беки не могли ни похоронить, ни увезти с собой тело отца – отрубили его голову, бросили в седельную суму и ускакали вслед за бегущими воинами. Джэбэ их преследовал, пока не стали кони.
Много хуже сложились дела у Хорчи. Хори-туматы не выдали ему сотню беглецов, не дали девушек, а самого вместе с воинами задержали у себя.
Уйти удалось лишь двум его нукерам. Они рассказали хану, что племенем правит после смерти мужа женщина-багатур Ботохой-Толстая, а правая рука у нее – Чиледу, тот самый, что бежал когда-то от него… На хори-туматов он послал нойона Борохула, воина сурового и непреклонного. Уж он им покажет.
К правому крылу его улуса с севера примыкали земли киргизов, ойротов и разных лесных племен. Досады от них пока не было. Но чего нет сегодня, может быть завтра. Он велел снарядить тумен и отдал его Джучи – иди, сын, испытай счастье-судьбу.
Снарядить тумен Джучи, проводить его до пределов улуса было велено Джэлмэ. Все исполнив, он возвратился в орду и попросил разговора наедине.
Сидел Джэлмэ перед ханом, опустив голову, брови тяжело нависли на глаза.
Хан понял, что разговор предстоит худой, и, еще не зная, о чем будет говорить Джэлмэ, проникся неприязнью к нему.
– Хан, все эти годы мы не слезали с коней, не выпускали из рук меча.
– Джэлмэ говорил медленно, будто перебирал свои думы. – Теперь вся великая степь, от края до края, твоя. Прежним раздорам в ней нет места. Так я говорю, хан?
– Ну, так, – коротко подтвердил он, догадываясь, куда клонит Джэлмэ.
– Будь твой отец с нами, он порадовался бы тому, что есть.
– Не знаю… Земля усеяна костями павших. Курени малолюдны, стада малочисленны, пастухи изнемогают от груза повинностей. Не пора ли, хан, натянуть поводья боевых коней?
– Если ты устал, отдыхай.
Джэлмэ поднял голову, посмотрел на хана, словно бы не узнавая глухо сказал:
– Ты не желаешь меня понять, и моей душе больно. Не мне, твоему улусу нужен покой. Пусть люди множат стада, скатывают войлоки для новых юрт, женят сыновей и отдают в жены дочерей. Зачем сбивать копыта коней, рыская по чужим кочевьям, если свои столь обширны, богаты травами и дичью? Разве не ради покоя и мирной жизни умирали наши нукеры?
Подавив раздражение и чувство неприязни к Джэлмэ, Чингисхан заговорил почти спокойно:
– Это ты не желаешь понять меня. Покоя захотелось? Но тебе же ведомо: только быстро бегущие воды чисты и прозрачны. В стоячей воде заводятся гниль и скверна. – По лицу Джэлмэ видел: нойон не согласен с ним. И, уже не скрывая своей враждебности, закончил:
– Не старайся быть умнее своего хана. Не заводи больше таких речей. Иди.
Джэлмэ поднялся, не взглянув на него, прошел к двери, там остановился.
– Одумайся, великий хан.
Он ничего ему не ответил, и Джэлмэ, помедлив, вышел.
Хан встал, сутулясь, начал ходить по юрте. «Одумайся», – говорит Джэлмэ. «Остановись», – твердит мать. «Сжалься над нами», – немо просят изнемогающие от тягот воины. Многие из нойонов, которым он дал под начало сотни, тысячи воинов с женами, стадами, кочевыми телегами, осев в своих нутугах, отяжелели, страшатся превратностей войны, боятся потерять то, что есть. Не шевели их – быстро позабудут, кто принес сытость и покой, дал рабов и пастухов, начнут возвеличиваться. Друг перед другом, как прежние владетели племен. Одумайся, остановись… Ну, нет! Хочешь пройти безводную пустыню – скачи без остановок. Войско, пока в движении, в сражениях, его, раскиданное по кочевьям – чужое. Мать говорила: «Теперь каждый мужчина воин». Так и должно быть. Каждый воин. А место воина в строю, в бою, а не в юрте, под боком у женщины.
Он знал: не все в улусе думают, как Джэлмэ. Добро, добытое в тангутских землях, у многих распалило зависть, и они готовы без раздумий мчаться на край света за дорогими одеждами, красивыми женщинами и быстрыми скакунами: нудна, скучна, ненавистна им жизнь в куренях. Но, гоняясь за разоренными остатками меркитов, добивая воинов Буюрука, не многое добывают для себя. И тоже озлобляются.
В тот же день у хана состоялся разговор с Хасаром. Брату и раньше недоставало разумности и добронравия, а после битвы у горы Нагу он стал и вовсе нетерпелив, злословен, рыкал на всех, кто был ему не угоден. До Чингисхана донеслось, что разгром Таян-хана Хасар одному себе в заслугу ставит и очень обижен: оттерли от почестей и славы. Вел, сказывали, он вовсе негодные речи. Будь, дескать, его воля, добыл бы мечом несметные богатства, его нукеры – все до единого – пили бы из золотых чаш, носили шелковые халаты и упирали ноги в стремена из чистого серебра. Хан этому не верил. Ловить слухи растопыренными ушами – дело бездельниц женщин, а не правителей. Хотел поговорить с братом сам, но все как-то не удавалось. А тут брат явился к нему без зова. Не воздав ханских почестей, спросил:
– Я всю жизнь буду охотиться на тарбаганов?
Раздул ноздри, ястребиные глаза мечут огонь, – накопил в себе злости – дышать нечем.
– Тебе не по нраву охота на тарбаганов – бей дзеренов или степных птиц.
– Вот-вот, только это мне и осталось. Воинов в походы ведут другие, не я. Даже те, кто меча в руках не держал.
– Ты говоришь о моем Джучи? – прямо спросил Чингисхан.
– И о Джучи… – не стал уворачиваться брат.
– Молодых, Хасар, тоже надо приучать к делу. О птенце, не покидавшем гнезда, нельзя сказать, высоко или низко он будет летать. Так-то… А ты в мои дела не суйся. Я дал в твое вечное, безраздельное владение четыре тысячи юрт. Больше, чем кому-нибудь из братьев. Что еще надо?
– Вечное, безраздельное владение! Это на словах. Я не успеваю исполнять твои повеления – пошли сотню туда, дай две сотни сюда. Раньше я считал твоих овец, сейчас отсчитываю воинов.
– Ты хотел бы держать воинов при себе, как ревнивый муж молодых жен?
– Я сам хочу водить их в походы! – выкрикнул Хасар.
Хан все больше убеждался, что слухи о негодных речах Хасара – правда.
Возгордился, вознесся, земли под собой не чует.
– Ты, говорят, можешь надеть на всех своих воинов шелковые халаты так ли это?
– Уж я бы не повел воинов к лесным народам. Что добудет твой Джучи шубы из козлины и стрелы с наконечниками из кости!
Как и Джэлмэ, он выставил брата из юрты. И снова, сутулясь, мерил шагами мягкий войлок, угрюмо гнул голову. В душе накипала обида. Джэлмэ слеп, как крот, Хасар суетлив, как трясогузка. И тому, и другому даже во сне не привидится, как далеко устремлены его мысли, какие дерзновенные замыслы вынашивает он. Дабы не было ущерба будущим начинаниям, он должен сбивать копыта коней, посылая воинов добивать пораженных врагов, приводить к покорности нищие лесные племена. Сегодня воины, их дети живут впроголодь, едва одеты. Но придет время, войско будет кормить и себя, и весь улус. Для этого нужно время! Время!
Но времени у него не было. Совсем не стало былого единодумия среди его ближних людей. Споры, раздоры, поначалу скрытые, потайные, все чаще выплескивались наружу, жарко разгорались, порождая вражду и ненависть.
Чингисхан сурово осуждал тех и других, стараясь держаться над спорящими.
Ничего этим не добился, но почувствовал, что вокруг него все меньше и меньше людей, готовых внимать его слову. Все чаще нойоны шли искать правду к Джэлмэ или Хасару. Те, всяк на свой лад, ободряли своих сторонников, крепили в них мысль едино и безотступно требовать от хана потворства их желаниям. И тут же дал о себе знать шаман. Он принял сторону Джэлмэ, что нисколько не удивило Чингисхана. На войне, в сражении, шаман человек последний, в мирном курене его слово заставляет трепетать и женщин, и отважных воинов, и рабов, и нойонов.
Содружество упрямого, бесстрашного Джэлмэ и хитроумного шамана ничего хорошего не предвещало. Хан повелел Джэлмэ удалиться из орду в дальний курень – поживи, отдохни, будешь нужен – позову. Это было понято так, будто он поддерживает сторонников Хасара, и брат становился все заносчивее, все бесстыднее возвеличивался над другими. Однажды он принародно обругал шамана, назвав его вонючим хорьком. Шаман принародно же поколотил его своим железным посохом. Хасар мог бы одним ударом кулака расплющить голову Теб-тэнгри – нельзя: кто дерзнет поднять руку на шамана, тот оскорбит небо.
Опозоренный, униженный Хасар приехал жаловаться.
– Так тебе и надо! – сказал ему хан. – Давно сказано: задерешь голову на вершину горы – споткнешься о кочку.
Смута в улусе не прекращалась. Хан не находил себе места, не однажды ему хотелось повелеть бить в барабаны и, подняв всех воинов, безоглядно ринуться на любого врага, чтобы стук копыт и звон мечей заглушили ядовитую брань и ругань, чтобы озлобленность нойонов и нукеров нашла исход в сече.
Но он сдерживал свое нетерпение.
Так продолжалось, пока его ушей не достиг слух: улусом будут править братья попеременно. Хан велел позвать шамана. Стал осторожно выведывать, знает ли Теб-тэнгри что-нибудь о молве.
– Это не молва, – сказал Теб-тэнгри. – Было мне видение.
– Врешь! – Хан вскочил со своего места, вцепился в воротник халата шамана, рванул к себе. – Врешь! Не верю я тебе!
Теб-тэнгри не мигая смотрел на него бездонно черными глазами. И под этим взглядом сама по себе разжалась рука. Шаман оправил халат.
– Кто всю жизнь прожил у степного колодца, тот не поверит, что есть на земле полноводные реки. Ну и что? Верь или не верь, а реки бегут, подмывают берега… Поостерегись, хан. Видение мне было такое: улусом станет править тот, у кого больше друзей.
Оставшись один, хан долго метался по юрте, пиная ногами войлоки для сидения, коротконогие столики. Все раскидал, опрокинул, но глухая, тяжелая ярость не уходила, оседала в груди, давила на сердце. Среди проклятий и рваных скачущих мыслей отчетливо билась пугающая дума: если Хасар соберет вокруг себя нойонов, жаждущих добычливых походов, людей смелых, отчаянных, если они решатся…
Взяв с собой сотню кешиктенов, помчался в курень Хасара. Перед большой юртой с резной деревянной дверью стоял белый с бронзовым навершьем туг – почти такой же, как у него, – на деревянной подставке лежал расписанный лаком барабан – знак власти. Двое караульных в железных латах опирались на копья с красными древками.
Рывком распахнул дверь. В хойморе[17] юрты полукругом сидело человек десять нойонов, над ними на стопке войлоков, обшитых шелком, в ярком халате, в шапке, опушенной соболем, с чашей в руке возвышался Хасар.
Молча, вкладывая в удар всю свою силу, пинком под зад, хан поднял нойонов, крикнул кешиктенам:
– Каждому двадцать палок! И на дознание к Шихи-Хутагу!
Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:
– Сними шапку и пояс!
Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой – сбросил шапку.
– На! – Рванул золотую застежку пояса – хрустнула под сильными пальцами. – На! – Пояс упал на шапку.
– Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! – Коротко, без размаха, ударил по лицу.
Хасар заскрежетал зубами, прорычал:
– Зверь!
– Замолчи! Убью!
– Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!
– Замолчи!
– Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!
Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!
Хитрый, коварный трус!
– Замолчи!
– Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!
Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы – туда же, сорвал с плеч халат – туда же.
– Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро – бери! Губи братьев – все твое будет! – Босой, голый по пояс встал перед ханом – под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. – Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!
Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:
– О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! – Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. – Вы обезумели! Разум покинул вас!
Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.
– Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару – ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
– В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!
В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.
В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.
Много хуже сложились дела у Хорчи. Хори-туматы не выдали ему сотню беглецов, не дали девушек, а самого вместе с воинами задержали у себя.
Уйти удалось лишь двум его нукерам. Они рассказали хану, что племенем правит после смерти мужа женщина-багатур Ботохой-Толстая, а правая рука у нее – Чиледу, тот самый, что бежал когда-то от него… На хори-туматов он послал нойона Борохула, воина сурового и непреклонного. Уж он им покажет.
К правому крылу его улуса с севера примыкали земли киргизов, ойротов и разных лесных племен. Досады от них пока не было. Но чего нет сегодня, может быть завтра. Он велел снарядить тумен и отдал его Джучи – иди, сын, испытай счастье-судьбу.
Снарядить тумен Джучи, проводить его до пределов улуса было велено Джэлмэ. Все исполнив, он возвратился в орду и попросил разговора наедине.
Сидел Джэлмэ перед ханом, опустив голову, брови тяжело нависли на глаза.
Хан понял, что разговор предстоит худой, и, еще не зная, о чем будет говорить Джэлмэ, проникся неприязнью к нему.
– Хан, все эти годы мы не слезали с коней, не выпускали из рук меча.
– Джэлмэ говорил медленно, будто перебирал свои думы. – Теперь вся великая степь, от края до края, твоя. Прежним раздорам в ней нет места. Так я говорю, хан?
– Ну, так, – коротко подтвердил он, догадываясь, куда клонит Джэлмэ.
– Будь твой отец с нами, он порадовался бы тому, что есть.
– Не знаю… Земля усеяна костями павших. Курени малолюдны, стада малочисленны, пастухи изнемогают от груза повинностей. Не пора ли, хан, натянуть поводья боевых коней?
– Если ты устал, отдыхай.
Джэлмэ поднял голову, посмотрел на хана, словно бы не узнавая глухо сказал:
– Ты не желаешь меня понять, и моей душе больно. Не мне, твоему улусу нужен покой. Пусть люди множат стада, скатывают войлоки для новых юрт, женят сыновей и отдают в жены дочерей. Зачем сбивать копыта коней, рыская по чужим кочевьям, если свои столь обширны, богаты травами и дичью? Разве не ради покоя и мирной жизни умирали наши нукеры?
Подавив раздражение и чувство неприязни к Джэлмэ, Чингисхан заговорил почти спокойно:
– Это ты не желаешь понять меня. Покоя захотелось? Но тебе же ведомо: только быстро бегущие воды чисты и прозрачны. В стоячей воде заводятся гниль и скверна. – По лицу Джэлмэ видел: нойон не согласен с ним. И, уже не скрывая своей враждебности, закончил:
– Не старайся быть умнее своего хана. Не заводи больше таких речей. Иди.
Джэлмэ поднялся, не взглянув на него, прошел к двери, там остановился.
– Одумайся, великий хан.
Он ничего ему не ответил, и Джэлмэ, помедлив, вышел.
Хан встал, сутулясь, начал ходить по юрте. «Одумайся», – говорит Джэлмэ. «Остановись», – твердит мать. «Сжалься над нами», – немо просят изнемогающие от тягот воины. Многие из нойонов, которым он дал под начало сотни, тысячи воинов с женами, стадами, кочевыми телегами, осев в своих нутугах, отяжелели, страшатся превратностей войны, боятся потерять то, что есть. Не шевели их – быстро позабудут, кто принес сытость и покой, дал рабов и пастухов, начнут возвеличиваться. Друг перед другом, как прежние владетели племен. Одумайся, остановись… Ну, нет! Хочешь пройти безводную пустыню – скачи без остановок. Войско, пока в движении, в сражениях, его, раскиданное по кочевьям – чужое. Мать говорила: «Теперь каждый мужчина воин». Так и должно быть. Каждый воин. А место воина в строю, в бою, а не в юрте, под боком у женщины.
Он знал: не все в улусе думают, как Джэлмэ. Добро, добытое в тангутских землях, у многих распалило зависть, и они готовы без раздумий мчаться на край света за дорогими одеждами, красивыми женщинами и быстрыми скакунами: нудна, скучна, ненавистна им жизнь в куренях. Но, гоняясь за разоренными остатками меркитов, добивая воинов Буюрука, не многое добывают для себя. И тоже озлобляются.
В тот же день у хана состоялся разговор с Хасаром. Брату и раньше недоставало разумности и добронравия, а после битвы у горы Нагу он стал и вовсе нетерпелив, злословен, рыкал на всех, кто был ему не угоден. До Чингисхана донеслось, что разгром Таян-хана Хасар одному себе в заслугу ставит и очень обижен: оттерли от почестей и славы. Вел, сказывали, он вовсе негодные речи. Будь, дескать, его воля, добыл бы мечом несметные богатства, его нукеры – все до единого – пили бы из золотых чаш, носили шелковые халаты и упирали ноги в стремена из чистого серебра. Хан этому не верил. Ловить слухи растопыренными ушами – дело бездельниц женщин, а не правителей. Хотел поговорить с братом сам, но все как-то не удавалось. А тут брат явился к нему без зова. Не воздав ханских почестей, спросил:
– Я всю жизнь буду охотиться на тарбаганов?
Раздул ноздри, ястребиные глаза мечут огонь, – накопил в себе злости – дышать нечем.
– Тебе не по нраву охота на тарбаганов – бей дзеренов или степных птиц.
– Вот-вот, только это мне и осталось. Воинов в походы ведут другие, не я. Даже те, кто меча в руках не держал.
– Ты говоришь о моем Джучи? – прямо спросил Чингисхан.
– И о Джучи… – не стал уворачиваться брат.
– Молодых, Хасар, тоже надо приучать к делу. О птенце, не покидавшем гнезда, нельзя сказать, высоко или низко он будет летать. Так-то… А ты в мои дела не суйся. Я дал в твое вечное, безраздельное владение четыре тысячи юрт. Больше, чем кому-нибудь из братьев. Что еще надо?
– Вечное, безраздельное владение! Это на словах. Я не успеваю исполнять твои повеления – пошли сотню туда, дай две сотни сюда. Раньше я считал твоих овец, сейчас отсчитываю воинов.
– Ты хотел бы держать воинов при себе, как ревнивый муж молодых жен?
– Я сам хочу водить их в походы! – выкрикнул Хасар.
Хан все больше убеждался, что слухи о негодных речах Хасара – правда.
Возгордился, вознесся, земли под собой не чует.
– Ты, говорят, можешь надеть на всех своих воинов шелковые халаты так ли это?
– Уж я бы не повел воинов к лесным народам. Что добудет твой Джучи шубы из козлины и стрелы с наконечниками из кости!
Как и Джэлмэ, он выставил брата из юрты. И снова, сутулясь, мерил шагами мягкий войлок, угрюмо гнул голову. В душе накипала обида. Джэлмэ слеп, как крот, Хасар суетлив, как трясогузка. И тому, и другому даже во сне не привидится, как далеко устремлены его мысли, какие дерзновенные замыслы вынашивает он. Дабы не было ущерба будущим начинаниям, он должен сбивать копыта коней, посылая воинов добивать пораженных врагов, приводить к покорности нищие лесные племена. Сегодня воины, их дети живут впроголодь, едва одеты. Но придет время, войско будет кормить и себя, и весь улус. Для этого нужно время! Время!
Но времени у него не было. Совсем не стало былого единодумия среди его ближних людей. Споры, раздоры, поначалу скрытые, потайные, все чаще выплескивались наружу, жарко разгорались, порождая вражду и ненависть.
Чингисхан сурово осуждал тех и других, стараясь держаться над спорящими.
Ничего этим не добился, но почувствовал, что вокруг него все меньше и меньше людей, готовых внимать его слову. Все чаще нойоны шли искать правду к Джэлмэ или Хасару. Те, всяк на свой лад, ободряли своих сторонников, крепили в них мысль едино и безотступно требовать от хана потворства их желаниям. И тут же дал о себе знать шаман. Он принял сторону Джэлмэ, что нисколько не удивило Чингисхана. На войне, в сражении, шаман человек последний, в мирном курене его слово заставляет трепетать и женщин, и отважных воинов, и рабов, и нойонов.
Содружество упрямого, бесстрашного Джэлмэ и хитроумного шамана ничего хорошего не предвещало. Хан повелел Джэлмэ удалиться из орду в дальний курень – поживи, отдохни, будешь нужен – позову. Это было понято так, будто он поддерживает сторонников Хасара, и брат становился все заносчивее, все бесстыднее возвеличивался над другими. Однажды он принародно обругал шамана, назвав его вонючим хорьком. Шаман принародно же поколотил его своим железным посохом. Хасар мог бы одним ударом кулака расплющить голову Теб-тэнгри – нельзя: кто дерзнет поднять руку на шамана, тот оскорбит небо.
Опозоренный, униженный Хасар приехал жаловаться.
– Так тебе и надо! – сказал ему хан. – Давно сказано: задерешь голову на вершину горы – споткнешься о кочку.
Смута в улусе не прекращалась. Хан не находил себе места, не однажды ему хотелось повелеть бить в барабаны и, подняв всех воинов, безоглядно ринуться на любого врага, чтобы стук копыт и звон мечей заглушили ядовитую брань и ругань, чтобы озлобленность нойонов и нукеров нашла исход в сече.
Но он сдерживал свое нетерпение.
Так продолжалось, пока его ушей не достиг слух: улусом будут править братья попеременно. Хан велел позвать шамана. Стал осторожно выведывать, знает ли Теб-тэнгри что-нибудь о молве.
– Это не молва, – сказал Теб-тэнгри. – Было мне видение.
– Врешь! – Хан вскочил со своего места, вцепился в воротник халата шамана, рванул к себе. – Врешь! Не верю я тебе!
Теб-тэнгри не мигая смотрел на него бездонно черными глазами. И под этим взглядом сама по себе разжалась рука. Шаман оправил халат.
– Кто всю жизнь прожил у степного колодца, тот не поверит, что есть на земле полноводные реки. Ну и что? Верь или не верь, а реки бегут, подмывают берега… Поостерегись, хан. Видение мне было такое: улусом станет править тот, у кого больше друзей.
Оставшись один, хан долго метался по юрте, пиная ногами войлоки для сидения, коротконогие столики. Все раскидал, опрокинул, но глухая, тяжелая ярость не уходила, оседала в груди, давила на сердце. Среди проклятий и рваных скачущих мыслей отчетливо билась пугающая дума: если Хасар соберет вокруг себя нойонов, жаждущих добычливых походов, людей смелых, отчаянных, если они решатся…
Взяв с собой сотню кешиктенов, помчался в курень Хасара. Перед большой юртой с резной деревянной дверью стоял белый с бронзовым навершьем туг – почти такой же, как у него, – на деревянной подставке лежал расписанный лаком барабан – знак власти. Двое караульных в железных латах опирались на копья с красными древками.
Рывком распахнул дверь. В хойморе[17] юрты полукругом сидело человек десять нойонов, над ними на стопке войлоков, обшитых шелком, в ярком халате, в шапке, опушенной соболем, с чашей в руке возвышался Хасар.
Молча, вкладывая в удар всю свою силу, пинком под зад, хан поднял нойонов, крикнул кешиктенам:
– Каждому двадцать палок! И на дознание к Шихи-Хутагу!
Хасар все еще держал в руке чашу, исподлобья смотрел на старшего брата. Он стащил его с войлока, поставил перед собой, рявкнул в лицо:
– Сними шапку и пояс!
Широкие ноздри Хасара затрепетали. Дернул головой – сбросил шапку.
– На! – Рванул золотую застежку пояса – хрустнула под сильными пальцами. – На! – Пояс упал на шапку.
– Для чего собираешь людей, отвечай! Что замыслил, отвечай! Кто подзуживает тебя, отвечай! – Коротко, без размаха, ударил по лицу.
Хасар заскрежетал зубами, прорычал:
– Зверь!
– Замолчи! Убью!
– Убей, как Сача-беки! Убей! Не боюсь!
– Замолчи!
– Родную кровь тебе проливать привычно. Крови братьев захотелось!
Убивай, проклятый! Не боюсь! Не боюсь! Это ты меня боишься. Ты трус!
Хитрый, коварный трус!
– Замолчи!
– Сам замолчи! Мы тебя посадили на ханское место. Мы! А ты расселся, будто утка на яйцах. Шевельнуться боишься. Другим ходу недаешь. Ты трусливый и жадный!
Чем сильнее кричал Хасар, тем спокойнее становился хан, но это спокойствие было каменно-тяжелым, давящим. Что-то должно было случиться, страшное, неотвратимое, непоправимое. А Хасар совсем взбесился. Сорвал со стены свои доспехи, бросил на шапку, стянул гутулы – туда же, сорвал с плеч халат – туда же.
– Бери, тащи в свою юрту! Тебе нужно наше добро – бери! Губи братьев – все твое будет! – Босой, голый по пояс встал перед ханом – под кожей бугры мускулов, на скулах желваки. – Зови своих кешиктенов, свою волчью стаю, пусть растерзают!
Хлопнул дверной полог. Чингисхан обернулся, готовый гневным криком вышибить любого, кто осмелится без зова переступить порог, и невольно попятился. В юрту быстро вошла мать. Задела головой за верх дверного проема, и с головы упала низкая вдовья шапочка, седые волосы рассыпались по плечам. Воздев руки к небу, со стоном, с болью воскликнула:
– О дети мои! О горе мое бесконечное, о печаль моя вечная! Ни людей не стыдитесь, ни неба не боитесь! – Взгляд ее, тоскующий и гневный, остановился на Чингисхане. – Вы обезумели! Разум покинул вас!
Хан угрюмо молчал. Он бы много отдал сейчас, чтобы узнать, кто посмел предупредить мать. Молчал и Хасар. Мать опустилась перед сыновьями на колени, непослушными руками раздернула полы халата, вытолкнула вялую грудь.
– Всех вас, сыновей моих, выкормила этой вот грудью. Ночами не спала у колыбели. В дождь укрывала своими волосами, в холод согревала своим телом. Кого вскормила, поставила на ноги? Ненавистников, способных на братоубийство! Пожирателей материнской утробы вскормила я этой грудью. О небо, избавь всех матерей от того, что видят мои глаза.
По ее лицу текли слезы. Хан возвышался над нею. Давящая тяжесть не отпускала его. В ожесточенном сердце не было раскаяния. Углом глаза видел затылок Хасара, его черную, как старый котел, шею, его красные, как степные маки, уши, и ненавидел брата больше, чем когда-либо. Мать говорит о них двоих, но слова ее предназначены не Хасару – ему одному. То страшное, что должно было случиться, отодвинуто матерью, но им оно уже было как бы пережито, и он ничего не сможет забыть. Надо было что-то сказать, и он проговорил не своим голосом:
– В голове Хасара глупостей как пыли в старом войлоке. Но я его не трону.
Уехал из куреня не прощаясь. Скакал, уперев взгляд в гриву коня.
Злобные выкрики Хасара, укоры матери все еще звучали в ушах. Они его обвиняют… Да, он казнил родичей, губил друзей. А как иначе?! Будь он ласковым барашком, его давно бы сожрали. И Хасар не восседал бы с чашей в руке на мягких войлоках, а пас чужие стада, все, что есть у братьев, у матери, добыл он. И они его обвиняют!
В душу входила обида, и была она сейчас сладостной, желанной.
В орду доискался, что мать предупредил нойон Джэбке. Повелел отрезать нойону его длинный язык. Но повеление осталось неисполненным. Тайные недруги помогли Джэбке бежать в Баргуджин-Токум.