Страница:
– Ты слуга этого неверного. Но ты и хорезмиец, и мусульманин. Скажи, кто этот проклятый, посмевший назвать меня сыном? Или он очень могуч, или хвастун и глупец. Это правда, что он завоевал Китай?
– Правда, великий, что правда, то правда. – Лицо шаха стало угрюмым, взгляд тяжелым, и Махмуд поспешно добавил:
– Что Китай! Одни разговоры.
Его могла бы завоевать десятая часть твоих воинов.
Шах отрезал от арбуза ровный полумесяц, принялся выковыривать черные зерна семян. Морщины на его лице понемногу разглаживались. Своим ответом Махмуд, кажется, угодил ему.
– И сколько же воинов у хана? Больше, чем у меня?
Теперь Махмуд уже знал, что надо говорить.
– Разве можно сравнивать! – воскликнул он. – Если сравнить Бухару с постоялым двором на заброшенной караванной дороге, то твое войско Бухара, его – постоялый двор.
Сын шаха спросил:
– А храбры ли воины хана в сражении?
– Очень храбрые! Если двое идут на одного…
– Врешь, купец! – сказал Джалал ад-Дин. – Они хорошие воины. Помнишь, отец, битву в степи?
– Помню… Ну и что? Они тогда убежали, обманув нас огнями. Мои воины так позорно никогда не бегали… Хан неверных, я думаю, не встречал никого, кто бы мог научить его уму-разуму. А сказано: восседающего на облаках гордости поражает гром. – Шах вдруг умолк, помрачнел, – может быть, он свои слова к себе приложил? – разломив ломоть арбуза, выбросил его из беседки, резко спросил:
– Хочешь служить мне?
– О величайший, у любого мусульманина должно быть две заповеди: служить тебе и почитать аллаха.
– Сможешь ли ты уведомлять меня о замыслах проклятого?
– Если ты, величайший, мечом справедливого гнева не перерубишь караванные дороги, вести о замыслах хана побегут к тебе нескончаемым ручейком.
Шах потер пальцами виски.
– Я не перекрою караванных дорог. – Он снял с руки золотой браслет, усыпанный драгоценными каменьями, концом ножа выковырнул крупный алмаз, подал Махмуду. – Пусть это напоминает тебе, кому ты служишь.
Махмуд распростерся перед ним, бормоча слова благодарности.
– Купец много говорит. Это свойство людей лживых! – сказал Джалал ад-Дин.
– Пусть попробует лгать. Я потеряю камень, он – голову. Слышишь, купец? Если вздумаешь обманывать, от кары тебя не спасет и сотня монгольских ханов!
Из шахского сада в дом, где остановилось посольство, Махмуд почти бежал. В доме закрыл за собою дверь на засов, завесил единственное окно одеялом, зажег свечи. Камень прилип к потной ладони. Свет дробился на его бесчисленных гранях, и камень казался живым трепетным огоньком. Это же целое богатство! Любуясь игрой света, Махмуд думал о том времени, когда возвратится в родной Гургандж с мешочками, набитыми золотом и такими вот камешками. У него будет большой дом, полный слуг, сад с водоемом и беседками, с мягкими песчаными дорожками. Его караваны пойдут по всем дорогам, его товары будут продавать на всех базарах… Но если хан дознается, что он в тайном сговоре с шахом, что стал его мунхи?[47] Аллах акбар! Даже подумать страшно. Признаться во всем хану? Но тогда ему, пока живы шах и его сын, не видеть дома и садов в Гургандже. Служить шаху? Но шаху он тут не нужен. Все равно надо возвращаться в степи… А если так, надлежит исполнить все, что велено ханом. Ему нужно встретиться кое с кем из купцов, передать им серебряные пластинки – пайцзы, растолковать, что они должны выведать. А за ним теперь будут приглядывать мунхи шаха. Они могут догадаться, что он служит двум повелителям сразу. Тогда живым из Бухары, не выбраться. Довериться хаджибу Данишменду? Но за ним тоже могут присматривать мунхи шаха. Попросить кого-нибудь из караванщиков? Но они в Бухаре впервые, станут разыскивать нужных людей, что-нибудь напутают…
Саклаб! Вот с кем надо поговорить. Если аллах не обидел его разумом…
Спрятав камень в заветный кожаный мешочек, Махмуд вышел из дома.
Караванщики спали во внутреннем дворике, разостлав на земле войлоки. Он разбудил старшего караванщика – толстого уйгура, – велел ему привести раба. Уйгур был хмелен и не сразу понял, чего хочет от него ялавач[48].
Втолкнув раба в двери, он сразу же ушел смотреть свои счастливые сны, избавив Махмуда от лишних разговоров. Саклаб был все так же гол до пояса и связан тем же ремнем.
– Ай-ай, так тебя содержат мои нечестивые? – Махмуд разрезал ремень.
– Все вы одинаковые. – Раб начал растирать затекшие руки.
– Ты хорошо научился говорить по-нашему.
– Если собаку бить, как бьют рабов, она тоже будет говорить по-вашему.
– Дерзок ты. А за дерзость плату берут. Кто платит золотом, кто спиной, кто головой. Тебя кормили? – Махмуд дал ему черствую лепешку, налил в глиняную чашку вина. – Как тебя зовут?
– Дома при крещении меня нарекли Захарием. А тут зовут кому как вздумается.
– Я буду звать тебя Захиром.
Раб, это было видно, голоден. Но он не накинулся на еду, отламывал от лепешки небольшие кусочки, медленно жевал, прихлебывая вино. Не роняет достоинства. Человек, стало быть, не из слабых.
– Ты не хотел, чтобы я купил тебя, – почему?
– Жалко было твоих денег.
– Нет… Ты хотел, чтобы тебе были слышны вздохи дочери хозяина так? О безрассудный! Восславь аллаха, что твой хозяин скуп. Другой бы не подумал тебя продавать, а зарезал или сделал евнухом и отдал в приданое вздыхающей дочери. Ты не думал об этом?
– У раба нет головы. У него есть руки для работы и спина для побоев.
– Я хочу, чтобы у тебя была голова. Хорошо знаешь Бухару?
– Когда-то знал. Но в последние годы жил в Гургандже. Мне надо осмотреться.
– Я выкупил тебя у хозяина и тем спас от горькой судьбы. Это первое мое благодеяние. Ты будешь носить шелковый халат, и никто не посмеет тебя бить. Это мое второе благодеяние. После того как сходим в степи и ты отработаешь затраченные на тебя динары, я отпущу тебя на волю. Это будет мое третье благодеяние.
– Что-то очень уж много сразу! Что я должен сделать за все это? Если надо кого-нибудь убить, зарезать – ищи другого.
Прямота Захира была по душе Махмуду. С таким нелегко договориться, но если уж договоришься, все будет хорошо. Такие люди надежны.
– Ни убивать, ни резать я тебя не заставлю. Я назову тебе кое-кого из купцов. Ты пойдешь и разыщешь их. Но так, чтобы тебя никто не заподозрил ни в чем. Я тебе скажу, какие слова кому из купцов передать. Сделаешь?
– Ты не боишься, что я убегу? – Захир смотрел на пламя свечей, огонь отражался в больших зрачках. Сейчас глаза были темными, почти черными.
– Ты можешь убежать. Но тебе никуда не уйти. Тебя поймают и закуют в железо.
– Но почему ты за такое маленькое дело сулишь так много?
– Это дело не маленькое, оно опасное для тебя и для меня. Если люди шаха узнают о тех словах, которые я тебе скажу, меня, купцов, имена которых ты назовешь, тебя самого ждет смерть. Видишь, тебе, рабу, я доверяю свою жизнь.
– А ты верно отпустишь меня на волю?
– Клянусь аллахом!
– Я сделаю это. Но отпусти меня на время в Гургандж. Хочу повидать отца.
– И дочь хозяина – так? В Гургандже мы будем. Свидишься. Но тут будь осторожен. Если тебя поймают, пусть ломают руки и ноги – молчи. Лучше сам вырви свой язык. Себя признанием ты не спасешь, а нас погубишь.
– Это и сам понимаю…
Утром он дал Захиру тюркский халат, сапоги, шапку. Оглядел его со всех сторон. Хорош. Но по лицу, по белым бровям сразу видно – чужеземец.
Сказал ему об этом. Захир сходил в лавчонку, где продавались разные румяна, белила для красавиц. И малое время спустя Махмуд едва узнал своего раба. Лицо стало смуглым, брови черными, только предательски синели саклабские глаза. Но это уже было мелочью.
Захир все сделал, как надо. Он передал его слова купцам, а потом свел с ними и самого Махмуда. Проделал это так ловко (завернул Махмуда в мешок, навьючил на верблюда и отвез в условленное место), что мунхи шаха, если они и следили, ни о чем не могли догадаться: для них купец не покидал дома. Захир был все время весел, уверен в себе, и Махмуд чувствовал себя в безопасности. Сам аллах послал ему этого человека…
Глава 10
Глава 11
– Правда, великий, что правда, то правда. – Лицо шаха стало угрюмым, взгляд тяжелым, и Махмуд поспешно добавил:
– Что Китай! Одни разговоры.
Его могла бы завоевать десятая часть твоих воинов.
Шах отрезал от арбуза ровный полумесяц, принялся выковыривать черные зерна семян. Морщины на его лице понемногу разглаживались. Своим ответом Махмуд, кажется, угодил ему.
– И сколько же воинов у хана? Больше, чем у меня?
Теперь Махмуд уже знал, что надо говорить.
– Разве можно сравнивать! – воскликнул он. – Если сравнить Бухару с постоялым двором на заброшенной караванной дороге, то твое войско Бухара, его – постоялый двор.
Сын шаха спросил:
– А храбры ли воины хана в сражении?
– Очень храбрые! Если двое идут на одного…
– Врешь, купец! – сказал Джалал ад-Дин. – Они хорошие воины. Помнишь, отец, битву в степи?
– Помню… Ну и что? Они тогда убежали, обманув нас огнями. Мои воины так позорно никогда не бегали… Хан неверных, я думаю, не встречал никого, кто бы мог научить его уму-разуму. А сказано: восседающего на облаках гордости поражает гром. – Шах вдруг умолк, помрачнел, – может быть, он свои слова к себе приложил? – разломив ломоть арбуза, выбросил его из беседки, резко спросил:
– Хочешь служить мне?
– О величайший, у любого мусульманина должно быть две заповеди: служить тебе и почитать аллаха.
– Сможешь ли ты уведомлять меня о замыслах проклятого?
– Если ты, величайший, мечом справедливого гнева не перерубишь караванные дороги, вести о замыслах хана побегут к тебе нескончаемым ручейком.
Шах потер пальцами виски.
– Я не перекрою караванных дорог. – Он снял с руки золотой браслет, усыпанный драгоценными каменьями, концом ножа выковырнул крупный алмаз, подал Махмуду. – Пусть это напоминает тебе, кому ты служишь.
Махмуд распростерся перед ним, бормоча слова благодарности.
– Купец много говорит. Это свойство людей лживых! – сказал Джалал ад-Дин.
– Пусть попробует лгать. Я потеряю камень, он – голову. Слышишь, купец? Если вздумаешь обманывать, от кары тебя не спасет и сотня монгольских ханов!
Из шахского сада в дом, где остановилось посольство, Махмуд почти бежал. В доме закрыл за собою дверь на засов, завесил единственное окно одеялом, зажег свечи. Камень прилип к потной ладони. Свет дробился на его бесчисленных гранях, и камень казался живым трепетным огоньком. Это же целое богатство! Любуясь игрой света, Махмуд думал о том времени, когда возвратится в родной Гургандж с мешочками, набитыми золотом и такими вот камешками. У него будет большой дом, полный слуг, сад с водоемом и беседками, с мягкими песчаными дорожками. Его караваны пойдут по всем дорогам, его товары будут продавать на всех базарах… Но если хан дознается, что он в тайном сговоре с шахом, что стал его мунхи?[47] Аллах акбар! Даже подумать страшно. Признаться во всем хану? Но тогда ему, пока живы шах и его сын, не видеть дома и садов в Гургандже. Служить шаху? Но шаху он тут не нужен. Все равно надо возвращаться в степи… А если так, надлежит исполнить все, что велено ханом. Ему нужно встретиться кое с кем из купцов, передать им серебряные пластинки – пайцзы, растолковать, что они должны выведать. А за ним теперь будут приглядывать мунхи шаха. Они могут догадаться, что он служит двум повелителям сразу. Тогда живым из Бухары, не выбраться. Довериться хаджибу Данишменду? Но за ним тоже могут присматривать мунхи шаха. Попросить кого-нибудь из караванщиков? Но они в Бухаре впервые, станут разыскивать нужных людей, что-нибудь напутают…
Саклаб! Вот с кем надо поговорить. Если аллах не обидел его разумом…
Спрятав камень в заветный кожаный мешочек, Махмуд вышел из дома.
Караванщики спали во внутреннем дворике, разостлав на земле войлоки. Он разбудил старшего караванщика – толстого уйгура, – велел ему привести раба. Уйгур был хмелен и не сразу понял, чего хочет от него ялавач[48].
Втолкнув раба в двери, он сразу же ушел смотреть свои счастливые сны, избавив Махмуда от лишних разговоров. Саклаб был все так же гол до пояса и связан тем же ремнем.
– Ай-ай, так тебя содержат мои нечестивые? – Махмуд разрезал ремень.
– Все вы одинаковые. – Раб начал растирать затекшие руки.
– Ты хорошо научился говорить по-нашему.
– Если собаку бить, как бьют рабов, она тоже будет говорить по-вашему.
– Дерзок ты. А за дерзость плату берут. Кто платит золотом, кто спиной, кто головой. Тебя кормили? – Махмуд дал ему черствую лепешку, налил в глиняную чашку вина. – Как тебя зовут?
– Дома при крещении меня нарекли Захарием. А тут зовут кому как вздумается.
– Я буду звать тебя Захиром.
Раб, это было видно, голоден. Но он не накинулся на еду, отламывал от лепешки небольшие кусочки, медленно жевал, прихлебывая вино. Не роняет достоинства. Человек, стало быть, не из слабых.
– Ты не хотел, чтобы я купил тебя, – почему?
– Жалко было твоих денег.
– Нет… Ты хотел, чтобы тебе были слышны вздохи дочери хозяина так? О безрассудный! Восславь аллаха, что твой хозяин скуп. Другой бы не подумал тебя продавать, а зарезал или сделал евнухом и отдал в приданое вздыхающей дочери. Ты не думал об этом?
– У раба нет головы. У него есть руки для работы и спина для побоев.
– Я хочу, чтобы у тебя была голова. Хорошо знаешь Бухару?
– Когда-то знал. Но в последние годы жил в Гургандже. Мне надо осмотреться.
– Я выкупил тебя у хозяина и тем спас от горькой судьбы. Это первое мое благодеяние. Ты будешь носить шелковый халат, и никто не посмеет тебя бить. Это мое второе благодеяние. После того как сходим в степи и ты отработаешь затраченные на тебя динары, я отпущу тебя на волю. Это будет мое третье благодеяние.
– Что-то очень уж много сразу! Что я должен сделать за все это? Если надо кого-нибудь убить, зарезать – ищи другого.
Прямота Захира была по душе Махмуду. С таким нелегко договориться, но если уж договоришься, все будет хорошо. Такие люди надежны.
– Ни убивать, ни резать я тебя не заставлю. Я назову тебе кое-кого из купцов. Ты пойдешь и разыщешь их. Но так, чтобы тебя никто не заподозрил ни в чем. Я тебе скажу, какие слова кому из купцов передать. Сделаешь?
– Ты не боишься, что я убегу? – Захир смотрел на пламя свечей, огонь отражался в больших зрачках. Сейчас глаза были темными, почти черными.
– Ты можешь убежать. Но тебе никуда не уйти. Тебя поймают и закуют в железо.
– Но почему ты за такое маленькое дело сулишь так много?
– Это дело не маленькое, оно опасное для тебя и для меня. Если люди шаха узнают о тех словах, которые я тебе скажу, меня, купцов, имена которых ты назовешь, тебя самого ждет смерть. Видишь, тебе, рабу, я доверяю свою жизнь.
– А ты верно отпустишь меня на волю?
– Клянусь аллахом!
– Я сделаю это. Но отпусти меня на время в Гургандж. Хочу повидать отца.
– И дочь хозяина – так? В Гургандже мы будем. Свидишься. Но тут будь осторожен. Если тебя поймают, пусть ломают руки и ноги – молчи. Лучше сам вырви свой язык. Себя признанием ты не спасешь, а нас погубишь.
– Это и сам понимаю…
Утром он дал Захиру тюркский халат, сапоги, шапку. Оглядел его со всех сторон. Хорош. Но по лицу, по белым бровям сразу видно – чужеземец.
Сказал ему об этом. Захир сходил в лавчонку, где продавались разные румяна, белила для красавиц. И малое время спустя Махмуд едва узнал своего раба. Лицо стало смуглым, брови черными, только предательски синели саклабские глаза. Но это уже было мелочью.
Захир все сделал, как надо. Он передал его слова купцам, а потом свел с ними и самого Махмуда. Проделал это так ловко (завернул Махмуда в мешок, навьючил на верблюда и отвез в условленное место), что мунхи шаха, если они и следили, ни о чем не могли догадаться: для них купец не покидал дома. Захир был все время весел, уверен в себе, и Махмуд чувствовал себя в безопасности. Сам аллах послал ему этого человека…
Глава 10
Стена была высокой. Вмазанные в ее гребень осколки стекла искрились на солнце зеленоватыми огоньками. За стеной приветливо зеленели ветви плодовых деревьев. Захарий огляделся. Ни доски, ни палки. А так через стену не перелезть. Он прошел дальше, остановился у арыка. Мутная вода бежала под стену. Захарий поднял рукав халата, померил рукой глубину – дна не достал. Быстро разделся, связал одежду в узел, перебросил через стену.
Сам лег в арык, нырнул, упираясь ногами в скользкое, илистое дно, проплыл стену. В саду было тихо. Истомленные жарой деревья опустили листья. На траве лежала его одежда. Он не спеша оделся, выжал воду из кудрей, посидел, прислушиваясь, потом пошел, стараясь держаться в тени деревьев.
В углу сада к стене была приткнута ветхая лачуга из досок. Узкая щелястая дверь была приоткрыта. Он заглянул внутрь. На дощатой лежанке сидел седобородый старик, беззубым ртом грыз яблоко. Он оглянулся, подслеповато прижмурился, соскочил с лежанки.
– Боже мой, Захарий!
– Я, отец.
– Слава тебе господи! Я уж не чаял тебя увидеть. – Старик оглядел сына. – Э, да у тебя новый халат и сапоги крепкие. Где взял?
– Новый хозяин пожаловал.
– Неужто добрый попался?
– Кто его знает… Уезжаю я с ним, отец. Куда-то в степи. Далеко.
– Матерь пресвятая богородица, не увижу тебя больше! Ох, сынок, как же мне умирать тут одному, среди нехристей? Даже глаза прикрыть будет некому.
– Я вернусь. Хозяин даст мне волю. Я добуду денег, и мы уедем домой.
– Дай-то бог. Но не верю я этому, сын.
– Посмотрим. А не даст волю, так уйду. Я бы и сейчас ушел. Но куда денешься без денег?
– Оно так… Не знаю, что бы отдал, чтобы еще раз поглядеть на Днепр, помолиться в церкви, поесть нашего хлебушка. – Старик вдруг спохватился: Да ты ел ли? Погрызи яблочко.
– Теперь я не голоден…
– Может, и правда господь поможет тебе. Мне-то уж ладно. Но тебе жить бы надо. А какая тут жизнь! И жара, и духота, и непотребства разные.
– Фатиму видишь?
– Каждый день. Спрашивает о тебе.
– Ты не можешь позвать ее, отец?
Старик поскреб седую, но все еще кудрявую голову.
– Смочь-то я смогу. Но надо ли? Нет тебя и нет – вот и все. А так она будет горевать-печалиться.
– Отец, если буду жив и в добром здравии, я увезу отсюда и ее тоже.
Ты да она – нет у меня людей дороже.
– Да ты что, бог с тобой! О сем и думать не моги. Хозяин никогда не отдаст. Да и некрещеная…
– Окрестим. А у хозяина спрашивать не стану.
Охая и качая седой косматой головой, отец пошел по тропинке, скрылся за деревьями. Вскоре пронзительно скрипнула дверь в стене. Это он, Захарий, сделал так, чтобы дверь скрипела, предупреждая, что в сад кто-то идет. Сколько раз ждал он, когда скрипнет дверь и по садовой дорожке побежит, припрыгивая, Фатима. Она была маленькой девочкой, когда их с отцом привезли сюда. Для нее было чудно, что они такие, на других не похожие. Придет, сядет где-нибудь в сторонке, смотрит во все глазенки, как они вскапывают землю, отводят воду под деревья. Потом стала приносить что-нибудь из еды – кусок жареного мяса, лепешку или еще что. Бросит на траву (близко подходить боялась), ждет, когда они подберут и станут есть.
Они подбирали, перекрестясь, ели… Однажды надсмотрщик (он из рабов выбился, и злее таких не бывает) ударил отца палкой, да так сильно, что старик осел в канаву с водой. Надсмотрщик замахнулся второй раз. Ничего особенного в этом не было. Били их часто, за всякий пустяк. Но Фатима увидела это впервые. Как она закричала на надсмотрщика! А он кланялся ей, прикладывая руки к сердцу. Фатима помогла отцу подняться, жалостливо заглянула в лицо.
С этого времени она перестала их дичиться. Не кидала еду на траву, пробовала разговаривать, и с ее слов он выучил язык тюрков. Она была единственная, кто признавал их за людей. Надсмотрщик по своей натуре зверь, хозяин – эмир шаха – редко бывал дома, еще реже в саду, и рабов он просто не замечал.
В саду бить их надсмотрщик больше не осмеливался. Но если приходилось работать за стенами дома, свою злобу вымещал на них сполна. Он же первым заметил, что взрослеющая Фатима всей душой тянется к Захарию. Что-то наговорил ее отцу. В сад Фатиме удавалось вырываться все реже, да и то тайком.
Захарий ходил по тропинке, прислушиваясь к звукам за стеной, в хозяйском дворе. Неужели отец не сможет дать знак Фатиме? Резко скрипнула дверь. Захарий на всякий случай присел за кустами роз. Среди зелени мелькнула красная одежда. Фатима! Она медленно шла по тропинке, придерживая рукой у подбородка легкое покрывало, накинутое на голову, непонимающе оглянулась. Он вышел из-за кустов. Фатима остановилась, быстро закрыла нижнюю часть лица покрывалом.
– Испугалась? Разве отец не сказал, что я жду тебя?
– Он сказал: «Сходи…» – Продолговатые черные глаза Фатимы лучились радостью. – Ты бежал?
Захарий положил руки на ее узкие плечи, подталкивая, провел в лачугу.
Тут, в душном полумраке, глаза Фатимы словно высветили всю убогость жилища рабов. На лежанке разостлан халат с крупными, нахлестнутыми одна на другую заплатами, в изголовье вместо подушки – сноп травы, на столе – глиняная чашка с выщербленными краями, огрызок яблока, в углу два тяжелых кетменя.
И все же это был его дом. Здесь он страдал и мучился, здесь прислушивался к скрипу двери… А что будет дальше?
– Я не убежал, Фатима. Я пришел распроститься.
– И я теперь тебя не увижу? Никогда? – Ее глаза повлажнели, руки туже сжали покрывало у горла.
– Ты отбрось покрывало. Я хочу видеть твое лицо. Плохой у вас обычай… У нас этого нет. Я тебя увезу на свою родину. Ты будешь ходить с открытым лицом. И все будут дивиться на твою красоту. Вот почему я уезжаю.
Я уезжаю, чтобы вернуться.
– Этого не будет… – тихо сказала она.
– Почему, Фатима? Ты не хочешь поехать на мою родину и ходить с открытым лицом?
– Я боюсь, что меня отдадут кому-нибудь в гарем. Мы с тобой больше не увидимся.
Надежда, поманившая его, была разрушена одним словом Фатимы – гарем.
Он почему-то об этом ни разу не подумал. Ее отдадут в гарем… Бежать сейчас, немедленно, куда угодно. Но дальше Гурганджа не уйдешь, а тут негде укрыться. Их поймают на другой же день. Ему отрубят голову, а Фатиму…
– Фатима, тебя любит твой отец. Он тебя не отдаст, если будешь просить. А если отдаст, я выкраду тебя из любого гарема! Буду жив вернусь. А если вернусь, ты будешь со мной.
– Нет, ты не захочешь взять меня из гарема. – Она заплакала.
– Я возьму тебя даже из ада! Только жди.
Скрипнула дверь. Фатима вздрогнула.
– Это мой отец, – сказал он.
Но сам прислушивался к шагам. Если слуги – гулямы – смерть. Но это сейчас его не пугало. Сейчас он, кажется, умер бы даже с радостью.
Старчески шаркая ногами, отец подошел к лачуге, кряхтя и охая, сел у дверей на обрубок дерева.
– Фатима, тебя потеряют. Иди.
Он сел к ним спиной. На макушке сквозь волосы просвечивала розоватая плешина, бурая шея с глубокой ложбиной была изрезана морщинами.
– Не бросай моего отца, Фатима. Пусть он будет всегда рядом с тобой, – прошептал Захарий.
– Постараюсь. – Она встала, потянулась к нему, неловко ткнулась губами в его щеку. – Я буду тебя ждать.
Ее глаза были сухими, все черты лица отвердели. Пошла по дорожке, заворачивая за персиковое дерево, оглянулась, помахала рукой и побежала.
Скрипнула, потом хлопнула дверь в стене, и все смолкло. Над ленивой водой арыка жужжали мухи. Мохнатый шмель ползал по лепесткам розы. Палило горячее солнце, и от земли несло сырым теплом. Жизнь шла своим чередом, равнодушная к счастью и несчастью.
Сам лег в арык, нырнул, упираясь ногами в скользкое, илистое дно, проплыл стену. В саду было тихо. Истомленные жарой деревья опустили листья. На траве лежала его одежда. Он не спеша оделся, выжал воду из кудрей, посидел, прислушиваясь, потом пошел, стараясь держаться в тени деревьев.
В углу сада к стене была приткнута ветхая лачуга из досок. Узкая щелястая дверь была приоткрыта. Он заглянул внутрь. На дощатой лежанке сидел седобородый старик, беззубым ртом грыз яблоко. Он оглянулся, подслеповато прижмурился, соскочил с лежанки.
– Боже мой, Захарий!
– Я, отец.
– Слава тебе господи! Я уж не чаял тебя увидеть. – Старик оглядел сына. – Э, да у тебя новый халат и сапоги крепкие. Где взял?
– Новый хозяин пожаловал.
– Неужто добрый попался?
– Кто его знает… Уезжаю я с ним, отец. Куда-то в степи. Далеко.
– Матерь пресвятая богородица, не увижу тебя больше! Ох, сынок, как же мне умирать тут одному, среди нехристей? Даже глаза прикрыть будет некому.
– Я вернусь. Хозяин даст мне волю. Я добуду денег, и мы уедем домой.
– Дай-то бог. Но не верю я этому, сын.
– Посмотрим. А не даст волю, так уйду. Я бы и сейчас ушел. Но куда денешься без денег?
– Оно так… Не знаю, что бы отдал, чтобы еще раз поглядеть на Днепр, помолиться в церкви, поесть нашего хлебушка. – Старик вдруг спохватился: Да ты ел ли? Погрызи яблочко.
– Теперь я не голоден…
– Может, и правда господь поможет тебе. Мне-то уж ладно. Но тебе жить бы надо. А какая тут жизнь! И жара, и духота, и непотребства разные.
– Фатиму видишь?
– Каждый день. Спрашивает о тебе.
– Ты не можешь позвать ее, отец?
Старик поскреб седую, но все еще кудрявую голову.
– Смочь-то я смогу. Но надо ли? Нет тебя и нет – вот и все. А так она будет горевать-печалиться.
– Отец, если буду жив и в добром здравии, я увезу отсюда и ее тоже.
Ты да она – нет у меня людей дороже.
– Да ты что, бог с тобой! О сем и думать не моги. Хозяин никогда не отдаст. Да и некрещеная…
– Окрестим. А у хозяина спрашивать не стану.
Охая и качая седой косматой головой, отец пошел по тропинке, скрылся за деревьями. Вскоре пронзительно скрипнула дверь в стене. Это он, Захарий, сделал так, чтобы дверь скрипела, предупреждая, что в сад кто-то идет. Сколько раз ждал он, когда скрипнет дверь и по садовой дорожке побежит, припрыгивая, Фатима. Она была маленькой девочкой, когда их с отцом привезли сюда. Для нее было чудно, что они такие, на других не похожие. Придет, сядет где-нибудь в сторонке, смотрит во все глазенки, как они вскапывают землю, отводят воду под деревья. Потом стала приносить что-нибудь из еды – кусок жареного мяса, лепешку или еще что. Бросит на траву (близко подходить боялась), ждет, когда они подберут и станут есть.
Они подбирали, перекрестясь, ели… Однажды надсмотрщик (он из рабов выбился, и злее таких не бывает) ударил отца палкой, да так сильно, что старик осел в канаву с водой. Надсмотрщик замахнулся второй раз. Ничего особенного в этом не было. Били их часто, за всякий пустяк. Но Фатима увидела это впервые. Как она закричала на надсмотрщика! А он кланялся ей, прикладывая руки к сердцу. Фатима помогла отцу подняться, жалостливо заглянула в лицо.
С этого времени она перестала их дичиться. Не кидала еду на траву, пробовала разговаривать, и с ее слов он выучил язык тюрков. Она была единственная, кто признавал их за людей. Надсмотрщик по своей натуре зверь, хозяин – эмир шаха – редко бывал дома, еще реже в саду, и рабов он просто не замечал.
В саду бить их надсмотрщик больше не осмеливался. Но если приходилось работать за стенами дома, свою злобу вымещал на них сполна. Он же первым заметил, что взрослеющая Фатима всей душой тянется к Захарию. Что-то наговорил ее отцу. В сад Фатиме удавалось вырываться все реже, да и то тайком.
Захарий ходил по тропинке, прислушиваясь к звукам за стеной, в хозяйском дворе. Неужели отец не сможет дать знак Фатиме? Резко скрипнула дверь. Захарий на всякий случай присел за кустами роз. Среди зелени мелькнула красная одежда. Фатима! Она медленно шла по тропинке, придерживая рукой у подбородка легкое покрывало, накинутое на голову, непонимающе оглянулась. Он вышел из-за кустов. Фатима остановилась, быстро закрыла нижнюю часть лица покрывалом.
– Испугалась? Разве отец не сказал, что я жду тебя?
– Он сказал: «Сходи…» – Продолговатые черные глаза Фатимы лучились радостью. – Ты бежал?
Захарий положил руки на ее узкие плечи, подталкивая, провел в лачугу.
Тут, в душном полумраке, глаза Фатимы словно высветили всю убогость жилища рабов. На лежанке разостлан халат с крупными, нахлестнутыми одна на другую заплатами, в изголовье вместо подушки – сноп травы, на столе – глиняная чашка с выщербленными краями, огрызок яблока, в углу два тяжелых кетменя.
И все же это был его дом. Здесь он страдал и мучился, здесь прислушивался к скрипу двери… А что будет дальше?
– Я не убежал, Фатима. Я пришел распроститься.
– И я теперь тебя не увижу? Никогда? – Ее глаза повлажнели, руки туже сжали покрывало у горла.
– Ты отбрось покрывало. Я хочу видеть твое лицо. Плохой у вас обычай… У нас этого нет. Я тебя увезу на свою родину. Ты будешь ходить с открытым лицом. И все будут дивиться на твою красоту. Вот почему я уезжаю.
Я уезжаю, чтобы вернуться.
– Этого не будет… – тихо сказала она.
– Почему, Фатима? Ты не хочешь поехать на мою родину и ходить с открытым лицом?
– Я боюсь, что меня отдадут кому-нибудь в гарем. Мы с тобой больше не увидимся.
Надежда, поманившая его, была разрушена одним словом Фатимы – гарем.
Он почему-то об этом ни разу не подумал. Ее отдадут в гарем… Бежать сейчас, немедленно, куда угодно. Но дальше Гурганджа не уйдешь, а тут негде укрыться. Их поймают на другой же день. Ему отрубят голову, а Фатиму…
– Фатима, тебя любит твой отец. Он тебя не отдаст, если будешь просить. А если отдаст, я выкраду тебя из любого гарема! Буду жив вернусь. А если вернусь, ты будешь со мной.
– Нет, ты не захочешь взять меня из гарема. – Она заплакала.
– Я возьму тебя даже из ада! Только жди.
Скрипнула дверь. Фатима вздрогнула.
– Это мой отец, – сказал он.
Но сам прислушивался к шагам. Если слуги – гулямы – смерть. Но это сейчас его не пугало. Сейчас он, кажется, умер бы даже с радостью.
Старчески шаркая ногами, отец подошел к лачуге, кряхтя и охая, сел у дверей на обрубок дерева.
– Фатима, тебя потеряют. Иди.
Он сел к ним спиной. На макушке сквозь волосы просвечивала розоватая плешина, бурая шея с глубокой ложбиной была изрезана морщинами.
– Не бросай моего отца, Фатима. Пусть он будет всегда рядом с тобой, – прошептал Захарий.
– Постараюсь. – Она встала, потянулась к нему, неловко ткнулась губами в его щеку. – Я буду тебя ждать.
Ее глаза были сухими, все черты лица отвердели. Пошла по дорожке, заворачивая за персиковое дерево, оглянулась, помахала рукой и побежала.
Скрипнула, потом хлопнула дверь в стене, и все смолкло. Над ленивой водой арыка жужжали мухи. Мохнатый шмель ползал по лепесткам розы. Палило горячее солнце, и от земли несло сырым теплом. Жизнь шла своим чередом, равнодушная к счастью и несчастью.
Глава 11
В шатре хана было много нойонов: собрались послушать Махмуда. Он шел сюда с трепетным сердцем. Что рассказать? Что утаить для своего блага?
Ответное послание хорезмшаха хан принял в свои руки, разрезал шелковый шнур, скрепленный печатью, развернул свиток и подал Махмуду.
– Прочти и переведи.
Послание было сдержанным. В нем не было клятвенных заверений в дружбе, но не было и ни единого вызывающего слова. Хорезмшах будет покровительствовать торговле и охранять караванные дороги в своих владениях, то же самое сделает, как он надеется, и великий хан.
Хан снова взял послание, посмотрел на вязь строк, спросил нойонов:
– Ну, что вы думаете об этом?
– Хитер шах, – сказал один.
Другой с ним не согласился:
– Не хитрый – трусливый. Великий хан назвал его сыном, и он смолчал.
– Великого Чингисхана теперь все боятся! – горделиво добавил третий.
И, угождая хану, нойоны принялись хвастливо говорить о доблести своих воинов, посмеиваться над шахом. Хан слушал их как будто благосклонно, но, когда поток похвальбы чуть поубавился, сказал:
– Сейчас вы похожи на сорок, стрекочущих над спящим тигром.
Принижающий врага сам унижен будет. У шаха, не забывайте, четыреста тысяч воинов.
– У Алтан-хана было больше, – сказал Джэбэ.
Ему хан не ответил, повернулся к Боорчу:
– Я, кажется, не слышал твоего голоса…
– Великий хан, я думаю, что ответ шаха – ответ разумного человека. Не вижу в нем хитрости или трусости. Ему выгодна торговля? А нам? Из владений сартаулов в земли китайцев и обратно потекут рекой товары. Потекут через наши степи, великий хан. А тот, кто сидит у реки, не умрет от жажды.
Его не замедлил поддержать Елюй Чу-цай:
– Мудры твои слова, нойон. Торговля вдохнет жизнь в разрушенные города за Великой стеной. Города и селения станут платить тебе налоги, и твоя сокровищница наполнится золотом, драгоценностями.
Им, как и Джэбэ, хан тоже не ответил. Он велел Махмуду рассказать, как шах принял его послание. Махмуд, рассказывая, не упускал ни одной мелочи, невольно оттягивал время, когда надо будет умолчать или признаться о ночном разговоре с шахом. Служить шаху он не будет. Это решил еще в Бухаре, после тайной встречи с купцами, так ловко устроенной Захиром. Все купечество владений хорезмшаха, торгующее с Востоком, хотело того или нет, оказалось слугой двух господ – Мухаммеда и Чингисхана. Было бы лучше, если бы хозяин был один. Было бы хорошо, если бы им стал опора веры шах Хорезма. Но для этого ему надо победить хана, чего он сделать не сможет: он враждует с матерью, с кыпчаками, его боятся и потому не любят имамы, его ненавидят жители недавно захваченных владений и усмиренных городов, его государство рыхло, как комок творога… Кто думает о будущем, тому с шахом не по пути. Так рассуждали купцы, тайные доброжелатели хана. Так стал думать и Махмуд, и его душа перед ханом была чиста. Но кто скажет, как все может повернуться…
Сколько Махмуд ни разбавлял свой рассказ пустыми словами, он подошел к концу. А главного так и не решился сказать.
– Ты не упустил слов о том, что я буду смотреть на шаха как на своего сына? – спросил хан.
– Аллах тому свидетель, все твои бесценные слова передал!
– И что же шах?
– Он дернулся на своем троне так, будто ему подпустили колючку. И все лицо перекосилось, будто под нос сунули жабу. Вот таким стал. – Махмуд скосоротился, закатил глаза под лоб, вызвав смех нойонов.
– И ничего не сказал? – Глаза у хана как лед на изломе, и седеющие усы начинают топыриться.
Махмуду вдруг пришло в голову, что тайные доброжелатели хана есть не только среди мусульманских купцов. Они могут быть даже и среди эмиров шаха. Что, если уже все донесли? Он обомлел. И еще не знал, как и что будет говорить, полез в заветный мешочек, достал алмаз.
– Посмотри на это, великий хан. При своих людях шах Мухаммед не сказал ни слова. А потом призвал меня к себе, обо всем расспрашивал. И этот камень дал. За что? Чтобы я обо всем доносил ему. Был его соглядатаем. Дорог этот камень. Но твое благоволение, великий владыка вселенной, для меня, твоего недостойного раба, дороже целой шапки таких камней, целой повозки золота и всех жемчугов мира…
Хан взял алмаз и, пока Махмуд рассказывал о ночном разговоре с шахом, катал его по широкой ладони – трепетную, негаснущую искру. Махмуд старательно припоминал каждое слово, ничего не пропустил, не скрыл.
Говорил долго, боясь остановиться. Лицо хана оставалось непроницаемым.
Когда Махмуд замолчал, хан протянул ему алмаз.
– Он твой. Ты поступил как и подобает верному слуге.
– О, справедливейший из владык…
Хан не дал ему излить свою безмерную радость. Двинул рукой – молчи, медленно обвел взглядом лица нойонов.
– Шах хочет торговать. Похвальное желание. Мы отправим в его владения караван. Вы, мои близкие люди, подберите из своих нукеров по два-три знающих и способных человека. Дайте им серебра и золота, товаров, пусть продают и покупают. – Усмешливо покосился на Боорчу. – Попробуем пить из полноводной реки торговли. Но по дороге в сартаульские города пусть хорошо примечают, где перевалы, где хорошие водопои и пастбища, где броды – не через реки торговли, а просто через реки. И в городах наши люди должны уметь видеть, слышать и нужное слово сказать… Этот караван пойдет в ближние к нам города. Как только он возвратится, ты, Махмуд, поведешь второй, подальше.
– С этим я не иду?
– Ты будешь готовиться к другому. Твое дело будет потруднее.
– Но, величайший владыка, – да наградит тебя аллах долгой жизнью, кошелек купца наполняет дорога. Я могу остаться, но свой кошелек и свои товары пошлю с верным мне человеком. Он будет и всем полезен. Знает языки, обычаи.
– Посылай.
Караван собрался огромный. Еще никогда не уходил из степей такой караван. Четыре с половиной сотни человек на лошадях, больше тысячи вьючных верблюдов. Махмуд нагрузил китайским шелком двух верблюдов. Захиру сказал:
– Тебе я верю, как брату. Возвратишься, все хорошо исполнив, – отпущу на волю. Мало того, – чем дороже ты продашь, тем выгоднее будет для тебя.
Из десяти динаров прибыли один – твой. Согласен?
– У раба согласия не спрашивают.
– Пока ты раб. Со временем, думаю, станешь моим помощником. Ты мне нужен. Я заметил: с тех пор, как купил тебя, мои дела, слава аллаху, идут хорошо.
– А как же моя воля?
– Воля будет, Захир. Я от своих слов не отступаю. Купцы честные люди.
Но ты сам не захочешь уходить от меня. Зазвенят в твоем кошельке золотые динары, захочется добавить еще… А без меня ты не много добавишь. Люди, Захир, как верблюды в караване, один за другим идут, хотя и не привязаны друг к другу.
– Я хочу домой, хозяин. Не буду я тебе помощником. Сразу говорю.
– Ну что тебе твой дом? Где живется лучше, там и дом… Вы остановитесь в Отраре. Там найди Данишменд-хаджиба. Передашь ему мое письмо. Смотри только, не попадись…
…Идут верблюды, горделиво задрав маленькие головы. Томительна дальняя дорога. Сиди с утра до вечера в седле, зевая от скуки, смотри на степь, на голые сопки… Махмуд говорит: «Что тебе дом?» Купец, видно, заболтался по белу свету до того, что перестал различать родное и чужое.
Оно, чужое-то, может быть стократно лучше своего, а все равно свое ближе сердцу. Земля и тут ничего… Особенно когда проходили предгорье Алтая.
Издали зеленые лесистые отроги напоминали высокие холмы возле Киева… Но только напоминали. Приглядишься – совсем не то, и тоска от этого удвоится.
Он родился и вырос в Киеве, на Подоле. Дом отца стоял на берегу речки Почайны, недалеко от шумного, самого великого в городе торговища. Тут продавали свои товары торговые гости со всего света. Со своими однолетками Захарий любил толкаться среди лавок, глазеть на диковинных людей в чудных одеждах… Он рос без матери. Она умерла во время великого мора,[49] когда ему не исполнилось и года. Отец на торговище держал маленькую лавчонку, где продавал сережки, ложки, гребешки и всякую иную мелочь. А Захарий с ватагой однолеток купался, рыбачил на Днепре, Лыбеди, Сырце, собирал грибы и ягоды в дубовых лесах, дрался с ребятами других посадов – Щекавицы, Копырева конца, Кисилевки. И дрались, и мирились… Совсем как князья русские. Только от княжеских усобиц стоном и слезами наполнялась земля.
Как злые лиходеи, налетали князья друг на друга, зорили города, полонили людей, жгли дома. Не избег горестной судьбы и древлеславный Киев. Его отымали друг у друга много раз. Захарию шел двенадцатый год, когда князь Рюрик Ростиславич купно с половецкими ханами Кончаком и Данилой Кобяковичем взял Киев, пожег, позорил посады. Захария с отцом и многими другими подольцами увели в половецкие степи, потом продали в рабство…
Сколько же не повинных ни в чем русских людей по всей земле мыкается?
Сколько злосчастья пало на них? В этих землях, где молятся другим богам, простые люди, по правде говоря, мало чем разнятся от рабов. Насмотрелся он на бухарских кузнецов, медников, стеклоделателей, гончаров… Работают рук не покладая. А что у них есть? Еще хуже участь тех, кто обихаживает поля.
С утра до ночи гнут спину под раскаленным солнцем, от кетменей кожа на ладонях затвердевает до того, что режь ножом – не порежешь. А их за людей не считают. Тут человек тот, у кого сабля на боку или мешочек золота на шее, как у Махмуда. Все остальные – свои и чужие, христиане и мусульмане, тюрки, персы или иных языков люди – как эти вот вьючные верблюды, кто хочет, тот и взвалит вьюк на спину. Кряхти, пыхти, но сбросить – думать не моги.
Ответное послание хорезмшаха хан принял в свои руки, разрезал шелковый шнур, скрепленный печатью, развернул свиток и подал Махмуду.
– Прочти и переведи.
Послание было сдержанным. В нем не было клятвенных заверений в дружбе, но не было и ни единого вызывающего слова. Хорезмшах будет покровительствовать торговле и охранять караванные дороги в своих владениях, то же самое сделает, как он надеется, и великий хан.
Хан снова взял послание, посмотрел на вязь строк, спросил нойонов:
– Ну, что вы думаете об этом?
– Хитер шах, – сказал один.
Другой с ним не согласился:
– Не хитрый – трусливый. Великий хан назвал его сыном, и он смолчал.
– Великого Чингисхана теперь все боятся! – горделиво добавил третий.
И, угождая хану, нойоны принялись хвастливо говорить о доблести своих воинов, посмеиваться над шахом. Хан слушал их как будто благосклонно, но, когда поток похвальбы чуть поубавился, сказал:
– Сейчас вы похожи на сорок, стрекочущих над спящим тигром.
Принижающий врага сам унижен будет. У шаха, не забывайте, четыреста тысяч воинов.
– У Алтан-хана было больше, – сказал Джэбэ.
Ему хан не ответил, повернулся к Боорчу:
– Я, кажется, не слышал твоего голоса…
– Великий хан, я думаю, что ответ шаха – ответ разумного человека. Не вижу в нем хитрости или трусости. Ему выгодна торговля? А нам? Из владений сартаулов в земли китайцев и обратно потекут рекой товары. Потекут через наши степи, великий хан. А тот, кто сидит у реки, не умрет от жажды.
Его не замедлил поддержать Елюй Чу-цай:
– Мудры твои слова, нойон. Торговля вдохнет жизнь в разрушенные города за Великой стеной. Города и селения станут платить тебе налоги, и твоя сокровищница наполнится золотом, драгоценностями.
Им, как и Джэбэ, хан тоже не ответил. Он велел Махмуду рассказать, как шах принял его послание. Махмуд, рассказывая, не упускал ни одной мелочи, невольно оттягивал время, когда надо будет умолчать или признаться о ночном разговоре с шахом. Служить шаху он не будет. Это решил еще в Бухаре, после тайной встречи с купцами, так ловко устроенной Захиром. Все купечество владений хорезмшаха, торгующее с Востоком, хотело того или нет, оказалось слугой двух господ – Мухаммеда и Чингисхана. Было бы лучше, если бы хозяин был один. Было бы хорошо, если бы им стал опора веры шах Хорезма. Но для этого ему надо победить хана, чего он сделать не сможет: он враждует с матерью, с кыпчаками, его боятся и потому не любят имамы, его ненавидят жители недавно захваченных владений и усмиренных городов, его государство рыхло, как комок творога… Кто думает о будущем, тому с шахом не по пути. Так рассуждали купцы, тайные доброжелатели хана. Так стал думать и Махмуд, и его душа перед ханом была чиста. Но кто скажет, как все может повернуться…
Сколько Махмуд ни разбавлял свой рассказ пустыми словами, он подошел к концу. А главного так и не решился сказать.
– Ты не упустил слов о том, что я буду смотреть на шаха как на своего сына? – спросил хан.
– Аллах тому свидетель, все твои бесценные слова передал!
– И что же шах?
– Он дернулся на своем троне так, будто ему подпустили колючку. И все лицо перекосилось, будто под нос сунули жабу. Вот таким стал. – Махмуд скосоротился, закатил глаза под лоб, вызвав смех нойонов.
– И ничего не сказал? – Глаза у хана как лед на изломе, и седеющие усы начинают топыриться.
Махмуду вдруг пришло в голову, что тайные доброжелатели хана есть не только среди мусульманских купцов. Они могут быть даже и среди эмиров шаха. Что, если уже все донесли? Он обомлел. И еще не знал, как и что будет говорить, полез в заветный мешочек, достал алмаз.
– Посмотри на это, великий хан. При своих людях шах Мухаммед не сказал ни слова. А потом призвал меня к себе, обо всем расспрашивал. И этот камень дал. За что? Чтобы я обо всем доносил ему. Был его соглядатаем. Дорог этот камень. Но твое благоволение, великий владыка вселенной, для меня, твоего недостойного раба, дороже целой шапки таких камней, целой повозки золота и всех жемчугов мира…
Хан взял алмаз и, пока Махмуд рассказывал о ночном разговоре с шахом, катал его по широкой ладони – трепетную, негаснущую искру. Махмуд старательно припоминал каждое слово, ничего не пропустил, не скрыл.
Говорил долго, боясь остановиться. Лицо хана оставалось непроницаемым.
Когда Махмуд замолчал, хан протянул ему алмаз.
– Он твой. Ты поступил как и подобает верному слуге.
– О, справедливейший из владык…
Хан не дал ему излить свою безмерную радость. Двинул рукой – молчи, медленно обвел взглядом лица нойонов.
– Шах хочет торговать. Похвальное желание. Мы отправим в его владения караван. Вы, мои близкие люди, подберите из своих нукеров по два-три знающих и способных человека. Дайте им серебра и золота, товаров, пусть продают и покупают. – Усмешливо покосился на Боорчу. – Попробуем пить из полноводной реки торговли. Но по дороге в сартаульские города пусть хорошо примечают, где перевалы, где хорошие водопои и пастбища, где броды – не через реки торговли, а просто через реки. И в городах наши люди должны уметь видеть, слышать и нужное слово сказать… Этот караван пойдет в ближние к нам города. Как только он возвратится, ты, Махмуд, поведешь второй, подальше.
– С этим я не иду?
– Ты будешь готовиться к другому. Твое дело будет потруднее.
– Но, величайший владыка, – да наградит тебя аллах долгой жизнью, кошелек купца наполняет дорога. Я могу остаться, но свой кошелек и свои товары пошлю с верным мне человеком. Он будет и всем полезен. Знает языки, обычаи.
– Посылай.
Караван собрался огромный. Еще никогда не уходил из степей такой караван. Четыре с половиной сотни человек на лошадях, больше тысячи вьючных верблюдов. Махмуд нагрузил китайским шелком двух верблюдов. Захиру сказал:
– Тебе я верю, как брату. Возвратишься, все хорошо исполнив, – отпущу на волю. Мало того, – чем дороже ты продашь, тем выгоднее будет для тебя.
Из десяти динаров прибыли один – твой. Согласен?
– У раба согласия не спрашивают.
– Пока ты раб. Со временем, думаю, станешь моим помощником. Ты мне нужен. Я заметил: с тех пор, как купил тебя, мои дела, слава аллаху, идут хорошо.
– А как же моя воля?
– Воля будет, Захир. Я от своих слов не отступаю. Купцы честные люди.
Но ты сам не захочешь уходить от меня. Зазвенят в твоем кошельке золотые динары, захочется добавить еще… А без меня ты не много добавишь. Люди, Захир, как верблюды в караване, один за другим идут, хотя и не привязаны друг к другу.
– Я хочу домой, хозяин. Не буду я тебе помощником. Сразу говорю.
– Ну что тебе твой дом? Где живется лучше, там и дом… Вы остановитесь в Отраре. Там найди Данишменд-хаджиба. Передашь ему мое письмо. Смотри только, не попадись…
…Идут верблюды, горделиво задрав маленькие головы. Томительна дальняя дорога. Сиди с утра до вечера в седле, зевая от скуки, смотри на степь, на голые сопки… Махмуд говорит: «Что тебе дом?» Купец, видно, заболтался по белу свету до того, что перестал различать родное и чужое.
Оно, чужое-то, может быть стократно лучше своего, а все равно свое ближе сердцу. Земля и тут ничего… Особенно когда проходили предгорье Алтая.
Издали зеленые лесистые отроги напоминали высокие холмы возле Киева… Но только напоминали. Приглядишься – совсем не то, и тоска от этого удвоится.
Он родился и вырос в Киеве, на Подоле. Дом отца стоял на берегу речки Почайны, недалеко от шумного, самого великого в городе торговища. Тут продавали свои товары торговые гости со всего света. Со своими однолетками Захарий любил толкаться среди лавок, глазеть на диковинных людей в чудных одеждах… Он рос без матери. Она умерла во время великого мора,[49] когда ему не исполнилось и года. Отец на торговище держал маленькую лавчонку, где продавал сережки, ложки, гребешки и всякую иную мелочь. А Захарий с ватагой однолеток купался, рыбачил на Днепре, Лыбеди, Сырце, собирал грибы и ягоды в дубовых лесах, дрался с ребятами других посадов – Щекавицы, Копырева конца, Кисилевки. И дрались, и мирились… Совсем как князья русские. Только от княжеских усобиц стоном и слезами наполнялась земля.
Как злые лиходеи, налетали князья друг на друга, зорили города, полонили людей, жгли дома. Не избег горестной судьбы и древлеславный Киев. Его отымали друг у друга много раз. Захарию шел двенадцатый год, когда князь Рюрик Ростиславич купно с половецкими ханами Кончаком и Данилой Кобяковичем взял Киев, пожег, позорил посады. Захария с отцом и многими другими подольцами увели в половецкие степи, потом продали в рабство…
Сколько же не повинных ни в чем русских людей по всей земле мыкается?
Сколько злосчастья пало на них? В этих землях, где молятся другим богам, простые люди, по правде говоря, мало чем разнятся от рабов. Насмотрелся он на бухарских кузнецов, медников, стеклоделателей, гончаров… Работают рук не покладая. А что у них есть? Еще хуже участь тех, кто обихаживает поля.
С утра до ночи гнут спину под раскаленным солнцем, от кетменей кожа на ладонях затвердевает до того, что режь ножом – не порежешь. А их за людей не считают. Тут человек тот, у кого сабля на боку или мешочек золота на шее, как у Махмуда. Все остальные – свои и чужие, христиане и мусульмане, тюрки, персы или иных языков люди – как эти вот вьючные верблюды, кто хочет, тот и взвалит вьюк на спину. Кряхти, пыхти, но сбросить – думать не моги.