Страница:
– Вот… умер… – сказал он.
– Отравили, – чужим, хриплым голосом поправила она.
– Может быть и нет. Он болел.
– Его отравили.
– Может быть… я разыщу убийцу!
– Убийцу искать не надо. Ты убил его!
– Борте! – Предостерегаясь и защищаясь, он поднял руку. – Думай, что говоришь!
– Ты всю жизнь ненавидел Джучи. За что? За то, что у него не окостенело сердце… Я жалела тебя, я ждала, что ты очнешься. Не его, тебя надо было отравить, мангус, пьющий кровь своих детей! Волк уносит от беды свое дитя, птица гибнет, отводя опасность от птенцов, а ты, человек, наделенный небом разумом, хуже пустоголовой птицы и кровожадного зверя.
– Замолчи! – теряя рассудок, закричал он.
Привлеченный его криком, в шатер заглянул кешиктен. Хан швырнул ему в лицо сломанную плеть.
Борте наклонила голову, вытянув перед собой руки, будто незрячая, вышла из шатра.
Хан потребовал коня. Как безумный, гнал его всю ночь. Утром без сил свалился в каком-то курене, приказал собрать войско для похода на тангутов.
Перед выступлением к нему примчалась Хулан с сыном Кулканом. На нее он даже не взглянул.
– Уезжай отсюда и не попадайся мне на глаза.
…Тангутскому императору хан направил послание: «Некогда ты, бурхан[66], обещал быть со своими тангутами моей правой рукой. Веря этому, я позвал тебя в поход на сартаулов. Но ты, бурхан, не только не сдержал своего слова и не дал войска, но еще и ответил мне дерзкими словами.
Занятый другими мыслями, я решил отложить встречу с тобой. Ныне, совершив сартаульский поход и с помощью вечного неба обратив сартаулов на путь правый, я иду к тебе, бурхан».
Первым городом, который осадил хан, был Хэйшуй, тот самый, где некогда искал убежища и помощи Ван-хан. За его серыми глинобитными стенами с золотоголовыми, снежно-белыми башнями – субурганами – укрылось много воинов и жителей окрестных селений, способных владеть оружием. Тангуты хорошо знали, что ждет их в случае поражения, и защищались, не щадя своей жизни.
Прошла осень, наступила малоснежная, вялая, с частыми оттепелями зима. Каждый день, в дождь, в снег, хан садился на коня и объезжал свое войско. Он слушал грохот камнеметов, глухие, тяжкие удары пороков, хриплое пение боевых труб, пронзительный вой сигнальных стрел, гул многотысячных голосов, и недавнее желание тихо посидеть у огня, вспоминая далекую молодость, казалось пустой блажью, данью своей слабости. Его войско, созданное по соизволению неба многолетним трудом, храброе и выносливое, послушное, как пальцы собственных рук, – его душа, его жизнь, его радость и его будущее. А все остальное ничего не значит и ничего не стоит.
Когда-то первое нападение на тангутов указало ему путь к сердцу воинов, осада Чжунсина родила веру в свои силы. После того он разгромил Алтан-хана, покорил сартаулов. И вот – снова земли тангутов. Один жизненный круг завершается. Но это не конец. Это начало другого круга. И то, что он снова начинается тут, в тангутских землях, радовало его. В этом он видел предопределение неба и верил, что сможет осилить все.
По его повелению Чу-цай собрал ученых людей из сартаулов и китайцев.
Они сделали чертеж земель, известных им. Рукодельницы перенесли чертеж на шелковое полотно, вышив цветными нитками реки и озера, горы и равнины, леса и пустыни. Он часто разворачивал полотно, в одиночестве рассматривал его. Он был рад, что земля так велика, что еще много мест, где не ступали копыта монгольских коней. Он пройдет ее всю из края в край, подчинит всеязычные народы.
Хэйшуй был взят весной. На лето, спасаясь от небывалой жары, хан ушел в горы. Знойное дыхание раскаленных песков пустыни достигало горных пастбищ, высушивало травы, скручивало листья на кустарниках. Жара, бездействие томили хана, он плохо и мало спал, часто гневался, и сыновья, нойоны боялись заходить в его шатер. Только что обретенную уверенность в себе, в своем предназначении начали подтачивать сомнения. Душными ночами, измученный бессонницей, он уходил из стана на каменистую гору, вставал на колени, обращал лицо к небу, тихо спрашивал:
– Неужели я должен уйти, как уходят другие?
На небе горели крупные звезды. От камней исходило сухое тепло. Он опускал голову. Перед его мысленным взором проплывали лица Сача-беки, Алтана, Ван-хана, Джамухи, Теб-тэнгри… Все они умерли, потому что были слабы. В битве первыми гибнут робкие. Неужели им начинает овладевать робость перед вечностью? Неужели, победив всех и все, он все-таки потерпит поражение? Неужели это не обойдет его?
Едва стала спадать жара, хан устремился к столице тангутского государства – к Чжунсину. По пути без пощады и жалости уничтожал селения и города, оставляя за собой развалины и горы трупов. Осадив Чжунсин, он оставил под его стенами сыновей, сам с частью войска пошел громить тангутские округа. Какое-то нетерпение гнало его, не позволяя останавливаться. Битвы, требующие напряжения ума, воли, всех душевных сил, заставляли забывать о самом себе. Под Шачжоу тангуты стянули немало сил, им удалось завлечь его в засаду. Тумены, стиснутые с трех сторон, дрогнули, воины стали поворачивать коней. Поражение становилось неизбежным. В кольце кешиктенов, готовых принять на себя удары копий и мечей, он без доспехов и оружия, в грубом халате, стянутом золотым поясом, в белой войлочной шапке, сутулясь, сидел на коне, исподлобья смотрел в искаженные страхом лица бегущих. И взгляд его был для воинов как удар плетью. Они натягивали поводья, разворачивались, мчались на тангутов. В сражении погибло несколько тысяч воинов, но тангуты были принуждены бежать.
К осени года свиньи[67] тангутское государство было разгромлено. Но столица продолжала держаться. Хан возвратился к Чжунсину. Его прибытие вызвало ликование осаждающих и лишило всяких надежд осажденных. Император прислал сановников для переговоров. Он готов признать монгольского хана своим отцом. Он прекратит сопротивление, если хан пообещает сохранить ему жизнь и поклянется в этом. Хан поклялся не убивать бурхана. Тангуты попросили месяц отсрочки, чтобы подготовиться к сдаче города. Хан согласился и на это.
Осадные работы были прекращены. Наступила тишина. В Чжунсине пылали пожары, из-за крепостных стен валил белесый горячий дым, затягивал солнце, оно висело в небе багровым кругом. Хан удалился в горы, где воздух был чист от копоти. В шатре без дела сидеть не мог, отправился на охоту.
Воины, посланные вперед, гнали дичь с горных склонов, из ущелий, сжимая облавный круг. Он был еще очень широк, этот круг, но хан взял в руки лук, положил на него красную стрелу с широким, остро заточенным наконечником, поехал к тому месту, куда должны были согнать зверей. Узкая тропа, петляя среди деревьев и кустарников, тронутых увяданием, вела в гору. Ветви хлестали его по лицу, закрывали видимость. Хан подумал, что лук будет тут бесполезен, стал убирать его в саадак. Сбоку затрещали кусты, в желтоватой листве мелькнула бурая спина какого-то зверя, конь всхрапнул, резко бросился в сторону. Хан вывалился из седла и всем телом ударился о твердую землю. Внутри что-то оборвалось, боль опалила его, красный туман поплыл перед глазами. Кешиктены подхватили на руки, понесли, тревожно переговариваясь. Ему заложило уши, он не мог разобрать ни одного слова.
«Это пройдет. Какой монгол не падал с коня…» – успокаивал он себя.
Его почти без сознания доставили в ставку под Чжунсин. Через несколько дней ему стало лучше. В шатре толпились шаманы, лекари-сартаулы и лекари-китайцы. Шаманы били в бубны, окуривали шатер, молитвами и заклинаниями устрашали злых духов, лекари ощупывали, растирали его тело, поили снадобьями.
– Я умру? – спросил он, не узнавая своего голоса.
– Нет, – отвечали лекари и шаманы, но по их глазам видел: лгут.
И все равно твердил вслед за ними: «Нет. Нет. Этого не может быть. Надо преодолеть это».
Красный туман опять поплыл перед глазами. На белое льняное полотно, на лица людей словно бы ложились отсветы пожарища. Мысли путались, порой забывал, где он и что с ним.
Однажды ночью он пробудился от зыбкого сна-забытья. Лекари, утомленные бдением, дремали на войлоке. Красный туман не клубился перед глазами. Он хорошо видел треногий столик у своей постели, на нем горели огни светильников, пламя то вспыхивало, то оседало, и он слышал легкое потрескивание и шипение. Вдруг ясно, всем существом ощутил, что покидает землю. Небо не одобрило его дерзновенных замыслов. Небо отвергло его, как отвергало других. Он умрет, как умирают все. Никому не дано жить вечно.
Светлая, щемящая печаль охватила его. Он смотрел на огни светильников и тихо, без слез, плакал. Жизнь обманула его. Правы были те, кто хотел, чтобы он остановился, пожил обычными человеческими радостями. Он почти не знал этих радостей. Он держал себя взнузданным. Все силы души и ума отдавал войску, битвам, разрушениям…
Один из лекарей проснулся, встретился с его взглядом, вскочил. Он подозвал его к себе.
– Мне не нужны ваши лекарства. Уходите все.
Лекари, а за ними и шаманы оставили шатер.
Вскоре за тонким полотнищем загудели голоса, запылали огни. Воины обступили шатер. До него доносились обрывки говора:
– Хан покидает нас…
– Мы все погибнем без хана…
– О небо, смилуйся над нами!
Эти скорбные голоса отодвинули, скомкали его светлую печаль, он устыдился того, о чем только что думал. Чуть было не отвернулся от дела своей жизни. Он бы предал и себя, и свое войско, и то, что свершил, и то, что ему или другим надо свершить.
В шатер вошли Угэдэй, Чагадай, Тулуй, склонились над ним, пряча испуганные глаза. Угэдэй сказал:
– Отец, все войско стоит на коленях и молит небо даровать тебе здоровья. Мы надеемся…
Хан приподнял бессильную руку, призывая сына замолчать.
– Я ухожу… Похороните меня на горе Бурхан-Халдун…
Замолчал. Это была уступка своей слабости. Он хотел бы лежать на солнечном косогоре, под соснами, над долинами, где в дни детства и юности среди горестей, тревог и обид выпадали мгновения счастья, чистого, как капли росы. Пусть уступка… Но последняя.
– Праху моему не поклоняйтесь. Могилу на веки вечные скройте от глаз людей. Дух мой – в делах моих, в войске моем. Этому поклоняйтесь. Храните мои заветы. Ведите воинов в битвы, не останавливаясь, завоюйте все земли.
Моя душа будет с вами.
Голос его отвердел. Даже сил как будто прибавилось. С робкой надеждой подумал, что это, может быть, и не конец вовсе. Может быть, небо послало ему еще одно испытание, и он не сломился, не дал завладеть собою слабости и отчаянию.
– Отец, может быть, мы отправим тебя в степи? – спросил Тулуй. Заставим тангутов расчистить дорогу. Поедешь – не тряхнет, не колыхнет.
– Нет, я должен увидеть бурхана. Однако, если небо призовет меня раньше – молчите. Никто не должен знать, что я умер, пока не откроют ворота города. – Разговор утомил его, вновь перед глазами заколыхалась кроваво-красная туманная пелена. – Бурхана убейте.
– Но ты дал клятву… – напомнил Чагадай.
– Я дал клятву… бурхану. Без владений – он не бурхан. Я давал клятву человеку с одним именем, вы дайте ему другое имя… Убейте…
Последние слова договорил с трудом. Пелена перед глазами становилась плотнее, сквозь нее он плохо видел лица сыновей. Сознание меркло, и он напряг всю свою волю, чтобы удержать его. Но оно скользкой шелковинкой утекало куда-то все быстрее, быстрее…
…Хан был мертв. Но у шатра на карауле, как всегда, стояли кешиктены. На осеннем солнце лучились бронзовые с позолотой навершья тугов, овеянных славой, окропленных кровью многих народов. В шатре по утрам, как всегда, собирались на совет нойоны. Так продолжалось восемь дней. Лицо хана почернело, тело вздулось. Запах тления не могли заглушить ни благовонные мази, ни курения. Нойоны выходили на свежий воздух, бледные, с помутневшими глазами, густой дух смерти и тления следовал за ними.
Наконец ворота Чжунсина распахнулись. Воины вошли в город, и по улицам потекли ручьи крови. Воины приносили жертву духу своего повелителя.
Глава 18
– Отравили, – чужим, хриплым голосом поправила она.
– Может быть и нет. Он болел.
– Его отравили.
– Может быть… я разыщу убийцу!
– Убийцу искать не надо. Ты убил его!
– Борте! – Предостерегаясь и защищаясь, он поднял руку. – Думай, что говоришь!
– Ты всю жизнь ненавидел Джучи. За что? За то, что у него не окостенело сердце… Я жалела тебя, я ждала, что ты очнешься. Не его, тебя надо было отравить, мангус, пьющий кровь своих детей! Волк уносит от беды свое дитя, птица гибнет, отводя опасность от птенцов, а ты, человек, наделенный небом разумом, хуже пустоголовой птицы и кровожадного зверя.
– Замолчи! – теряя рассудок, закричал он.
Привлеченный его криком, в шатер заглянул кешиктен. Хан швырнул ему в лицо сломанную плеть.
Борте наклонила голову, вытянув перед собой руки, будто незрячая, вышла из шатра.
Хан потребовал коня. Как безумный, гнал его всю ночь. Утром без сил свалился в каком-то курене, приказал собрать войско для похода на тангутов.
Перед выступлением к нему примчалась Хулан с сыном Кулканом. На нее он даже не взглянул.
– Уезжай отсюда и не попадайся мне на глаза.
…Тангутскому императору хан направил послание: «Некогда ты, бурхан[66], обещал быть со своими тангутами моей правой рукой. Веря этому, я позвал тебя в поход на сартаулов. Но ты, бурхан, не только не сдержал своего слова и не дал войска, но еще и ответил мне дерзкими словами.
Занятый другими мыслями, я решил отложить встречу с тобой. Ныне, совершив сартаульский поход и с помощью вечного неба обратив сартаулов на путь правый, я иду к тебе, бурхан».
Первым городом, который осадил хан, был Хэйшуй, тот самый, где некогда искал убежища и помощи Ван-хан. За его серыми глинобитными стенами с золотоголовыми, снежно-белыми башнями – субурганами – укрылось много воинов и жителей окрестных селений, способных владеть оружием. Тангуты хорошо знали, что ждет их в случае поражения, и защищались, не щадя своей жизни.
Прошла осень, наступила малоснежная, вялая, с частыми оттепелями зима. Каждый день, в дождь, в снег, хан садился на коня и объезжал свое войско. Он слушал грохот камнеметов, глухие, тяжкие удары пороков, хриплое пение боевых труб, пронзительный вой сигнальных стрел, гул многотысячных голосов, и недавнее желание тихо посидеть у огня, вспоминая далекую молодость, казалось пустой блажью, данью своей слабости. Его войско, созданное по соизволению неба многолетним трудом, храброе и выносливое, послушное, как пальцы собственных рук, – его душа, его жизнь, его радость и его будущее. А все остальное ничего не значит и ничего не стоит.
Когда-то первое нападение на тангутов указало ему путь к сердцу воинов, осада Чжунсина родила веру в свои силы. После того он разгромил Алтан-хана, покорил сартаулов. И вот – снова земли тангутов. Один жизненный круг завершается. Но это не конец. Это начало другого круга. И то, что он снова начинается тут, в тангутских землях, радовало его. В этом он видел предопределение неба и верил, что сможет осилить все.
По его повелению Чу-цай собрал ученых людей из сартаулов и китайцев.
Они сделали чертеж земель, известных им. Рукодельницы перенесли чертеж на шелковое полотно, вышив цветными нитками реки и озера, горы и равнины, леса и пустыни. Он часто разворачивал полотно, в одиночестве рассматривал его. Он был рад, что земля так велика, что еще много мест, где не ступали копыта монгольских коней. Он пройдет ее всю из края в край, подчинит всеязычные народы.
Хэйшуй был взят весной. На лето, спасаясь от небывалой жары, хан ушел в горы. Знойное дыхание раскаленных песков пустыни достигало горных пастбищ, высушивало травы, скручивало листья на кустарниках. Жара, бездействие томили хана, он плохо и мало спал, часто гневался, и сыновья, нойоны боялись заходить в его шатер. Только что обретенную уверенность в себе, в своем предназначении начали подтачивать сомнения. Душными ночами, измученный бессонницей, он уходил из стана на каменистую гору, вставал на колени, обращал лицо к небу, тихо спрашивал:
– Неужели я должен уйти, как уходят другие?
На небе горели крупные звезды. От камней исходило сухое тепло. Он опускал голову. Перед его мысленным взором проплывали лица Сача-беки, Алтана, Ван-хана, Джамухи, Теб-тэнгри… Все они умерли, потому что были слабы. В битве первыми гибнут робкие. Неужели им начинает овладевать робость перед вечностью? Неужели, победив всех и все, он все-таки потерпит поражение? Неужели это не обойдет его?
Едва стала спадать жара, хан устремился к столице тангутского государства – к Чжунсину. По пути без пощады и жалости уничтожал селения и города, оставляя за собой развалины и горы трупов. Осадив Чжунсин, он оставил под его стенами сыновей, сам с частью войска пошел громить тангутские округа. Какое-то нетерпение гнало его, не позволяя останавливаться. Битвы, требующие напряжения ума, воли, всех душевных сил, заставляли забывать о самом себе. Под Шачжоу тангуты стянули немало сил, им удалось завлечь его в засаду. Тумены, стиснутые с трех сторон, дрогнули, воины стали поворачивать коней. Поражение становилось неизбежным. В кольце кешиктенов, готовых принять на себя удары копий и мечей, он без доспехов и оружия, в грубом халате, стянутом золотым поясом, в белой войлочной шапке, сутулясь, сидел на коне, исподлобья смотрел в искаженные страхом лица бегущих. И взгляд его был для воинов как удар плетью. Они натягивали поводья, разворачивались, мчались на тангутов. В сражении погибло несколько тысяч воинов, но тангуты были принуждены бежать.
К осени года свиньи[67] тангутское государство было разгромлено. Но столица продолжала держаться. Хан возвратился к Чжунсину. Его прибытие вызвало ликование осаждающих и лишило всяких надежд осажденных. Император прислал сановников для переговоров. Он готов признать монгольского хана своим отцом. Он прекратит сопротивление, если хан пообещает сохранить ему жизнь и поклянется в этом. Хан поклялся не убивать бурхана. Тангуты попросили месяц отсрочки, чтобы подготовиться к сдаче города. Хан согласился и на это.
Осадные работы были прекращены. Наступила тишина. В Чжунсине пылали пожары, из-за крепостных стен валил белесый горячий дым, затягивал солнце, оно висело в небе багровым кругом. Хан удалился в горы, где воздух был чист от копоти. В шатре без дела сидеть не мог, отправился на охоту.
Воины, посланные вперед, гнали дичь с горных склонов, из ущелий, сжимая облавный круг. Он был еще очень широк, этот круг, но хан взял в руки лук, положил на него красную стрелу с широким, остро заточенным наконечником, поехал к тому месту, куда должны были согнать зверей. Узкая тропа, петляя среди деревьев и кустарников, тронутых увяданием, вела в гору. Ветви хлестали его по лицу, закрывали видимость. Хан подумал, что лук будет тут бесполезен, стал убирать его в саадак. Сбоку затрещали кусты, в желтоватой листве мелькнула бурая спина какого-то зверя, конь всхрапнул, резко бросился в сторону. Хан вывалился из седла и всем телом ударился о твердую землю. Внутри что-то оборвалось, боль опалила его, красный туман поплыл перед глазами. Кешиктены подхватили на руки, понесли, тревожно переговариваясь. Ему заложило уши, он не мог разобрать ни одного слова.
«Это пройдет. Какой монгол не падал с коня…» – успокаивал он себя.
Его почти без сознания доставили в ставку под Чжунсин. Через несколько дней ему стало лучше. В шатре толпились шаманы, лекари-сартаулы и лекари-китайцы. Шаманы били в бубны, окуривали шатер, молитвами и заклинаниями устрашали злых духов, лекари ощупывали, растирали его тело, поили снадобьями.
– Я умру? – спросил он, не узнавая своего голоса.
– Нет, – отвечали лекари и шаманы, но по их глазам видел: лгут.
И все равно твердил вслед за ними: «Нет. Нет. Этого не может быть. Надо преодолеть это».
Красный туман опять поплыл перед глазами. На белое льняное полотно, на лица людей словно бы ложились отсветы пожарища. Мысли путались, порой забывал, где он и что с ним.
Однажды ночью он пробудился от зыбкого сна-забытья. Лекари, утомленные бдением, дремали на войлоке. Красный туман не клубился перед глазами. Он хорошо видел треногий столик у своей постели, на нем горели огни светильников, пламя то вспыхивало, то оседало, и он слышал легкое потрескивание и шипение. Вдруг ясно, всем существом ощутил, что покидает землю. Небо не одобрило его дерзновенных замыслов. Небо отвергло его, как отвергало других. Он умрет, как умирают все. Никому не дано жить вечно.
Светлая, щемящая печаль охватила его. Он смотрел на огни светильников и тихо, без слез, плакал. Жизнь обманула его. Правы были те, кто хотел, чтобы он остановился, пожил обычными человеческими радостями. Он почти не знал этих радостей. Он держал себя взнузданным. Все силы души и ума отдавал войску, битвам, разрушениям…
Один из лекарей проснулся, встретился с его взглядом, вскочил. Он подозвал его к себе.
– Мне не нужны ваши лекарства. Уходите все.
Лекари, а за ними и шаманы оставили шатер.
Вскоре за тонким полотнищем загудели голоса, запылали огни. Воины обступили шатер. До него доносились обрывки говора:
– Хан покидает нас…
– Мы все погибнем без хана…
– О небо, смилуйся над нами!
Эти скорбные голоса отодвинули, скомкали его светлую печаль, он устыдился того, о чем только что думал. Чуть было не отвернулся от дела своей жизни. Он бы предал и себя, и свое войско, и то, что свершил, и то, что ему или другим надо свершить.
В шатер вошли Угэдэй, Чагадай, Тулуй, склонились над ним, пряча испуганные глаза. Угэдэй сказал:
– Отец, все войско стоит на коленях и молит небо даровать тебе здоровья. Мы надеемся…
Хан приподнял бессильную руку, призывая сына замолчать.
– Я ухожу… Похороните меня на горе Бурхан-Халдун…
Замолчал. Это была уступка своей слабости. Он хотел бы лежать на солнечном косогоре, под соснами, над долинами, где в дни детства и юности среди горестей, тревог и обид выпадали мгновения счастья, чистого, как капли росы. Пусть уступка… Но последняя.
– Праху моему не поклоняйтесь. Могилу на веки вечные скройте от глаз людей. Дух мой – в делах моих, в войске моем. Этому поклоняйтесь. Храните мои заветы. Ведите воинов в битвы, не останавливаясь, завоюйте все земли.
Моя душа будет с вами.
Голос его отвердел. Даже сил как будто прибавилось. С робкой надеждой подумал, что это, может быть, и не конец вовсе. Может быть, небо послало ему еще одно испытание, и он не сломился, не дал завладеть собою слабости и отчаянию.
– Отец, может быть, мы отправим тебя в степи? – спросил Тулуй. Заставим тангутов расчистить дорогу. Поедешь – не тряхнет, не колыхнет.
– Нет, я должен увидеть бурхана. Однако, если небо призовет меня раньше – молчите. Никто не должен знать, что я умер, пока не откроют ворота города. – Разговор утомил его, вновь перед глазами заколыхалась кроваво-красная туманная пелена. – Бурхана убейте.
– Но ты дал клятву… – напомнил Чагадай.
– Я дал клятву… бурхану. Без владений – он не бурхан. Я давал клятву человеку с одним именем, вы дайте ему другое имя… Убейте…
Последние слова договорил с трудом. Пелена перед глазами становилась плотнее, сквозь нее он плохо видел лица сыновей. Сознание меркло, и он напряг всю свою волю, чтобы удержать его. Но оно скользкой шелковинкой утекало куда-то все быстрее, быстрее…
…Хан был мертв. Но у шатра на карауле, как всегда, стояли кешиктены. На осеннем солнце лучились бронзовые с позолотой навершья тугов, овеянных славой, окропленных кровью многих народов. В шатре по утрам, как всегда, собирались на совет нойоны. Так продолжалось восемь дней. Лицо хана почернело, тело вздулось. Запах тления не могли заглушить ни благовонные мази, ни курения. Нойоны выходили на свежий воздух, бледные, с помутневшими глазами, густой дух смерти и тления следовал за ними.
Наконец ворота Чжунсина распахнулись. Воины вошли в город, и по улицам потекли ручьи крови. Воины приносили жертву духу своего повелителя.
Глава 18
Была зима. Над всей великой степью бушевали бураны, вздымая к небу снежную пыль, сотрясали стены юрт, сбивали дрожащую скотину в плотные кучи, валили путников с коней.
В юрте Тайчу-Кури кончилось топливо. К гаснущему очагу жались дети Судуя, грея ручонки на остывающих камнях. Их мать Уки лежала в постели, часто, с надрывом кашляла. Простудилась, бедная. Каймиш скребком очищала мездру овчины, время от времени согревая дыханием пальцы. Она, кажется, не замечала, что огонь в очаге гаснет. С тех пор как где-то погиб Судуй, Каймиш часто бывала такой – то ли задумчивой, то ли равнодушной ко всему.
Тайчу-Кури надел старую, с вытертой шерстью шубу, туго подпоясался арканом, взял кожаный мешок и отправился за аргалом. За порогом юрты снег хлестнул по лицу, ослепил, ветер завернул полы шубы, хлопнул ими, опрокинув Тайчу-Кури в сугроб, вырвал мешок из рук и поволок в степь.
Тайчу-Кури поднялся и, ругаясь, трусцой побежал догонять мешок. Ветер на мгновение стихал, мешок распластывался на снегу, Тайчу-Кури оставалось лишь взять его, но каждый раз мешок взвивался и птицей взлетал из-под рук.
Духи зла потешались над бедным человеком. Тайчу-Кури рассердился, обругал духов, и мешок удалось изловить. Изловил он его далеко от юрты, возвращаться пришлось против ветра. Белая мгла била по лицу, мотала из стороны в сторону. Напоследок он уже не мог идти, добрался до кучи аргала на четвереньках, без сил опустился возле него на мягкий сугроб. Годы уже не те, чтобы бегать. Ноги, руки трясутся, сердце колотится…
Из юрты вышла Каймиш. Ветер подхватил, понес ее крик:
– Тайчу-Кури-и-и!
– Что тебе?
– Ты где пропадал?
– Видишь, лежу, ветер слушаю, на снег смотрю. Не все же время сидеть у тебя под боком.
Она ушла. Тайчу-Кури стал набивать мешок аргалом. Каймиш беспокоится о нем. Это хорошо. Понемногу забывает сына. Хотя можно ли забыть Судуя, их единственную опору и надежду? Э-эх-хэ, всю жизнь работал на хана, набивал его колчан звонкими стрелами. А хан отнял единственного сына… После смерти Судуя он стрел уже не делает. Душа отвращена от этой работы.
В юрте Тайчу-Кури развел большой огонь. Внук и внучка стали бегать вокруг него, игривые, как козлята. Они хотели втянуть в свою игру и его, но Тайчу-Кури еще не отдышался. Нахлестанное ветром лицо горело, глаза слезились.
– Ты что там делал? – строго спросила Каймиш.
– Мешок чуть было не унесло. Немного пробежал.
– Экий ты… Пропади он, пустой мешок! Самого бы унесло. – Каймиш вскипятила молока, налила в чашку, подала Уки. – Попей, доченька, согрейся, легче будет.
Тайчу-Кури наставительно поднял палец, сказал в спину Каймиш:
– Так все можно пустить по ветру. Добро беречь надо.
– О небо! Добра-то у нас…
– Что уж есть, – пробормотал он и умолк.
Разговор становился опасным. Сейчас будет вспомянут Судуй, и в юрту надолго вселится уныние. А унывай не унывай – мертвые не возвращаются.
Живым – жить надо. Внучку и внука вырастить надо. Станет внук мужчиной, можно и умирать. Простые люди сами на себя надеяться должны. Они как трава. Ее и копытами топчут, и огнем жгут, а она живет и дает жизнь всему живому.
– Поточи скребок, – попросила Каймиш.
Усталость еще не прошла, руки подрагивали. Каймиш заметила это, спросила:
– Ты не болен?
– И скажешь же, жена моя Каймиш! Я как смолистый пень, меня никаким топором не расколотишь.
– Когда ты перестанешь хвастать? – вздохнула Каймиш.
– Я не хвастаюсь. Вот. – Он подхватил внука на руки, поднял над головой – мальчик взвизгнул, болтнул ногами. – Видишь, сила есть. А мы родились в один день с Тэмуджином. Почему он состарился и умер раньше? Не знаешь, жена моя Каймиш.
Внук лез к нему, хотел, чтобы он подкинул его еще раз.
– Потом… – отмахнулся Тайчу-Кури. – Хан ел, что хотел, я – что давали, он делал, что хотел, я – что велели. И били-колотили меня сама знаешь как. Почему же я крепче оказался? Хан не слезал с коня, а я топал ногами по матери-земле. От земли моя сила. Через ноги – сюда. – Тайчу-Кури выпятил грудь, постучал по ней кулаком, засмеялся.
Ярко пылал в очаге огонь, озарял юрту живым, трепетным светом. Гудел на разные голоса буран, швыряя снег в дымовое отверстие. Дети забрались под шубу к своей матери. Она, покашливая, рассказывала им сказку.
Тайчу-Кури прислушивался к вою ветра, к поскрипыванию решетчатых стен. Не опрокинулась бы юрта… Старая… Зима впереди – длинная, много еще будет буранов, вьюг и метелей. Но какой бы длинной зима ни была, за ней следует весна.
В юрте Тайчу-Кури кончилось топливо. К гаснущему очагу жались дети Судуя, грея ручонки на остывающих камнях. Их мать Уки лежала в постели, часто, с надрывом кашляла. Простудилась, бедная. Каймиш скребком очищала мездру овчины, время от времени согревая дыханием пальцы. Она, кажется, не замечала, что огонь в очаге гаснет. С тех пор как где-то погиб Судуй, Каймиш часто бывала такой – то ли задумчивой, то ли равнодушной ко всему.
Тайчу-Кури надел старую, с вытертой шерстью шубу, туго подпоясался арканом, взял кожаный мешок и отправился за аргалом. За порогом юрты снег хлестнул по лицу, ослепил, ветер завернул полы шубы, хлопнул ими, опрокинув Тайчу-Кури в сугроб, вырвал мешок из рук и поволок в степь.
Тайчу-Кури поднялся и, ругаясь, трусцой побежал догонять мешок. Ветер на мгновение стихал, мешок распластывался на снегу, Тайчу-Кури оставалось лишь взять его, но каждый раз мешок взвивался и птицей взлетал из-под рук.
Духи зла потешались над бедным человеком. Тайчу-Кури рассердился, обругал духов, и мешок удалось изловить. Изловил он его далеко от юрты, возвращаться пришлось против ветра. Белая мгла била по лицу, мотала из стороны в сторону. Напоследок он уже не мог идти, добрался до кучи аргала на четвереньках, без сил опустился возле него на мягкий сугроб. Годы уже не те, чтобы бегать. Ноги, руки трясутся, сердце колотится…
Из юрты вышла Каймиш. Ветер подхватил, понес ее крик:
– Тайчу-Кури-и-и!
– Что тебе?
– Ты где пропадал?
– Видишь, лежу, ветер слушаю, на снег смотрю. Не все же время сидеть у тебя под боком.
Она ушла. Тайчу-Кури стал набивать мешок аргалом. Каймиш беспокоится о нем. Это хорошо. Понемногу забывает сына. Хотя можно ли забыть Судуя, их единственную опору и надежду? Э-эх-хэ, всю жизнь работал на хана, набивал его колчан звонкими стрелами. А хан отнял единственного сына… После смерти Судуя он стрел уже не делает. Душа отвращена от этой работы.
В юрте Тайчу-Кури развел большой огонь. Внук и внучка стали бегать вокруг него, игривые, как козлята. Они хотели втянуть в свою игру и его, но Тайчу-Кури еще не отдышался. Нахлестанное ветром лицо горело, глаза слезились.
– Ты что там делал? – строго спросила Каймиш.
– Мешок чуть было не унесло. Немного пробежал.
– Экий ты… Пропади он, пустой мешок! Самого бы унесло. – Каймиш вскипятила молока, налила в чашку, подала Уки. – Попей, доченька, согрейся, легче будет.
Тайчу-Кури наставительно поднял палец, сказал в спину Каймиш:
– Так все можно пустить по ветру. Добро беречь надо.
– О небо! Добра-то у нас…
– Что уж есть, – пробормотал он и умолк.
Разговор становился опасным. Сейчас будет вспомянут Судуй, и в юрту надолго вселится уныние. А унывай не унывай – мертвые не возвращаются.
Живым – жить надо. Внучку и внука вырастить надо. Станет внук мужчиной, можно и умирать. Простые люди сами на себя надеяться должны. Они как трава. Ее и копытами топчут, и огнем жгут, а она живет и дает жизнь всему живому.
– Поточи скребок, – попросила Каймиш.
Усталость еще не прошла, руки подрагивали. Каймиш заметила это, спросила:
– Ты не болен?
– И скажешь же, жена моя Каймиш! Я как смолистый пень, меня никаким топором не расколотишь.
– Когда ты перестанешь хвастать? – вздохнула Каймиш.
– Я не хвастаюсь. Вот. – Он подхватил внука на руки, поднял над головой – мальчик взвизгнул, болтнул ногами. – Видишь, сила есть. А мы родились в один день с Тэмуджином. Почему он состарился и умер раньше? Не знаешь, жена моя Каймиш.
Внук лез к нему, хотел, чтобы он подкинул его еще раз.
– Потом… – отмахнулся Тайчу-Кури. – Хан ел, что хотел, я – что давали, он делал, что хотел, я – что велели. И били-колотили меня сама знаешь как. Почему же я крепче оказался? Хан не слезал с коня, а я топал ногами по матери-земле. От земли моя сила. Через ноги – сюда. – Тайчу-Кури выпятил грудь, постучал по ней кулаком, засмеялся.
Ярко пылал в очаге огонь, озарял юрту живым, трепетным светом. Гудел на разные голоса буран, швыряя снег в дымовое отверстие. Дети забрались под шубу к своей матери. Она, покашливая, рассказывала им сказку.
Тайчу-Кури прислушивался к вою ветра, к поскрипыванию решетчатых стен. Не опрокинулась бы юрта… Старая… Зима впереди – длинная, много еще будет буранов, вьюг и метелей. Но какой бы длинной зима ни была, за ней следует весна.