Страница:
Кунио Каминаси
Допрос безутешной вдовы
Перевод Эдуарда Власова
Глава 1
Черт побери, как же хочется спать! Сил нет никаких, чтобы удержаться от согласия испить немедленно медовой сладости радостного бессознательного состояния временной, но тотальной изоляции от того, что извне… Ан нет (как там у русских поэтов?), покой нам только… – нет, не снится: как он может сниться, если спать не дают!… Грезим о нем в томном полузабытьи – и только. А самое печальное в этой ситуации – спросить о том, когда же это кончится, категорически не у кого. Все пятеро сержантиков, демонстрирующие мне свои покрытые колючим ежиком затылки, заняты сейчас тем же, что и я, – борются с коварной осьминожьей гидрой тяжелого сна, заливающего мутным клейстером усталые глаза, и с законом всемирного тяготения, упрямо клонящим молодые буйные головы доблестных блюстителей порядка к наивному белому пластику квадратных крышек школьных парт. Происходящее сильно смахивает на бестолковую голливудскую комедюшечку, где здоровенные взрослые дядьки в погонах и аксельбантах должны по велению жестокосердного начальства втискивать свои раздутые на тренажерах телеса в пыточные тиски детских стульчиков, намертво приделанных к школьным столикам. В чем, собственно говоря, каждый из нас перед ними, русскими, виноват? Отвоеванный Порт-Артур? Сожженный Лазо? Замученный Зорге? Так это когда было… И было ли вообще?… Они и сами толком в этом разобраться не могут. А сейчас? Нет, ну действительно, сейчас-то чего?… Вся вина наша в том, что в японском языке нет двух различных звуков – «л» и «р», а есть их некое коктейльное смешение, которое одна половина иностранцев принимает за «л», а другая – за «р». Но это их, иностранцев – глупых и вульгарных гайдзинов, – проблемы, русских в основном. Мы-то, японцы, прекрасно себя чувствуем, нам в своем родном языке тепло и уютно. Неказист он, правда, затейлив и причудлив, особенно в плане письменности, но другого у нас нет и в обозримом будущем, если верить газетам и сменяющим друг друга со скоростью «синкансена» премьер-министрам, не будет. А что до проблемы различия – или, точнее, невозможности различить на слух – «л» и «р», опять же в большинстве случаев русские, то она у нас появляется редко: только вот, как, скажем, сегодня, в тоскливый и бесперспективный понедельник, здесь, в окруженной соснами и жимолостью полицейской академии Хоккайдо на южной окраине Саппоро.
Старому лису Нисио всегда не по себе, если кто-нибудь из нас сидит в управлении без дела. Его всего наизнанку выворачивает, если мы бесцельно пялимся в окно или в монитор компьютера, лениво похрустываем затекшими суставами пальцев, демонстративно широко зеваем, принципиально не прикрывая рта. Он терпеть этого не может, но, с другой стороны, искусственно загрузить нас работой для него – при всей его изобретательности – тоже проблематично. Не пойдет же он, в самом деле, самостоятельно бомбить дежурные магазинчики или угонять престижные, как почему-то любит называть наши родимые японские машины мой друг Ганин, «иномарки»! Так что когда в отделе затишье, Нисио начинает скрипеть не совсем еще ржавыми мозгами, чтобы придумать, чем этаким нас можно было бы занять. И в этом отношении моя позиция в отделе самая уязвимая: русских у нас, на Хоккайдо, убивают гораздо реже, чем японцев, и сами русские лишают жизни своих заезжих соотечественников или гостеприимных хозяев тоже не слишком часто. Поэтому я, в отличие от других наших ребят, которые раскручивают магазинные кражи и спонтанные драки, регулярно по нескольку недель кряду сижу без дела – как абстрактного профессионального, так и конкретного уголовного, и садисту-идеалисту Нисио в такие дни приходится туго. Тут-то на помощь нашему беспокойному полковнику и приходит мой неуемный друг Ганин со своими изуверскими способами обучения нашей молодой полицейской поросли его родному наречию. Кроме постоянных ежедневных занятий с курсантами Ганин три раза в неделю ведет в полицейской школе курсы повышения квалификации для сержантов, старательно готовящихся к рывку на лейтенантские позиции и тянущих по этому случаю неблагодарную лямку в отдаленных от Саппоро портах, которые и зимой и летом заполнены российскими рыбацкими посудинами, гарантирующими сержантам интересную и разнообразную жизнь в любое время дня и года. Из вельможной милости и по административной разнарядке сержантов присылают в Саппоро на двухнедельный цикл интенсивных занятий, давая им возможность отдохнуть от сырых морских ветров и подышать немного настоящими запахами большого города – автомобильными выхлопами и ресторанными фимиамами, так что для них попадание в цепкие лапы настырного в своем сэнсэйском перфекционизме Ганина оборачивается довольно приятным времяпровождением, тем паче что в русском они, как правило, разбираются получше моих коллег из отдела. Недаром Ганин любит хохмить, что каждый из них в своем Вакканае или Немуро барахтается не то что в языковой ванне, а в целом языковом море, ежедневно набираясь от российских морячков-рыбачков такой лексики-грамматики-стилистики, что им, по большому счету, никакой сэнсэй-академик и не нужен.
Я же в такой ситуации оказываюсь жертвой педагогических амбиций коварного и изобретательного Нисио. Коль скоро никаких дел на мне нет уже третью неделю, с сегодняшнего утра я по приказу свыше вынужден был вспомнить далекую молодость и превратиться в лопоухого курсанта, постигающего азы лишенного системности, упорядоченности и какой бы то ни было организованности языка нашего беспокойного северо-западного соседа. Единственное, что я мог себе сегодня позволить, чтобы уж не совсем расставаться с гордостью и предубеждением, так это усесться не в одном ряду с сержантами-стажерами, а расположиться позади них. То есть я здесь сейчас вроде как не рядовой участник практического занятия, а строгий контролер – так сказать, «товарищ из центра» или, как предпочитает в таких случаях представлять меня словоблуд Ганин, «инспектор из РОНО», не считая при этом необходимым пояснить мне, что это за РОНО такое и можно ли его кушать с соевым соусом.
Главная пытка на этих занятиях – русская фонетика: с одной стороны, не такая уж она и сложная, с другой – все эти «л», «р», «си», «зи» для нас, японцев, вещи в себе, не постижимые ни умом, ни сердцем и поддающиеся воспроизведению только самопроизвольно, после миллионов бездумных, механических повторений. А повторение, педантично на каждом занятии замечает Ганин, мать учения, особенно в освоении обожаемой им русской «матушки». Там-то уж точно без многократного повторения никак не обойтись, да и сами русские обожают по тысяче раз подряд – автоматически и машинально – поминать чужих матерей и собственные гениталии. Ганину же, в силу сэнсэйского положения и интеллигентского (если его анкеты не врут) происхождения, приходится в нашем присутствии выбирать слова, или, как он любит после двух кружек пива жаловаться, «фильтровать базар», поэтому, прежде чем в конце урока он отвесит пару сочных шуточек «по матери», надо полтора часа тупо повторять за ним его лапидарные, отцензуированные поэтические шедевры:
Глаза неумолимо слипаются сами собой, в веках – тяжелеющий ежесекундно песок, в мозгу – непроглядный туман, и нет никаких сил, чтобы запустить руку в карман форменных брюк и состроить там жестокосердному сэнсэю-инквизитору могучую фигу… И тут, как и полагается в такой хрестоматийной сомнамбулической ситуации, начинают одолевать воспоминания детства. Всплывает в памяти: мне двенадцать лет, мы с отцом и матерью живем в Москве, неугомонный отец – еще молодой и лохматый – с утра до вечера исправно штудирует в сырой и холодной, смахивающей на серый каменный каземат в германском стиле библиотеке своего любимого Достоевского, а мы с мамой по-сиротски сидим безвылазно дома, потому что отсутствие познаний в русском языке и гигантские масштабы их тяжеловесной, помпезной Первопрестольной не позволяют нам покидать пределы огромной двухкомнатной казенной квартиры в здоровенном академическом доме на высоком пригорке возле пересечения широченных Ленинского и Университетского проспектов. И вот очередным тоскливым серым утром мама, готовя на кухне все те же любимые колобочки «онигири» из «не того», то есть абсолютно не клейкого, рыхлого и рассыпающегося под ее мягкими пальцами узбекского риса, грустно вздыхает и протягивает левую руку к стоящему на громоздком белом комоде-холодильнике с никелированной эмблемой «ЗИЛ» желтому радиоприемнику, щелкает круглой эбонитовой ручкой, и из приемника выливается бархатный голос невидимого нам с мамой диктора: «Антон Павлович Чехов, «Спать хочется». Рассказ читает заслуженный артист…» И мне никакого дела до того, как зовут заслуженного артиста, а также почему диктор вдруг назвал Чехова «Павловичем», хотя от отца и его московских приятелей я слышал постоянно только «Палыч», – мне есть дело только до одного: глубокого спасительного сна, решающего все глобальные проблемы абсолютно безболезненно. Достаточно только доползти до не остывшей еще постели, из которой я выбрался всего сорок минут назад, опять свернуться собачьим калачиком под толстенным пуховым одеялом, уткнуться носом в гигантскую душистую подушку, какой у нас в Японии отродясь не было, и впасть до вечера в беспечное забытье. По большому счету, мы, японцы, конечно, страшно инфантильны – особенно в этом своем детском стремлении ко сну в любой ситуации, даже тогда, когда спать категорически нельзя, когда бодрствовать надо во что бы то ни стало. Просто для нас сон – это самое надежное средство самозащиты, спасительный оберег от грубого и несовершенного мира, окружающего нас и с фронта, и с тыла, и с обоих флангов, этакая временная смерть, гарантирующая одновременно и стопроцентную изоляцию от невзгод и проблем, и легкое пробуждение тогда, когда яростный натиск всего внешнего и чуждого несколько ослабнет. Но когда он еще ослабнет?… Ведь суровый Ганин неумолим и неотступен:
И тут вдруг, как непременное напоминание о непреклонных, скупящихся на деньги и свободу небесах или, скорее, как непритязательная прелюдия к изощренной мести за черные мысли о ближнем и старые песни о главном, – удар в самое сердце: сперва – легкий интимный тычок под левый сосок, а за ним – долгое нервное поколачивание, как будто эта маленькая серебристая сволочь решила пробить всепроникающим электричеством и порожденным им могучим магнетизмом мою грудную клетку и в прямом смысле слова докопаться до щепетильного источника моих душевных невзгод и духовных исканий. И не поймешь сначала: то ли это волшебное избавление от бесконечной языковой пытки, то ли садистская утеха карманного тюремщика, не дающего бедному заключенному уснуть в течение нескольких дней. Одно только понятно наверняка: я правильно сделал, что перед началом урока отключил в мобильнике звонок и переставил его на вибратор, иначе сейчас Ганин услышал бы подаренную им же нехитрую мелодию о праздной прогулке какого-то длинношеего оболтуса по летней Москве из древнего черно-белого фильма эпохи Москвошвея-Моссельпрома, под которую бодренько взбегает по эскалатору метро их тогда еще безусый и вменяемый Никита Михалков.
Падавшая обреченной Пизанской башней верхняя часть моего тела по команде вибрирующего мобильника прекратила падение. Я извлек из нагрудного кармана трепыхающегося «оловянного солдатика», остановил его неуемную осеннюю дрожь, малость ожившими глазами извинился перед Ганиным и вышел в коридор. В нос тут же ударил сладко-затхлый запах дешевого табака, благо класс находится аккурат напротив площадки для курения, – неистребимый аромат безвозвратно ушедших времен наполеоновских планов и гагаринских амбиций. Я машинально пальцами правой руки зажал на мгновение ноздри, затем тут же улыбнулся своей наивности и наконец посмотрел на дисплей своего сотового: звонил Нисио, видимо, в целях проверки моего местонахождения. Мое майорское положение, в общем-то, позволяет мне в этот ранний час не сидеть среди зеленых сержантов и не повторять за Ганиным его лингвистическую ахинею, а не спеша попивать дурной – слабенький и невразумительный – «кофе по-американски» в какой-нибудь забегаловке подле станции метро «Макоманаи»› откуда обычно все мы добираемся до полицейской академии, если едем сюда не на машине, а на общественном транспорте.
Я перенабрал номер:
– Алло, Нисио-сан!
– Да, Такуя! Ты где? – прокашлял в трубку Нисио.
– Как где? В школе, конечно! – Еще спрашивает, пень старый!
– Ага, понятно! Тут у нас проблема одна возникла. Давай закругляйся там и подъезжай в управление!
– А как же урок? – Я не преминул отыграться перед Нисио за его педагогические извращения. – Я еще не все темы изучил. Ганин-сэнсэй ругаться будет!
– Не будет, не будет!… – хладнокровно парировал старик. – Я ему потом все объясню, он поймет, он понятливый. Давай руки в ноги – и приезжай скорей!
Я вернулся в класс, пригнувшись подобно бесстрашному, но осторожному ординарцу, доставляющему под шквальным огнем беспощадного противника важнейшее донесение своему генералу, пробрался к своему месту, сгреб в сумку нехитрое барахло, показал продолжающему извергать из себя поэтически-фонетические шедевры Ганину пальцами, что я по-быстрому должен топать отсюда, и выполз в коридор. Ловить такси в пустынном спальном районе полицейской академии – дело безнадежное, ждать автобуса днем в понедельник в начале одиннадцатого – тоже. Пришлось легкой рысцой потрусить в сторону метро, около которого я помедитировал пару минут на тему выбора способа дальнейшего передвижения и, зафиксировав в своем сознании скорую победу разума над чувствами, пошел в метро, оставляя за спиной длиннющую вереницу пустых такси.
Разум меня не подвел, и уже через полчаса я стоял перед Нисио, прикидывая в уме, в каком районе Саппоро я сейчас прел бы в пробке, если бы поехал на такси. Нисио с деланным удивлением оглядел меня с ног до головы, словно видел последний раз не в пятницу вечером, а года три назад, затем жестом указал на кресло подле своего стола и протянул мне тонкую картонную папку.
– На-ка, студент, почитай сначала вот это! – Шеф прищурился в моем направлении и пристально проследил за моими действиями по открыванию папки.
Шапка на первой странице гласила: «Заявление Игараси Тецуо, капитана паромного судна «Тохоку-мару-18» акционерного общества «Нихон-кай фери».
– Что это? – спросил я Нисио. Меня смутило определение жанра документа – «заявление». Обычно во всех делах по моей линии фигурирует слово «протокол».
– Читай-читай! – махнул рукой Нисио. – Я сам пока толком ничего не понимаю…
Я покорился воле рока и персонифицирующего его начальства и опустил все еще слипающиеся глаза на исписанный крупными иероглифами лист в клетку. Еще не вникнув в смысл первых фраз, я отметил про себя, что капитану Игараси, видимо, хорошо за пятьдесят, раз он исполнил свое заявление по старинке: не только на традиционной клетчатой бумаге, но еще и сверху вниз и справа налево. У нас давно уже никто вертикальными столбцами не пишет, хотя это классическое для японского языка оформление словоизлияния никто не отменял. Просто дурное влияние Запада уже много лет понуждает нас писать хоть и иероглифами, но горизонтально, как это делают американцы, русские и прочие счастливчики, которым не нужно зазубривать с первых школьных лет тысячи хитроумных значков-закорючек, а достаточно только запомнить, скажем, 26 или от силы 33 элементарные буквы. Слог капитана также звучал несколько архаично и, я бы сказал, витиевато для наших суровых быстротечных будней.
«Я, Игараси Тецуо, 59 лет, уроженец деревни Хоккай-мура, префектура Аомори, как капитан паромного судна «Тохоку-мару-18» акционерного общества открытого типа «Нихон-кай фери» (штаб-квартира – город Ниигата, префектура Ниигата) и, соответственно, как лицо, под ответственностью которого находится означенное выше судно, все имущество, находящееся на данном судне, а также личности 86 членов экипажа и 377 пассажиров, находившихся на данном судне в период плавания из порта Ниигата (остров Хонсю) в порт Отару (остров Хоккайдо) в период с 29 по 30 сентября 2002 г., считаю своей почетной гражданской обязанностью довести до сведения органов охраны правопорядка Японии следующую информацию. В понедельник, 30 сентября 2002 г., в 4 часа 34 минуты утра, когда вверенное мне паромное судно находилось в Японском море, в 18 милях к юго-западу от порта Отару (остров Хоккайдо), в мою каюту обратилась гражданка Ямада Марико, 64 лет, проживающая в городе Ниигата, с сообщением о том, что приблизительно в 4 часа 25 минут утра того же числа она стала свидетельницей того, как пассажирка судна, находящегося под моей ответственностью, – гражданка иностранного государства – сбросила с автомобильной палубы вверенного мне парома в море сверток большого размера…»
– Сверток? – Я оторвался от текста и взглянул на Нисио. – Сверток, Нисио-сан?
– Ты читай, Такуя, читай! – недовольно буркнул мой строгий начальник. – До конца читай! На свертке не задерживайся…
«…Поскольку в момент обращения ко мне гражданки Ямада Марико я находился в состоянии ночного отдыха, задать конкретные вопросы гражданке Ямада в связи с данным случаем я смог только в 4 часа 46 минут. Ожидавшая в коридоре вверенного мне судна гражданка Ямада по прибытии к дверям моей каюты, несмотря на мои убедительные просьбы повременить с рассказом, немедленно, то есть находясь в коридоре, приступила к изложению увиденного ею события, поэтому уже после того, как я получил возможность впустить ее в помещение своей каюты, мне пришлось попросить гражданку Ямада еще раз повторить все сказанное ею в коридоре, потому что в период с 4 часов 34 минут до 4 часов 46 минут я был занят помещением на свое тело форменной одежды и не мог уделить ее рассказу полноценного внимания, тем более что дверь в мою каюту оставалась закрытой в течение 8 минут. Когда в 4 часа 46 минут я, поместив на свое тело форменный костюм капитана гражданского судна паромного типа, получил возможность услышать рассказ гражданки Ямада в очном порядке, гражданка Ямада еще раз повторила его, однако с учетом ее весьма далекого от молодого возраста в полноте повторного изложения в отдельных случаях приходится сомневаться…»
– Нисио-сан, а не проще будет, если вы мне все это перескажете? – Я полистал заявление капитана Игараси и насчитал в нем четыре страницы, читать которые мне сегодня, в не самый приятный понедельник, как-то не очень хотелось.
– Читай-читай, Минамото-кун! – строго приказал Нисио. – Игараси-сан старался для нас для всех, вот и читай!… Я уже отмучился – теперь ты мучайся!.
– Слушаюсь… и повинуюсь… – Мне ничего не оставалось делать, как по-школьному шмыгнуть носом и вернуться к капитанским скрижалям, чтобы из солидарности с любимым полковником принять очередные филологические мучения.
«…Гражданка Ямада сообщила мне, что во время своей обязательной в связи с бессонницей, вызванной прогрессирующим процессом старения ее организма, ежедневной утренней прогулки на верхней палубе находящегося под моей ответственностью паромного судна она стала свидетельницей того, как приблизительно в 4 часа 20 минут из пассажирского салона номер 3 на первой – верхней – пассажирской палубе вышла пассажирка иностранной наружности и проследовала на грузовую нижнюю – автомобильную палубу. Гражданка Ямада подробно рассказала мне о том, как она была весьма удивлена выходом на палубу гражданки иностранной наружности в такое раннее время суток с учетом того, что, судя по рассмотренной гражданкой Ямада внешности, иностранная гражданка пока не находится в возрасте, в котором у женщин наблюдается процесс старения организма, требующий обязательных ежедневных прогулок на свежем воздухе перед восходом солнца, поэтому она расценила ее выход на палубу как подозрительный и посчитала своим гражданским долгом проследить путь продвижения иностранной пассажирки по вверенному мне судну, в результате чего гражданка Ямада прошла вслед за ней на нижнюю, грузовую автомобильную палубу. Как заявила гражданка Ямада, в момент продвижения по вверенному мне судну иностранная пассажирка вела себя очень настороженно, постоянно останавливалась и оглядывалась по сторонам, из-за чего гражданке Ямада пришлось приложить немалые усилия по сохранению себя незамеченной иностранной пассажиркой.
Приблизительно в 4 часа 25 минут означенная выше пассажирка иностранной наружности приблизилась к стоящему около левого борта вверенного мне судна на грузовой автомобильной палубе автомобилю «мицубиси-диаманте», извлеченным из левого переднего кармана обтягивающих ее фигуру снизу джинсов черного цвета ключом открыла багажное отделение вышеупомянутой машины, прилагая большие усилия, извлекла из багажного отделения сверток больших продолговатых размеров (по словам гражданки Ямада, сверток был обернут плотной полиэтиленовой пленкой и скреплен во многих местах широкой упаковочной клейкой лентой светло-коричневого цвета), снова прилагая большие усилия, протащила по настилу палубы данный сверток на расстояние приблизительно 7 метров (общая длина двух автомобилей, стоящих между упомянутым выше «мицубиси-диаманте» и бортом находящегося под моей ответственностью паромного судна), с трудом перекинула сверток через борт и в течение очень короткого, по словам гражданки Ямада, периода отрезка времени сбросила сверток в воду. Благодаря тихому раннему часу и хорошему слуху, на котором пока негативно не отразился процесс старения всего организма, гражданка Ямада, находившаяся приблизительно в 20 метрах от места изложенного выше события в надежном укрытии за корпусом пассажирского микроавтобуса не определенного ею производства, смогла отчетливо расслышать шум, вызванный соприкосновением свертка с поверхностью воды. Гражданка Ямада, уроженка и жительница города Ниигата, находящегося на побережье Японского моря (западная часть острова Хонсю), выразила убеждение в том, что с учетом ее многолетнего опыта прослушивания звуков, сопровождающих контакты предметов различного веса с поверхностью вод Японского моря, можно утверждать, что сброшенный гражданкой иностранной наружности тяжелый продолговатый предмет при падении попал именно в воду. После сбрасывания означенного выше предмета иностранная пассажирка немедленно удалилась по трапу наверх, предположительно – в пассажирский салон номер 3, а гражданка Ямада посчитала своим гражданским долгом удостовериться в том, что тяжелый вес свертка не позволил ему долго находиться на поверхности воды. Подойдя к борту вверенного мне судна, гражданка Ямада убедилась в том, что на поверхности воды свертка уже не было, из чего она сделала, по моему представлению, достаточно верный вывод о том, что сброшенный иностранной пассажиркой предмет утонул. Немедленно после убеждения в означенном гражданка Ямада направилась в служебный отсек находящегося под моей ответственностью судна, сообщила вахтенному (младший матрос Камеда Йосио, 25 лет, уроженец города Тояма, префектура Тояма, остров Хонсю) о событии чрезвычайной важности, отказалась излагать ему, как обычному вахтенному и как, по ее мнению, не достигшему возраста умственной зрелости гражданину, какие-либо детали происшедшего, в результате чего вахтенный Камеда, испытывая со стороны гражданки Ямада активное психологическое давление, был вынужден разрешить ей пройти к моей каюте, в которой я находился в процессе ночного отдыха…»
Старому лису Нисио всегда не по себе, если кто-нибудь из нас сидит в управлении без дела. Его всего наизнанку выворачивает, если мы бесцельно пялимся в окно или в монитор компьютера, лениво похрустываем затекшими суставами пальцев, демонстративно широко зеваем, принципиально не прикрывая рта. Он терпеть этого не может, но, с другой стороны, искусственно загрузить нас работой для него – при всей его изобретательности – тоже проблематично. Не пойдет же он, в самом деле, самостоятельно бомбить дежурные магазинчики или угонять престижные, как почему-то любит называть наши родимые японские машины мой друг Ганин, «иномарки»! Так что когда в отделе затишье, Нисио начинает скрипеть не совсем еще ржавыми мозгами, чтобы придумать, чем этаким нас можно было бы занять. И в этом отношении моя позиция в отделе самая уязвимая: русских у нас, на Хоккайдо, убивают гораздо реже, чем японцев, и сами русские лишают жизни своих заезжих соотечественников или гостеприимных хозяев тоже не слишком часто. Поэтому я, в отличие от других наших ребят, которые раскручивают магазинные кражи и спонтанные драки, регулярно по нескольку недель кряду сижу без дела – как абстрактного профессионального, так и конкретного уголовного, и садисту-идеалисту Нисио в такие дни приходится туго. Тут-то на помощь нашему беспокойному полковнику и приходит мой неуемный друг Ганин со своими изуверскими способами обучения нашей молодой полицейской поросли его родному наречию. Кроме постоянных ежедневных занятий с курсантами Ганин три раза в неделю ведет в полицейской школе курсы повышения квалификации для сержантов, старательно готовящихся к рывку на лейтенантские позиции и тянущих по этому случаю неблагодарную лямку в отдаленных от Саппоро портах, которые и зимой и летом заполнены российскими рыбацкими посудинами, гарантирующими сержантам интересную и разнообразную жизнь в любое время дня и года. Из вельможной милости и по административной разнарядке сержантов присылают в Саппоро на двухнедельный цикл интенсивных занятий, давая им возможность отдохнуть от сырых морских ветров и подышать немного настоящими запахами большого города – автомобильными выхлопами и ресторанными фимиамами, так что для них попадание в цепкие лапы настырного в своем сэнсэйском перфекционизме Ганина оборачивается довольно приятным времяпровождением, тем паче что в русском они, как правило, разбираются получше моих коллег из отдела. Недаром Ганин любит хохмить, что каждый из них в своем Вакканае или Немуро барахтается не то что в языковой ванне, а в целом языковом море, ежедневно набираясь от российских морячков-рыбачков такой лексики-грамматики-стилистики, что им, по большому счету, никакой сэнсэй-академик и не нужен.
Я же в такой ситуации оказываюсь жертвой педагогических амбиций коварного и изобретательного Нисио. Коль скоро никаких дел на мне нет уже третью неделю, с сегодняшнего утра я по приказу свыше вынужден был вспомнить далекую молодость и превратиться в лопоухого курсанта, постигающего азы лишенного системности, упорядоченности и какой бы то ни было организованности языка нашего беспокойного северо-западного соседа. Единственное, что я мог себе сегодня позволить, чтобы уж не совсем расставаться с гордостью и предубеждением, так это усесться не в одном ряду с сержантами-стажерами, а расположиться позади них. То есть я здесь сейчас вроде как не рядовой участник практического занятия, а строгий контролер – так сказать, «товарищ из центра» или, как предпочитает в таких случаях представлять меня словоблуд Ганин, «инспектор из РОНО», не считая при этом необходимым пояснить мне, что это за РОНО такое и можно ли его кушать с соевым соусом.
Главная пытка на этих занятиях – русская фонетика: с одной стороны, не такая уж она и сложная, с другой – все эти «л», «р», «си», «зи» для нас, японцев, вещи в себе, не постижимые ни умом, ни сердцем и поддающиеся воспроизведению только самопроизвольно, после миллионов бездумных, механических повторений. А повторение, педантично на каждом занятии замечает Ганин, мать учения, особенно в освоении обожаемой им русской «матушки». Там-то уж точно без многократного повторения никак не обойтись, да и сами русские обожают по тысяче раз подряд – автоматически и машинально – поминать чужих матерей и собственные гениталии. Ганину же, в силу сэнсэйского положения и интеллигентского (если его анкеты не врут) происхождения, приходится в нашем присутствии выбирать слова, или, как он любит после двух кружек пива жаловаться, «фильтровать базар», поэтому, прежде чем в конце урока он отвесит пару сочных шуточек «по матери», надо полтора часа тупо повторять за ним его лапидарные, отцензуированные поэтические шедевры:
Это ж надо такое было сочинить! Что Марло – Марло такое и не снилось! Кошмарные «ли – ри», «ла – ра», «ле – ре», «лу – ру»!… Когда мой отец случайно, во время нашего с Ганиным очередного кавалерийского рейда на Токио, ознакомился с подобными экзерсисами поэтически одаренного сэнсэя, он сначала хмыкнул, а затем сурово сдвинул брови, глубокомысленно вздохнул и выдавил: «Да… Это нечто среднее между ранним Пастернаком и поздним Мандельштамом… Что в принципе одно и то же…» Ранний – поздний, Пастернак – Мандельштам, «лю – рю»… Как это вообще можно понять, различить и повторить?
Липнет рис к рукам Ларисы,
Лара любит клейкий рис.
Какая такая Лара? Поэтому, что ли, отец вспомнил Пастернака? И какие лисы? Клейкий рис – еще понятно: без него ни сусей, ни онигири не слепишь, но «лысеющие лисы»?!…
В феврале лысеют лисы,
Летом много рыжих лис.
Глаза неумолимо слипаются сами собой, в веках – тяжелеющий ежесекундно песок, в мозгу – непроглядный туман, и нет никаких сил, чтобы запустить руку в карман форменных брюк и состроить там жестокосердному сэнсэю-инквизитору могучую фигу… И тут, как и полагается в такой хрестоматийной сомнамбулической ситуации, начинают одолевать воспоминания детства. Всплывает в памяти: мне двенадцать лет, мы с отцом и матерью живем в Москве, неугомонный отец – еще молодой и лохматый – с утра до вечера исправно штудирует в сырой и холодной, смахивающей на серый каменный каземат в германском стиле библиотеке своего любимого Достоевского, а мы с мамой по-сиротски сидим безвылазно дома, потому что отсутствие познаний в русском языке и гигантские масштабы их тяжеловесной, помпезной Первопрестольной не позволяют нам покидать пределы огромной двухкомнатной казенной квартиры в здоровенном академическом доме на высоком пригорке возле пересечения широченных Ленинского и Университетского проспектов. И вот очередным тоскливым серым утром мама, готовя на кухне все те же любимые колобочки «онигири» из «не того», то есть абсолютно не клейкого, рыхлого и рассыпающегося под ее мягкими пальцами узбекского риса, грустно вздыхает и протягивает левую руку к стоящему на громоздком белом комоде-холодильнике с никелированной эмблемой «ЗИЛ» желтому радиоприемнику, щелкает круглой эбонитовой ручкой, и из приемника выливается бархатный голос невидимого нам с мамой диктора: «Антон Павлович Чехов, «Спать хочется». Рассказ читает заслуженный артист…» И мне никакого дела до того, как зовут заслуженного артиста, а также почему диктор вдруг назвал Чехова «Павловичем», хотя от отца и его московских приятелей я слышал постоянно только «Палыч», – мне есть дело только до одного: глубокого спасительного сна, решающего все глобальные проблемы абсолютно безболезненно. Достаточно только доползти до не остывшей еще постели, из которой я выбрался всего сорок минут назад, опять свернуться собачьим калачиком под толстенным пуховым одеялом, уткнуться носом в гигантскую душистую подушку, какой у нас в Японии отродясь не было, и впасть до вечера в беспечное забытье. По большому счету, мы, японцы, конечно, страшно инфантильны – особенно в этом своем детском стремлении ко сну в любой ситуации, даже тогда, когда спать категорически нельзя, когда бодрствовать надо во что бы то ни стало. Просто для нас сон – это самое надежное средство самозащиты, спасительный оберег от грубого и несовершенного мира, окружающего нас и с фронта, и с тыла, и с обоих флангов, этакая временная смерть, гарантирующая одновременно и стопроцентную изоляцию от невзгод и проблем, и легкое пробуждение тогда, когда яростный натиск всего внешнего и чуждого несколько ослабнет. Но когда он еще ослабнет?… Ведь суровый Ганин неумолим и неотступен:
Ага! Стало быть, теперь от «ли – ри» переходим к «де – же»… Тоже неслабое испытание для наших еле ворочающихся языков… Родная японская фонетика требует от нас добавлять после «д» едва уловимый звук «з» – мы по-другому не можем, нас так мама с папой и детсад со школой учит. От этого презренные российские «деньги» в нашем исполнении звучат как «дзениги», не говоря уже об их гневном русском «ж» – низком, тяжелом и абсолютно невоспроизводимом, поскольку у нас, в японском, ничего похожего на этот грозный звук нет.
Лишних денег много нужно,
Их с небес не нужно ждать!
«Чи фущю дзизюни торудзиси начюдзюно…» – пыжится передо мной широкоплечий сержант – Исимура, кажется… – из Немуро (тоже кажется…), и я вижу, как у него под черным ежиком от неимоверного интеллектуального напряжения багровеет кожа на затылке. А мои набухшие апрельскими вербными почками веки продолжают неумолимо смежаться, и вот еще секунду назад более или менее отчетливый силуэт крепкого в мышцах и воле и широкого в кости и душе Ганина вдруг начинает терять свои конкретные черты, и я перестаю различать на лучезарном лице доморощенного пиита его самоупоенные серые очи… Главное в этом деле – не умение произносить «де» вместо «дзе», главное – не уронить чугунную голову на хрупкий столик. «Уменье спать и видеть сны…» Это уже не Ганин и не Байрон, а другой… Помню еще: «Антон Павлович (он же, кстати, Палыч) Чехов, «Спать хочется»… Был бы чужой – давно убил бы, придушил – и дело с концом, как у этого-самого ихнего циничного Палыча, но тут все-таки Ганин, все-таки десять лет относительно крепкой мужской дружбы – авантюрной и бесшабашной, без всяких там «ты мне – я тебе», «человек человеку – друг, товарищ и медбрат» и «все братья – сестры», без сентиментальных соплей и панибратских излишеств. А так, был бы не свой – придушил бы пухлой перьевой подушкой, чтоб не докапывался со своей фонетикой, – и все, и никаких там хозяйственных Ларис с клейким рисом и лишних денег со скаредных небес…
Ты всю жизнь трудись натужно,
Чтобы деньги получать!
И тут вдруг, как непременное напоминание о непреклонных, скупящихся на деньги и свободу небесах или, скорее, как непритязательная прелюдия к изощренной мести за черные мысли о ближнем и старые песни о главном, – удар в самое сердце: сперва – легкий интимный тычок под левый сосок, а за ним – долгое нервное поколачивание, как будто эта маленькая серебристая сволочь решила пробить всепроникающим электричеством и порожденным им могучим магнетизмом мою грудную клетку и в прямом смысле слова докопаться до щепетильного источника моих душевных невзгод и духовных исканий. И не поймешь сначала: то ли это волшебное избавление от бесконечной языковой пытки, то ли садистская утеха карманного тюремщика, не дающего бедному заключенному уснуть в течение нескольких дней. Одно только понятно наверняка: я правильно сделал, что перед началом урока отключил в мобильнике звонок и переставил его на вибратор, иначе сейчас Ганин услышал бы подаренную им же нехитрую мелодию о праздной прогулке какого-то длинношеего оболтуса по летней Москве из древнего черно-белого фильма эпохи Москвошвея-Моссельпрома, под которую бодренько взбегает по эскалатору метро их тогда еще безусый и вменяемый Никита Михалков.
Падавшая обреченной Пизанской башней верхняя часть моего тела по команде вибрирующего мобильника прекратила падение. Я извлек из нагрудного кармана трепыхающегося «оловянного солдатика», остановил его неуемную осеннюю дрожь, малость ожившими глазами извинился перед Ганиным и вышел в коридор. В нос тут же ударил сладко-затхлый запах дешевого табака, благо класс находится аккурат напротив площадки для курения, – неистребимый аромат безвозвратно ушедших времен наполеоновских планов и гагаринских амбиций. Я машинально пальцами правой руки зажал на мгновение ноздри, затем тут же улыбнулся своей наивности и наконец посмотрел на дисплей своего сотового: звонил Нисио, видимо, в целях проверки моего местонахождения. Мое майорское положение, в общем-то, позволяет мне в этот ранний час не сидеть среди зеленых сержантов и не повторять за Ганиным его лингвистическую ахинею, а не спеша попивать дурной – слабенький и невразумительный – «кофе по-американски» в какой-нибудь забегаловке подле станции метро «Макоманаи»› откуда обычно все мы добираемся до полицейской академии, если едем сюда не на машине, а на общественном транспорте.
Я перенабрал номер:
– Алло, Нисио-сан!
– Да, Такуя! Ты где? – прокашлял в трубку Нисио.
– Как где? В школе, конечно! – Еще спрашивает, пень старый!
– Ага, понятно! Тут у нас проблема одна возникла. Давай закругляйся там и подъезжай в управление!
– А как же урок? – Я не преминул отыграться перед Нисио за его педагогические извращения. – Я еще не все темы изучил. Ганин-сэнсэй ругаться будет!
– Не будет, не будет!… – хладнокровно парировал старик. – Я ему потом все объясню, он поймет, он понятливый. Давай руки в ноги – и приезжай скорей!
Я вернулся в класс, пригнувшись подобно бесстрашному, но осторожному ординарцу, доставляющему под шквальным огнем беспощадного противника важнейшее донесение своему генералу, пробрался к своему месту, сгреб в сумку нехитрое барахло, показал продолжающему извергать из себя поэтически-фонетические шедевры Ганину пальцами, что я по-быстрому должен топать отсюда, и выполз в коридор. Ловить такси в пустынном спальном районе полицейской академии – дело безнадежное, ждать автобуса днем в понедельник в начале одиннадцатого – тоже. Пришлось легкой рысцой потрусить в сторону метро, около которого я помедитировал пару минут на тему выбора способа дальнейшего передвижения и, зафиксировав в своем сознании скорую победу разума над чувствами, пошел в метро, оставляя за спиной длиннющую вереницу пустых такси.
Разум меня не подвел, и уже через полчаса я стоял перед Нисио, прикидывая в уме, в каком районе Саппоро я сейчас прел бы в пробке, если бы поехал на такси. Нисио с деланным удивлением оглядел меня с ног до головы, словно видел последний раз не в пятницу вечером, а года три назад, затем жестом указал на кресло подле своего стола и протянул мне тонкую картонную папку.
– На-ка, студент, почитай сначала вот это! – Шеф прищурился в моем направлении и пристально проследил за моими действиями по открыванию папки.
Шапка на первой странице гласила: «Заявление Игараси Тецуо, капитана паромного судна «Тохоку-мару-18» акционерного общества «Нихон-кай фери».
– Что это? – спросил я Нисио. Меня смутило определение жанра документа – «заявление». Обычно во всех делах по моей линии фигурирует слово «протокол».
– Читай-читай! – махнул рукой Нисио. – Я сам пока толком ничего не понимаю…
Я покорился воле рока и персонифицирующего его начальства и опустил все еще слипающиеся глаза на исписанный крупными иероглифами лист в клетку. Еще не вникнув в смысл первых фраз, я отметил про себя, что капитану Игараси, видимо, хорошо за пятьдесят, раз он исполнил свое заявление по старинке: не только на традиционной клетчатой бумаге, но еще и сверху вниз и справа налево. У нас давно уже никто вертикальными столбцами не пишет, хотя это классическое для японского языка оформление словоизлияния никто не отменял. Просто дурное влияние Запада уже много лет понуждает нас писать хоть и иероглифами, но горизонтально, как это делают американцы, русские и прочие счастливчики, которым не нужно зазубривать с первых школьных лет тысячи хитроумных значков-закорючек, а достаточно только запомнить, скажем, 26 или от силы 33 элементарные буквы. Слог капитана также звучал несколько архаично и, я бы сказал, витиевато для наших суровых быстротечных будней.
«Я, Игараси Тецуо, 59 лет, уроженец деревни Хоккай-мура, префектура Аомори, как капитан паромного судна «Тохоку-мару-18» акционерного общества открытого типа «Нихон-кай фери» (штаб-квартира – город Ниигата, префектура Ниигата) и, соответственно, как лицо, под ответственностью которого находится означенное выше судно, все имущество, находящееся на данном судне, а также личности 86 членов экипажа и 377 пассажиров, находившихся на данном судне в период плавания из порта Ниигата (остров Хонсю) в порт Отару (остров Хоккайдо) в период с 29 по 30 сентября 2002 г., считаю своей почетной гражданской обязанностью довести до сведения органов охраны правопорядка Японии следующую информацию. В понедельник, 30 сентября 2002 г., в 4 часа 34 минуты утра, когда вверенное мне паромное судно находилось в Японском море, в 18 милях к юго-западу от порта Отару (остров Хоккайдо), в мою каюту обратилась гражданка Ямада Марико, 64 лет, проживающая в городе Ниигата, с сообщением о том, что приблизительно в 4 часа 25 минут утра того же числа она стала свидетельницей того, как пассажирка судна, находящегося под моей ответственностью, – гражданка иностранного государства – сбросила с автомобильной палубы вверенного мне парома в море сверток большого размера…»
– Сверток? – Я оторвался от текста и взглянул на Нисио. – Сверток, Нисио-сан?
– Ты читай, Такуя, читай! – недовольно буркнул мой строгий начальник. – До конца читай! На свертке не задерживайся…
«…Поскольку в момент обращения ко мне гражданки Ямада Марико я находился в состоянии ночного отдыха, задать конкретные вопросы гражданке Ямада в связи с данным случаем я смог только в 4 часа 46 минут. Ожидавшая в коридоре вверенного мне судна гражданка Ямада по прибытии к дверям моей каюты, несмотря на мои убедительные просьбы повременить с рассказом, немедленно, то есть находясь в коридоре, приступила к изложению увиденного ею события, поэтому уже после того, как я получил возможность впустить ее в помещение своей каюты, мне пришлось попросить гражданку Ямада еще раз повторить все сказанное ею в коридоре, потому что в период с 4 часов 34 минут до 4 часов 46 минут я был занят помещением на свое тело форменной одежды и не мог уделить ее рассказу полноценного внимания, тем более что дверь в мою каюту оставалась закрытой в течение 8 минут. Когда в 4 часа 46 минут я, поместив на свое тело форменный костюм капитана гражданского судна паромного типа, получил возможность услышать рассказ гражданки Ямада в очном порядке, гражданка Ямада еще раз повторила его, однако с учетом ее весьма далекого от молодого возраста в полноте повторного изложения в отдельных случаях приходится сомневаться…»
– Нисио-сан, а не проще будет, если вы мне все это перескажете? – Я полистал заявление капитана Игараси и насчитал в нем четыре страницы, читать которые мне сегодня, в не самый приятный понедельник, как-то не очень хотелось.
– Читай-читай, Минамото-кун! – строго приказал Нисио. – Игараси-сан старался для нас для всех, вот и читай!… Я уже отмучился – теперь ты мучайся!.
– Слушаюсь… и повинуюсь… – Мне ничего не оставалось делать, как по-школьному шмыгнуть носом и вернуться к капитанским скрижалям, чтобы из солидарности с любимым полковником принять очередные филологические мучения.
«…Гражданка Ямада сообщила мне, что во время своей обязательной в связи с бессонницей, вызванной прогрессирующим процессом старения ее организма, ежедневной утренней прогулки на верхней палубе находящегося под моей ответственностью паромного судна она стала свидетельницей того, как приблизительно в 4 часа 20 минут из пассажирского салона номер 3 на первой – верхней – пассажирской палубе вышла пассажирка иностранной наружности и проследовала на грузовую нижнюю – автомобильную палубу. Гражданка Ямада подробно рассказала мне о том, как она была весьма удивлена выходом на палубу гражданки иностранной наружности в такое раннее время суток с учетом того, что, судя по рассмотренной гражданкой Ямада внешности, иностранная гражданка пока не находится в возрасте, в котором у женщин наблюдается процесс старения организма, требующий обязательных ежедневных прогулок на свежем воздухе перед восходом солнца, поэтому она расценила ее выход на палубу как подозрительный и посчитала своим гражданским долгом проследить путь продвижения иностранной пассажирки по вверенному мне судну, в результате чего гражданка Ямада прошла вслед за ней на нижнюю, грузовую автомобильную палубу. Как заявила гражданка Ямада, в момент продвижения по вверенному мне судну иностранная пассажирка вела себя очень настороженно, постоянно останавливалась и оглядывалась по сторонам, из-за чего гражданке Ямада пришлось приложить немалые усилия по сохранению себя незамеченной иностранной пассажиркой.
Приблизительно в 4 часа 25 минут означенная выше пассажирка иностранной наружности приблизилась к стоящему около левого борта вверенного мне судна на грузовой автомобильной палубе автомобилю «мицубиси-диаманте», извлеченным из левого переднего кармана обтягивающих ее фигуру снизу джинсов черного цвета ключом открыла багажное отделение вышеупомянутой машины, прилагая большие усилия, извлекла из багажного отделения сверток больших продолговатых размеров (по словам гражданки Ямада, сверток был обернут плотной полиэтиленовой пленкой и скреплен во многих местах широкой упаковочной клейкой лентой светло-коричневого цвета), снова прилагая большие усилия, протащила по настилу палубы данный сверток на расстояние приблизительно 7 метров (общая длина двух автомобилей, стоящих между упомянутым выше «мицубиси-диаманте» и бортом находящегося под моей ответственностью паромного судна), с трудом перекинула сверток через борт и в течение очень короткого, по словам гражданки Ямада, периода отрезка времени сбросила сверток в воду. Благодаря тихому раннему часу и хорошему слуху, на котором пока негативно не отразился процесс старения всего организма, гражданка Ямада, находившаяся приблизительно в 20 метрах от места изложенного выше события в надежном укрытии за корпусом пассажирского микроавтобуса не определенного ею производства, смогла отчетливо расслышать шум, вызванный соприкосновением свертка с поверхностью воды. Гражданка Ямада, уроженка и жительница города Ниигата, находящегося на побережье Японского моря (западная часть острова Хонсю), выразила убеждение в том, что с учетом ее многолетнего опыта прослушивания звуков, сопровождающих контакты предметов различного веса с поверхностью вод Японского моря, можно утверждать, что сброшенный гражданкой иностранной наружности тяжелый продолговатый предмет при падении попал именно в воду. После сбрасывания означенного выше предмета иностранная пассажирка немедленно удалилась по трапу наверх, предположительно – в пассажирский салон номер 3, а гражданка Ямада посчитала своим гражданским долгом удостовериться в том, что тяжелый вес свертка не позволил ему долго находиться на поверхности воды. Подойдя к борту вверенного мне судна, гражданка Ямада убедилась в том, что на поверхности воды свертка уже не было, из чего она сделала, по моему представлению, достаточно верный вывод о том, что сброшенный иностранной пассажиркой предмет утонул. Немедленно после убеждения в означенном гражданка Ямада направилась в служебный отсек находящегося под моей ответственностью судна, сообщила вахтенному (младший матрос Камеда Йосио, 25 лет, уроженец города Тояма, префектура Тояма, остров Хонсю) о событии чрезвычайной важности, отказалась излагать ему, как обычному вахтенному и как, по ее мнению, не достигшему возраста умственной зрелости гражданину, какие-либо детали происшедшего, в результате чего вахтенный Камеда, испытывая со стороны гражданки Ямада активное психологическое давление, был вынужден разрешить ей пройти к моей каюте, в которой я находился в процессе ночного отдыха…»