Государь показался в дверях, выходящих в коридор и довольно долго постоял в них. Затем он медленно пересек коридор и скрылся в противоположных дверях, кивнув на прощание головой.
Минута была полна жуткого трагизма.
Как передавал нам Коцебу, "полковник", при появлении царя, и пока тот не скрылся, все время дрожал, как в лихорадке, и весь изменился в лице. Когда царь скрылся, он молча вышел из дворца и, со своим отрядом и пулеметами, немедленно покинул Царское Село.
- Не была ли это попытка преданных царю лиц захватить его с целью освобождения и, быть может, даже восстановления его царственных прав, под вымышленным предлогом препровождения в Петропавловскую крепость ?
Коцебу на этот мой вопрос ответил отрицательно. Личность "полковника" была ему совершенно неизвестна и не отличалась симпатичностью. Было более вероятно, что имелось, в виду убийство царя, во имя, все упорнее выдвигавшегося тогда, лозунга "углубления революции".
Я расспрашивал Коцебу о том, как переносит царь свое пленение, что говорить о своем отречении, каково вообще его отношение ко всему случившемуся.
Коцебу весьма неохотно вдавался в интимные подробности, тем не менее, однажды обмолвился:
- Я не только преклонялся пред достоинством его поведения, я завидовал ясности его духа и глубокому смирению, с которыми он переносил свои несчастья ...
Отречение он считал актом необходимым для счастья своей страны... Когда я заметил ему, что были войсковые части, которые остались ему верными до конца, государь тотчас же перебил меня словами: "да, все остались мне верными, но после моего отречения им только и оставалось присягнуть временному правительству. Кровь пролилась вопреки моей воле..."
Когда, пошел слух о том, что армия готовится к наступлению на немцев и что в Галиции одержана крупная победа, царь, - по словам Коцебу, - истово перекрестился и сказал:
"Благодарение Богу! Лишь бы эта несчастная война хорошо кончилась для России, все остальное сейчас не важно..."
Однажды Коцебу решился спросить государя: каковы его личные виды и желания относительно его и семьи его дальнейшей судьбы?
Царь на это тотчас же ответил: "мое желание не покидать Poccию, но, ради здоровья сына, я предпочел бы поселиться на южном берегу Крыма... Если же мое присутствие в Poccии может вредить государственному спокойствию, переселение за границу я приму, как изгнание..."
И с царицей Коцебу однажды попробовал заговорить на ту же щекотливую тему, он предложил ей: "Ваше Величество, Вы написали бы королеве английской, чтобы она позаботилась о Вас и о детях Ваших".
Александра Федоровна вся встрепенулась, окинула его быстрым взглядом и сказала: "мне не к кому обращаться с мольбами, после всего пережитого нами, кроме Господа Бога. Английской королеве мне не о чем писать..."
Коцебу, подозреваемый в слишком большом мирволении царственным пленникам, вскоре был сменен. На его место, Керенским был назначен Коровиченко, бывший военный юрист, потом присяжный поверенный, во время войны призванный на военную службу. Я знал его довольно близко. Это был симпатичный и мягкий человек, впоследствии растерзанный большевиками в Казани, где он занял ответственный военный пост.
Когда я попенял Керенскому за то, что он удалил от царской семьи Коцебу, который, благодаря своей воспитанности, был здесь на месте, он мне сказал: "ему перестали доверять, подозревали, что он допускал сношения царя с внешним миром. Коровиченко вне подозрений, но он человек мягкий и деликатный, ненужных стеснений он не допустит".
Позднее, когда и Коровиченко кем-то заменили, Керенский, как-то, посмеиваясь, обмолвился: "беда мне с этим Николаем II-м, он всех очаровывает. Коровиченко, прямо таки, в него влюбился. Пришлось убрать. А на этом многие играют: требуют непременно отправить его в Петропавловскую..."
Я резко заметил: "это была бы гнусность..." - Керенский не возразил, и я тут же спросил его: "отчего временное правительство не препроводит немедленно его с семьей заграницу, чтобы раз навсегда оградить его от унизительных мытарств"? Керенский не сразу мне ответил. Помолчав, он как-то нехотя процедил: "это очень сложно, сложнее нежели вы, думаете..."
Когда временное правительство, после значительных колебаний, установило своим декретом отмену "навсегда" смертной казни, я искренно желал, чтобы отрекшегося царя предали суду. Его защита могла бы вскрыть в его лице психологический феномен, перед которым рушилось бы всякое обвинение... А, вместе с тем, какое правдивое освещение мог бы получить переживаемый исторический момент. Нерешительность государя именно в нужные моменты, и, наряду с этим, упрямая стойкость точно околдованного чьей-то волей человека, были его характерными чертами. Будь царица при нем в момент eгo отречения, отречения бы не последовало.
И, кто знает, не было ли бы это лучше и для него и для России. Его вероятно убили бы тогда же, и он пал бы жертвою, в сознании геройски исполненного долга. Но престиж царя, в народном сознании, остался бы неприкосновенным. Для огромной части населения России феерически быстрое отречение царя, с последующим третированием его, как последнего узника, было сокрушительным ударом по самому царизму.
Вся дальнейшая, глубоко печальная участь царя и семьи его, которою он дорожил превыше всего, возвышает его в моих, глазах, как человека, почти до недосягаемой высоты.
Сколько смирения и терпеливой кротости, доходящих до аскетического самобичевания!
Его прадед, Николай Павлович, не вынес простой неудачи Крымской компании, могущей принудить русского царя к невыгодному для Poccии миру. Он считал это для себя позором, и отравился.
Тут, наоборот, человек, способный, по отзыву всех к нему приближавшихся, чаровать людей, человек сохранивший все свое царственное достоинство при всех неслыханных испытаниях, человек-мученик, мученик до конца, беспощадно убил царя.
В каком виде воскреснет когда-нибудь его образ в народном сознании, трудно сказать. На могилу Павла I-го до сих пор несут свои мольбы о затаенных нуждах простые люди, и чтут его, как "царя-мученика".
Мученика, может быть, даже святого, признают и в Николае II-м. В русской душе ореол мученичества, есть уже ореол святости.
Но станут ли в нем искать царя?..
И не навсегда ли упала на землю, и по ветру покатилась, по "святой Руси", искони "тяжелая шапка Мономаха" ?..
ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ.
Люди, не xoтевшие забыть о России, примирившись с фактом совершившимся, готовы были всеми силами поддерживать Временное Правительство с одной лишь оговоркой: "революция для России, а не Россия для революции"...
Поддержку Керенскому, в этом направлении оказали бы, да и оказывали, все широкие общественные круги. Когда он, уже в качестве военного министра и главнокомандующего, проявлял на фронте много энергии и настойчивости для возбуждения энтузиазма в войске, все честные люди были на его стороне и готовы были верить, что может быть еще спасена Россия.
Но одного истерического словоизвержения, как на фронте так и в Петрограде, куда еще были устремлены все взоры России, было слишком мало, особенно когда, наряду с этим, гораздо более жгучее, насыщенное кровожадными инстинктами, красноречие заливало уже все взбаламученные души бродячего российского воинства. Трагикомическое сопоставление напрашивалось само собой, когда приходилось побывать на "народных митингах", организуемых компанией Ленина и затем перенестись в театральную залу, где почти ежедневно устраивались "концерты-митинги", при участи нередко самого Керенского, его сподвижниками.
Там (у пролетариев) все было классически ясно и просто: "надо только объединиться и двинуться на потоп и разорение Poccии, ибо она еще во власти буржуев, в отношении которых "штык в живот" единственный своевременный аргумент. Только покончив с своекорыстною буржуазиею, объединенные пролетарские элементы воссоздадут мир на новых началах всеобщего коммунистического равенства и братства. Пока же задача "товарищей" только расчистить место от обломков старых пережитков. Стань сверхчеловеком: имущих грабь, упорствующих убивай беспощадно. Долой предрассудки морали и религии, которыми буржуазия опутывала народ, чтобы держать его в рабстве".
Изо дня в день все та же отрава, все та же прививка бешенства, брошенной на произвол судьбы, утратившей, с низложением царя, всякую идею о государственной дисциплине, массы.
В театральных же и концертных залах идиллия гастролирующих носителей предвечных освободительных идей, празднующих свержение "тирана".
Все те же, набившие оскомину: Милюков, Родичев, Аджемов, французский гость Альберт Тома и, иногда, истерические вопли самого Керенского, или шамканье "бабушки" Брешковской.
Бешенные аплодисменты, исходящие, по преимуществу, от еврейской интеллигенции, заполнявшей все первые ряды, смакующей свое молодое равноправие. Но, по содержанию речей и выступлений, и бедность мысли и бедность настроения.
Милюков, верный себе, с видом и приемами старшего приказчика, торгующего хорошим товаром ... "Проливы и Босфор" по его мнению, самое нужное сейчас для России.
Говоря это, он с надеждою взирал на ложу дипломатов, где в окаменелых позах, ожидая по своему адресу неминуемых оваций, величественно восседали "заступники" и "союзники" России: Бьюкенен и Палеолог.
Маленький Аджемов, играя брелоками на цепочке своих часов и притоптывая модно обутой ножкой, говорил, однотонно, но весело, о завоевании Poccиeй, путем революции, почетного места среди культурных наций. Родичев, так как не приходилось больше злопыхать против царского правительства, изрекал только банальные истины с обычным напряженным подъемом. Альберт Тома, тот говорил умно, но половина залы его не понимала, хотя с райка иногда ему кричали: "громче"!
Кстати: про Тома сложился анекдот: Уверяли, что когда он покидал Poccию, совершенно обескураженный бесплодностью своей миссии, он обмолвился крылатыми словами: "я считаю Николая II-го гением, раз он умудрился править таким народом в течение 22-х лет".
Появление Керенского и "бабушки революции", особенно на первых порах, встречались грандиозными овациями. Но в самом характере, этих оваций чувствовалось не столько преклонение перед их престижем, сколько потребность создания и поддержания, во что бы то ни стало, какого либо престижа.
От участия в этих публичных выступлениях воздерживались, или, вернее, деликатно были устраняемы, такие, несомненно, талантливые ораторы, как В. А. Маклаков, О. О. Грузенберг и другие, слово которых не подошло бы под общую мерку партийно-революционного шаблона, но было бы умно и, может быть, продуктивно.
Все, кто продолжал еще здраво мыслить, оказались вдруг недостаточно левыми, и пугало контрреволюции заставляло Керенского страшиться всякой умеренности в мыслях и выражениях
Мне, в качестве председателя комиссии по расследованию неприятельских зверств, практиковавшихся по отношению к нашим военнопленным, удалось дважды принять участие в подобных концертах-митингах, устроенных с благотворительною целью для нужд военнопленных.
На одном, в котором впервые появлялся перед Петроградской публикой незлобивый "анархист", престарелый князь Кропоткин, только что прибывший из Англии, я даже председательствовал. Я и рекомендовал его, при громах рукоплесканий, переполнившей зал Мариинского театра, публики. Добродушно-старческая, милая речь его, заключавшаяся в восхвалении дружного энтузиазма наших союзников, и в особенности англичан, порадовала многих, так как иные не представляли себе ране "анархиста" иначе, как в образ зверином.
Моя речь заключала в себе резкое осуждение расплывчато эгоистических групповых вожделений в такую минуту, когда России нужна вся мощь единения, чтобы спастись от позора и унижения. Все ораторы имели одинаковый успех, и заполнявшие всю сцену и кулисы солдаты подбодряли каждого говорившего теми же словами: "правильно"! "верно"!
Но что именно должно было обозначать и "правильно" и "верно" оставалось уже не долго гадать.
Генерал Корнилов, с которым я виделся именно вскоре после этого моего публичного выступления, сказал мне:
- Как было бы хорошо, если бы вы согласились объехать со мною казармы, и там сказали бы свое слово.
Я охотно дал согласие.
Это не состоялось, потому что вскоре Корнилов был сменен.
Когда его место занял генерал Половцев нужны были уже не слова, а действия. На его возлагались большие надежды, И в нескольких пробных случаях генерал доказал полную свою пригодность. Но как раньше генералу Корнилову, так вскоре и генералу Половцеву, стали совать все палки в колеса. Ни "дворца" Кшесинской, ни "дачи" Дурново, главных гнезд все нараставшего большевизма, ему не дали возможности своевременно ликвидировать, а именно отсюда-то, до перенесения Ленинской штаб-квартиры в Смольный, и шли все директивы по части углубления революции, маскируемые опасением контрреволюции, о которой тогда никто и не мечтал.
Когда в должность министра юстиции, после того как Керенский преобразился в верховного главнокомандующего, вступил П. Н. Переверзев, он в первый же день побывал у меня, как раз в то время, когда заседала наша адвокатская комиссия. Я пригласил его повидать товарищей и воспользовался случаем, чтобы приветствовать его напутственным словом.
Я напомнил ему, что, провожая его на фронт, в качестве заведующего адвокатским санитарным отрядом я назвал его "сердцем нашего сословия".
Теперь я хотел в нем приветствовать волю его, твердую волю утвердить право на смену гибельного произвола, уже всюду безнаказанно царящего. В этом долг министра юстиции. Кто не проникся сознанием этого, тот не вправе руководить судьбами страны.
Ответное слово Переверзева было туманно и расплывчато. Никакой руководящей идеи относительно своей будущей деятельности он не обнаружил. Общие фразы осуждения павшего режима и провидение лучшего будущего как-то вяло, без малейшего отношения к текущей тревожной и ответственной минуте, были единственным содержанием его ответной речи.
Когда он оставил нас, мы все глубоко задумались.
Вероятно мы думали одно и то же: "и кого только угораздило в такую ответственную минуту сделать его министром юстиции?"
Нерешительные, робкие шаги Переверзева, его беспрерывные мирные негоции то с "дворцом Кшесинской", то с "дачей Дурново", не только бесповоротно подорвали престиж всякой власти, но стерли и самую разграничительную черту между правом и произволом.
Не более на месте оказался на должности министра юстиции, С. А. Зарудный. Основным грехом первого была его природная мягкость и прекраснодушие. У второго же, наряду с крепостью задним умом, было не мало и бестолковой самоуверенности.
Последним, на пост министра юстиции был выдвинут II. Н. Малянтович, с которого можно было бы начать. Но он пришел слишком поздно, когда все устои закона и морали были уже расшатаны.
Директивы Смольного диктовались уже властно.
ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ.
Не было уже угла в столице, куда бы эти директивы не проникали.
Затеянный поверенным балерины Кшесинской, присяжным поверенным В. С. Хесиным гражданский процесс о восстановлении нарушенного владения ее особняком, дал довод к публичной пропаганде, в самой камере мирового судьи, идей беззакония и правовой анархии.
Со стороны захватчиков выступило двое поверенных: присяжный поверенный М. Ю. Козловский и помощник присяжного поверенного Богатьев. Их речи были явным вызовом самой идее правосудия.
Первый, ловкий и талантливый эрудит, софистическим туманом окутал свою, явно большевистскую, пропаганду; второй, более робко и осторожно подпевал ему.
По заявлению Хесина, Совет Присяжных Поверенных возбудил о них дисциплинарное производство. Они оба аккуратно являлись в заседания совета, и Козловский ловко изворачивался во время допроса свидетелей и в своих личных объяснениях. Дело не получило, до моего отъезда в Норвегию и Данию, своего окончательного разрешения, так как предстояло еще, по ссылке сторон, допросить свидетелей, в том числе мирового судью.
Несколько ранее этого процесса, в одном из сословных общих собраний, мне, в качестве председателя совета, пришлось высказаться по поводу большевистской пропаганды, силившейся овладеть, все еще неспокойным, революционным настроением адвокатской молодежи.
Момент был характерен: только что принятый в сословие стажер решил низвергнуть присяжную адвокатуру в пучину небытия.
Общее собрание, о котором идет речь, было созвано для разрешения вопроса "о совместительстве". Многие адвокаты, устремились на различные государственные должности, считая такое их "сотрудничество" Временному Правительству, временным и желали сохранить свое адвокатское звание. Другие заявляли против этого энергичный протест и я, чтобы положить конец бессистемному произволу, внес вопрос о пределах совместительства на разрешение общего собрания присяжных поверенных. В это собрание, без права решающего голоса, были допущены и помощники присяжных поверенных.
Собрание было очень людное, и проходило при повышенно возбужденном настроении. Юристы не могли не чувствовать, что почва закона, не говоря уже дисциплины и порядка, начинает уходить из под ног, благодаря бездействию и бессилию власти.
Правительство, выбросившее из своей среды, в угоду Ленину и Ко., наиболее надежных своих представителей, доминировалось теперь на все готовыми авантюристами и интриганами вроде Чернова, Некрасова и им подобных. Чувствовалось отчетливо, что момент близок для вооруженной анархии, если будет упущен и последний момент для обуздания вполне безнаказанной большевистской пропаганды.
Молодой стажер появился не один, его сопровождала группа его соумышленников. Вырвался он со своею страстною и запальчивою речью неожиданно стремительно. Пробовали ему шикать и заставить замолчать. Но я настоял на сохранении порядка, и дал ему договорить до конца при абсолютной, хотя и через силу сдерживаемой, тишине собрания.
Я рад был случаю разобраться публично в его искрометных, бравурных призывах к спасительному большевизму, который надвигался уже отовсюду и не получал ниоткуда отпора.
Речь моя, по постановлению Общего Собрания Присяжных Поверенных была отпечатана и разослана всем советам других судебных округов. Раздавалась она также и молодым стажерам при их приеме.
В одной из ходких столичных газете она появилась вскоре целиком, в других были приведены выдержки из нее.
Множество сочувственных и благодарственных писем, которые я получил при появлении этой речи в печати, было показателем тревожных переживаний среди общей мути опьянелого, до потери рассудка, настроения улицы.
Речь эта не прошла не отмеченною и зоркими цензорами от большевизма. Дня через два, после того, как она, была оглашена в печати, бывший сенатор Кривцов, которого я вполне мирно сменил в должности председателя комиссии, участливо сообщил мне по телефону:
- Н. П., считаю долгом вас предупредить. Кто предупрежден тот отчасти уже огражден... ваша прекрасная речь, которую я читал с наслаждением, угрожает вам неприятностями...
Моя прислуга бегает на все митинги и дежурит по часам в очередях и мясных и булочных. Сейчас она принесла новость: большевики пускают директивы разгромить ваш дом за публичное выступление против большевизма. Примите меры!..
Но какие меры можно было тогда принимать. Я только по ночам возможно позднее караулил чтобы, в случае нападения, успеть во время поднять жену и детей и выпроводить их в безопасное место.
Неподалеку от нас проживал наш большой, давний друг персидский посланник Исаак-Хан. К нему в посольство, "сесть в бест", т. е. укрыться и могла бы моя семья.
Нападения, однако, в ближайшие дни и даже в течение двух недель не последовало.
Наша прислуга "Марина", ставшая окончательно большевичкой, и от которой, до временного отъезда нашего невозможно было бы отделаться, однажды таинственно сказала мне:
- Что вы не едете за границу?.. В газетах было давно пропечатано, что вас посылают к нашим военнопленным... Ехали бы, что ли!..
ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ.
Был момент, когда "бескровная" (Sic!) революция, казалось, смела все преграды, открыла все пути ко благу страны, но - увы! - она не сделала зрячими тех, кого вскинула на вершину революционной волны. Они оказались слепорожденными.
- Ах, как дышится легко!- восклицали восторженно, на первых порах, женские интеллигентные уста в предвкушении политического и всякого иного равноправия, те самые уста, которые сейчас искривлены трагическими складками при зрелище мрущих от голода детей и расстреливаемых отцов, мужей и братьев.
Мне и тогда не дышалось легко.
С первых же дней революции и после феерического отречения я не предавался иллюзиям. Я ясно видел, что это, в сущности, даже не революция, идущая, как неудержимый поток, из глубины народной совести, а только беспорядочная свалка между представителями старой, позорно капитулировавшей власти и случайными захватчиками ее.
Кульминационный пункт давних счетов между царским правительством и апологетами революции. Свалка двух довольно поверхностных, хотя и бурных течений. Борьба за власть, и только за власть, двух почти равносильно, беспочвенных элементов: одного изжившего, другого нежизнеспособного.
Заполнявшая Петроград и его окрестности войсковая недисциплинированная масса была элементом готовым к восприятию каких угодно директив, лишь бы ее не заставляли идти на фронт, в окопы, а распустили по домам. Парадирование войсковых частей перед Государственной Думой весьма скоро превратилось в простую забаву и даровое развлечение, а, не серьезное; преклонение перед престижем новой, как все на первых порах рассчитывали, "Думской власти".
Состав "Временного Правительства" определился отнюдь не внутреннею потребностью создания, на смену поверженного трона, морально-сильного, приемлемого для всей страны, правительства, а случайным подбором эгоистически настроенных политиканов, причем в него попали, какими-то неисповедимыми судьбами и такие ненадежные элементы, как бывший театральный чиновник, миллионер Терещенко (любопытно было бы знать его заслуги в кулисах революции!) и смелый, но не крепкий в седле, политический наездник и бретер А. И. Гучков, только что использовавший удобный случай свести свои личные счеты с нетерпевшим его духа, царем и поучительный на профессорской кафедре и думской трибуне, но в высокой степени бестактный и близорукий кадетский лидер Милюков.
В состав нового правительства только две личности, по своему моральному цензу, были без упрека - князь Львов и Шингарев. Но оба они годились бы в министры только в условиях чуждых тревожной, переходной стадии нашей государственности. Поглощение всех "завоеваний революции" большевизмом не могло быть неожиданностью для наблюдательного свидетеля всего того что, вслед за царским отречением, имело место в тот восьмимесячный период, который будет занесен на скрижали истории неразрывно с именем Керенского.
Энергии пресловутой Государственной Думы хватило весьма не надолго. Ровно настолько, чтобы, свалив весь груз государственной власти на Временное Правительство, тотчас же опочить на лаврах.
И даже не опочить, а просто распылиться, стать ничем. Внешне представительный и с зычным голосом, председатель Думы, Родзянко, не только не сумел использовать упавшей на него с неба популярности, но просто струсил, поспешив тотчас же нырнуть в сторону от естественно образовавшегося революционного водоворота.
Теперь, лишь "почетно" председательствуя на благотворительных концертах-митингах, он не прочь был объявить каждому, кто хотел его слушать, что он уже "не у дел", и не ответствен за имеющиеся разыграться последствия.
Как Пилат, он уже умывал руки.
Утверждали, что в свое время он, "с полною откровенностью" предупреждал государя относительно неотложности изменения государственного курса.
Но, если и в Царском Сел его откровенность имела доминирующей нотой своей, лишь ноту свойственную чистоплотно упитанным Понтиям Пилатам, спешащим умыть свои холеные руки при первых признаках осложнений, требующих напряженной высоты духовного подъема, я не удивляюсь, что слова его не дошли ни до разума, ни до сердца недоверчивого и подозрительного от природы Николая II-го.
А, ведь, именно таким Понтием Пилатом проявил себя Родзянко и в самый острый ответственный момент, когда все взоры были еще устремлены на него.
Керенским, состав Временного Правительства, как непроницаемым щитом, думал отгородиться от натиска более настойчивых вожделений честолюбивых "углубителей революции".
Не тут то было! Щит оказался только жалкой ширмой, поверх которой Ленин уже лукаво подмигивал, строя свои хитрые гримасы.
Ему, как гораздо более умному и талантливому, не стоило большого труда посчитаться с Керенским. Но, пока, он был ему еще нужен.
Кто же, как не Керенский, мог бы лучше сослужить ему службу?..
Когда генерал Корнилов, а после него генерал Половцев проявили попытки привести бродячую петроградскую армию в некоторый порядок, Керенский, внушаемый "углубителями", систематически ставил им препоны, не давая использовать, на первых же порах, их несомненной популярности даже среди уже развращенной, разнузданной армии.
Угнетал страх контрреволюции.
Минута была полна жуткого трагизма.
Как передавал нам Коцебу, "полковник", при появлении царя, и пока тот не скрылся, все время дрожал, как в лихорадке, и весь изменился в лице. Когда царь скрылся, он молча вышел из дворца и, со своим отрядом и пулеметами, немедленно покинул Царское Село.
- Не была ли это попытка преданных царю лиц захватить его с целью освобождения и, быть может, даже восстановления его царственных прав, под вымышленным предлогом препровождения в Петропавловскую крепость ?
Коцебу на этот мой вопрос ответил отрицательно. Личность "полковника" была ему совершенно неизвестна и не отличалась симпатичностью. Было более вероятно, что имелось, в виду убийство царя, во имя, все упорнее выдвигавшегося тогда, лозунга "углубления революции".
Я расспрашивал Коцебу о том, как переносит царь свое пленение, что говорить о своем отречении, каково вообще его отношение ко всему случившемуся.
Коцебу весьма неохотно вдавался в интимные подробности, тем не менее, однажды обмолвился:
- Я не только преклонялся пред достоинством его поведения, я завидовал ясности его духа и глубокому смирению, с которыми он переносил свои несчастья ...
Отречение он считал актом необходимым для счастья своей страны... Когда я заметил ему, что были войсковые части, которые остались ему верными до конца, государь тотчас же перебил меня словами: "да, все остались мне верными, но после моего отречения им только и оставалось присягнуть временному правительству. Кровь пролилась вопреки моей воле..."
Когда, пошел слух о том, что армия готовится к наступлению на немцев и что в Галиции одержана крупная победа, царь, - по словам Коцебу, - истово перекрестился и сказал:
"Благодарение Богу! Лишь бы эта несчастная война хорошо кончилась для России, все остальное сейчас не важно..."
Однажды Коцебу решился спросить государя: каковы его личные виды и желания относительно его и семьи его дальнейшей судьбы?
Царь на это тотчас же ответил: "мое желание не покидать Poccию, но, ради здоровья сына, я предпочел бы поселиться на южном берегу Крыма... Если же мое присутствие в Poccии может вредить государственному спокойствию, переселение за границу я приму, как изгнание..."
И с царицей Коцебу однажды попробовал заговорить на ту же щекотливую тему, он предложил ей: "Ваше Величество, Вы написали бы королеве английской, чтобы она позаботилась о Вас и о детях Ваших".
Александра Федоровна вся встрепенулась, окинула его быстрым взглядом и сказала: "мне не к кому обращаться с мольбами, после всего пережитого нами, кроме Господа Бога. Английской королеве мне не о чем писать..."
Коцебу, подозреваемый в слишком большом мирволении царственным пленникам, вскоре был сменен. На его место, Керенским был назначен Коровиченко, бывший военный юрист, потом присяжный поверенный, во время войны призванный на военную службу. Я знал его довольно близко. Это был симпатичный и мягкий человек, впоследствии растерзанный большевиками в Казани, где он занял ответственный военный пост.
Когда я попенял Керенскому за то, что он удалил от царской семьи Коцебу, который, благодаря своей воспитанности, был здесь на месте, он мне сказал: "ему перестали доверять, подозревали, что он допускал сношения царя с внешним миром. Коровиченко вне подозрений, но он человек мягкий и деликатный, ненужных стеснений он не допустит".
Позднее, когда и Коровиченко кем-то заменили, Керенский, как-то, посмеиваясь, обмолвился: "беда мне с этим Николаем II-м, он всех очаровывает. Коровиченко, прямо таки, в него влюбился. Пришлось убрать. А на этом многие играют: требуют непременно отправить его в Петропавловскую..."
Я резко заметил: "это была бы гнусность..." - Керенский не возразил, и я тут же спросил его: "отчего временное правительство не препроводит немедленно его с семьей заграницу, чтобы раз навсегда оградить его от унизительных мытарств"? Керенский не сразу мне ответил. Помолчав, он как-то нехотя процедил: "это очень сложно, сложнее нежели вы, думаете..."
Когда временное правительство, после значительных колебаний, установило своим декретом отмену "навсегда" смертной казни, я искренно желал, чтобы отрекшегося царя предали суду. Его защита могла бы вскрыть в его лице психологический феномен, перед которым рушилось бы всякое обвинение... А, вместе с тем, какое правдивое освещение мог бы получить переживаемый исторический момент. Нерешительность государя именно в нужные моменты, и, наряду с этим, упрямая стойкость точно околдованного чьей-то волей человека, были его характерными чертами. Будь царица при нем в момент eгo отречения, отречения бы не последовало.
И, кто знает, не было ли бы это лучше и для него и для России. Его вероятно убили бы тогда же, и он пал бы жертвою, в сознании геройски исполненного долга. Но престиж царя, в народном сознании, остался бы неприкосновенным. Для огромной части населения России феерически быстрое отречение царя, с последующим третированием его, как последнего узника, было сокрушительным ударом по самому царизму.
Вся дальнейшая, глубоко печальная участь царя и семьи его, которою он дорожил превыше всего, возвышает его в моих, глазах, как человека, почти до недосягаемой высоты.
Сколько смирения и терпеливой кротости, доходящих до аскетического самобичевания!
Его прадед, Николай Павлович, не вынес простой неудачи Крымской компании, могущей принудить русского царя к невыгодному для Poccии миру. Он считал это для себя позором, и отравился.
Тут, наоборот, человек, способный, по отзыву всех к нему приближавшихся, чаровать людей, человек сохранивший все свое царственное достоинство при всех неслыханных испытаниях, человек-мученик, мученик до конца, беспощадно убил царя.
В каком виде воскреснет когда-нибудь его образ в народном сознании, трудно сказать. На могилу Павла I-го до сих пор несут свои мольбы о затаенных нуждах простые люди, и чтут его, как "царя-мученика".
Мученика, может быть, даже святого, признают и в Николае II-м. В русской душе ореол мученичества, есть уже ореол святости.
Но станут ли в нем искать царя?..
И не навсегда ли упала на землю, и по ветру покатилась, по "святой Руси", искони "тяжелая шапка Мономаха" ?..
ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ.
Люди, не xoтевшие забыть о России, примирившись с фактом совершившимся, готовы были всеми силами поддерживать Временное Правительство с одной лишь оговоркой: "революция для России, а не Россия для революции"...
Поддержку Керенскому, в этом направлении оказали бы, да и оказывали, все широкие общественные круги. Когда он, уже в качестве военного министра и главнокомандующего, проявлял на фронте много энергии и настойчивости для возбуждения энтузиазма в войске, все честные люди были на его стороне и готовы были верить, что может быть еще спасена Россия.
Но одного истерического словоизвержения, как на фронте так и в Петрограде, куда еще были устремлены все взоры России, было слишком мало, особенно когда, наряду с этим, гораздо более жгучее, насыщенное кровожадными инстинктами, красноречие заливало уже все взбаламученные души бродячего российского воинства. Трагикомическое сопоставление напрашивалось само собой, когда приходилось побывать на "народных митингах", организуемых компанией Ленина и затем перенестись в театральную залу, где почти ежедневно устраивались "концерты-митинги", при участи нередко самого Керенского, его сподвижниками.
Там (у пролетариев) все было классически ясно и просто: "надо только объединиться и двинуться на потоп и разорение Poccии, ибо она еще во власти буржуев, в отношении которых "штык в живот" единственный своевременный аргумент. Только покончив с своекорыстною буржуазиею, объединенные пролетарские элементы воссоздадут мир на новых началах всеобщего коммунистического равенства и братства. Пока же задача "товарищей" только расчистить место от обломков старых пережитков. Стань сверхчеловеком: имущих грабь, упорствующих убивай беспощадно. Долой предрассудки морали и религии, которыми буржуазия опутывала народ, чтобы держать его в рабстве".
Изо дня в день все та же отрава, все та же прививка бешенства, брошенной на произвол судьбы, утратившей, с низложением царя, всякую идею о государственной дисциплине, массы.
В театральных же и концертных залах идиллия гастролирующих носителей предвечных освободительных идей, празднующих свержение "тирана".
Все те же, набившие оскомину: Милюков, Родичев, Аджемов, французский гость Альберт Тома и, иногда, истерические вопли самого Керенского, или шамканье "бабушки" Брешковской.
Бешенные аплодисменты, исходящие, по преимуществу, от еврейской интеллигенции, заполнявшей все первые ряды, смакующей свое молодое равноправие. Но, по содержанию речей и выступлений, и бедность мысли и бедность настроения.
Милюков, верный себе, с видом и приемами старшего приказчика, торгующего хорошим товаром ... "Проливы и Босфор" по его мнению, самое нужное сейчас для России.
Говоря это, он с надеждою взирал на ложу дипломатов, где в окаменелых позах, ожидая по своему адресу неминуемых оваций, величественно восседали "заступники" и "союзники" России: Бьюкенен и Палеолог.
Маленький Аджемов, играя брелоками на цепочке своих часов и притоптывая модно обутой ножкой, говорил, однотонно, но весело, о завоевании Poccиeй, путем революции, почетного места среди культурных наций. Родичев, так как не приходилось больше злопыхать против царского правительства, изрекал только банальные истины с обычным напряженным подъемом. Альберт Тома, тот говорил умно, но половина залы его не понимала, хотя с райка иногда ему кричали: "громче"!
Кстати: про Тома сложился анекдот: Уверяли, что когда он покидал Poccию, совершенно обескураженный бесплодностью своей миссии, он обмолвился крылатыми словами: "я считаю Николая II-го гением, раз он умудрился править таким народом в течение 22-х лет".
Появление Керенского и "бабушки революции", особенно на первых порах, встречались грандиозными овациями. Но в самом характере, этих оваций чувствовалось не столько преклонение перед их престижем, сколько потребность создания и поддержания, во что бы то ни стало, какого либо престижа.
От участия в этих публичных выступлениях воздерживались, или, вернее, деликатно были устраняемы, такие, несомненно, талантливые ораторы, как В. А. Маклаков, О. О. Грузенберг и другие, слово которых не подошло бы под общую мерку партийно-революционного шаблона, но было бы умно и, может быть, продуктивно.
Все, кто продолжал еще здраво мыслить, оказались вдруг недостаточно левыми, и пугало контрреволюции заставляло Керенского страшиться всякой умеренности в мыслях и выражениях
Мне, в качестве председателя комиссии по расследованию неприятельских зверств, практиковавшихся по отношению к нашим военнопленным, удалось дважды принять участие в подобных концертах-митингах, устроенных с благотворительною целью для нужд военнопленных.
На одном, в котором впервые появлялся перед Петроградской публикой незлобивый "анархист", престарелый князь Кропоткин, только что прибывший из Англии, я даже председательствовал. Я и рекомендовал его, при громах рукоплесканий, переполнившей зал Мариинского театра, публики. Добродушно-старческая, милая речь его, заключавшаяся в восхвалении дружного энтузиазма наших союзников, и в особенности англичан, порадовала многих, так как иные не представляли себе ране "анархиста" иначе, как в образ зверином.
Моя речь заключала в себе резкое осуждение расплывчато эгоистических групповых вожделений в такую минуту, когда России нужна вся мощь единения, чтобы спастись от позора и унижения. Все ораторы имели одинаковый успех, и заполнявшие всю сцену и кулисы солдаты подбодряли каждого говорившего теми же словами: "правильно"! "верно"!
Но что именно должно было обозначать и "правильно" и "верно" оставалось уже не долго гадать.
Генерал Корнилов, с которым я виделся именно вскоре после этого моего публичного выступления, сказал мне:
- Как было бы хорошо, если бы вы согласились объехать со мною казармы, и там сказали бы свое слово.
Я охотно дал согласие.
Это не состоялось, потому что вскоре Корнилов был сменен.
Когда его место занял генерал Половцев нужны были уже не слова, а действия. На его возлагались большие надежды, И в нескольких пробных случаях генерал доказал полную свою пригодность. Но как раньше генералу Корнилову, так вскоре и генералу Половцеву, стали совать все палки в колеса. Ни "дворца" Кшесинской, ни "дачи" Дурново, главных гнезд все нараставшего большевизма, ему не дали возможности своевременно ликвидировать, а именно отсюда-то, до перенесения Ленинской штаб-квартиры в Смольный, и шли все директивы по части углубления революции, маскируемые опасением контрреволюции, о которой тогда никто и не мечтал.
Когда в должность министра юстиции, после того как Керенский преобразился в верховного главнокомандующего, вступил П. Н. Переверзев, он в первый же день побывал у меня, как раз в то время, когда заседала наша адвокатская комиссия. Я пригласил его повидать товарищей и воспользовался случаем, чтобы приветствовать его напутственным словом.
Я напомнил ему, что, провожая его на фронт, в качестве заведующего адвокатским санитарным отрядом я назвал его "сердцем нашего сословия".
Теперь я хотел в нем приветствовать волю его, твердую волю утвердить право на смену гибельного произвола, уже всюду безнаказанно царящего. В этом долг министра юстиции. Кто не проникся сознанием этого, тот не вправе руководить судьбами страны.
Ответное слово Переверзева было туманно и расплывчато. Никакой руководящей идеи относительно своей будущей деятельности он не обнаружил. Общие фразы осуждения павшего режима и провидение лучшего будущего как-то вяло, без малейшего отношения к текущей тревожной и ответственной минуте, были единственным содержанием его ответной речи.
Когда он оставил нас, мы все глубоко задумались.
Вероятно мы думали одно и то же: "и кого только угораздило в такую ответственную минуту сделать его министром юстиции?"
Нерешительные, робкие шаги Переверзева, его беспрерывные мирные негоции то с "дворцом Кшесинской", то с "дачей Дурново", не только бесповоротно подорвали престиж всякой власти, но стерли и самую разграничительную черту между правом и произволом.
Не более на месте оказался на должности министра юстиции, С. А. Зарудный. Основным грехом первого была его природная мягкость и прекраснодушие. У второго же, наряду с крепостью задним умом, было не мало и бестолковой самоуверенности.
Последним, на пост министра юстиции был выдвинут II. Н. Малянтович, с которого можно было бы начать. Но он пришел слишком поздно, когда все устои закона и морали были уже расшатаны.
Директивы Смольного диктовались уже властно.
ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ.
Не было уже угла в столице, куда бы эти директивы не проникали.
Затеянный поверенным балерины Кшесинской, присяжным поверенным В. С. Хесиным гражданский процесс о восстановлении нарушенного владения ее особняком, дал довод к публичной пропаганде, в самой камере мирового судьи, идей беззакония и правовой анархии.
Со стороны захватчиков выступило двое поверенных: присяжный поверенный М. Ю. Козловский и помощник присяжного поверенного Богатьев. Их речи были явным вызовом самой идее правосудия.
Первый, ловкий и талантливый эрудит, софистическим туманом окутал свою, явно большевистскую, пропаганду; второй, более робко и осторожно подпевал ему.
По заявлению Хесина, Совет Присяжных Поверенных возбудил о них дисциплинарное производство. Они оба аккуратно являлись в заседания совета, и Козловский ловко изворачивался во время допроса свидетелей и в своих личных объяснениях. Дело не получило, до моего отъезда в Норвегию и Данию, своего окончательного разрешения, так как предстояло еще, по ссылке сторон, допросить свидетелей, в том числе мирового судью.
Несколько ранее этого процесса, в одном из сословных общих собраний, мне, в качестве председателя совета, пришлось высказаться по поводу большевистской пропаганды, силившейся овладеть, все еще неспокойным, революционным настроением адвокатской молодежи.
Момент был характерен: только что принятый в сословие стажер решил низвергнуть присяжную адвокатуру в пучину небытия.
Общее собрание, о котором идет речь, было созвано для разрешения вопроса "о совместительстве". Многие адвокаты, устремились на различные государственные должности, считая такое их "сотрудничество" Временному Правительству, временным и желали сохранить свое адвокатское звание. Другие заявляли против этого энергичный протест и я, чтобы положить конец бессистемному произволу, внес вопрос о пределах совместительства на разрешение общего собрания присяжных поверенных. В это собрание, без права решающего голоса, были допущены и помощники присяжных поверенных.
Собрание было очень людное, и проходило при повышенно возбужденном настроении. Юристы не могли не чувствовать, что почва закона, не говоря уже дисциплины и порядка, начинает уходить из под ног, благодаря бездействию и бессилию власти.
Правительство, выбросившее из своей среды, в угоду Ленину и Ко., наиболее надежных своих представителей, доминировалось теперь на все готовыми авантюристами и интриганами вроде Чернова, Некрасова и им подобных. Чувствовалось отчетливо, что момент близок для вооруженной анархии, если будет упущен и последний момент для обуздания вполне безнаказанной большевистской пропаганды.
Молодой стажер появился не один, его сопровождала группа его соумышленников. Вырвался он со своею страстною и запальчивою речью неожиданно стремительно. Пробовали ему шикать и заставить замолчать. Но я настоял на сохранении порядка, и дал ему договорить до конца при абсолютной, хотя и через силу сдерживаемой, тишине собрания.
Я рад был случаю разобраться публично в его искрометных, бравурных призывах к спасительному большевизму, который надвигался уже отовсюду и не получал ниоткуда отпора.
Речь моя, по постановлению Общего Собрания Присяжных Поверенных была отпечатана и разослана всем советам других судебных округов. Раздавалась она также и молодым стажерам при их приеме.
В одной из ходких столичных газете она появилась вскоре целиком, в других были приведены выдержки из нее.
Множество сочувственных и благодарственных писем, которые я получил при появлении этой речи в печати, было показателем тревожных переживаний среди общей мути опьянелого, до потери рассудка, настроения улицы.
Речь эта не прошла не отмеченною и зоркими цензорами от большевизма. Дня через два, после того, как она, была оглашена в печати, бывший сенатор Кривцов, которого я вполне мирно сменил в должности председателя комиссии, участливо сообщил мне по телефону:
- Н. П., считаю долгом вас предупредить. Кто предупрежден тот отчасти уже огражден... ваша прекрасная речь, которую я читал с наслаждением, угрожает вам неприятностями...
Моя прислуга бегает на все митинги и дежурит по часам в очередях и мясных и булочных. Сейчас она принесла новость: большевики пускают директивы разгромить ваш дом за публичное выступление против большевизма. Примите меры!..
Но какие меры можно было тогда принимать. Я только по ночам возможно позднее караулил чтобы, в случае нападения, успеть во время поднять жену и детей и выпроводить их в безопасное место.
Неподалеку от нас проживал наш большой, давний друг персидский посланник Исаак-Хан. К нему в посольство, "сесть в бест", т. е. укрыться и могла бы моя семья.
Нападения, однако, в ближайшие дни и даже в течение двух недель не последовало.
Наша прислуга "Марина", ставшая окончательно большевичкой, и от которой, до временного отъезда нашего невозможно было бы отделаться, однажды таинственно сказала мне:
- Что вы не едете за границу?.. В газетах было давно пропечатано, что вас посылают к нашим военнопленным... Ехали бы, что ли!..
ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ.
Был момент, когда "бескровная" (Sic!) революция, казалось, смела все преграды, открыла все пути ко благу страны, но - увы! - она не сделала зрячими тех, кого вскинула на вершину революционной волны. Они оказались слепорожденными.
- Ах, как дышится легко!- восклицали восторженно, на первых порах, женские интеллигентные уста в предвкушении политического и всякого иного равноправия, те самые уста, которые сейчас искривлены трагическими складками при зрелище мрущих от голода детей и расстреливаемых отцов, мужей и братьев.
Мне и тогда не дышалось легко.
С первых же дней революции и после феерического отречения я не предавался иллюзиям. Я ясно видел, что это, в сущности, даже не революция, идущая, как неудержимый поток, из глубины народной совести, а только беспорядочная свалка между представителями старой, позорно капитулировавшей власти и случайными захватчиками ее.
Кульминационный пункт давних счетов между царским правительством и апологетами революции. Свалка двух довольно поверхностных, хотя и бурных течений. Борьба за власть, и только за власть, двух почти равносильно, беспочвенных элементов: одного изжившего, другого нежизнеспособного.
Заполнявшая Петроград и его окрестности войсковая недисциплинированная масса была элементом готовым к восприятию каких угодно директив, лишь бы ее не заставляли идти на фронт, в окопы, а распустили по домам. Парадирование войсковых частей перед Государственной Думой весьма скоро превратилось в простую забаву и даровое развлечение, а, не серьезное; преклонение перед престижем новой, как все на первых порах рассчитывали, "Думской власти".
Состав "Временного Правительства" определился отнюдь не внутреннею потребностью создания, на смену поверженного трона, морально-сильного, приемлемого для всей страны, правительства, а случайным подбором эгоистически настроенных политиканов, причем в него попали, какими-то неисповедимыми судьбами и такие ненадежные элементы, как бывший театральный чиновник, миллионер Терещенко (любопытно было бы знать его заслуги в кулисах революции!) и смелый, но не крепкий в седле, политический наездник и бретер А. И. Гучков, только что использовавший удобный случай свести свои личные счеты с нетерпевшим его духа, царем и поучительный на профессорской кафедре и думской трибуне, но в высокой степени бестактный и близорукий кадетский лидер Милюков.
В состав нового правительства только две личности, по своему моральному цензу, были без упрека - князь Львов и Шингарев. Но оба они годились бы в министры только в условиях чуждых тревожной, переходной стадии нашей государственности. Поглощение всех "завоеваний революции" большевизмом не могло быть неожиданностью для наблюдательного свидетеля всего того что, вслед за царским отречением, имело место в тот восьмимесячный период, который будет занесен на скрижали истории неразрывно с именем Керенского.
Энергии пресловутой Государственной Думы хватило весьма не надолго. Ровно настолько, чтобы, свалив весь груз государственной власти на Временное Правительство, тотчас же опочить на лаврах.
И даже не опочить, а просто распылиться, стать ничем. Внешне представительный и с зычным голосом, председатель Думы, Родзянко, не только не сумел использовать упавшей на него с неба популярности, но просто струсил, поспешив тотчас же нырнуть в сторону от естественно образовавшегося революционного водоворота.
Теперь, лишь "почетно" председательствуя на благотворительных концертах-митингах, он не прочь был объявить каждому, кто хотел его слушать, что он уже "не у дел", и не ответствен за имеющиеся разыграться последствия.
Как Пилат, он уже умывал руки.
Утверждали, что в свое время он, "с полною откровенностью" предупреждал государя относительно неотложности изменения государственного курса.
Но, если и в Царском Сел его откровенность имела доминирующей нотой своей, лишь ноту свойственную чистоплотно упитанным Понтиям Пилатам, спешащим умыть свои холеные руки при первых признаках осложнений, требующих напряженной высоты духовного подъема, я не удивляюсь, что слова его не дошли ни до разума, ни до сердца недоверчивого и подозрительного от природы Николая II-го.
А, ведь, именно таким Понтием Пилатом проявил себя Родзянко и в самый острый ответственный момент, когда все взоры были еще устремлены на него.
Керенским, состав Временного Правительства, как непроницаемым щитом, думал отгородиться от натиска более настойчивых вожделений честолюбивых "углубителей революции".
Не тут то было! Щит оказался только жалкой ширмой, поверх которой Ленин уже лукаво подмигивал, строя свои хитрые гримасы.
Ему, как гораздо более умному и талантливому, не стоило большого труда посчитаться с Керенским. Но, пока, он был ему еще нужен.
Кто же, как не Керенский, мог бы лучше сослужить ему службу?..
Когда генерал Корнилов, а после него генерал Половцев проявили попытки привести бродячую петроградскую армию в некоторый порядок, Керенский, внушаемый "углубителями", систематически ставил им препоны, не давая использовать, на первых же порах, их несомненной популярности даже среди уже развращенной, разнузданной армии.
Угнетал страх контрреволюции.