Меня возмутило такое предложение. Я ответил, что никакой подписки никому давать не буду и прошу оставить меня в покое, так как занят текущими ответственными делами и не имею времени для переговоров явно беспредметных.
Вскоре после этого визита из Градоначальства, заговорил со мной по телефону уже Департамент Полиции. От имени директора Департамента Лопухина я приглашался, "побывать" у него "завтра в среду". Я ответил, что завтра, в среду, занят защитой в Сенате, но что в четверг около 3-х часов свободен и могу "побывать".
Лопухину я незадолго перед тем, был представлен в Москве, где он в то время был прокурором Судебной Палаты, и должен был быть моим противником, в качестве обвинителя в одном уголовном процессе. Но он был назначен директором Департамента Полиции и мне не пришлось "встретиться" с ним на судебном поле брани.
В качестве будущего судебного противника он был тогда чрезвычайно предупредителен, любезен. и осыпал меня слащавыми комплиментами.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
В четверг ровно в 5 минут четвертого я был в Департаменте Полиции на Фонтанке. Был принят тотчас же, несмотря на значительное число посетителей, ожидавших очереди в приемной.
Когда я вошел в обширный кабинет директора Департамента Полиции, где, кроме самого Лопухина, никого не было, он быстро отодвинулся от письменного стола, за которым сидел в то время и легкою поступью пошел ко мне на встречу, приветливо протягивая руку.
Он показался мне несколько взволнованным, лицо его было красно и что-то стыдливо-заискивающее, бегало в его глазах. Я сообразил, что бывший судебный деятель и юрист чувствует себя, вероятно, не совсем удобно перед таким же, как он, юристом в роли исполнителя щекотливых административных мероприятий.
Я был любезно усажен в кресло у письменного стола, а сам он сел на прежнее место за тот же стол.
Colloquium наш начался.
- Мне поручено, - начал он, - просить Вас отказаться от предположенного доклада о Кишиневском процессе.
- Я обещал, и не вижу основания брать назад своего обещания.
- Основание имеется... Публичный доклад о процессе, проходившем при закрытых дверях, не совпадает с видами правительства.
- Но о публичности нет речи. Предполагаемое собрание в частном доме, где доклад будет услышан только поименно приглашенными хозяином. Это не отвечает понятию о публичности.
- А Вы не знаете, что приглашения будут платные и по исключительно высокой цене?
- Нет, этого я не знаю, но это меня не касается...
- Может быть Вы не знаете и того, что сбор этот пойдет на "их Красный Крест", для раздачи пособий административно высланным, т. е. революционерам?
Я широко открыл глаза.
- Этого я не знал. Но теперь, когда узнал, что это вечер благотворительный, тем более не могу изменить своему обещанию. Отбывающий кару уже не преступник. Вы, как юрист, конечно, согласитесь со мною, что помогать сосланному, оторванному от своих занятий и дома, человеку, доброе дело, а не преступление. К тому же революционеров у нас судят по "Уложению о Наказаниях", судят судом, кого же высылают административно я не знаю ...
Лопухин совсем побагровел и весь последующий его тон был уже, раздраженно и властно, повышенный.
- А так!.. Вот, что поручил мне передать Вам Вячеслав Николаевич...
- Кто это Вячеслав Николаевич ? .. Лопухин откинул голову назад и уставился на меня круглыми глазами.
- Вы не знаете ?! . . Это Министр Внутренних Дел, статс-секретарь Плеве, его зовут Вячеслав Николаевич...
Я качнул головой в знак того, что любопытство мое удовлетворено.
По мере того, как явно озлоблялся и раздражался Лопухин, во мне начинало расти непреклонное упорство, обычно мне несвойственное.
После секунды молчания, Лопухин встал со своего места и, уже стоя, продолжал говорить со мною, нервно постукивая, от времени до времени, по столу карандашом, бывшим у него в руке.
- Статс-Секретарь Вяч. Ник. Плеве приказал мне объявить Вам что, если Ваш доклад состоится, Вы будете высланы...
Я встал и сделал шаг, чтобы идти.
Лопухин жестом своей сухощавой руки, дал мне понять, что объяснение наше не кончено.
- Да, Вы будете высланы из Петербурга.
- Благодарю Вас за предупреждение, оно даст мне возможность собраться и оповестить своих клиентов.
- Вы можете быть высланы далеко, очень далеко и надолго ...
- Это отвечает моей душевной потребности. Я устал от Петербурга... (Я говорил правду, незадолго перед тем умерла моя первая жена, с которой я прожил 20 лет и мое душевное состояние было очень подавлено) и рад его покинуть. Меня не пугает очутиться в новых, хотя бы и очень отдаленных местах...
Лицо Лопухина нервно задергалось. Передо мною был не тот человек, который меня встретил. Тупой, жесткой маской выглядело его лицо.
Я сухим поклоном ответил на его пристально устремленный на меня выжидательный взгляд и пошел к двери. Он остался на месте и не промолвил больше ни слова,
На другой день устроители собрания стали вызывать меня по телефону со всех концов и из квартиры Гинзбурга и из редакции "Русского Богатства". Меня спешно оповещали, что собрание для моего доклада не может состояться. Оказалось, что всех, поочередно, в том числе и Гинзбурга, вызывал Лопухин и добился наконец того, что Гинзбург отказался предоставить свое помещение устроителям вечера.
Дальнейших мероприятий не последовало.
Ни близко, ни далеко я не очутился, а остался в Петербурге, и Департамент Полиции, и сам Лопухин, бесследно, как мираж, исчезли из моего поля зрения.
Думал ли усердный директор Департамента Полиции Лопухин, когда сулил мне свое "прекрасное далеко", что не мне, а ему суждено испытать его позднее, при гораздо боле тяжких условиях ?
В политическую программу Плеве входила по преимуществу расправа не судебная, а административная: высылка из столицы лиц неблагонадежных в политическом отношении практиковалась широко. Принадлежность к адвокатскому сословию никого не спасала от расправы подобного сорта и Совету Присяжных Поверенных беспрестанно приходилось протестовать и ходатайствовать об отмене высылок присяжных поверенных и их помощников.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Из политических процессов в начале царствования Александра III-го, я принимал участие в, так называемом, "Кобызевском процессе".
Известный революционер Богданович под именем масляного торговца Кобызева, снял лавку с подвальным помещением, на Екатерининской улице, по которой в определенные дни и часы, проезжал в Михайловский манеж Александр II-ой. Отсюда подкоп под улицу был проведен кротовой, упорной и длительной работой. Богдановичу помогали его соумышленники, являвшиеся периодически сменною очередью и две проживавшие с ним девушки, одна Ивановская (фамилии другой не помню), проживавшая с ним под видом одна - жены, другая - прислуги.
Подкоп был уже почти готов, когда бомбы Желябова, Перовской и К0 на Мойке покончили с царем. Кобызев и его домашние внезапно скрылись, не заделав, впопыхах, подкопа. Это повело к розыскам, и все участники преступления были обнаружены. Девушку-прислугу защищал я.
Двойственные чувства волновали меня в течение всего процесса. Судил Военный Суд и обвиняемым грозила смертная казнь. Это ледянило душу.
Но с другой стороны, капкан, систематически приготовлявшийся для несчастного "Освободителя", с расчетом взрыва, который мог грозить многим, был таким систематическим, таким беспощадным зверством.
Но люди, творившие это чудовищное зверство, совсем не выглядели ни чудовищами, ни зверьми.
Просто плакать хотелось над ними, когда проходили подробности их тяжкой, неустанной, подпольной работы, с ежеминутным риском быть захваченными и поплатиться жизнью. Сколько энергии, находчивости, терпения, сколько сил и спортивной смелости во имя безумной идеи спасти мир обагренными кровью руками. Сколько жизненно-плодотворных сил высшего напряжения, загубленных бесплодно, в виде революционного фейерверка, эффектно взлетавшего вверх и пропадавшего на черном фоне российской действительности.
Интеллигенция благоразумно-выжидательно "тайно аплодировала", а обыватели и народ только ротозейно недоумевали пока.
Поединок Правительства с революцией был воистину поединком, в котором широкие общественные круги были безучастными свидетелями, желавшими счастливого исхода то той, то другой стороне.
Народ же, по завету Пушкина, еще "безмолвствовал". Поздно ночью судьи удалились на совещание. Подсудимых препроводили в Дом Предварительного Заключения с тем, чтобы вновь привести их к моменту объявления приговора.
Мутный петербургский рассвет медленно полз уже по противоположной стене Дома Предварительного Заключения, когда судейский звонок возвестил, наконец, о том, что приговор готов.
Побрякивая шпорами полусонные жандармы, оправляясь, ринулись "поднимать" по каменной узкой лестнице, ведущей прямо из тюрьмы в зало заседания, подсудимых, одного за другим. Первым взошел на скамью подсудимых Богданович. Это был мужчина не самой первой молодости, с внешностью мещански-заурядного типа. Его обрамленное всклокоченною бородой, вздутое нездоровою, "тюремною" опухлостью, изжелта-зеленоватое лицо, благодаря двойному освещению, от окон и от электрической люстры, казалось исполосованным не то зеленоватыми тенями, не то глубокими морщинами. Он слушал приговор стоя, держась, цепко руками за балюстраду. Когда раздались слова председателя "через повешение", он точно только что очнувшись, качнулся вперед, потом назад и левый глаз его, который один был мне виден, как-то совсем забежал за веко, так, что мне блеснул только белок.
Вероятно, это было обморочное мгновение, которое тотчас же миновало.
Из женщин никто не был приговорен к смертной казни и они кинулись, обнимать Богдановича и других, тяжко осужденных. Особенным спокойствием и самообладанием выделялась стройная, красивая Ивановская, приговоренная к долгосрочной каторге. Ее защитник, присяжный поверенный Холева, в своей высокой шляпе, принес ей на другой день несколько алых роз, когда явился к ней "на свидание". Она обрадовалась им ребячески, как "вестнику с воли".
Политические процессы не стали моею специальностью; они давались мне слишком тяжело, к тому же моя адвокатская практика с каждым днем росла. Я часто выезжал на защиту в провинцию и исколесил Poccию вдоль и поперек. Политические дела в судебном порядке стали редко возникать, так как Плеве предпочитал ликвидировать их особым административным порядком. Только когда грозила смертная казнь приходилось, судить военным судом; но случаи эти были сравнительно не часты.
Уже позднее, несмотря на то, что в сословии к тому времени сложилась группа особых специалистов, защитников в политических процессах, политические убеждения которых в значительной мере совпадали с убеждениями самих подсудимых, я же не числился в этой группе, мне, все-таки, пришлось выступить в позднейших политических процессах.
Балмашев, убийца министра Сипягина, просил меня защищать его, но письмо его не застало меня, я был на защите в Одессе. Его защищал, по назначению от Суда, высокочтимый всем сословием нашим, много лет состоявший Председателем Совета В. Ф. Люстих.
Я был счастлив, что чаша на этот раз миновала меня, так как Балмашев был повешен.
Два другие наиболее сенсационные политические процессы позднейшего времени, не миновали меня.
Я защищал Гершуни, организатора многих террористических актов, и Сазонова - убийцу статс-секретаря, министра Плеве.
Гершуни, приговоренный военным судом к смертной казни, не был казнен.
Ввиду категорического отказа от подписания просьбы о помиловании, я подал такую просьбу на Высочайшее Имя от своего имени, что до тех пор не практиковалось. Помилован он был, очевидно, по желанию Плеве, который лично таинственно посетил его в Петропавловской крепости. Впоследствии это помилование ставили в связь с влиянием Азефа на Департамент Полиции, имевшего на то свои, конспиративно-провокаторские виды.
Из всех политических преступников, с которыми мне пришлось на своем веку столкнуться, Сазонов, убийца Плеве, был исключительно симпатичным.
В течение продолжительных одиночных свиданий, я полюбил его искренно; да его и нельзя было не полюбить. Он был безответною жеребьевою жертвою, свершившей свое, как он думал, "святое дело", с покорностью заранее обреченного.
Речь моя в защиту Сазонова, помещенная в последнем издании моих "Речей", была напечатана и отдельной брошюрой. Мне случилось прочесть ее и во французском судебном журнале, в прекрасном переводе.
Из всех "убийц", которых мне приходилось защищать, я Сазонова исключительно выделяю. Сопоставляя личности жертвы и убийцы я отказывалось даже формулировать его деяние убийством.
Он был приговорен к долгосрочной каторге и умер, не отбыв ее.
Отец его бывал у меня позднее и очень хлопотал о перевезении тела любимого сына на родину, в Уфу. Ему чинили в этом всяческие препятствия.
Участие мое в последних двух процессах, в связи с более ранними выступлениями в качестве поверенного гражданских истцов в Кишиневе и в родном городе Николаеве в процессах о еврейских погромах, а позднее и защита Бейлиса, доставили мне значительную популярность в еврейской адвокатской среде.
Замкнутая группа "политических защитников", стала, в свою очередь, дарить меня, не скажу доверием, но все же значительным вниманием.
Особенно пришелся по вкусу либеральной адвокатской среде эпизод неудачной попытки Плеве выслать меня административно из Петербурга, после Кишиневского процесса.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
13-го декабря 1904 г., когда я уже был женат на теперешней моей второй жене, Ольге Константиновне, урожденной Вергуниной и жил я в ее роскошном особняке на Знаменской улице, исполнилось 25-летие моего пребывания в звании присяжного поверенного. Я состоял уже в то время несколько лет сряду членом Совета Присяжных Поверенных и был в зените своей адвокатской популярности.
Кое-кто из товарищей, и в особенности милейший делопроизводитель нашего Совета, горячо преданный интересам сословия Сергей Тимофеевич Иванов, даривший меня всегда своим исключительным расположением, шепнули мне заранее, что "сословие" готовит мне чествование и что именно "левые" товарищи хотели бы раздуть его до степени общественной оппозиционной демонстрации, что могло бы, благодаря недавним моим защитам Гершуни и Сазонова, иметь, по их мнению, колоссальный успех.
Им улыбалось использовать мою тогдашнюю популярность исключительно в своих партийных целях. Они мечтали устроить публично чествование с бесконечными адресами, речами, с привлечением к нему не только представителей всероссийской адвокатуры, но и всевозможных общественных организаций, союзов и групп. После убийства Плеве давление по адресу неблагонадежных было значительно ослаблено и являлась возможность, в целях революционных, использовать момент моего адвокатского юбилея.
В средствах пропаганды господа "левые" никогда не стеснялись и готовы были шагать по чужим головам с развязностью.
Моя жена, очень стойкая в вопросах морали и обладавшая, воистину, исключительным чутьем при оценке знамений тех или иных общественных явлений, весьма решительно советовала мне не становиться ни орудием партии, ни вывескою какого-либо политического направления, принимающего притом явно революционный оттенок, так как, по ее мнению, деятельность и личность адвоката общественно-ценны исключительно с точки зрения служения праву и морали, а не задам партийности. Я не мог не согласиться с нею и дал понять заговаривавшим со мною о моем предстоящем юбилее товарищам, что рад буду в этот день всех принять у себя, но вне, этого, решительно уклоняюсь от всякого публичного чествования.
Ссылался я при этом и на прецедент: А. Я. Пассовер также не дал искусственно раздуть своего юбилея и ограничил его сословной дружеской беседой.
Наконец 13-е декабря наступило.
К часам я с женою были готовы для приема. К этому времени в нижнем этаже, в помещении моей канцелярии, уже собралось много народа, и извозчики; и собственные экипажи все еще подъезжали.
Наконец, компактною процессией все двинулись по широкой мраморной лестнице, устланной ковром, в обширное золоченое двухсветное зало, где у дверей гостиной поставили меня, рядом с моей женой, распорядители торжества.
Первым приветствовал меня Совет.
Тогдашний председатель Совета А. Н. Турчанинов, держа в руках массивный бювар, украшенный барельефом из темной бронзы, прочел мне адрес от товарищей по сословию.
Его искренний и задушевный тон глубоко проник мне в сердце. Еще, казалось, так недавно Совет мне представлялся чем то высшим, отчасти пугалом на моем, от юных лет, адвокатском пути, а "старики" (le ancien) такими недосягаемыми "столпами" сословных заветов, и вот я уже приобщен к лику его и "старики" говорят со мною как с равным. Неужели "старик" уже и я, несмотря на то, что рядом со мною стоит такая молодая и цветущая "новая" моя жена.
После прочтения адреса А. Н. Турчанинов вручил мне "на память" от товарищей по Совету, золотой эмалированный изящный жетон, сработанный у Фаберже, по раз выработанному образцу.
В. О. Люстих, прежний многолетний председатель, отказавшись от нового выбора на эту должность, был в это время лишь членом Совета. Он подал моей жене "от сословия" роскошный букет цветов.
Такой обычай повелся у нас в сословии с моей легкой руки. Когда праздновался юбилей самого В. О. Люстиха, по моей инициативе, был заказан букет, и я, с приветствием от сословия, поднес его уважаемой супруге юбиляра.
От группы бывших и настоящих моих помощников, кроме приветственного адреса, я получил художественно исполненный темной бронзы гигантский медальон, на котором был изображен, якобы я, молодым, в римской тоге, со светочем в руках, освобождающим заключенных, томившихся в цепях.
Подношения из темной бронзы подчеркивали для меня заботливое внимание товарищей и их желание угодить моему вкусу. Они знали, что художественные произведения, именно из темной бронзы пользуются особенною моею любовью.
Комиссия Помощников Присяжных Поверенных, в адресе, поднесенном мне, в изящном бюваре, особенно подчеркивала значение моих защит в политических процессах и делах о еврейских погромах. Почти вся провинциальная адвокатура, так или иначе, подарила меня своим вниманием. Я получил груды телеграмм и адресов со всех концов Poccии, не исключая Сибири и Кавказа.
А. Ф. Кони и еще многие представители судебной магистратуры, так или иначе, приветствовали меня. В. Д. Спасович, бывший в то время уже "на покое" в Варшаве, слал мне привет, как "двойному" товарищу - адвокату и литератору.
В. Г. Короленко из Полтавы и В. М. Дорошевич из Москвы слали мне свои дружеские приветствия, особенно подчеркивая мои заслуги: первый в процессе Мултанских Вотяков, обвинявшихся в принесении человеческой жертвы, второй - в деле братьев Скитских, обвинявшихся в убийстве секретаря Полтавской Духовной Консистории Комарова.
Дорошевич же в самый день моего юбилея доставил мне и художественный номер "Русского Слова", где кроме очень лестной характеристики моей адвокатской карьеры, я нашел не только свои изображения, начиная от юных лет, но и, портреты моих покойных отца и матери.
Теплом и светом пахнуло мне в душу в это ясное морозное утро и, как-то по-детски счастливым почувствовал я себя эти минуты.
Взволнованно и радостно благодарил я дорогих товарищей, и думаю, что в моих словах звучала та искренняя нота горячей любви к сословию, которая всегда побуждала меня ставить его задачи очень высоко и всем существом своим беззаветно отдавать себя служению им и на адвокатской трибуне, и, в качестве сословного судьи, в Совете Присяжных Поверенных.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.
Когда, так сказать, официальная сторона приветствий и речей была исчерпана, все присутствующие были приглашены моей женой в обширную, столовую к завтраку.
Здесь по одному краю, во всю: ширь комнаты, был накрыт длинный стол, а затем круглые, небольшие столы, каждый на десять кувертов, заполняли остальную часть столовой.
Всех нас собралось около двухсот человек.
За длинным столом, лицом к другим столам села моя жена, а по бокам ее и против нее разместились "старейшины" нашей и провинциальной адвокатуры. Направо от жены сидел текущий Председатель Совета А. Н. Турчанинов, налево непреклонный страж сословного порядка и традиций В. О. Люстих. Интимно-оживленно текла мирно беседа за этим головным столом.
Я не имел определенного места и подсаживался, то здесь, то там, чтобы чокнуться, или перекусить на ходу с товарищами.
За круглыми столами разместились кто как хотел: помощники перемещались с присяжными поверенными. Но два стола в углу залы, были заняты определенно сомкнувшимися товарищами. Большинство их было из кружка "политических защитников" и вообще из ярко "левых". Тут был на первом месте Н. Д. Соколов, А. А. Демьянов, П. Н. Переверзев, Гинсбург, мои бывшие помощники Волькенштейн, Барт и другие. А. Ф. Керенский отсутствовал.
Мой отказ от партийного характера чествования, очевидно, побудил его подчеркнуть свой абсентеизм.
Я знал вообще, что не пользуюсь его симпатиями и что в этом настроении не малую роль играло жало неудовлетворенного честолюбия, так как на поприще чисто адвокатском он был только едва заметен.
Все шло до поры до времени вполне благополучно. Было непринужденно оживленно. Говорили застольный речи каждый, кто хотел, а хотели все.
Одною из первых раздалось звонко-кованное чисто русское слово П. А. Потехина. Ни изгибов мысли, ни пестроты орнаментов, но красота в самом сочетании простых и ясных русских слов.
Посредственный адвокат, но прекрасный застольный оратор, В. Ф. Леонтьев, в противуположность первому, весь в недомолвках, сопоставлениях и намеках, очень понравился всем.
Ник. Ник. Раевский и чудный товарищ и прекрасной души человек, пародировал в своей речи собирательного прокурора, очнувшегося в день моего юбилея и мечтающего о том, как бы хорошо было ему прокурору жить на свете, если бы адвокат Карабчевский вовсе не родился, и сколько было бы у него тогда обвинительных приговоров, и сколько отличий и повышений по службе выпало бы на его долю.
Говорил долго, совершенно к тому времени оглохший, радикал Ник. Мих. Соколовский. Проникновенно и упорно желал он скорейшей конституции и. предрекал ее. В том же духе намекали другие и образами говорилось еще многое.
Нашелся один остряк, который осетрину под хреном возвеличивал над конституциями всего мира и пришел к заключению, что кулинарное искусство и политика требуют тех же приемов, дабы зря не портить на большом огне провизии.
Пока все было вполне терпимо. Но, вот, начали срываться с места ультралевые товарищи.
Пошла безудержная элоквенция митингового характера. Меня чуть не провозгласили анархистом и будущим главою революции. Жена моя, терпеливо до тех пор слушавшая, вдруг поднялась во весь рост и, чеканя каждое слово, остановила расходившегося оратора. Она сказала, что не может допустить, чтобы в ее присутствии, и в ее доме, позволяли себе вести революционную пропаганду и что она решительно протестует против продолжения подобных речей.
На секунду наступило гробовое молчание.
Речи умолкли, но уравновешенные товарищи, бывшие за столом, где сидела моя жена, стали продолжать с нею оживленно прежнюю беседу, как бы желая подчеркнуть, что вполне понимают и одобряют ее вынужденное выступление.
Большинство и за малыми столами также остались на месте, но бывшие за двумя столами "левые" демонстративно-шумно вскочили со своих мест, постояли безмолвно нисколько секунд, как бы приглашая остальных последовать их примеру, и направились к выходу. Впереди всех был Н. Д. Соколов. В дверях они еще оглянулись. Потом всей гурьбой вышли в прихожую, постояли там и, одевшись, постояли еще и у подъезда на улице.
Мое положение было не из веселых. Провожая их у дверей я просил их остаться, но не находил возможным ни оправдывать их митинговых выступлений, ни извиняться за вполне естественный, при ее стойких убеждениях, протест жены.
Никто кроме них не покинул столовой и после их ухода, стало только оживленнее и уютнее.
А. Я. Пассовер и В. О. Люстих особенно заботливо оказывали внимание моей жене, как бы желая подчеркнуть, что понимают и вполне одобряют ее поведение.
Этот "эпизод" попал в печать; в берлинских газетах и в одной английской он появился в качестве "знамения времени", характеризующего повышенность общественного настроения столицы.
В товарищеской среде, вероятно, о нем много было толков самых разноречивых, но лично я не только не подвергся сколько-нибудь ощутимому сословному бойкоту (вне небольшой горсти участников инцидента, осуждавших мое пассивное к нему отношение), но при новых выборах в Совет, вновь был избран членом его, обычным большинством голосов.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.
В связи с японской войной время наступило, в общем, крайне тревожное.
Злосчастная война, затеянная нелепо и поведенная неудачно, открыла новые пути для интенсивной критики "существующего строя" и для сочувственного отношения к стремлениям интеллигенции добиться во чтобы то ни стало спасительной "конституции".
Вскоре после этого визита из Градоначальства, заговорил со мной по телефону уже Департамент Полиции. От имени директора Департамента Лопухина я приглашался, "побывать" у него "завтра в среду". Я ответил, что завтра, в среду, занят защитой в Сенате, но что в четверг около 3-х часов свободен и могу "побывать".
Лопухину я незадолго перед тем, был представлен в Москве, где он в то время был прокурором Судебной Палаты, и должен был быть моим противником, в качестве обвинителя в одном уголовном процессе. Но он был назначен директором Департамента Полиции и мне не пришлось "встретиться" с ним на судебном поле брани.
В качестве будущего судебного противника он был тогда чрезвычайно предупредителен, любезен. и осыпал меня слащавыми комплиментами.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ.
В четверг ровно в 5 минут четвертого я был в Департаменте Полиции на Фонтанке. Был принят тотчас же, несмотря на значительное число посетителей, ожидавших очереди в приемной.
Когда я вошел в обширный кабинет директора Департамента Полиции, где, кроме самого Лопухина, никого не было, он быстро отодвинулся от письменного стола, за которым сидел в то время и легкою поступью пошел ко мне на встречу, приветливо протягивая руку.
Он показался мне несколько взволнованным, лицо его было красно и что-то стыдливо-заискивающее, бегало в его глазах. Я сообразил, что бывший судебный деятель и юрист чувствует себя, вероятно, не совсем удобно перед таким же, как он, юристом в роли исполнителя щекотливых административных мероприятий.
Я был любезно усажен в кресло у письменного стола, а сам он сел на прежнее место за тот же стол.
Colloquium наш начался.
- Мне поручено, - начал он, - просить Вас отказаться от предположенного доклада о Кишиневском процессе.
- Я обещал, и не вижу основания брать назад своего обещания.
- Основание имеется... Публичный доклад о процессе, проходившем при закрытых дверях, не совпадает с видами правительства.
- Но о публичности нет речи. Предполагаемое собрание в частном доме, где доклад будет услышан только поименно приглашенными хозяином. Это не отвечает понятию о публичности.
- А Вы не знаете, что приглашения будут платные и по исключительно высокой цене?
- Нет, этого я не знаю, но это меня не касается...
- Может быть Вы не знаете и того, что сбор этот пойдет на "их Красный Крест", для раздачи пособий административно высланным, т. е. революционерам?
Я широко открыл глаза.
- Этого я не знал. Но теперь, когда узнал, что это вечер благотворительный, тем более не могу изменить своему обещанию. Отбывающий кару уже не преступник. Вы, как юрист, конечно, согласитесь со мною, что помогать сосланному, оторванному от своих занятий и дома, человеку, доброе дело, а не преступление. К тому же революционеров у нас судят по "Уложению о Наказаниях", судят судом, кого же высылают административно я не знаю ...
Лопухин совсем побагровел и весь последующий его тон был уже, раздраженно и властно, повышенный.
- А так!.. Вот, что поручил мне передать Вам Вячеслав Николаевич...
- Кто это Вячеслав Николаевич ? .. Лопухин откинул голову назад и уставился на меня круглыми глазами.
- Вы не знаете ?! . . Это Министр Внутренних Дел, статс-секретарь Плеве, его зовут Вячеслав Николаевич...
Я качнул головой в знак того, что любопытство мое удовлетворено.
По мере того, как явно озлоблялся и раздражался Лопухин, во мне начинало расти непреклонное упорство, обычно мне несвойственное.
После секунды молчания, Лопухин встал со своего места и, уже стоя, продолжал говорить со мною, нервно постукивая, от времени до времени, по столу карандашом, бывшим у него в руке.
- Статс-Секретарь Вяч. Ник. Плеве приказал мне объявить Вам что, если Ваш доклад состоится, Вы будете высланы...
Я встал и сделал шаг, чтобы идти.
Лопухин жестом своей сухощавой руки, дал мне понять, что объяснение наше не кончено.
- Да, Вы будете высланы из Петербурга.
- Благодарю Вас за предупреждение, оно даст мне возможность собраться и оповестить своих клиентов.
- Вы можете быть высланы далеко, очень далеко и надолго ...
- Это отвечает моей душевной потребности. Я устал от Петербурга... (Я говорил правду, незадолго перед тем умерла моя первая жена, с которой я прожил 20 лет и мое душевное состояние было очень подавлено) и рад его покинуть. Меня не пугает очутиться в новых, хотя бы и очень отдаленных местах...
Лицо Лопухина нервно задергалось. Передо мною был не тот человек, который меня встретил. Тупой, жесткой маской выглядело его лицо.
Я сухим поклоном ответил на его пристально устремленный на меня выжидательный взгляд и пошел к двери. Он остался на месте и не промолвил больше ни слова,
На другой день устроители собрания стали вызывать меня по телефону со всех концов и из квартиры Гинзбурга и из редакции "Русского Богатства". Меня спешно оповещали, что собрание для моего доклада не может состояться. Оказалось, что всех, поочередно, в том числе и Гинзбурга, вызывал Лопухин и добился наконец того, что Гинзбург отказался предоставить свое помещение устроителям вечера.
Дальнейших мероприятий не последовало.
Ни близко, ни далеко я не очутился, а остался в Петербурге, и Департамент Полиции, и сам Лопухин, бесследно, как мираж, исчезли из моего поля зрения.
Думал ли усердный директор Департамента Полиции Лопухин, когда сулил мне свое "прекрасное далеко", что не мне, а ему суждено испытать его позднее, при гораздо боле тяжких условиях ?
В политическую программу Плеве входила по преимуществу расправа не судебная, а административная: высылка из столицы лиц неблагонадежных в политическом отношении практиковалась широко. Принадлежность к адвокатскому сословию никого не спасала от расправы подобного сорта и Совету Присяжных Поверенных беспрестанно приходилось протестовать и ходатайствовать об отмене высылок присяжных поверенных и их помощников.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ.
Из политических процессов в начале царствования Александра III-го, я принимал участие в, так называемом, "Кобызевском процессе".
Известный революционер Богданович под именем масляного торговца Кобызева, снял лавку с подвальным помещением, на Екатерининской улице, по которой в определенные дни и часы, проезжал в Михайловский манеж Александр II-ой. Отсюда подкоп под улицу был проведен кротовой, упорной и длительной работой. Богдановичу помогали его соумышленники, являвшиеся периодически сменною очередью и две проживавшие с ним девушки, одна Ивановская (фамилии другой не помню), проживавшая с ним под видом одна - жены, другая - прислуги.
Подкоп был уже почти готов, когда бомбы Желябова, Перовской и К0 на Мойке покончили с царем. Кобызев и его домашние внезапно скрылись, не заделав, впопыхах, подкопа. Это повело к розыскам, и все участники преступления были обнаружены. Девушку-прислугу защищал я.
Двойственные чувства волновали меня в течение всего процесса. Судил Военный Суд и обвиняемым грозила смертная казнь. Это ледянило душу.
Но с другой стороны, капкан, систематически приготовлявшийся для несчастного "Освободителя", с расчетом взрыва, который мог грозить многим, был таким систематическим, таким беспощадным зверством.
Но люди, творившие это чудовищное зверство, совсем не выглядели ни чудовищами, ни зверьми.
Просто плакать хотелось над ними, когда проходили подробности их тяжкой, неустанной, подпольной работы, с ежеминутным риском быть захваченными и поплатиться жизнью. Сколько энергии, находчивости, терпения, сколько сил и спортивной смелости во имя безумной идеи спасти мир обагренными кровью руками. Сколько жизненно-плодотворных сил высшего напряжения, загубленных бесплодно, в виде революционного фейерверка, эффектно взлетавшего вверх и пропадавшего на черном фоне российской действительности.
Интеллигенция благоразумно-выжидательно "тайно аплодировала", а обыватели и народ только ротозейно недоумевали пока.
Поединок Правительства с революцией был воистину поединком, в котором широкие общественные круги были безучастными свидетелями, желавшими счастливого исхода то той, то другой стороне.
Народ же, по завету Пушкина, еще "безмолвствовал". Поздно ночью судьи удалились на совещание. Подсудимых препроводили в Дом Предварительного Заключения с тем, чтобы вновь привести их к моменту объявления приговора.
Мутный петербургский рассвет медленно полз уже по противоположной стене Дома Предварительного Заключения, когда судейский звонок возвестил, наконец, о том, что приговор готов.
Побрякивая шпорами полусонные жандармы, оправляясь, ринулись "поднимать" по каменной узкой лестнице, ведущей прямо из тюрьмы в зало заседания, подсудимых, одного за другим. Первым взошел на скамью подсудимых Богданович. Это был мужчина не самой первой молодости, с внешностью мещански-заурядного типа. Его обрамленное всклокоченною бородой, вздутое нездоровою, "тюремною" опухлостью, изжелта-зеленоватое лицо, благодаря двойному освещению, от окон и от электрической люстры, казалось исполосованным не то зеленоватыми тенями, не то глубокими морщинами. Он слушал приговор стоя, держась, цепко руками за балюстраду. Когда раздались слова председателя "через повешение", он точно только что очнувшись, качнулся вперед, потом назад и левый глаз его, который один был мне виден, как-то совсем забежал за веко, так, что мне блеснул только белок.
Вероятно, это было обморочное мгновение, которое тотчас же миновало.
Из женщин никто не был приговорен к смертной казни и они кинулись, обнимать Богдановича и других, тяжко осужденных. Особенным спокойствием и самообладанием выделялась стройная, красивая Ивановская, приговоренная к долгосрочной каторге. Ее защитник, присяжный поверенный Холева, в своей высокой шляпе, принес ей на другой день несколько алых роз, когда явился к ней "на свидание". Она обрадовалась им ребячески, как "вестнику с воли".
Политические процессы не стали моею специальностью; они давались мне слишком тяжело, к тому же моя адвокатская практика с каждым днем росла. Я часто выезжал на защиту в провинцию и исколесил Poccию вдоль и поперек. Политические дела в судебном порядке стали редко возникать, так как Плеве предпочитал ликвидировать их особым административным порядком. Только когда грозила смертная казнь приходилось, судить военным судом; но случаи эти были сравнительно не часты.
Уже позднее, несмотря на то, что в сословии к тому времени сложилась группа особых специалистов, защитников в политических процессах, политические убеждения которых в значительной мере совпадали с убеждениями самих подсудимых, я же не числился в этой группе, мне, все-таки, пришлось выступить в позднейших политических процессах.
Балмашев, убийца министра Сипягина, просил меня защищать его, но письмо его не застало меня, я был на защите в Одессе. Его защищал, по назначению от Суда, высокочтимый всем сословием нашим, много лет состоявший Председателем Совета В. Ф. Люстих.
Я был счастлив, что чаша на этот раз миновала меня, так как Балмашев был повешен.
Два другие наиболее сенсационные политические процессы позднейшего времени, не миновали меня.
Я защищал Гершуни, организатора многих террористических актов, и Сазонова - убийцу статс-секретаря, министра Плеве.
Гершуни, приговоренный военным судом к смертной казни, не был казнен.
Ввиду категорического отказа от подписания просьбы о помиловании, я подал такую просьбу на Высочайшее Имя от своего имени, что до тех пор не практиковалось. Помилован он был, очевидно, по желанию Плеве, который лично таинственно посетил его в Петропавловской крепости. Впоследствии это помилование ставили в связь с влиянием Азефа на Департамент Полиции, имевшего на то свои, конспиративно-провокаторские виды.
Из всех политических преступников, с которыми мне пришлось на своем веку столкнуться, Сазонов, убийца Плеве, был исключительно симпатичным.
В течение продолжительных одиночных свиданий, я полюбил его искренно; да его и нельзя было не полюбить. Он был безответною жеребьевою жертвою, свершившей свое, как он думал, "святое дело", с покорностью заранее обреченного.
Речь моя в защиту Сазонова, помещенная в последнем издании моих "Речей", была напечатана и отдельной брошюрой. Мне случилось прочесть ее и во французском судебном журнале, в прекрасном переводе.
Из всех "убийц", которых мне приходилось защищать, я Сазонова исключительно выделяю. Сопоставляя личности жертвы и убийцы я отказывалось даже формулировать его деяние убийством.
Он был приговорен к долгосрочной каторге и умер, не отбыв ее.
Отец его бывал у меня позднее и очень хлопотал о перевезении тела любимого сына на родину, в Уфу. Ему чинили в этом всяческие препятствия.
Участие мое в последних двух процессах, в связи с более ранними выступлениями в качестве поверенного гражданских истцов в Кишиневе и в родном городе Николаеве в процессах о еврейских погромах, а позднее и защита Бейлиса, доставили мне значительную популярность в еврейской адвокатской среде.
Замкнутая группа "политических защитников", стала, в свою очередь, дарить меня, не скажу доверием, но все же значительным вниманием.
Особенно пришелся по вкусу либеральной адвокатской среде эпизод неудачной попытки Плеве выслать меня административно из Петербурга, после Кишиневского процесса.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ.
13-го декабря 1904 г., когда я уже был женат на теперешней моей второй жене, Ольге Константиновне, урожденной Вергуниной и жил я в ее роскошном особняке на Знаменской улице, исполнилось 25-летие моего пребывания в звании присяжного поверенного. Я состоял уже в то время несколько лет сряду членом Совета Присяжных Поверенных и был в зените своей адвокатской популярности.
Кое-кто из товарищей, и в особенности милейший делопроизводитель нашего Совета, горячо преданный интересам сословия Сергей Тимофеевич Иванов, даривший меня всегда своим исключительным расположением, шепнули мне заранее, что "сословие" готовит мне чествование и что именно "левые" товарищи хотели бы раздуть его до степени общественной оппозиционной демонстрации, что могло бы, благодаря недавним моим защитам Гершуни и Сазонова, иметь, по их мнению, колоссальный успех.
Им улыбалось использовать мою тогдашнюю популярность исключительно в своих партийных целях. Они мечтали устроить публично чествование с бесконечными адресами, речами, с привлечением к нему не только представителей всероссийской адвокатуры, но и всевозможных общественных организаций, союзов и групп. После убийства Плеве давление по адресу неблагонадежных было значительно ослаблено и являлась возможность, в целях революционных, использовать момент моего адвокатского юбилея.
В средствах пропаганды господа "левые" никогда не стеснялись и готовы были шагать по чужим головам с развязностью.
Моя жена, очень стойкая в вопросах морали и обладавшая, воистину, исключительным чутьем при оценке знамений тех или иных общественных явлений, весьма решительно советовала мне не становиться ни орудием партии, ни вывескою какого-либо политического направления, принимающего притом явно революционный оттенок, так как, по ее мнению, деятельность и личность адвоката общественно-ценны исключительно с точки зрения служения праву и морали, а не задам партийности. Я не мог не согласиться с нею и дал понять заговаривавшим со мною о моем предстоящем юбилее товарищам, что рад буду в этот день всех принять у себя, но вне, этого, решительно уклоняюсь от всякого публичного чествования.
Ссылался я при этом и на прецедент: А. Я. Пассовер также не дал искусственно раздуть своего юбилея и ограничил его сословной дружеской беседой.
Наконец 13-е декабря наступило.
К часам я с женою были готовы для приема. К этому времени в нижнем этаже, в помещении моей канцелярии, уже собралось много народа, и извозчики; и собственные экипажи все еще подъезжали.
Наконец, компактною процессией все двинулись по широкой мраморной лестнице, устланной ковром, в обширное золоченое двухсветное зало, где у дверей гостиной поставили меня, рядом с моей женой, распорядители торжества.
Первым приветствовал меня Совет.
Тогдашний председатель Совета А. Н. Турчанинов, держа в руках массивный бювар, украшенный барельефом из темной бронзы, прочел мне адрес от товарищей по сословию.
Его искренний и задушевный тон глубоко проник мне в сердце. Еще, казалось, так недавно Совет мне представлялся чем то высшим, отчасти пугалом на моем, от юных лет, адвокатском пути, а "старики" (le ancien) такими недосягаемыми "столпами" сословных заветов, и вот я уже приобщен к лику его и "старики" говорят со мною как с равным. Неужели "старик" уже и я, несмотря на то, что рядом со мною стоит такая молодая и цветущая "новая" моя жена.
После прочтения адреса А. Н. Турчанинов вручил мне "на память" от товарищей по Совету, золотой эмалированный изящный жетон, сработанный у Фаберже, по раз выработанному образцу.
В. О. Люстих, прежний многолетний председатель, отказавшись от нового выбора на эту должность, был в это время лишь членом Совета. Он подал моей жене "от сословия" роскошный букет цветов.
Такой обычай повелся у нас в сословии с моей легкой руки. Когда праздновался юбилей самого В. О. Люстиха, по моей инициативе, был заказан букет, и я, с приветствием от сословия, поднес его уважаемой супруге юбиляра.
От группы бывших и настоящих моих помощников, кроме приветственного адреса, я получил художественно исполненный темной бронзы гигантский медальон, на котором был изображен, якобы я, молодым, в римской тоге, со светочем в руках, освобождающим заключенных, томившихся в цепях.
Подношения из темной бронзы подчеркивали для меня заботливое внимание товарищей и их желание угодить моему вкусу. Они знали, что художественные произведения, именно из темной бронзы пользуются особенною моею любовью.
Комиссия Помощников Присяжных Поверенных, в адресе, поднесенном мне, в изящном бюваре, особенно подчеркивала значение моих защит в политических процессах и делах о еврейских погромах. Почти вся провинциальная адвокатура, так или иначе, подарила меня своим вниманием. Я получил груды телеграмм и адресов со всех концов Poccии, не исключая Сибири и Кавказа.
А. Ф. Кони и еще многие представители судебной магистратуры, так или иначе, приветствовали меня. В. Д. Спасович, бывший в то время уже "на покое" в Варшаве, слал мне привет, как "двойному" товарищу - адвокату и литератору.
В. Г. Короленко из Полтавы и В. М. Дорошевич из Москвы слали мне свои дружеские приветствия, особенно подчеркивая мои заслуги: первый в процессе Мултанских Вотяков, обвинявшихся в принесении человеческой жертвы, второй - в деле братьев Скитских, обвинявшихся в убийстве секретаря Полтавской Духовной Консистории Комарова.
Дорошевич же в самый день моего юбилея доставил мне и художественный номер "Русского Слова", где кроме очень лестной характеристики моей адвокатской карьеры, я нашел не только свои изображения, начиная от юных лет, но и, портреты моих покойных отца и матери.
Теплом и светом пахнуло мне в душу в это ясное морозное утро и, как-то по-детски счастливым почувствовал я себя эти минуты.
Взволнованно и радостно благодарил я дорогих товарищей, и думаю, что в моих словах звучала та искренняя нота горячей любви к сословию, которая всегда побуждала меня ставить его задачи очень высоко и всем существом своим беззаветно отдавать себя служению им и на адвокатской трибуне, и, в качестве сословного судьи, в Совете Присяжных Поверенных.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ.
Когда, так сказать, официальная сторона приветствий и речей была исчерпана, все присутствующие были приглашены моей женой в обширную, столовую к завтраку.
Здесь по одному краю, во всю: ширь комнаты, был накрыт длинный стол, а затем круглые, небольшие столы, каждый на десять кувертов, заполняли остальную часть столовой.
Всех нас собралось около двухсот человек.
За длинным столом, лицом к другим столам села моя жена, а по бокам ее и против нее разместились "старейшины" нашей и провинциальной адвокатуры. Направо от жены сидел текущий Председатель Совета А. Н. Турчанинов, налево непреклонный страж сословного порядка и традиций В. О. Люстих. Интимно-оживленно текла мирно беседа за этим головным столом.
Я не имел определенного места и подсаживался, то здесь, то там, чтобы чокнуться, или перекусить на ходу с товарищами.
За круглыми столами разместились кто как хотел: помощники перемещались с присяжными поверенными. Но два стола в углу залы, были заняты определенно сомкнувшимися товарищами. Большинство их было из кружка "политических защитников" и вообще из ярко "левых". Тут был на первом месте Н. Д. Соколов, А. А. Демьянов, П. Н. Переверзев, Гинсбург, мои бывшие помощники Волькенштейн, Барт и другие. А. Ф. Керенский отсутствовал.
Мой отказ от партийного характера чествования, очевидно, побудил его подчеркнуть свой абсентеизм.
Я знал вообще, что не пользуюсь его симпатиями и что в этом настроении не малую роль играло жало неудовлетворенного честолюбия, так как на поприще чисто адвокатском он был только едва заметен.
Все шло до поры до времени вполне благополучно. Было непринужденно оживленно. Говорили застольный речи каждый, кто хотел, а хотели все.
Одною из первых раздалось звонко-кованное чисто русское слово П. А. Потехина. Ни изгибов мысли, ни пестроты орнаментов, но красота в самом сочетании простых и ясных русских слов.
Посредственный адвокат, но прекрасный застольный оратор, В. Ф. Леонтьев, в противуположность первому, весь в недомолвках, сопоставлениях и намеках, очень понравился всем.
Ник. Ник. Раевский и чудный товарищ и прекрасной души человек, пародировал в своей речи собирательного прокурора, очнувшегося в день моего юбилея и мечтающего о том, как бы хорошо было ему прокурору жить на свете, если бы адвокат Карабчевский вовсе не родился, и сколько было бы у него тогда обвинительных приговоров, и сколько отличий и повышений по службе выпало бы на его долю.
Говорил долго, совершенно к тому времени оглохший, радикал Ник. Мих. Соколовский. Проникновенно и упорно желал он скорейшей конституции и. предрекал ее. В том же духе намекали другие и образами говорилось еще многое.
Нашелся один остряк, который осетрину под хреном возвеличивал над конституциями всего мира и пришел к заключению, что кулинарное искусство и политика требуют тех же приемов, дабы зря не портить на большом огне провизии.
Пока все было вполне терпимо. Но, вот, начали срываться с места ультралевые товарищи.
Пошла безудержная элоквенция митингового характера. Меня чуть не провозгласили анархистом и будущим главою революции. Жена моя, терпеливо до тех пор слушавшая, вдруг поднялась во весь рост и, чеканя каждое слово, остановила расходившегося оратора. Она сказала, что не может допустить, чтобы в ее присутствии, и в ее доме, позволяли себе вести революционную пропаганду и что она решительно протестует против продолжения подобных речей.
На секунду наступило гробовое молчание.
Речи умолкли, но уравновешенные товарищи, бывшие за столом, где сидела моя жена, стали продолжать с нею оживленно прежнюю беседу, как бы желая подчеркнуть, что вполне понимают и одобряют ее вынужденное выступление.
Большинство и за малыми столами также остались на месте, но бывшие за двумя столами "левые" демонстративно-шумно вскочили со своих мест, постояли безмолвно нисколько секунд, как бы приглашая остальных последовать их примеру, и направились к выходу. Впереди всех был Н. Д. Соколов. В дверях они еще оглянулись. Потом всей гурьбой вышли в прихожую, постояли там и, одевшись, постояли еще и у подъезда на улице.
Мое положение было не из веселых. Провожая их у дверей я просил их остаться, но не находил возможным ни оправдывать их митинговых выступлений, ни извиняться за вполне естественный, при ее стойких убеждениях, протест жены.
Никто кроме них не покинул столовой и после их ухода, стало только оживленнее и уютнее.
А. Я. Пассовер и В. О. Люстих особенно заботливо оказывали внимание моей жене, как бы желая подчеркнуть, что понимают и вполне одобряют ее поведение.
Этот "эпизод" попал в печать; в берлинских газетах и в одной английской он появился в качестве "знамения времени", характеризующего повышенность общественного настроения столицы.
В товарищеской среде, вероятно, о нем много было толков самых разноречивых, но лично я не только не подвергся сколько-нибудь ощутимому сословному бойкоту (вне небольшой горсти участников инцидента, осуждавших мое пассивное к нему отношение), но при новых выборах в Совет, вновь был избран членом его, обычным большинством голосов.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ.
В связи с японской войной время наступило, в общем, крайне тревожное.
Злосчастная война, затеянная нелепо и поведенная неудачно, открыла новые пути для интенсивной критики "существующего строя" и для сочувственного отношения к стремлениям интеллигенции добиться во чтобы то ни стало спасительной "конституции".