Но Ф. H., уже достаточно навинченный, не хотел понять: "Тогда уцелеет самодержец".
   "И чудесно, на бумаге пусть себе уцелевает, архивная справка ничему мешать не должна, важно фактическое содержание в объеме власти. Чем меньше даете власти, тем пышнее, усерднее, возвеличивайте титул Монарха, а не поступайте наоборот. Титул Монарха любой страны должен быть квинтэссенцией его послужного списка, не только в настоящем, но и в прошлом... И отставного генерала Вы называете превосходительством, а ведь все его генеральство только в том, что он в казначейство за пенсией для моциона пешком ходит".
   Ф. Н. задумался, но вскоре оживился: "пожалуй Вы правы.. . Дело не в титуле!"
   Как вырешился вопрос об ограничении царского титула в думской партии не знаю, вернее, не помню, но недоставало бы только чтобы из-за этого была разогнана вторая Дума. Если так, туда ей и дорога.
   Впрочем, когда я пишу эти строки, Poccия изнывает от таких кровавых ужасов, что туда и дорога всему, вообще, что довело ее до этих тяжких дней.
   Рано или поздно покаянным стоном разразится она и сгинет тогда все случайным вихрем нанесенное на нее извне. Кровавый революционный пир, заданный ей, в годину тяжкой войны, на деньги мутного источника, не скоро ею будет забыт.
   ГЛАВА ПЯТАЯ.
   Принадлежа к очень большому по своей численности сословию петербургских присяжных поверенных, бывая нередко в Москве и в самых отдаленных местах России в качестве уголовного защитника (недаром покойный В. Д. Спасович в одной из своих застольных речей прозвал меня "Летающим Голландцем") я знал довольно близко состав, настроение и наличные силы российской адвокатуры и вправе отметить из ее рядов тех, чьи имена, так или иначе, фигурировали в качестве политических деятелей.
   Свободное, самоуправляющееся сословие адвокатов при самодержавно-бюрократическом строе, конечно, являлось большою аномалиею и явным показателем недоделанности насущнейших мирных реформ царствования Александра II.
   Когда хочешь управляться деспотически только физической силой, пренебрегая правом и моралью, вполне последовательно упразднить сословную организацию независимой адвокатуры. Царское Правительство не посмело сделать этого, как сделало советское правительство, а с другой стороны не сумело идти в контакт с строгой законностью, только при наличности которой сословие адвокатов могло быть его союзником.
   Именно на первых же порах, когда приток в адвокатуру талантливейших сил был особенно велик, правительство могло черпать из него надежнейших своих представителей. Но отношения установились как раз обратные: в адвокатуру из магистратуры устремлялось, как раз, все живое, честное, независимое. Такие имена как Жуковский, Андреевский, Александров (защитник Веры Засулич) и другие, ставшие украшением сословия, исчезли из списков прокуратуры, непомерно ослабив ее именно благодаря невозможному, с точки зрения законности, направлению деятельности таких министров юстиции, как Муравьев и Щегловитов.
   Высшее судебное учреждение для всей России, Правительствующий Сенат, за последние годы по составу сенаторов, был не правительствующим, а лакействующим, вполне послушным директивам министров юстиции, хотя бы директивы эти нарушали явно закон... Особенно верно это относительно Уголовного Кассационного Департамента Сената, в котором вымерли такие честно-консервативные типы, как Репинский, бар. Тизенгаузен, Фененко и другие, и откуда были удалены в Общие Собрания такие талантливые и испытанные юристы либерального оттенка, как А. Ф. Кони, В, А. Случевский, Ф. А. Арнольд и др.
   Гражданские процессы, если они не были выдающимися, ни по сумме, ни по положению участвующих, избегали министерского давления. Но в делах где, так или иначе, был ход к министру юстиции, адвокату противной стороны надо было смотреть в оба. Я лично, при Муравьеве, в двух-трех выдающихся гражданских процессах испытал это, и в свое время затратил всю свои энергию, чтобы парализовать закулисное давление едва не погубившее заведомо правые дела.
   Что касается до уголовного правосудия то, вне суда присяжных, его решения были сплошь тенденциозны и рабски угодливы политике данного министра юстиции. Достойно замечания, что тяжущиеся из аристократической, или из близкой правительству среды, пользующиеся услугами адвокатов, избегали иметь своими поверенными или юрисконсультами лучших представителей, присяженной адвокатуры. Они довольствовались услугами либо частных поверенных, либо присяжных поверенных таких судебных округов, где не имелось Советов присяжных поверенных и где не принятые Советами по нравственным основаниям лица, находили себе приют. Это характерное явление объяснялось именно тем, что такие поверенные не брезгали никакими закулисными ходами в Министерстве Юстиции, а в последнее время и у самого Распутина, во время, якобы, могущественного его влияния.
   Безграмотные записки Распутина, то к тому то к другому, министру нередко имели иногда решающее влияние на исход дела. Нечего и говорить, что, достойные и уважающее себя и свое звание, присяжные поверенные, как от огня бежали от подобных дел и комбинаций.
   Лично меня, имевшего значительную практику и по преимуществу уголовную, нередко умоляли "написать только два слова" Распутину относительно исходатайствования помилования то тому, то другому осужденному, уверяя, что именно моя "авторитетная" просьба, поддержанная им, будете иметь верный успех.
   Я не согрешил ни разу. Чувство нравственной брезгливости каждый раз заставляло меня на отрез, не входя ни в какие подробности, отказываться от подобных дел. Так же поступали все уважаемые мною товарищи по сословию.
   Ни разу в жизни ж не встречался с Распутиным и не знал бы вовсе как он выглядел, если бы однажды весною его мне не указали едущего по "Островам", в придворной карете. Резко малеванный портрет "черного монаха" в спущенном окне кареты, как в раме, был мною запечатлен.
   Было бы, к сожалению, неправдой утверждать, что все адвокатское сословие, как один человек, отдавалось чистому служению правосудия. В его среде было не мало отрицательных типов, посвятивших себя исключительно наживе и делецкой юркости; но все же была основа в лице "стариков" (anciens) чтимых сословием и державших, твердою рукою, в качестве Членов Совета, лучшие его традиции и чаяния. В общем это было сословие либеральное, не только в профессиональном значении этого слова, но и по своим политическим тенденциям. Иначе, разумеется, быть и не могло, так как самоуправляющаяся группа образованных общественных деятелей не могла же слиться с бездарным правительственным топтанием на одном месте, проявлявшим властную тенденцию только пятиться назад, а не идти твердыми шагами вперед к заветной цели, постепенно-стойкого, разумного строительства страны.
   При наличности, в дореволюционной России сановно-чиновного (но не царского) абсолютизма, существование на ряду с этим свободного самоуправляющегося сословия адвокатов было резкою, почти трагическою аномалию. Явно противуположные общественные задачи не могли не ставить адвокатуру в противоречие с видами и чаяниями правительства, и вполне естественно, что вся публичная деятельность лучших адвокатских сил была у нас всегда деятельностью систематически оппозиционною. Это пытались обуздать и Муравьев и Щегловитов и такие их ставленники, как старший Председатель Петербургской Судебной Палаты Крашенинников или сенаторы: Бахтаров, Гредингер и т. д. Но эти попытки только раздражали общественное мнение и увеличивали значение и силу публичного адвокатского слова.
   Истинно талантливые и умные адвокаты не злоупотребляя ими, лишь в миру действительной целесообразности, пользовались своим даром для утверждения закона, справедливости и здравых общественных понятий, но на ряду с этим в сословии нарождалась группа уже явных политических агитаторов, пользующихся при, всяком удобном и неудобном, случае адвокатской трибуной исключительно в видах революционных.
   До 1904 года о явных политических выступлениях вообще не могло быть речи, и все сводилось к тому или иному направлению в деятельности судебной и общественной... К этой последней примыкали частные собрания, где занимались провидением горизонтов будущей политической карьеры того иди другого кружка или партии.
   В адвокатуре я всегда стоял особняком, т. е. не примыкал ни к партии, ни к кружку, но любил сословие, как таковое, с его задачами, которые всегда ставил высоко. Служение закону и морали я считал великой услугой для родины, именно у нас в России, где и то и другое покоилось еще на шатких, колеблющихся основаниях.
   ГЛАВА ШЕСТАЯ.
   Внутри самого сословия, вначале, "политиканы" были наперечет, но в последнее время, начиная с несчастной японской войны, их число все увеличивалось и деятельность их приобретала характер настойчивой планомерности. Судебные политические процессы теперь уже служили трибунами для революционной пропаганды, нередко выходя за пределы объективного, хотя бы и в страстной форме, освещения надвигающейся на Россию грозы в виде насильственного государственного переворота.
   Taкиe адвокаты, как Родичев, Керенский, Соколов, не отличаясь ни умом, ни талантливостью, ни широтою мировоззрения, были вполне подходящими стенобитными орудиями, ударявшими всегда в одну и ту же точку, по заранее выработанному революционному трафарету. И они добились своего; приобрели в конце концов последователей, союзников и подражателей, настолько, что к периоду 1904-1905 годов составляли уже весьма заметную и довольно властную в сословии группу.
   До 1905 года большинство сословия если не враждебно, то во всяком случае без всякого энтузиазма оценивало и их личности и их стенобитное усердие, неизменно напряженное при каждом незначительном публичном их выступлении. Их ораторские таланты, в среде где блистали Спасович, Герард, Потехин, Александров, Пассовер, Жуковский, Андреевский и многие другие первоклассные судебные ораторы, ценились не очень высоко. Ни сколько-нибудь благоприятных внешних данных, ни эрудиции, ни широкой образованности, ни образности мысли и выражения в их распоряжении не имелось. Как адвокаты они были и навсегда остались посредственностью в отличие от московских представителей той же политической группы в лице Тесленко, Малентовича, Муравьева и некоторых других, гораздо более их талантливых.
   Родичев в качестве судебного оратора был ниже всякой критики, он не захватывал аудитории, он не убеждал судей, а лишь немилосердно терзал уши слушателей своим неизменно однотонным "соло на барабане".
   Керенский, как судебный оратор не выдавался ни на йоту: истерически-плаксивый тон, много запальчивости и при всем этом, крайнее однообразие и бедность эрудиции. Его адвокатская деятельность не позволяла нам провидеть в нем даже того "словесного" калифа на час, каким он явил себя России в революционные дни.
   Что касается до Н. Д. Соколова (как утверждали, автора знаменитого приказа No1-ый, окончательно развратившего армию) то его, как оратора вообще и судебного в частности, с трудом можно было выносить. Докторально-самоуверенный, сухо-повелительный тон, не скрашенный проблеском талантливости, ни образностью речи, в конце концов, раздражал слушателей до полной нетерпимости.
   Когда после революции фронт наш уже разваливался и солдаты не хотели больше воевать, Керенский послал именно его, как оратора убеждать солдат идти в атаку. Известно, что это кончилось жестоким избиением самого оратора Н. Д. Соколова. Помимо всего прочего, я уверен, что его ораторские приемы, тон, голос все могло быть косвенным поводом стремительной с ним расправы. Ему воистину был присущ дар раньше всего раздражать и вооружать против себя заранее несогласных с ним слушателей.
   Из менее видных деятелей-адвокатов той же политической пачки милейший П. Н. Переверзев, будущий злополучный министр юстиции, был куда симпатичнее в качестве судебного оратора. У него бывал и искренний пафос и задушевность речи. Не менее злополучный также будущий министр юстиции С. А. Зарудный был бы недурным оратором, если бы в голове его мысли и аргументы строились правильными рядами, а не в шахматном порядке. То, что он высказывал, являлось всегда прыжками вперемежку то черных, то белых и требовало усиленной сортировки для подведения итогов его речи.
   Но сила всех этих ораторов, несомненно, все же в чем-то таилась, раз они овладевали, при том или ином случае, вниманием и даже энтузиазмом толпы на революционных митингах и собраниях.
   Думается мне, однако, что сила эта таилась не столько в них самых, сколько в той наэлектризованной атмосфере, которая выдвинув их самих, не задумалась затем их же повергнуть в прах перед лицом более их энергичных и, несомненно, более талантливых Ленина и Троцкого и их лихих прислужников, у которых к тому же оказалась и, пришедшаяся так по вкусу русскому "бессмысленному бунту", распоясанная совесть.
   Бедные пионеры русской революции, начиная с декабристов, кончая бабушкой Брешковской и террористами, двигавшими разрывными бомбами наш русский прогресс, вас перехитрили Стенька Разин и Пугачев так, как мы вернулись все к тому же российскому бунту, который Пушкин давно окрестил "жестоким и бессмысленным"!
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
   В подготовлении русской революции участвовали несомненно не одни революционные элементы, которым она снилась, как источник свободы, медовых рек и кисельных берегов и которые считали период войны единственно подходящим для ее успеха.
   Кроме них едва ли не видели в революции спасения, с совершенно иной точки зрения, все реакционеры, германофилы и изнервничавшееся, интеллигентное еврейство, желавшее, наконец, стряхнуть с себя ярмо неравноправия.
   Конечно, ни одна из этих трех групп не желала и не хотела революции в том виде, как она, в конце концов, разыгралась. Сторонники самодержавия, т. е. безответственной власти, вроде Штюрмера, Щегловитова и всех их присных, ждали революции, как законного повода для прекращения войны, в надежде на подавление ее, одновременно с победой Германии, поражение которой, в их глазах, было бы поражением абсолютизма. В силу этого германофильство царило во всех ближайших к престолу сферах (не говорю уже о Распутине), и несчастному Николаю II, безвольному, но честному, приходилось барахтаться в этой удушливой атмосфере ежеминутно, ежесекундно. По свидетельству всех союзных послов и военных агентов, его одного нельзя было заподозрить в эти трудные моменты, в двойной игре; он до конца хотел остаться верным союзникам.
   За одну эту черту его мученической лояльности, да простится ему многое и да воскреснет его образ чистым в людских сердцах.
   На протяжении почти всей войны через Копенгаген и Швецию шныряли вражеские агенты в Poccию и обратно. Они свили гнезда шпионажа и в Копенгагене и в Стокгольме.
   В Копенгагене эти господа чуть не открыто торговали изменой России в пользу врагов. Посольство наше здесь очень ответственное, как граничащее непосредственно с воюющей с нами Германией, было до жалости, или мало осведомлено, или слепо. Мимо его рук проскользнуло в Poccию множество революционных посланцев в интересах Германии. В свое время еще в сентябре 1915 г. об этом доводилось до сведения кого следует, но еще в 1917 г., когда, я уже после революции, попал в Копенгаген, мне жаловались, что ничего не было в свое время сделано для обнаружения и пресечения свободного доступа множества подозрительных лиц в Poccию. В российской бюрократии германофилами и поклонниками Вильгельма II можно было хоть пруд прудить, и никто не подумал, прежде всего, расчистить это гнилое болото.
   С удалением Великого Князя Николая Николаевича от главнокомандования, все это смелее подняло голову и готово было лучше сосчитаться с русской революцией, нежели дождаться поражения Вильгельма II и абсолютизма.
   Время выбранное для революционного выступления было таково, что всякие подозрения возникают невольно. В самом начале войны еще в августе 1914 г., когда меня с моей семьей застигла война в Германии (в Гамбурге) в немецких газетах уже появлялись известия о революции в России.
   Рисовали именно эту картину, которая наступила лишь в феврале 1917 г.: Финляндия объявила себя независимой, Кавказ передается туркам, всюду пожары, волнения и революционные эксцессы. Это писалось, как раз в то время, когда я, вернувшись после долгих мытарств в Poccию, в конце сентября 1914 г., как раз убедился в противном: в России все обстояло благополучно, мобилизация прошла блистательно, войска дрались с полной энергией, царь, как никогда был популярен и мог показываться свободно на улицах Петрограда.
   Раз, затем, совершилось именно то, чем с самого начала войны галлюцинировали противники, совершенно ясно, что они этого старательно желали, что это именно входило в их расчеты, как орудие поражения сильного врага на востоке, чтобы развязать себе руки на западе.
   Но раз противники считали надежным шансом на победу именно революцию в России, ясно, что не только платонически лелеяли они мысль о ней, но планомерно действовали, дабы их заветная мечта осуществилась. По части организации всевозможных средств ослабления противника они всегда были великие мастера, не жалея для этого материальных средств, с моральными же запретами они не считались.
   Для меня несомненно, что "великая русская революция" вытекла не из недр российских, а совершилась на вражеские авансы, не в русских интересах.
   Безумец Протопопов воображал, что пока он "у власти" справиться с революцией будет детской игрой и обнадеживал вся и всех.
   А Государственная Дума, тем временем, успешно революционизировалась Керенским, Чхеидзе и друг. апостолами светлого будущего России, а шептун Гучков шептал на всех перекрестках о близком наступлении "ultimo" для абсолютизма и даже сам Пуришкевич, переставь кричать в Думе петухом, замышлял уже нечто молниеносно-спасительное, вроде убийства Распутина.
   Что касается до еврейской интеллигенции, то национальная задача еврейского равноправия, влекла их естественно туда, откуда это равноправие могло прийти немедленно. На это они готовы были широко раскошелиться, раз сила денег нажитых в России давала им эту возможность.
   Очень грустно, что это равноправие не было дано раньше: революция имела бы гораздо меньше шансов на успех и не разразилась бы вовсе во время войны.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
   Что касается до русского обывателя, то терпимость его к чужому засилью всегда была поразительна.
   И патриотизм в лучшем значении этого слова, миновал нас; патриотизм, воспитывающий людские души и сердца, как воспитывает их и любовь к матери, во имя дальнейшей любви к человечеству.
   Опьянелого Ноя, в свое время, только один из его трех сыновей именно средний, Хам выставил на позорище и посмеяние, мы же, в радикальном стремительном рвении, все поголовно превращались в хамов, ежеминутно, ежесекундно выставляя родину-мать на позорище и поругание. Это вполне доказала и последняя война.
   Чтобы мы не изобретали для дискредитирования нашего последнего "тирана", не династически-личные интересы ввергли Poccию в войну, которая, если бы она окончилась торжеством для Poccии, неминуемо повлекла бы за собою, приобщение ее к лику свободных наций вполне мирным путем.
   Если бы у "тирана" были помыслы только о себе и о своем троне, он стал бы естественным союзником Вильгельма. Пусть немецкое засилье задушило бы Poccию, он все же царствовал бы и лично пользовался всеми благами фиктивного самодержца. А, что Германия в союзе с Poccиeй задушила бы в первые же месяцы Францию, пока еще ни Англия, ни Италия не могли пpидти ей на помощь, это более чем ясно. И война была бы кончена. Участие Poccии в войне не было актом династических замыслов, а была делом Poccии и во имя блага Poccии же. Казалось бы, что поэтому война эта не могла не быть глубоко популярна именно для интеллигентной России.
   Но, только на первых порах, эта популярность всколыхнула и не столько нашу интеллигенцию, сколько массу, живущую не рассуждениями, а чутьем и инстинктом.
   Династия бросила в бой в первую, же голову единственный надежный свой оплот - гвардию, которая, своим наступлением в Восточной Пруссии, спасла Париж и с ним и Францию, но навсегда была утрачена, как защита трона и самодержавия. Казалось бы, при таких условиях, при самомалейшем искренном патриотическом чутье можно было все претерпеть до конца войны, тем более что худо ли, хорошо, она клонилась к победе, несмотря на все наши недочеты, несмотря на наши отступления, после блестящих наступлений.
   Мнение всех союзных военных авторитетов теперь единогласно, что только русская революция затянула войну и что она была бы победоносно кончена уже к лету 1917 г.
   Германия это учитывала вполне и ей, а вовсе не Poccии, нужна была именно в эту минуту "великая русская революция", с ее приказом No1-ый, с ее разложением войска и братанием на фронте.
   Призыв в войска, за недостатком кадровых офицеров, "прапорщиков" и, вообще, пополнение армии призванными и запасными, к концу войны, сыграло фатальную роль. Вся эта масса была материалом, весьма пригодным для всякой пропаганды, клонящей к скорейшей ликвидации войны, хотя бы ценою поражения. "Пораженцы", с которыми неумело и бессистемно пыталось справиться правительство, были не мифом, как это представлялось либеральной печати, а весьма глубоким и острым явлением, которое, как ползучая саркома, то здесь, то там, давала о себе знать в тылу.
   Только на первых порах интеллигентная молодежь, как бы искренно ринулась на фронт, щеголяя своей походной формой и выпавшею на ее долю героическою, миссией. Но очень скоро и это увлечение остыло, особенно когда победы стали редки, а траншейная страда стала жутко-непроглядной.
   Все, что имело связи, знакомства, протекцию, скоро начало прятаться по штабам, в Красном Кресте и по различным тыловым организациям.
   В это время, как во Франции, в Англии и Италии сыновья и родственники самых выдающихся, входящих в состав правительства лиц, шли в передовые линии и умирали на "почетном поле брани", как с гордостью возвещалось об этом на страницах газет, наши охотно прятались по канцеляриям и наводняли рестораны Петрограда своим якобы походно-боевым обличием.
   И в адвокатской среде - увы! - я лично знавал таких молодцов, которые временно валялись "на испытании" по больницам и в Николаевском госпитале и получали, в конце концов, отсрочки и отпуска.
   Гласно-публичный скандальный пример такого уклонения от своего долга повелся у нас еще с Японской войны, когда знаменитый сладкопевец-тенор Собинов, облачившись в больничный колпак и халат, прикидывался некоторое время не то сумасшедшим, не то нервно расстроенным, чтобы избежать отправления на фронт. В последнюю войну, нося офицерскую форму, в которой его рекламно воспроизводили в иллюстрированных журналах, как "призванного" жертвовать жизнью "за царя и отечество", тот же сладкопевец преспокойно, распевал в театрах и умирал в роли Ленского почти также реально, как умирали в это время на поле брани.
   Но наши артисты вообще вне конкурса, Бог с ними! Им не в пример французы и итальянцы, среди которых артисты и писатели самого первого сорта (Д. Аннунцио) не брезгали любовью к родине и не унижались до надевания сумасшедших колпаков, чтобы уклониться от призыва.
   Кстати об наших артистах. И даже "солистах Его Величества".
   Без омерзения и чувства гадливости трудно говорить об этом. Но отметить необходимо, чтобы заклеймить неизгладимым позором аморальное разложение первобытной русской, хотя бы и талантливой, души, предоставленной самой себе и своим эгоистическим интересам. Пример: Шаляпин, высота талантливости которого до поразительности пропорциональна низменности его нравственного чувства.
   Давно ли он на открытой сцене кинулся перед царем на колени, когда хор пел "Боже Царя Храни". Он же первый "сочинил" жалкий революционный гимн. Он же, как никто, прислужился большевикам и стал со сцены прославлять их кровавое владычество. И публика валила в театр и тогда и теперь и не забросала его гнилыми яблоками, чтобы заклеймить эту нравственно-гнилую душу, в образе хотя бы и очень талантливого артиста.
   В любой гражданско-культурной и морально дисциплинированной стране подобные общественные явления не могли бы пройти незамеченными.
   О прочих "солистах" и у царя "заслуженных" не стоит и говорить. Чего можно требовать от "артистических" перекидных душ, когда и среди военных, возвеличенных придворными званиями, и чинами и окладами, не нашлось у него ни заступников, ни верных долгу и присяге.
   Великий Князь Николай Николаевич, очевидно вражескими же интригами, был уже "убран". Оставайся он Главнокомандующим не так-то легко было бы развратить фронт. Его душе несомненно присущи черты рыцарства. В злополучном своем дневнике Николай II, после вынужденного у него отречения, обмолвился великой истиной, которую не прозревал ранее в своей душевной слепоте: "кругом обман, ложь и измена"!
   Пусть Гучков, Шульгин и прочие мелочно-близорукие политиканы смаковали свое торжество в эту минуту, но я бы желал знать, как себя чувствовали вояки-генералы: Pyзский, Алексеев и tutti quanti, которые, прямо или косвенно, приложили к этому свои руки?
   Вдова казненного Великого Князя Иоанна Константиновича, Елена Петровна, будучи, в феврале 1919 г., проездом в Копенгагене, передавала мне, что когда она содержалась в тюрьме в г. Екатеринбурге, ее навещал доктор Деревенькин, лечивший наследника, и потому имевший доступ к Николаю II-му, который, с семьею, был также в Екатеринбурге, во власти большевиков. Между прочим, он сообщил ей отзыв последнего относительно генерала Рузского, сыгравшего решительную роль при его отречении. Пленный царь, томившейся в тяжкой неволе, сказал Деревенькину: "Бог не оставляет меня, Он дает мне силы простить всех моих врагов и мучителей, но я не могу победить себя еще в одном: генерал-адъютанта Рузского я простить не могу"!