Земские, городские и профессиональные организации, как из рога изобилия, стали сыпать своими "резолюциями", явно выработанными по одному и тому же шаблону.
   Либеральная интеллигенция смаковала предстоящие затруднения государственного порядка, так как непопулярность, правительства достигла своего апогея. Стали почти открыто образовываться политические партии, будущие парламентские.
   Революционеры со своей стороны тоже не дремали и умудрялись искусно проникать в рабочую, среду и делать ее своим послушным орудием.
   Пошли забастовки: посидел Петербург и без воды и без электричества.
   Тогдашний правительственный премьер Витте вздумал было перекликаться с премьером рабочих организаций, Носарем. Он к ним с лаской, назвал "братцами", а они отвечали ему нелюбезно, отрекаясь от всякого с ним родства и собратства.
   Дело временами, принимало весьма угрожающий оборот. Гадали: на чью сторону станет войско, гвардия в особенности? Но в Петербурге войско еще было надежное, хотя были попытки революционировать даже Преображенский полк.
   В сословии присяжных поверенных открылось широкое поле деятельности для "левых" с Н. Д. Соколовым и А. Ф. Керенским и Исаевым во главе. Они легко стали овладевать адвокатскою молодежью и всеми "безличными", высокопарно-демонстративно, словно по заказу, поголовно примкнувшими к "освободительному движению".
   Сословные общие собрания моментально превратились в бурные политические митинги. "Старики" еще держались, но их пророческим предостережениям уже туго внимали.
   В заседания Совета нередко без доклада врывалась, та или другая группа, требуя зажигательных резолюций и постановлений. На тогдашнего председателя, мягкого и деликатного, А. И. Турчанинова, наседали со всех сторон и нередко вырывали у него распоряжения, от которых он, вслед затем, перед Советом болезненно каялся. На него было жалко смотреть, таким грубым натиском шли со всех сторон на него развязные требования, чуть ли не властные окрики.
   Сидя в Совете, в качестве его члена я, также как и В. А. Люстих, В. И. Леонтьев и еще некоторые, глубоко этим возмущался и настаивал на сохранении полной сословной дисциплины. Но момент был упущен, все даже внешне распустились, до неузнаваемости. В общем собрании стали бесцеремонно зажимать рот каждому, кто не являлся подголоском общему взбаламученному настроению.
   В других сословных и профессиональных организациях и учреждениях это настроение проявлялось еще в более грубой форме.
   "Вывозить на тачках" считалось заурядною мерою воздействия на "начальствующих" лиц, не только на заводах и фабриках, но и в таких учреждениях, как больницы. Знаменательный случай такой расправы с главным доктором больницы для душевнобольных Св. Николая Чудотворца, Реформатским был особенно характерен, так как инициатором его был "интеллигент", молодой врач, временно командированный в больницу.
   Боевой лозунг "всеобщей, тайной, равной" (подачи голосов) висел в воздухе, и объединял, пока что, все затаенные вожделения, домыслы и чаяния отдельных партий, союзов и фракций.
   Особенно сильным орудием воздействия на "безразличных" и "беспартийных" являлись стачки и забастовки, нарушавшие течение раз налаженной обывательской жизни. Обыватель оставался, как всегда, обывателем, инертным, трусливым, беспомощным, ожидавшим, как и кто, какой палкой, погонит его в ту или другую сторону. Ему почти безразлично идти ли вправо, или влево, лишь бы его не заставляли геройствовать и, чего Боже сохрани, не лишали маленьких жизненных удобств.
   Еврейский "интеллигент" проявлял особенно-активную энергию, с развязностью дотоле не обнаруживаемою. На каком-то собрании Оскар Грузенберг держал себя уже величественно-победоносно. У него нашелся даже "жест" по адресу полиции. Когда, пристав приказал околодочному записать присутствующих, Оскар тут же отдал немедленно распоряжение своему подручному записать фамилию пристава и околодочного.
   Революция на сей раз, пока только политическая, а не социальная, шла всем своим боевым аллюром.
   Буржую "штыка в живот" пока еще откровенно не сулили и буржуй упивался сознанием своей высокой миссии, идя молниеносным походом, пока что на "бюрократию". Прозорливостью он не отличался, хотя некоторые признаки, последующей жалкой его роли, для внимательного взора, уже обозначались.
   В день стрельбы на Невском, по случаю Гапоновского шествия к Зимнему Дворцу, отдельные группы рабочих весьма злобно косились на "собственные" экипажи и пускали по адресу их владельцев не двусмысленные грубые намеки из области провидения "светлого" будущего.
   Но "всеобщая", "тайная", "равная", все это должна была, разумеется, поглотить, наладить и поставить на место. Главное было теперь добиться "этого", остальное приложится. Добивались всеми средствами, не снисходя до моральной оценки приемов и средств.
   В один из очень тревожных дней, в связи с Гапоновщиной, один знакомый мне саперный офицер прибежал ко мне прямо от "Доминика" и, еще запыхавшись, сказал: "знаете ли у "Доминика" было собрание, решили выставить вашу кандидатуру в президенты российской республики, Витте провалился!".. Я посмотрел на него, как на сумасшедшего и сказал: "будь я на месте царя, я бы и Витте, и себя, да и Вас, кстати, приказал немедленно повесить. Это бы Вам наглядно доказало, как вы рано возмечтали о республике. Не стыдно ли так терять голову !.."
   Он сконфуженно умолк.
   С большою откровенностью пришлось мне высказаться и по специальному вопросу об "адвокатских забастовках" и "снимания судей", что не только стояло на очереди, но, частично, уже и практиковалось.
   Дело обстояло так. Всеобщая адвокатская забастовка усиленно пропагандировалась на случайных общих собраниях присяжных поверенных и помощников. Делегаты этих "частных" собраний врывались в комнату Совета, во время его заседаний и требовали, чтобы общая забастовка была организована и санкционирована авторитетным и обязательным для всех членов сословия, постановлением Совета Присяжных Поверенных.
   Растерявшийся Председатель Совета А. Н. Турчанинов обещал срочно внести этот запрос на обсуждение Совета. Тем временем отдельные группы молодых адвокатов рыскали уже по судейским коридорам, врывались в залы заседаний и совещательные судейские комнаты и требовали от судей прекращения судейской работы, приглашая их примкнуть к всероссийской забастовке.
   Эффекты получались разные: где были председатели потрусливее, там заседания моментально срывались; в других местах, после молниеносного "скандала", они кое-как опять налаживались, Особенно стойко и энергично проявил себя Первоприсутствующий Сенатор Уголовного Кассационного Департамента Г. К. Репинский: он просто ругательски гаркнул во всю мочь на свору проникших в Сенат "снимальщиков" и с позором выгнал их вон.
   Поставленный перед Советом Присяжных Поверенных вопрос об "общесословной забастовке" требовал докладчика и А. Н. Турчанинов предложил не найдется ли среди членов Совета "желающего". Я тотчас же откликнулся.
   Меня глубоко возмущала самая идея о возможности "правосудию бастовать" как раз в те моменты, когда оно больше, и чем когда-либо, обязано действовать. Никакой параллели с другими профессиональными и рабочими забастовками "забастовка правосудия" в моих глазах не имела. Я взялся к следующему же заседанию написать мотивированный доклад, энергично подчеркнув в нем абсолютную неприемлемость для присяжной адвокатуры иной точки зрения.
   Большинство Совета облегченно вздохнуло и радостно приняло мое предложение. Мой мотивированный доклад был принят и, без возражений, вошел целиком в постановление Совета, решительно осуждавшее, как "снимание судей", так и сословную забастовку. Постановление это вызвало целую бурю в среде сословия и в той части повседневной печати, которая после убийства Плеве и последующих событий, стала неудержимо радикальной.
   Ближайшие же весенние выборы в Совет ознаменовались усиленной агитацией с целью моего забаллотирования. Милейший делопроизводитель наш С. Т. Иванов, таивший в сердце своем большую ко мне нежность, шепнул мне об этом, давая понять не лучше ли будет мне самому снять свою кандидатуру, чтобы не подвергаться позору забаллотировки.
   Я его успокоил и сказал, что хочу быть забаллотированным, чтобы подчеркнуть, что я непреклонно остаюсь при своем мнении, считая его единственно соответствующим интересам и достоинству сословия.
   Забаллотирование мое действительно имело место, но далеко не тем внушительным большинством шаров, на которое агитация метила.
   В ближайшем затем общем собрании нашлись "товарищи", даже из бывших моих помощников, которые порешили "допечь" меня во чтобы то ни стадо: именовали и Николаем III-м и последователем политики самого Плеве ...
   Философское равнодушие, не покидавшее меня, раздражало их больше всего. Они рассчитывали, что я "сдам", стану оправдываться, может быть, даже раскаиваться, по примеру двух-трех членов Совета, которые подписанное ими же постановление теперь соглашались признать поспешным и неудачным. Расчеты эти не оправдались, я ограничился заявлением, что свобода мнений есть лучшее достояние нашего Сословия и что я рад, что в такой боевой и острый для сословия момент им пользуются сполна. Год спустя, несмотря на соблазнительное число записок, выставлявших вновь мою кандидатуру в члены Совета, я отказался баллотироваться.
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ.
   То, что общеизвестно, не стану воспроизводить здесь.
   Отмечу только этапы.
   Испугом царя сумел воспользоваться Витте ровно настолько, чтобы самому удержаться у власти.
   Октябрьский манифест требовал энергичного и широкого осуществления реформ, которых не последовало.
   Муравьев, преимущественно дискредитированный в качестве Министра Юстиции, сбежал послом под благодатное небо Италии. Никакого "нового" режима, в сущности не наступало, все держалось в правительственных сферах на смутной надежде: "авось уладится".
   В конце концов, в виду аграрных бунтов с иллюминациями московской революции и организовавшимися то там, то здесь, "республиками", всплыли Дурново и Дубасов и, "авось" осуществилось, благодаря энергичной peпpeccии с расстрелами и жестокими карательными экспедициями. Забастовки, особенно железнодорожные, периодически все еще повторялись, в стране было вообще неспокойно, когда выдвинулся и стал у власти Столыпин.
   Мало-помалу, ему удалось, довольно умно, на первых порах осторожно, восстановить внешний порядок в стране.
   Столыпин из всей плеяды последних наших бюрократов был несомненно выдающимся, может быть даже, за многие годы, единственным государственным человеком, по уму и талантливости. Во всяком случае он понимал, что "великая Россия" и "великие потрясения" стоят уже липом к лицу и рассчитывал еще отстоять ее.
   Как думский оратор он был несомненно выше своих думских оппонентов и, если бы он не был связан по рукам Царскосельской распутиновщиной и ставленниками оттуда, он несомненно наладил бы правильно конституционный режим. Но его сторожили с двух концов.
   Богров, не то социал-революционер, не то ставленник "темных сил", а может быть одновременно и то и другое, ухлопал его в Киеве в театре на парадном спектакле на глазах Царя, при наличии усиленной охраны. Смерть эта вызвала ликование среди революционеров, избавила левых думцев от сильного противника, но не слишком огорчила, как говорили, и Царя ...
   С текущими "потрясениями" Столыпин к этому моменту почти уже справился, но с Распутиным и его ставленниками никак, несмотря на всю свою энергию, справиться не мог. После него, по меткому словечку забавника Пуришкевича "пошла та игра в чехарду", с беспрестанною сменою правящих, на политическом ристалище, государственной колесницей. "Игра", которая от Горемыкина и Щегловитова привела к Штюрмеру и Протопопову, пока, наконец, и сама колесница не низринулась в пропасть.
   Для меня, как и для всех во время последней войны было ясно насколько неблагополучно положение России, не столько вследствие неустойчивости наших военных успехов на фронте, сколько вследствие внутренних трений и подпольной работы в тылу. Отчасти усталость от войны, отчасти иноземные влияния, отчасти упрямая партийность интеллигентных кругов - все способствовало развалу патриотического настроения, необходимого для сколько-нибудь успешной борьбы с внешним врагом. О Царском Селе основательно, или безосновательно, иначе не говорили, как о гнезде чуть ли не явных измен и интриг, настойчиво ведущих к сепаратному миру. Политические шептуны, вроде Гучкова, в данную, минуту не у дел, туманно пророчествовали и обсуждали грядущее. То там то здесь, по примеру 1904-1905 годов, пошла серия "резолюций" и попыток отдельных союзов и организаций сказать свое "властное слово".
   Государственная Дума, пока, что, не поддавалась еще явно революционному настроению, но стенобитно, по раз налаженному методу, била все в одну и ту же точку - дискредитирования власти.
   "Приличные" министры (вроде Трепова, Игнатьева) не выдерживали пробы ни в Царском ни в Думе. Не успевши прикоснуться к власти они уже ее утрачивали. В сущности, царила уже глухая анархия. Каждый случайный у власти тянул в свою сторону и тут же шлепался при малейшей натуге.
   Революционные элементы всюду закопошились. "Тыловые воины" в разных организациях "усталые от монотонной войны", почуяли приближение момента, когда они понадобятся для более активных выступлений.
   Еврейский вопрос, особенно в виду начавшихся нередко своекорыстных облав на "пораженцев" и "хищников тыла", принял характер весьма острый, отчасти властный, благодаря денежному могуществу затронутых лиц.
   Физиономия Государственной Думы с каждым днем, почти с каждым часом меняла свое выражение. Родичев, Маклаков и сам Милюков не оставались более единственными "властителями" ее заветных дум. Пуришкевич перестал балагурить, а там и вовсе скрылся на фронт, в качестве заведующего санитарным отрядом, проявив на этом поприще массу доброй воли и энергии.
   На "боевых заседаниях" Думы, а они теперь почти сплошь стали "боевыми", первыми запевалами уже являлись такие левые, как Чхеидзе, Церетели и, конечно, Керенский, который ранее, и в качестве думского оратора, имел лишь посредственный успех.
   Но фронт, тем временем, еще стойко держался, там кровь еще лилась "за Царя и Отечество" и негодующее голоса по поводу "ненадежного тыла" еще не раздавались во всеуслышание.
   На Кавказе фронтовые успехи были значительны. Но что, значили они по сравнению с неблагополучием Петрограда, где престиж Великого Князя Николая Николаевича, как воина и патриота всячески умалялся и дискредитировался.
   Мне случилось быть в Тифлисе, когда туда пришла весть о взятии Саракомыша. Надо было видеть, какое искреннее ликование, какой энтузиазм овладел разношерстной и разноплеменной толпой при появлении на улицах Тифлиса, пришедшегося по вкусу разношерстному населению Кавказа, видного, геройски внушительного Царского Наместника.
   Это был единственный Великий Князь, который в течение войны имел престиж и власть, но и его, как губкой, стерло из народного сознания, как только Царскосельские власти разжаловали его как Верховного Главнокомандующего.
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ.
   С остальными Великими Князьями, а их у нас всегда было множество, никто не считался.
   В либеральных кругах, правда, выделяли Николая Михайловича, как автора исторических монографий и молодого красавца Дмитрия Павловича, как "не глупого".
   Остальные Великие Князья дальше будуаров и уборных балерин и танцовщиц никуда не заглядывали и проводили время среди собутыльников, разнослойных прихлебателей и поклонников отечественной хореографии.
   Андрей Владимирович, пока он проходил свой курс в Военно-Юридической Академии, интересовался уголовными процессами. Он присутствовал и на процессе Гершуни и на процессе Сазонова.
   По поводу этих процессов мне, при случайной с ним встрече, пришлось перекинуться несколькими словами, так как он интересовался знать - имеются ли в печати эти мои речи, которые он прослушал.
   Помню его характерную и чуть ли не единственную фразу, которою он обмолвился по поводу подсудимых.
   - Знаете ли когда читаешь о процессе и слушаешь его получается совсем другое... Вот эти Ваши два революционера, их начинаешь понимать... Когда Вы говорили в их защиту, я понимал, что это не злодеи, а подневольные служители охватившей их идеи...
   Тирада, несмотря на ее отрывочную туманность, свидетельствовала, во всяком случае, о проблесках вдумчивости.
   Знавшие его ближе утверждали, что он подает надежды не быть похожим на остальных Великих Князей. Но, по примеру всех царственных Романовых, женское влияние всецело овладело и этим, подававшим некоторые надежды, молодым человеком и он ничем не проявил себя.
   С другим Великим Князем, именно Николаем Михайловичем, мне случайно выпала более продолжительная беседа.
   Однажды, живя летом в Царском Селе, я ехал по железной дороге с поездом, где ехало не много народа. В отделении первого класса я был один. Вошел какой-то свитский генерал, я принял его за генерала Безобразова, с которым лично знаком не был. Генерал, социабельно сел прямо против меня, спросил можно ли открыть окно, я разумеется согласился. С этого началась наша беседа, не прекращавшаяся затем вплоть до Петрограда.
   Из слов генерала я понял, что он знает с кем, в моем лице, имеет дело.
   Между прочим, он спросил меня: почему я не в Государственной думе, причем весьма лестно оттенил насколько он считал бы полезным мое участие в политической жизни.
   Я возразил, что в такую переходную минуту государственного режима я был бы там лишним. Моим моральным принципам претят бесцельно мутить и без того взбаламученную, общественную совесть. Для правильной же парламентской плодотворной работы, или хотя бы совещательной с Монархом, время, по-видимому, не настало и не скоро еще настанет. Притом же я не партийный человек, ни к одной из существующих политических партий я бы, по совести, не мог пристать; в качестве же "дикого" был бы слишком бесплодно одинок, в той партийной сумятице и в том вихре заведомо несбыточных обещаний, которыми щеголяет каждая партия, мутя народное сознание. В идее я даже скорее поклонник самодержавия. Царь сам должен идти впереди всех действительно назревших нужд народных. На месте Царя я бы немедленно дал аграрную широкую реформу, автономию окраин; урегулирование рабочего и еврейского вопросов, я бы выхватил из рук не только наших политиканов, но и самих революционеров и народ боготворил бы Царя.
   На это генерал живо мне возразил: "Да, но для такого смелого шага нужен был бы Петр Великий, только при его энергии нечто подобное могло бы осуществиться. Ну, а у нас же, ведь, не Петр Великий!.."
   Последние, как мне показалось, иронически недоговоренные слова меня покоробили своею откровенностью в устах свитского генерала. Я пристально посмотрел на него. Он продолжал:
   "Цари низведены теперь на положение статистов, они призваны царствовать, но не управлять ..."
   Я согласился с ним, что современное положение царей незавидно.
   Несколько минут спустя, когда мы заговорили о минувшей японской войне, я спросил его:
   - Вы генерал участвовали в этой войне?
   Он быстро пожал плечами и усмехнувшись живо ответил:
   - Да нет же! Нас Куропаткин к себе решил не допускать. Великие Князья ему мешали ...
   Тут только я сообразил, что я дал маху, приняв Великого Князя Николая Михайловича за генерала Безобразова, с которым он имел лишь отдаленное сходство.
   Я извинился, стал называть моего собеседника Высочеством, а он весело рассмеялся и сказал: "Хорошо, что мы договорились, а то бы Вы считали генерала Безобразова чуть ли не революционером, а он отличный служака и бравый генерал!.."
   Выйдя из вагона, он, по-приятельски, пожал мне руку и почти бегом пустился к выходу, чтобы захватить извозчика.
   Исторические литературные опыты Великого Князя мне были известны; в самое последнее время, незадолго до "великой революции" он выпустил свой труд о Павле I-м и в рассказе об его убийстве весьма недвусмысленно давал понять прикосновенность к нему своего "Благословенного" предка.
   Внешний радикализм Николая Михайловича выражался в его общении с первым встречным из либерально окрашенных и еще в том, что он был небрежен в туалете и ездил исключительно на извозчиках.
   Вера в царственную особенность своей крови им, очевидно, была уже потеряна.
   При том количестве Великих Князей, которое имелось налицо, они могли бы быть в трудные минуты верным оплотом Государя, но им было не до помыслов о своей государственной миссии.
   Даже в среде своих, близких, несчастнейший из смертных Царь Николай II-й был беспомощно одинок, весь во власти гнездившегося вокруг него своекорыстия, обмана и измены.
   "Бывший наследник" Михаил Александрович, женатый на простой смертной, был иного склада, но он чуждался политики и был всецело предан семейной добродетели.
   В ту минуту, когда я пишу эти строки, я уже знаю какою мученическою смертью погиб не только Царь, но на глазах его и вся его семья. Через какие унижения, ужасы и муки прошел "самодержавный" монарх.
   На веки несмываемый для России позор... Нервная дрожь колотит меня в эту минуту, когда я вспоминаю, что я тоже "русский"...
   Когда Николай II-й, после отречения, был тотчас же грубо арестован, я думал, что состоится по крайней мере суд над ним. Керенскому, который, на первых порах намекал на это, я тогда же сказал: "я буду его защитником". И из всех моих защит не было бы более сильной, искренней и убежденной...
   Казнь Людовика XVI-го ничто по сравнению с тем зверством, которым доконали несчастного.
   Виновны ли одни те звери, которым под конец досталась эта царственная добыча? Нет! - Родзянко, Гучкова, кн. Львова и в первую голову конечно Керенского я считаю его истинными мучителями и палачами. Раньше всего и прежде всего, раз он уступил им свою власть, они, рискуя не только своею, "революционною популярностью", но самою жизнью своею, обязаны были спасти его с семьею, остававшейся для него единственным сокровищем от всего царства Российского.
   Они позорно умыли руки, в его судьбе из страха за свою личную участь.
   Люди, которые берутся за героические дела, обязаны быть героями. Их же "геройство" все ушло в чувство животного самосохранения, которое помогло им лично благополучно улизнуть в нужную минуту.
   Гадайте после этого, почему провалилась "великая" русская революция и была ли в ней хоть черточка истинного величия, способного захватить народную душу.
   Народная, искусственно революционно взбаламученная, совесть бессильно отплевывает до сих пор свою пену - большевизм.
   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ.
   Увы, года за полтора до февральской революции мне пришлось почти те же соображения высказывать самому Керенскому, предрекая ему и его партии ближайший эффект их революционного рвения.
   В то время я был уже вновь переизбранным председателем Совета Присяжных Поверенных, так как с 1907 года, (после временного остракизма из-за постановления о забастовке) я стал вновь пользоваться полным доверием и вниманием сословия.
   Сами левые клали мне белые шары на выборах, так как во всех личных своих неблагополучиях прибегали ко мне, как к председателю Совета, за советом и защитой.
   Но по части политических "убеждений" это не мешало нам расходиться явно и при случае, когда застрагивались сословные интересы, я не упускал случая вступать с ними в открытую борьбу.
   В составе Совета в последние два года ярко окрашенный левый элемент был уже представлен довольно определенно.
   Прошли прежние времена, когда Совет по своему составу был спаянным целым, благодаря долговременному пребыванию в нем все тех же членов. Общие собрания тогда бывали редко, созывались только очередные и посещались туго. Теперь, в виду часто возникавших разномыслий между отдельными Советскими группами, многие вопросы приходилось вносить на обсуждение общего собрания, созываемого ad hoc, по инициативе Совета, или по заявлению отдельных адвокатских групп.
   Этим, обыкновенно, пользовались "левые", чтобы, вне сословных вопросов, вести политическую пропаганду в духе тогдашних настроений и партийных чаяний.
   С самого начала войны, что-то в роде патриотического энтузиазма овладело сословием. Оно само себя обложило весьма значительными сборами и организовало прекрасный лазарет больше чем для сотни раненых и больных солдат. Лазаретом заведовала особая выборная комиссия и сословные дамы вносили своим трудом и заботами много гармонии и порядка в это доброе, прекрасно поставленное дело.
   Раненых отлично лечили, кормили и вообще баловали всем чем могли, устраивая на Рождество елку, а в праздники летучие концерты и чтения.
   Кроме этой повинности был еще особый сословный сбор для поддержки семей тех призванных на военную службу адвокатов, которые в том нуждались.
   Наконец, стараниями покойного B. О. Люстиха было налажено и нечто более сложное и ответственное. При некоторой субсидии от Союза Городов, на сословные средства был организован летучий санитарный отряд "имени Петроградской адвокатуры", отправленный на фронт. Провожая его, после торжественного молебствия, с Варшавского вокзала, я, в качестве, председателя Совета, напутствуя его, обратился к П. Н. Переверзеву, который был поставлен во главе его, в качестве заведующего, с речью, в которой подчеркнул, что он призван функционировать в качестве "сердца сословия", которое должно биться в унисон с сердцами тех братьев наших, которые, не щадя жизни, бьются в тесных окопах во имя спасенья родины и всего цивилизованного мира от грубого натиска железного бесправия, желающего стереть с лица земли силой, то, что нам должно быть всего дороже - право.