Выбор Переверзева оказался весьма подходящим. Он очень удачно с большой инициативой справился со своей задачей и отряд наш пользовался популярностью на фронте, в чем я лично убедился, когда в декабре 1916 г. пробыл в нем рождественские каникулы.
   Вопросы, возникавшие по организации и содержанию, как лазарета, так и отряда, часто бывали предметом общих собраний, в которых могли принимать участие и помощники присяжных поверенных, как участники сбора, на их содержание.
   Керенский, поглощенный революционированием Государственной Думы и партийными делами вообще появлялся редко на сословных общих собраниях. Тем более таинственно-эффектным было его появление на том чрезвычайном общем собрании, на котором состоялось наше с ним единоборство.
   Об атмосфере революционно-накаленной в то время еще ни было речи, она, пока что, еще только, с разных концов, старательно накаливалась.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ.
   Текущие занятия общего собрания были в полном разгаре, когда я, восседая за возвышенным столом нашего президиума, рядом с всегдашним почетным председателем наших собраний, престарелым Д. В. Стасовым, который мирно задремывал от времени до времени, но аккуратно высиживал до конца, заметил появление в собрании, то в одиночку, то небольшими пачками в два, три человека "яро-левых", обычно мало интересовавшихся чисто сословными делами. Набралось их человек 20-30, и все они устремились в левый угол судебного зала, в котором происходило наше собрание, размещаясь на пустовавших до тех пор, скамьях подсудимых и защитников.
   Наконец, появился в дверях и сам Керенский.
   В то время появление его еще не знаменовалось ни рукоплесканиями, ни овациями. Не нарушая порядка, он незамеченный, пробрался к группе своих единомышленников.
   Я заметил его и сообразил, что приход его - предвестник момента, когда мирное общее собрание превратится в бурный политический митинг.
   Признаки этого тотчас же и обнаружились.
   В числе участников общего собрания был на лицо и "знаменитый", по своему, Анатолий Кремлев. До сих пор он смирно сидел между "беспартийными". С приходом Керенского он заволновался, извлек из кармана; какую-то бумажонку, стал показывать ее сперва соседям, а затем, держа, ее в руках, вскочил и стал просить "слова к порядку дня".
   Анатолий Кремлев был в сословии на положении белого волка, которого всегда и всюду "замечают". Этим и ограничивалась его популярность.
   Быть "замеченным" было его исчерпывающим призванием, а по какому поводу замеченным, для него, а тем более для других, было безразлично.
   Он состоял членом всевозможных союзов, обществ и кружков, начиная с дамских благотворительных, потребительских, театральных, художественных и кончая учеными и профессиональными, всевозможных специальностей.
   Он не уставал посещать их заседания и в утренних газетах всегда был отмечен: "был и Кремле". Далее ничего не следовало, но факт присутствия был неизбежно констатирован.
   В бурный период 1905-1906 годов, как и сейчас, он бывал особенно настойчиво вездесущ.
   Союзы, союзы союзов, организации, всевозможные адресы и резолюции, подчас даже противуположных направлений, не могли его миновать. Будучи "адвокатом без дел", времени у него хватало решительно на все.
   В адвокатуре с ним менее всего считались, но, так как без Анатолия Кремлева не обходилось ни одно общее собрание, то и здесь его присутствие получило санкцию общественного служения.
   Теперь когда он поднялся с места, и попросил слова, которое ему и было предоставлено, вся группа "левых", с Керенским во главе, внимательно насторожилась.
   Так как он подобной чести не часто удостаивался, то не трудно было сообразить, что за этот раз Анатолий Кремлев призван сослужить именно этой группе важную службу и для сего облечен ее доверием. Ради "партийного удобства" его, в качестве "беспартийного", выпустили вперед, чтобы оттенить, что вопрос, которой сейчас будет поднят, назрел и неотложен.
   Почти не мотивируя своего предложения, с видом школьника затвердившего свой урок, он провозгласил проект, заранее заготовленной резолюции, категорически обязывающей адвокатское сословие примкнуть к протестам, требованиям и воззваниям, направленным против "гнилой власти". Протесты и воззвания подобного содержания уже готовятся поголовно всеми общественными организациями и стыдно было бы "нашему передовому сословию" замедлить и опоздать в таком патриотическом деле, ибо "враг уже у ворот".
   Выстрел Кремлева пропал даром. Все отлично понимали, что говорит он не свое, а начинен "левыми". Его выступления вообще встречались в адвокатской среде равнодушно, большею частью с ироническою терпимостью.
   Раздались голоса, требовавшие "оставить это" и вернуться к текущим занятиям. Кто-то крикнул: "долой Кремлева!"... Тогда, как ужаленный, вскочил с места Керенский и стремительно продвинулся к столу президиума.
   Он был бледен и настоятельно требовал слова также "к порядку дня".
   Слово ему было предоставлено.
   Едва успел он начать с обращения "товарищи"!.., как кучка его единомышленников неистово зааплодировала. Аплодировал и Анатолий Кремлев. Все прислушались.
   Враг у ворот!" - начал Керенский свою речь и стал нервно-истерично повторять то, что он уже много раз пытался говорить в Думе, что открыто проповедывал на всевозможных частных собраниях, желая доказать, что наседающего сильного внешнего врага мы можем победить, только расправившись с нашим внутренним врагом, собственным правительством, помышляющем лишь о предательстве и унижении России.
   Самая постановка вопроса могла захватить хоть кого и немудрено, что первая речь Керенского была покрыта громоносным рукоплесканием всего собрания.
   Я решил, считая это своим долгом, возразить ему, чтобы не допустить сословие до необдуманного шага, в котором оно могло бы впоследствии раскаиваться. Положение мое среди заволновавшегося многолюдного собрания, было не из легких.
   Я начал с комплимента по адресу "тpудовика" Керенского, который, вне судеб рабочего класса, наконец обеспокоен судьбою всей Poccии и согрет самыми горячими патриотическими чувствами. Чувства эти и заставляют его видеть неминуемую опасность там, где пока еще ее, - слава Богу! - нет, и не позволяет провидеть большую опасность, может быть, гибель России от той революции, к которой он так властно призывает нас во время воины.
   Такого удара с тыла не выдержит никакой фронт; при первой вести о нем он рассыплется в прах, как раз, открывая прямую и гладкую дорогу врагу в те ворота, у которых, по мнению уважаемого Александра Федоровича, он пока еще только стоит. Из моего опыта, почерпнутого во время моего пленения, в начале войны, в Германии, я удостоверился, что именно враг, как никто, ждет не дождется, российской революции. Поэтому я призываю: сословие, как наиболее интеллигентное (что и обязывает) к некоторой дальновидности и ни словом, ни делом, не ослаблять героическое напряжение фронта до окончания войны и твердо верить в то, что только победа над германским абсолютизмом откроет нам самим прямую, и может быть легче чем мы думаем, дорогу к светлому будущему.
   Речь моя была встречена такими же бурными овациями, как и речь Керенского.
   Тогда он снова вскочил с места и, говоря на туже тему, стал повторяться. Я возражал. Мы, обменялись тремя речами.
   Повторения его становились все бледнее и бледнее, именно потому, что, и по форме и по содержанию, это были только повторения.
   Под конец, вероятно, даже вне его расчета, всплыл новый аргумент, который ясно обнаружил партийную директиву. У него вырвалась такая фраза: - "поймите, наконец, что революция может удаться только сейчас, во время войны, когда народ вооружен и момент может быть упущен навсегда!"
   Эта тирада развязала мне руки.
   Сакраментальный девиз социал-революционеров, одержимых зудом революции, во чтобы то ни стало, предстал передо мной во всей своей безумной наготе и у меня нашлось достаточно аргументов, чтобы осудить его.
   "Пусть никогда, но не теперь!" вырвалось у меня, и мысль моя заработала в этом направлении страстно и энергично: "Партийно-классовый патриотизм в минуту, требующую напряжения всех сил страны, не патриотизм, а преступление. Маска патриотизма остается только маской, когда ее надевают для достижения партийных вожделений и целей. Победа нужна всей Poccии, как воздух и было бы преступно отравить его удушливыми газами классовой вражды и ненависти. Сейчас революция - гибель России!"
   В одной из своих реплик Керенскому я нарисовал попутно и картину близкого будущего, если революция все-таки разразится.
   Мне горько сознавать теперь, что все сбылось по злому пророчеству моему, которое вырвалось у меня в аффектированную минуту безудержной работы мысли и воображения.
   Я сказал:
   - Неужели вы думаете, что, даже захватив в такую минуту власть, вы останетесь господами положения и сумеете удержать в разумных пределах разбушевавшуюся стихию. Никогда этого не бывало, при насильственных переворотах, и вам не удастся.
   Вас душит теперь "гнет" царской власти, но в сравнении с тем, что неизбежно придет ей на смену, "гнет" этот окажется только пушинкой. По вашим пятам кинутся все "голодные властью", жаждущие не свободы, а только власти. Их сила будет куда интенсивнее вашей. Нет тех жестокостей, перед которыми они бы остановились, чтобы удержать ее. Французская революция, великая тем, что впервые прораставшие идеи свободы, равенства и братства взрывали почву, чтобы вырваться на свет Божий, но и там, сколько варварских жестокостей и ненужных жертв. Теперь же не об этом речь. Великие идеи давным давно проросли и общепризнанны. Речь, стало быть, пойдет о реальном дележе добычи. Сообразите же кто и как ринется на первые места в такой борьбе. Вы пеняете Николаю II-му и за коронационную "Ходынку", сообразите же какую всероссийскую Ходынку вы сами готовите родине".
   Дрожа от внутреннего волнения и утомления, опустился я в кресло, когда пошла баллотировка закрытыми записками (на чем я настоял) предложенной резолюции.
   Огромным большинством она была отвергнута. Едва пятая часть собрания голосовала за нее.
   Решение это было встречено громом рукоплесканий, но и шиканьем из группы, баллотировавшей за нее.
   Керенский, со своей свитой, тотчас же покинул демонстративно собрание. Точно группа гастролеров, отбывших свой номер. Они отправились гастролировать дальше.
   Анатолий Кремлев остался.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ.
   Несколько позднее, при праздновании, в том же 1916-м году, пятидесятилетнего юбилея Петроградской присяжной адвокатуры, я воспользовался вновь случаем, чтобы удержать сословие от, не соответствующих его задачам, политических выступлений.
   В тот же самый день было молебствие и торжественное заседание в здании судебных установлений, так как этот день был юбилейным днем и для Петроградского Окружного Суда и Судебной Палаты. В качестве Председателя Совета Присяжных Поверенных, я получил приглашение на это официальное торжество, также как и старейший присяжный поверенный Д. В. Стасов, который в тот же день был сам юбиляром.
   Утром, еще до молебствия в здании суда, я, во главе нашей адвокатской корпорации, тепло и сердечно приветствовал нашего старейшего, в течение всех пятидесяти лет, до глубокой старости чистого и преданного сословным интересам "старика" нашей, по выражению покойного В. Д. Спасовича, "вольной громады".
   От товарищей по Совету я вручил ему "почетный" золотой значок присяжного поверенного, который прикрепил к петлице его фрака, когда мы вместе отправились в Суд на молебствие.
   На торжественном соединенном заседании Судебной Палаты и Окружного Суда присутствовали многие члены Государственного Совета, сенаторы и недавно назначенный, новый Министр Юстиции, Хвостов.
   Ораторами выступали сенаторы Н. Н. Шрейбер, А. Ф. Кони, вновь назначенный прокурор Судебной Палаты В. Р. Завадский и председатель Окружного Суда Рейнбот.
   Последний, с льстиво-кокетливыми ужимками по адресу министра, был верноподданно-либерально слащав и производил впечатление русофильствующего и даже славянофильствующего, иноземца. Остальные были каждый на своем месте. Н. Н. Шрейбер - документально холоден и точен, А. Ф. Кони, как всегда, красноречив до болтливости. В. Р. Завадский, сохраняя достоинство в простоте изложения.
   В общем, все было гладко, но лишено интереса. Подъему не чувствовалось. Походило не на праздник "Судебных Уставов" и, когда-то, "нового суда", а скорее на похороны живого мертвеца.
   Не мудрено. Столько вивисекции над ними за это время (пятьдесят лет) Муравьевы и Щегловитовы проделали, что радоваться решительно было нечему.
   Вечером должно было состояться также торжественное соединенное собрание присяжных поверенных и их помощников.
   Я переговорил заранее с прокурором Судебной Палаты, который заведывал судебным зданием, и с Председателем Окружного Суда и заручился подходящим для многолюдного собрания помещением. Мне было обещано самое обширное зало уголовных заседаний, в котором за текущие пятьдесят лет прошли все выдающиеся, сенсационные процессы.
   В Совете был поднят вопрос: приглашать ли на это торжество представителей судебной магистратуры и прокуратуры?
   Почти единодушно он был решен отрицательно. Порешили никого не приглашать, но принять каждого, кто пожелал бы принести свое поздравление сословию и выразил бы желание придти на собрание.
   По поводу обещанного мне помещения накануне произошло некоторое замешательство. От имени прокурора Судебной Палаты мне нисколько раз звонил Рейнбот и озабоченно спрашивал меня по телефону: могу ли я поручиться, что наше собрание не перейдет в политический митинг, с соответствующей тревожному моменту, "нежелательной" резолюцией?
   Я отвечал, что исключаю возможность такого неуместного, для данного случая, инцидента.
   Собрание оказалось настолько людным, что и на хорах и в самом зале негде было упасть яблоку.
   Наиболее ярые "левые" отсутствовали. Керенского не было. Если не ошибаюсь, как раз в это время он был в Гельсингфорсе, где ему оперировали больную почку и куда, Совет препроводил ему денежное пocoбиe.
   При появлении белого как лунь Д. В. Стасова, с новым золотым значком в петлице, он в течение нескольких минут сделался предметом дружных, сердечных оваций. Живой прообраз всей полувековой жизни сословия, разросшегося в такую компактную громаду, был дорог всем.
   Провинциальные Советы присяжных поверенных, не исключая наиболее отдаленных: Иркутского, Томского и Тифлисского, прислали своих представителей, в лице своих председателей. Они выступили с приветственными речами по адресу Петроградской присяжной адвокатуры, положившей начало этически-сословному укладу, послужившему образцом для всей русской адвокатуры.
   От магистратуры и прокуратуры приветствия не было. Антагонизм между правительственными органами и присяжной адвокатурой лишний раз был демонстративно подчеркнут.
   По окончании приветствия я произнес большую программную речь, в которой, перечислив все трудные моменты в жизни русской адвокатуры, оттенил ее общественные заслуги и выставил девизом "мораль и право", которому она, при всех условиях жизни, должна неизменно служить. Призвание адвоката я ставил выше политики, выше преходящих общественных настроений и течений, выше политических форм общежития. Адвокатура может покончить свое бытие, (существование) лишь оказавшись лишнею среди блаженно-мирного альтруизма. всех человеческих душ.
   Последовало еще множество речей.
   В таком же духе говорили все представители провинциальных Советов, что подчеркивало отсутствие сепаратизма по округам, общность идеалов и солидарность интересов "всероссийской" адвокатуры.
   Отовсюду звучала чистая русская речь и мне, невольно, приходили на память слова Тургенева о том, что русский язык, великий по своему богатству и силе, сам по себе уже показатель духовной мощи и светлого будущего России.
   Несмотря на значительное возбуждение и страстность некоторых речей, собрание не вышло из сферы задушевной, праздничной торжественности и не превратилось в политический митинг. Доминирующей идеей всех говоривших было признание за русской адвокатурой элемента, объединяющего культурные силы Poccии.
   С чувством глубокого удовлетворения, при шумных овациях по адресу президиума Собрания и его почетного председателя Д. В. Стасова, далеко за полночь, я закрыл заседание.
   Когда, расходясь группами по домам мы очутились на свежем воздухе, дышалось легко, всею грудью.
   Созвездия на чистом небе не казались далекими, непонятными иероглифами недоступной нам вечности, а, наоборот, яркими знамениями той высшей гармонии, которая должна же когда-нибудь добраться и до наших мятущихся грешных душ.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ.
   Посещая, от времени до времени, наш "адвокатский" лазарет, помещавшийся в концертном зале Дервиза, на Васильевском острове, я не только убеждался в прекрасном уходе за больными и ранеными солдатами, но также и в том, что, благодаря прекрасной организации и заведенным там порядкам, в нем нет места для какой-либо партийной пропаганды.
   Им заведывала особая выборная комиссия из испытанных, уважаемых членов нашего Совета.
   Что касается нашего Санитарного отряда, все время работавшего на фронте, то о нем до Совета доходили, хотя только случайные, но, всегда очень лестные отзывы. Военные, соприкасавшееся с его деятельностью, особенно восторгались его самоотверженною преданностью долгу во время наших гибельных отступлений.
   Изредка, на короткий срок, приезжал в Петроград" Переверзев. Я собирал в этих случаях общие собрания и он делал нам живой и образный доклад о деятельности отряда за истекший период. Мы встречали и провожали его всегда шумными овациями, и рады были глядеть на его загорелое, закаленное всякими ветрами и непогодами лицо, на его бравую военную выправку и подвижную, сухощавую фигуру в военно-походной форме. Ленточка, заработанного им Станислава, уже красовалась в его петлице. По всему было видно, что он жизнерадостно и стремительно весь поглощен своим делом.
   В свою последнюю, такую, побывку в Петроград он усиленно приглашал меня побывать "на фронте", чтобы оказать этим, от имени сословия, внимание чинам его отряда.
   Я обещал, и между нами было решено, что я воспользуюсь ближайшим рождественским судебным вакантом, чтобы дней на десять урваться из Петрограда.
   При участии своего ближайшего сотрудника в этом деле, Прис. Повер. М. Г. Мандельштама, который пожелал сопровождать меня в этой поездке, была собрана среди товарищей, добровольной подпиской, порядочная сумма для приобретения рождественских подарков не только для отряда, но и для двух полков, при которых, ближайшим образом, состоял в данное время наш отряд.
   Все необходимое, в виду предстоящей моей поездки, было устроено и налажено милейшим Максимом Григорьевичем, окончательно приписавшимся ко мне в адъютанты.
   Он живо добыл все "документы", с необходимыми разрешениями военного начальства, без чего нельзя было проникнуть на фронт.
   Сам, обрядившись в военно-походную форму "уполномоченного" и нацепив на себя даже шашку кавалерийского образца, Мандельштам настоял, чтобы и я преобразился "под военного", без чего, будто бы, не пускают на фронт. Он же доставил мне портного-специалиста этого дела, который и обрядил меня с ног до головы.
   Высокие "кавказские" сапоги, соответствующие невыразимые и тужурку цвета хаки, с майорскими фантастическими погонами, равно, как суконную в талию шубу на лисьем меху и из серой мерлушки папаху, с офицерской кокардой, я согласился надеть, но от шашки решительно отказался, находя, что и без этой стеснительной подробности, которую я забуду на первой же остановке, общий мой вид достаточно воинственен.
   И действительно, и на железнодорожных станциях, и по пути к траншеям и везде на фронте солдатики усердно мне "козыряли", в добросовестном заблуждении относительно моего чина. Я забывал отдавать им честь "по форме", на чем очень настаивал "мой адъютант", но за то прелюбезно с ними раскланивался.
   Подарки наши, запакованные в многих тюках и состоявшие, главным образом, в теплом белье, мыле, сахаре, чае, махорке и некоторых сластях, а для офицеров в папиросах, шоколаде и туалетных снадобьях, были отправлены несколько ранее на железнодорожную станцию, с которой начиналось наше отправление на фронт.
   Отъехали мы с Варшавского вокзала. Добыли себе маленькое купе 2-го класса в вечернем поезде, который был переполнен. В 3-м классе все было сплошь запружено солдатами, отправлявшимися на фронт. Первого класса вовсе не было.
   Мой "адъютант" оказался неизменно милым и запасливым спутником. Все у него нашлось: и закусочка в должном количестве, и горячий чаек и даже рюмка доброго винца.
   Большую корзину, с такою же отборною провизиею, он еще дома перевязал бечевкой и припечатал ее своею, именною печатью, чтобы в дороге не соблазниться и не дотрагиваться до нее, так как она предназначалась для самого "начальника отряда" П. Н. Переверзева и его ближайших сотрудников.
   Не скучно, а наоборот, как-то радостно, было ехать туда, "на фронт", где кровь лилась и были мертвые, но где чуялось именно что-то настоящее, живое, не умирающее. Мертвенно-тусклым казался, наоборот, покидаемый тыл, ожиревающий в тупой праздности или алчной наживе.
   Отряд наш, по наведенным справкам, должен был сейчас находиться вправо от Молодечно, ближе к северному фронту. Маршрут наш был в ведении моего "адъютанта" и я вполне полагался на него.
   В пути дежурный по поезду офицер осматривал наши документы. Обозрев их, он любезно представился и проехал с нами до следующей остановки. Только к вечеру следующего дня мы высадились на какой-то узловой станции, запруженной уезжающими и приезжающими. Среди последних было немало дам, офицерских жен, стремившихся провести праздники с мужьями.
   Отправленный ранее багаж, состоявший из множества тюков и ящиков, мы нашли аккуратно сложенным в багажном отделении; при нем был на лицо и наш "Советский рассыльный" Андрей, также обряженный по-военному. Он был послан нами сопровождать "подарки", чтобы блюсти их, как зеницу своего ока. Бывали случаи, что багаж "засылался" и попадал не туда куда предназначался. Горделиво-польщенный Андрей, мы знали, блестяще выполнит, трогавшую его сердце, миссию.
   Оставив меня благодушествовать за стаканом чая в "чистом" буфете, где с трудом нашлось для меня место, мой незаменимый "адъютант", пошлепывая себя на ходу не обвыкшей на его поясе шашкой, отправился на рекогносцировку. Так как никто из отряда, несмотря на посланную нами телеграмму, на станции нас не встретил, надо было измыслить способ дальнейшего нашего следования и доставления до места подарков. Андрей также пошел справляться, где можно найти три, четыре подводы под кладь.
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
   Прошел с добрый час и уже совсем стемнело, когда появился, наконец, М. Г. Мандельштам и не один, а в сопровождении приветливо, еще издали, закивавшей мне, дамы. Оказалось, что это супруга местного "коменданта тыла", которая любезно приглашала нас к себе "провести вечер" и переночевать в комендантском доме, так как ранее утра нельзя получить лошадей. У подъезда вокзала нас ждали двое узковатых саней. В одни "адъютант" усадил меня с комендантшей, а вторые задержал для себя, желая ранее обо всем условиться с Андреем и отпустить ему нужный аванс на его пропитание, ночлег и для найма на утро достаточного числа подвод.
   Проехав довольно людным и оживленным, в качестве ближайшего к фронтовому тылу, поселком, наши сани остановились у приземистого, широко раскинувшегося деревянного строения. Тут помещались и Комендантское Управление и квартира коменданта и пристанище для проезжающих, на фронт и с фронта, офицеров.
   Жена коменданта, не перестававшая любезно занимать меня всю дорогу разговором, объявила, что у нее как раз сегодня, в канун Рождества, елка, и что она рада иметь нас своими гостями. Она сообщила, что у нее будут "земские и городские", т. е. работающие от земских и городских союзов по продовольствию фронта.
   Муж ее "комендант", полковник запаса, был также радушен, как и жена и, раньше всего, проводил меня в "офицерскую комнату", где я мог бы обогреться, распаковаться и выбрать себе постель для ночлега. Вскоре подъехал мой "адъютант" и мы, осмотревшись, стали приводить себя в порядок после дороги.
   Комната, в которой нам предстояло провести ночь, обширная, но с низким потолком, была рассчитана человек на пятнадцать; по крайней мере, там стояло именно столько узких железных кроватей, под серыми байковыми одеялами с тощей и жесткой подушкой на каждой.
   Четыре или пять, кроватей были уже заняты, остальные оставались свободными.
   Сняв свою военную амуницию и возложив бережно свою шашку на одну из пустовавших постелей, мой "адъютант" очутился в мягких чувяках и вязанной синей куртке, и в таком виде, был очень похож не на бравого военного, а на добродушного Максима Григорьевича, умеющего удачно изображать "чухонца" с трубкой, мастерски подражая его говору. Это был его артистический конек, которым он любил забавлять в субботние семейные вечера публику нашего адвокатского клуба, которого он состоял весьма деятельным старшиной.