Страница:
– Правильно, Саня? – вопрошает Феликс.
– Ничего не лопнет, – успокаивает Молодцов. – Кидайте. Только равномерно.
Саня внешне раскрепощен, но внутренне сосредоточен. Если он и молчит, постреливая умными глазами и прикидывая что-то, то молчание его не тягостное и не позерское – он думает. Саня любит и умеет работать. Он никогда не читает нотаций и не бранится. Послать может, но как-то по-свойски и беззлобно. Любой, самый дальний его посыл воспринимается как «кончай дурака валять!». Но браниться и спорить он не станет. Он говорит только о том, что хорошо знает. В противном случае Молодцов машет рукой: «Не, мужики, я в этом деле баран…»
Говорят, хороший человек – это тот, рядом с кем легко дышится. Рядом с Сашей я никогда не испытывал затруднений с дыханием. Одно время я даже хотел быть похожим на него. Но потом понял, что пытаться походить на кого-то бессмысленно.
Мы с Молодцовым замешиваем в деревянном корыте бетон. Никола и Феликс таскают его носилками к траншее. Они же подносят нам цемент, песок и воду. Хрустит лед на лужах.
– Это не траншея, а черная дыра какая-то, – говорю я. – Как в прорву. А у вокзала, между прочим, пиво продают…
– Не ной, – подбадривает Феликс, – а лучше вспомни, как Магнитогорск строили. А пиво-то свежее, ты посмотрел, какое число?
– Живей, живей, мужики! – прорабским голосом торопит Саня. – Пиво – это наущение дьявола. Хотя подкрепиться бы и не мешало.
– Правильно, – пыхтит Феликс. – Пора. Тимоха, вытряхни там наши сетки и сваргань что-нибудь.
– Я огурчики привез, – начинает перечислять свои припасы Никола, – паштета две баночки, как в тот раз. Верочка колбасу положила…
– Тимофей разберется, – перебивает его Феликс.
Если Удилова не остановить, он назовет все, что привез, привозил и сделал для общего дела. Память на такие вещи у него феноменальная. Стоит взять лопату – он говорит, что лопата хорошая, он ее недавно точил. Запираешь калитку, он успокаивает: запор надежный, он его недавно подправил и ввинтил новые шурупы. Выходишь из туалета, он спрашивает, видел ли ты там бумагу, которую он нарвал два дня назад. Человек вроде и не попрекает тебя, но чувствуешь себя скверно: как будто ты живешь на всем готовом, а Удилов в поте лица трудится. Иногда он вспоминает свои славные деяния такой давней поры, что диву даешься – записывает он, что ли? Какой-нибудь гвоздь, вбитый в забор пять лет назад, букет цветов за трешку, когда вместе шли в гости, умывальник, который он перевесил. И все как бы между прочим.
По анкетным данным, Удилов – вполне достойный член нашего общества. Он закончил институт, работает инженером в НИИ, член партии, не курит, почти не пьет, не пускается в авантюры, не спорит до хрипоты с начальством, никого не посылает подальше, у него двое детей и наверняка нет любовницы.
Таких людей обычно легко посылают за границу.
Но Никола зануда. Я это сразу почувствовал, когда он пришел в нашу семью с электропроигрывателем, стопкой надписанных пластинок, фотоаппаратом, альбомами с марками, чучелом черного крота, отливающим зеленью, и коробочками с разной дребеденью. Все, наверное, почувствовали в нем эту черту, но не подали вида, чтобы не огорчать сестру, которая вышла замуж не очень чтобы молодой.
До Удилова к сестре сватался веселый морячок Гоша, который одаривал меня диковинной в те времена жвачкой. Но Гоша почему-то не нравился матери.
Поначалу Удилов вел себя тише воды ниже травы в нашей многолюдной квартире. Но вскоре стал проявлять признаки беспокойства.
Жили мы тогда тесно. Одну комнату занимали мы с отцом и средний брат Юра, который разошелся со своей женой на почве искусства. Он неожиданно бросил приличные заработки на заводе и подался в эстрадно-цирковое училище. В тридцать лет он захотел стать вторым Аркадием Райкиным. Жена сказала, что она выходила замуж за приличного человека, а не за конферансье, и выставила его чемодан на лестницу. Юрка взял чемодан, пересек двор и вернулся в родную квартиру – не без надежд пройтись по двору в обратном направлении, – когда его, в белоснежном костюме и с лучезарной улыбкой, покажут по Центральному телевидению.
Приходя с занятий, он разучивал сценки и монологи или тренировал дикцию перед старинным трюмо. Иногда к нему заглядывали будущие акробаты, фокусники и жонглеры. Они расхаживали по квартире без особых церемоний: доставали из уха у Николы сигареты, зажженные спички, яйца и предлагали понарошку оторвать ему голову.
Иногда артисты спали в нашей комнате на полу.
Однажды под нашими окнами несколько дней стояла клетка с медведем. Миша с нетерпением ожидал, когда его хозяин-дрессировщик выйдет из запоя. Медведя кормили всем домом. Дрессировщик ходил по квартирам, показывал шрамы и пропивал гастрольные деньги. По ночам он высовывался из какого-нибудь окна и пьяным голосом произносил монологи, обращенные к своему питомцу. Медведь ревел и метался в клетке. К нам несколько раз приходил участковый и просил брата помочь в отлове дрессировщика. Его баул с реквизитом стоял у нас в коридоре. Брат разыгрывал перед милиционером скетчи и пел куплеты.
Веселая была жизнь.
Во второй комнате, разделенной фанерной перегородкой, жили Молодцовы с двухлетним сынишкой Димкой и бездетные еще Удиловы.
Феликс снимал комнату и появлялся у нас редко: он писал свою первую книгу по приборостроению.
Первое время Удилов сладко улыбался новым родственникам и давал мне слушать пластинки. Но вскоре он уже тяжко вздыхал и качал головой, если кто-нибудь случайно ронял с вешалки его шапку или хватал утром его кисточку для бритья.
– Н-да, – громко говорил он, внимательно разглядывая бритву. – Все ясно…
– Что тебе ясно, Коля? – беспокойно спрашивала сестра.
– А вот – полюбуйся! – трагически заявлял Удилов. – Специально с вечера новое лезвие поставил… Еще думал, ставить или не ставить…
– Ничего страшного, – шепотом убеждала сестра. – Отец, наверное, по рассеянности побрился. Вот тебе его лезвие…
Удилов выходил из ванной, хлопая дверью. Из-за тонкой перегородки еще долго слышалось его «бу-бу-бу», прерываемое лишь возгласом «надоело!».
Мой двухлетний племянник Димка большую часть времени проводил в нашей комнате. Пока я учил уроки, он ползал под моим письменным столом и рвал старые журналы. Иногда он залезал к деду на колени и тянул его за усы: за левый – за правый, за левый – за правый. Дед мычал, крутил головой и неотрывно смотрел в новый телевизор.
Стоило Димке начать скрестись в закуток Удиловых, как Никола открывал легкую дверцу и долго выговаривал ему за шумное поведение. Димка хлопал глазами и улыбался. Никола разворачивал племянника за руку и, слегка подтолкнув в спину, щелкал задвижкой. «Иди к маме на кухню, – прикладывался он губами к щелке. – Сюда нельзя. Иди к маме!.. Не смотрят за своими детьми, понимаешь… Лезут куда хотят». Димка пищал и стучал загипсованной ногой в дверцу; он до пяти лет таскал на ноге гипс – врожденное косолапие. Молодцов хмурился и рявкал на сына.
Он в то время работал прорабом на стройке и возвращался домой поздно. Поколдовав с нарядами, Саня тут же ложился спать. Иногда он встречал Надежду с вечерних занятий в институте, и они шли в кино или мороженицу. Тогда племянник поручался мне: я тряс в полутьме его кроватку и дул ему на ресницы, чтобы он скорее заснул. За перегородкой шумно вздыхал Удилов. «Иди учи уроки, – не выдерживала Вера, живот которой уже напоминал глобус. – Я его покачаю».
– Сами, понимаешь, в кино уйдут, а другие за них отдувайся, – ворчал Удилов. – Родители называются…
Вскоре он уже не скрывал недовольства нами. Словно беременным был он, а не Вера. А однажды, когда Димка проник на их половину и прибрал в карман красивую десятирублевую бумажку, лежавшую на тумбочке, устроил истеричный скандал. Он хлопал дверьми и кричал, что Молодцовы растят из своего сына вора; он давно заметил, что у него пропадают деньги и вещи, куда он, вообще, попал и почему он должен платить за электричество поровну, если у него одна только настольная лампа, а Юрка ночи напролет учит на кухни свои дурацкие роли.
Отца в тот момент дома не было.
Молодцов стиснул зубы и, побагровев, стал молча озираться, подыскивая, чем бы хватить визжащего свояка по голове. Удилов заметил его бешеный взгляд и юркнул к себе за загородку. Там ревела на диване Вера. «Прекрати! – стонала она. – Умоляю, прекрати!..»
Удилов из укрытия назвал Молодцова бандитом и затих.
Через несколько дней Молодцовы сняли маленькую комнатку на Охте.
Отец, не зная об истинных причинах отъезда, недоумевал:
«Саня! Надежда! Чего это вдруг? Так хорошо вместе жили… А кто за Димкой присмотрит? Ведь Надька вечерами учится. И в преферанс сыграть не с кем будет. Разве я вас когда обижал?..»
– Все хорошо, деда, – обнимал отца Молодцов. Отец печально смотрел, как Надежда неумело пакует вещи в коробку. – Спасибо за все. А Надежда возьмет академку, отдохнет годик. В преферанс мы еще сыграем…
Я молча разбирал детскую кроватку. Теперь мне не придется вставать на час раньше, чтобы отнести племянника в ясли. Но было грустно.
Перегородку Удилов убрал не сразу. Однажды он посмотрел вместе с отцом футбол по телевизору и, выходя из комнаты стал перетаптываться в дверях:
– Деда, а как быть с перегородкой? Может, ее убрать, раз уж Саня с Надеждой обзавелись своими хоромами?.. Да и из ЖЭКа могут прийти – не по проекту все-таки, не положено… – он по своей манере неотрывно смотрел на отца.
– Убирай… – отвел глаза отец.
– Я все аккуратненько разберу и поставлю пока в ванной. А потом отвезу тебе на дачу. Фанера-то хорошая. Я ее два раза масляной краской покрывал. Знаешь, такая чешская эмаль по два семьдесят. У меня еще осталось немного, тебе нужно?..
Я оделся и сказал, что пойду к приятелю. Мне не хотелось помогать Удилову.
Отношения между Молодцовым и Удиловым еще несколько лет отдавали прохладой. Они потеплели, когда оба семейства обзавелись квартирами: Молодцовы получили от строительного треста, где Саня работал уже начальником управления, а Удиловы стали хозяевами родительской квартиры, после того как умер отец и все разъехались.
Никто сейчас не вспоминает те времена. Что было, то было.
Мы строим дом.
Уже привезены и сложены на участке могучие плахи.
Плахи длинные и сухие, пропитаны каким-то белым раствором, и не верится, что им пошел шестой десяток. Они звенят от удара молотка, и четырехгранные кованые гвозди с массивными округлыми шляпами вросли в них намертво. Плахи – заслуги Феликса.
Ему удалось договориться с лесотехнической академией, что мы бесплатно разбираем подлежащий сносу барак и получаем в награду все материалы, из которых он построен. С оформлением соответствующих документов. Барак с помощью друзей мы разобрали за две недели, а фундамент не растащили бы и за полгода, если бы Феликс не пригнал вечером бульдозер, который зло урчал несколько часов и к концу работы сломался. Но наворочать он успел прилично. Нож высекал из камней искры, бульдозерист судорожно дергал рычаги – было слышно, как он матерится, и Молодцов, покачав головой, признал, что раньше строили на славу. «Еще бы! – прокричал ему в ухо Феликс. – Премий-то за досрочность, наверное, не было!» Молодцов кивнул, с улыбкой покосившись на него.
Вдоль стен старого дома растет бетонный цоколь. Даже не верится, что пару месяцев назад мы сидели на веранде и Феликс агитировал нас заняться строительством.
Уже холодно, и мы часто ходим погреться к печке. Мы сушим куртки, обжигаемся чаем, рассуждаем, что осталось сделать сегодня, и заглядываем в план-график. Мы строим дом, черт побери! Не виллу, конечно, как задумывал Феликс, но вполне приличный дом на четыре семьи. Если верить чертежам и эскизам.
От многих идей Феликса пришлось отказаться. Опытный Молодцов, взявшись за дело, безжалостно забраковал их. Но кое-что осталось. Сводчатый трапециевидный потолок в гостиной. Раздвижные двери. Камин. Световые люки на крыше. В архитектурном управлении долго крутили головами, разглядывая наш проект. Согласовывать его ездили Феликс с Молодцовым. Они же утрясали остальные бумажные вопросы, связанные с тем, что отец, получив в свое время разрешение на застройку, так и не выстроил по известным причинам капитального дома. Пришлось мотаться по архивам и брать ходатайство с работы.
На фундамент уже лег первый венец сруба. Молодцов, сдвинув на затылок шапку, скрипит первым снегом и проверяет плотницким уровнем горизонталь. До настоящих снегов мы надеемся поднять сруб до оконных проемов.
Наша стройка привлекает внимание соседей. Они приходят на участок, хвалят нас за инициативу, вспоминают родителей и интересуются подробностями. Некоторых ходоков я вижу впервые.
– А это кто, Тимофей? – С радостным удивлением смотрит на меня кудрявый мордастый мужик в полушубке. – Мать честная! Как вырос! Я же тебя вот таким помню. Под березами в гамаке качался. Ну ты даешь, Тимоха! Молодец, молодец. Ты какого года? Сорок девятого? Ну правильно, ты родился после Сашки. Сашка у вас в каком умер? В сорок восьмом? Да… А где работаешь? О-о! Молодец. Я и Броньку вашего знал, Юрку… Всех знал. Мы же с Феликсом по колодцам лазили – молоко и сметану воровали. Так, Феликс? Твой брат у нас за бригадира был, – мужик подмигивает мне и кивает на Феликса: – Вишь, какой важный стал! Эх, было времечко… А Юрка-то ваш где? Во Владивостоке? И чего он там? Артист? Мать честная! И как зарабатывает, ничего? Молодец, молодец. Приезжает хоть?..
Полушубок оказывается одним из первых жителей поселка и обещает, в случае нужды, помочь с навозом для огорода.
– Хороший парень, – говорит Феликс после его ухода Феликс. – Моя правая рука. Мы с ним лесхозовских коров доить ходили. А однажды банку мороженого на вокзале сперли…
– Знали бы твои коллеги за рубежом, что ты спер банку мороженого, – смеется Молодцов. – Как они тебе, мазурику, пишут? «Уважаемый мистер!»?
– Коллеги… – снисходительно повторяет Феликс. – Что они в жизни видели, эти коллеги? Всю войну бифштексы с картошечкой кушали да сливками запивали. – И начинает развивать тему своего превосходства над зарубежными физиками.
Кто из них ел лепешки из осоки и пас коней в ночном? Никто. А Феликс это проходил в своей жизни. Кто в десятилетнем возрасте пахал с бабами и стариками землю за Уралом? Никто. Они и сейчас, наверное, пахать не умеют. Привыкли жить на всем готовеньком. А физику необходимо знать жизнь. Феликс знает и поэтому не стесняется своего голодного детства. Кто из них носил штаны из одеяла? Или бежал в лес от эшелона, который расстреливала авиация? Никто не носил и никто не бежал. Такое они могли только в кино видеть. Или, может, кто-нибудь из них учился в вечерней школе и работал на заводе? Феликс крепко сомневался. Большинство яйцеголовых, которые пишут ему письма и зовут в гости, учились в колледжах за родительский счет и привыкли к завтракам на сливочном масле. Подумаешь, спер у буфетчицы банку мороженого! Жрать захочешь, не то сопрешь. Так что пусть читают его книги и не петюкают.
На этом участке земли Феликсу не уйти от воспоминаний. Он заваривает чай с мятой и рассказывает еще несколько историй из своей послевоенной юности.
Про то, например, как шайка местных оборванцев под его началом увела из-под носа у трех пьяных браконьеров котел с мясом. Они сняли его с костра вместе с жердиной, на которой он кипел. Браконьеры только на секунду спустились к речке, чтобы проверить переметы и вытащить из воды бутылки, – котла как не бывало! Один сразу завалился спать, решив, что допился, а двое других, потерев глаза, заспорили – снимали они котел с огня или не снимали, и принялись искать по кустам. Феликс оставался в засаде и все видел. Пацаны же, отбежав немного, не вытерпели сытного запаха и накинулись на мясо. Они вытаскивали его палочками из котла, перекидывали с ладошки на ладошку, дули на него и глотали, обжигаясь. Браконьеры тем временем очухались, подхватили ружья и, матерясь, двинулись в погоню. Феликс, чтобы спасти мясо и компанию, повел браконьеров за собой, улюлюкая на разные голоса и треща кустами. В него стреляли, но не попали.
А как увести настоящий кожаный мяч у пионеров во время футбольного матча?
Играют два пионерских лагеря. В одной из команд левым крайним нападающим играет наш брат Юрка. Его всегда звали играть за два пионерских обеда: до матча и после. А в случае выигрыша полагался еще бидончик компота с собой. Играют себе и играют; кричат болельщики в панамках и тюбетейках, свистит судья. Но вот мяч попадает к Юрке, Юрка выходит к воротам, сильнейший размах, удар, и мяч, описав высокую дугу, летит в кусты: срезался… На поиски мяча бросаются услужливые пацаны, но их опережает рычащая овчарка. Она ухватывает мяч зубами и скачет с ним к лесу, откуда насвистывает ей Феликс. Собака, наш Джульбарс, была до того сообразительная, что сначала сделала хитрую петлю, запутывая гомонящих пионеров во главе с физруком, и только затем рванула к Феликсу.
Остальные участники операции находились в толпе догонявших и усердно болтались под ногами верзилы-физрука и наиболее прытких пионеров. Они же, как старожилы, пытались подсказывать наиболее короткую дорогу.
Феликс бежал с мячом три километра.
Пионерам выдали новый мяч, а украденным мячом сборная поселка тренировалась на секретной лесной полянке и взяла потом первенство района среди юношеских команд и полагавшуюся за победу настоящую форму.
Да, лихое и бедовое было времечко! Феликс может рассказывать долго, но пора готовить плахи для следующего венца. Никола тоже порывается поведать нам, как он в детстве порвал новые брюки на грандиозном саратовском заборе, преследуя шпану, но Молодцов уже разматывает рулетку, и мы с Феликсом беремся за пилу. В другой раз. «Так, мужики! – переходит к делу Саня. – Отпилите мне четыре двадцать. Только ровно. А ты, Никола, тащи из погреба паклю, будем подстилать».
Работать с Молодцовым – одно удовольствие; наверное, его любят и на работе. Он видит на несколько этапов вперед и никогда не суетится. Он тоже строит первый в своей жизни деревянный дом, но так, словно все пятнадцать лет после института только этим и занимался. Если у тебя что-то не получается, он подходит, грубовато берет из твоих рук топор или стамеску и недолго показывает, как надо правильно стесывать доску, чтобы не расколоть ее, или вырубить гнездо с натягом под стойку. «Понял? – коротко спрашивает Молодцов. – Давай!..» Удивительно: плотником он не работал, но плотницкое дело знает. Понимаешь и даешь после его показов быстрее, чем после самых тщательных разъяснений кого-либо. Флюиды, наверное, какие-то.
Когда Саня с Надеждой поженились, еще была жива наша мать. Саня ей сразу понравился. И он вспоминает ее с грустной улыбкой: «Эх, таких тещ сейчас уже не бывает…»
Когда немцы уже подступали к Ленинграду и отец стал настаивать, чтобы мать эвакуировалась вместе с детьми, она ответила, что если она усмиряет в одну минуту пьяного дворника Шамиля Саббитова, то не ей бояться какого-то плюгавого фюрера.
– Чихать мы хотели на этих фашистов, – сказала мать, пеленая недавно родившуюся дочку. – Правда, Надюша? Пусть только сунутся. Ленинград – это им не Париж с кафешантанами. Тут народ посерьезней.
Отец в сером железнодорожном кителе расхаживал по комнате и уговаривал мать уехать, пока не поздно. За его движениями, насторожив уши, следил косматый Джуль. Он лежал на полу, уместив голову на мощной лапе.
– Не надо, Коля, – мать взяла на руки дочку и выпрямилась. – Останемся вместе. Я ведь тоже кое-что обещала, когда получала партбилет.
Джуль зевнул, лязгнув зубами, и пошел в коридор – спать.
Отправив в эвакуацию старших, мать с Надеждой осталась в Ленинграде.
Надежда родилась в августе сорок первого, когда в городе еще не знали, что такое бомбежки, но из родильных домов уже выносили детские кроватки и ставили койки для раненых.
Отец привез с огорода в Стрельне недозрелую капусту, заквасил ее в бочонке, снес тот бочонок в подвал и, наказав матери беречь себя и дочку, уехал на Ириновскую ветку Октябрьской железной дороги; туда, где сейчас стоят мемориальные столбы, ведущие счет километрам «Дороги жизни».
Мать начала сдавать кровь – донорам иногда выдавали паек.
Джуля съели еще осенью.
Зимой сорок первого мать завязывала себе рот и нос полотенцем, смоченным в скипидаре, чтобы не слышать одуряющего запаха, когда она брала из того бочонка щепотку капусты, чтобы приготовить Надежде отвар.
Отец появлялся редко.
На левой руке у матери был шрам от ножа. Она воткнула нож в ладонь, чтобы не выпить самой теплую солоноватую воду, оставшуюся после мытья бочонка. Шрам был маленький, едва заметный – нож, проколов ссохшуюся кожу ладони, сразу уперся в кость.
В блокаду отец водил поезда. Он рассказывал, что на его трассе был отрезок пути, который назывался коридором смерти. Проскочить его без потерь удавалось либо ночью, либо на полном ходу при контрогне нашей артиллерии. Немцы били по хорошо пристрелянной цели.
Я помню, как мы с отцом ходили смотреть его паровоз в депо около Финляндского вокзала. Я иду по рельсу, щурясь от бегущего по нему солнца, и отец держит меня за руку. Темные шпалы пахнут мазутом. Мы проходим мимо тупоносых электричек с распахнутыми вовнутрь дверьми и оказываемся возле маленького, словно обрубленного сзади паровоза – «овечки». Еще один паровоз с колесами в мой рост. Ступеньки. Блестящие поручни. Забитые фанерой окна. Слабый запах шлака. Отец трогает рычаги, открывает черную топку, что-то рассказывает мне. Большая, как ковер, металлическая заплата. Заплатки поменьше. Остальные отцовские паровозы не дожили до победы.
В конце войны мать наскребла денег и купила породистого щенка, которого назвала Джулем. Вернувшимся из эвакуации детям она сказала, что первого Джуля отдали на фронт и он погиб с миной под танком. Дети хмуро выслушали легенду о своем любимце и с готовностью приняли в свою компанию Джуля-второго. И только много лет спустя, когда мать поведала им об участи пса, признались, что знали правду с самого начала, но договорились не подавать виду.
Однажды осенью, когда в магазинах лежали на удивление белые тугие кочаны, я достал с антресолей тот иссохший блокадный бочонок и тоже пустил в дело.
Уже зимой, перед Новым годом, жена принесла его с балкона…
Нежно-желтого цвета, с дольками моркови, должно быть, хрустящая – капуста стояла в деревянной мисочке на столе. Я не смог ее есть.
Попробовав, отложила вилку и жена.
И только сын, которому я еще не рассказывал про блокаду, хрустел ею в одиночестве, болтая под столом ногами.
Надежда не помнит блокаду, сколько ее не расспрашивай.
Но ее шатает необъяснимая сила, и темнеет в глазах, когда она понервничает в своей школе. Она не пугается резких хлопаний дверей, звука лопнувшего шарика и не боится темноты. Но стоит раздаться медленному зудящему звуку, хоть отдаленно похожему на звук приближающегося винтового самолета и Надежда замирает на полуслове, беспокойно поеживается.
Молодцов, который водил жену ко всем мыслимым и немыслимым врачам и клял медицину на чем свет стоит, получил наконец печальное разъяснение старичка невропатолога: «Ничего не поделаешь. Она, говорите, была грудным ребенком в блокаду? Вот с молоком матери и впитала страх перед этим звуком. Мы же больше всего бомбежек опасались. Снаряд – «бабах!» – и все. А бомбежка – это совсем другое дело, молодой человек…»
А внешне – цветущая женщина моя сестра.
Молодцов был прав: дом построить – не в кино сходить. Нет одного, другого, третьего… К зиме мы успеваем поднять сруб до будущих оконных проемов и начинаем спорить, какие следует делать окна.
По проекту они должны быть просторными, без переплетов, со ставнями-жалюзи, которые можно закрыть в солнечный день и открыть в ненастный. Но их надо заказывать, они влетят в копеечку, и мы уже не отмахиваемся от справочника индивидуального застройщика, который приносит Удилов.
– Болваны! – сердится Феликс. Он твердо стоит за соблюдение проекта. – Наградил же меня бог родственничками! Ниф-Нифы какие-то! Шуры Балагановы! Лишь бы тяп-ляп и скорее жить. Куда спешить? Денег нет – займем. Не два года будем строить, а три! Какая разница? Зато будет дом, а не утепленная конура. Знал бы, что вы такие малодушные, – не связывался!..
Молодцов угрюмо слушает Феликса и задумчиво цыкает зубом. Удилов перетаптывается со справочником в руках. Я молча глажу забежавшую соседскую кошку. Где взять тысячу, чтобы соблюсти оригинальность проекта? Допустим, даже займем. А отдавать? Я же не официант в пивном баре, а инженер.
Феликс говорит, что решать надо сейчас – в следующих венцах сруба должны идти оконные проемы, и если мы за его спиной сговорились строить избу с бычьими пузырями в окошках, то он плюнет на все и выйдет из числа пайщиков.
– На фиг мне это надо! – давит Феликс. – Лучше я буду жить в палатке и ловить в озере окуней…
У Феликса в самом деле есть китайская палатка, которую, если ему верить, подарил великий кормчий, посетивший в пятидесятых годах воинскую часть на Дальнем Востоке, где служил Феликс. По версии Феликса, он, не зная еще, что у китайцев выйдет такой загиб с культурной революцией, крепко подружился тогда с Мао-Цзэдуном, и тот уговорил его принять на память большую армейскую палатку с иероглифами на дверном пологе и набором алюминиевых колышков.
– Ничего не лопнет, – успокаивает Молодцов. – Кидайте. Только равномерно.
Саня внешне раскрепощен, но внутренне сосредоточен. Если он и молчит, постреливая умными глазами и прикидывая что-то, то молчание его не тягостное и не позерское – он думает. Саня любит и умеет работать. Он никогда не читает нотаций и не бранится. Послать может, но как-то по-свойски и беззлобно. Любой, самый дальний его посыл воспринимается как «кончай дурака валять!». Но браниться и спорить он не станет. Он говорит только о том, что хорошо знает. В противном случае Молодцов машет рукой: «Не, мужики, я в этом деле баран…»
Говорят, хороший человек – это тот, рядом с кем легко дышится. Рядом с Сашей я никогда не испытывал затруднений с дыханием. Одно время я даже хотел быть похожим на него. Но потом понял, что пытаться походить на кого-то бессмысленно.
Мы с Молодцовым замешиваем в деревянном корыте бетон. Никола и Феликс таскают его носилками к траншее. Они же подносят нам цемент, песок и воду. Хрустит лед на лужах.
– Это не траншея, а черная дыра какая-то, – говорю я. – Как в прорву. А у вокзала, между прочим, пиво продают…
– Не ной, – подбадривает Феликс, – а лучше вспомни, как Магнитогорск строили. А пиво-то свежее, ты посмотрел, какое число?
– Живей, живей, мужики! – прорабским голосом торопит Саня. – Пиво – это наущение дьявола. Хотя подкрепиться бы и не мешало.
– Правильно, – пыхтит Феликс. – Пора. Тимоха, вытряхни там наши сетки и сваргань что-нибудь.
– Я огурчики привез, – начинает перечислять свои припасы Никола, – паштета две баночки, как в тот раз. Верочка колбасу положила…
– Тимофей разберется, – перебивает его Феликс.
Если Удилова не остановить, он назовет все, что привез, привозил и сделал для общего дела. Память на такие вещи у него феноменальная. Стоит взять лопату – он говорит, что лопата хорошая, он ее недавно точил. Запираешь калитку, он успокаивает: запор надежный, он его недавно подправил и ввинтил новые шурупы. Выходишь из туалета, он спрашивает, видел ли ты там бумагу, которую он нарвал два дня назад. Человек вроде и не попрекает тебя, но чувствуешь себя скверно: как будто ты живешь на всем готовом, а Удилов в поте лица трудится. Иногда он вспоминает свои славные деяния такой давней поры, что диву даешься – записывает он, что ли? Какой-нибудь гвоздь, вбитый в забор пять лет назад, букет цветов за трешку, когда вместе шли в гости, умывальник, который он перевесил. И все как бы между прочим.
По анкетным данным, Удилов – вполне достойный член нашего общества. Он закончил институт, работает инженером в НИИ, член партии, не курит, почти не пьет, не пускается в авантюры, не спорит до хрипоты с начальством, никого не посылает подальше, у него двое детей и наверняка нет любовницы.
Таких людей обычно легко посылают за границу.
Но Никола зануда. Я это сразу почувствовал, когда он пришел в нашу семью с электропроигрывателем, стопкой надписанных пластинок, фотоаппаратом, альбомами с марками, чучелом черного крота, отливающим зеленью, и коробочками с разной дребеденью. Все, наверное, почувствовали в нем эту черту, но не подали вида, чтобы не огорчать сестру, которая вышла замуж не очень чтобы молодой.
До Удилова к сестре сватался веселый морячок Гоша, который одаривал меня диковинной в те времена жвачкой. Но Гоша почему-то не нравился матери.
Поначалу Удилов вел себя тише воды ниже травы в нашей многолюдной квартире. Но вскоре стал проявлять признаки беспокойства.
Жили мы тогда тесно. Одну комнату занимали мы с отцом и средний брат Юра, который разошелся со своей женой на почве искусства. Он неожиданно бросил приличные заработки на заводе и подался в эстрадно-цирковое училище. В тридцать лет он захотел стать вторым Аркадием Райкиным. Жена сказала, что она выходила замуж за приличного человека, а не за конферансье, и выставила его чемодан на лестницу. Юрка взял чемодан, пересек двор и вернулся в родную квартиру – не без надежд пройтись по двору в обратном направлении, – когда его, в белоснежном костюме и с лучезарной улыбкой, покажут по Центральному телевидению.
Приходя с занятий, он разучивал сценки и монологи или тренировал дикцию перед старинным трюмо. Иногда к нему заглядывали будущие акробаты, фокусники и жонглеры. Они расхаживали по квартире без особых церемоний: доставали из уха у Николы сигареты, зажженные спички, яйца и предлагали понарошку оторвать ему голову.
Иногда артисты спали в нашей комнате на полу.
Однажды под нашими окнами несколько дней стояла клетка с медведем. Миша с нетерпением ожидал, когда его хозяин-дрессировщик выйдет из запоя. Медведя кормили всем домом. Дрессировщик ходил по квартирам, показывал шрамы и пропивал гастрольные деньги. По ночам он высовывался из какого-нибудь окна и пьяным голосом произносил монологи, обращенные к своему питомцу. Медведь ревел и метался в клетке. К нам несколько раз приходил участковый и просил брата помочь в отлове дрессировщика. Его баул с реквизитом стоял у нас в коридоре. Брат разыгрывал перед милиционером скетчи и пел куплеты.
Веселая была жизнь.
Во второй комнате, разделенной фанерной перегородкой, жили Молодцовы с двухлетним сынишкой Димкой и бездетные еще Удиловы.
Феликс снимал комнату и появлялся у нас редко: он писал свою первую книгу по приборостроению.
Первое время Удилов сладко улыбался новым родственникам и давал мне слушать пластинки. Но вскоре он уже тяжко вздыхал и качал головой, если кто-нибудь случайно ронял с вешалки его шапку или хватал утром его кисточку для бритья.
– Н-да, – громко говорил он, внимательно разглядывая бритву. – Все ясно…
– Что тебе ясно, Коля? – беспокойно спрашивала сестра.
– А вот – полюбуйся! – трагически заявлял Удилов. – Специально с вечера новое лезвие поставил… Еще думал, ставить или не ставить…
– Ничего страшного, – шепотом убеждала сестра. – Отец, наверное, по рассеянности побрился. Вот тебе его лезвие…
Удилов выходил из ванной, хлопая дверью. Из-за тонкой перегородки еще долго слышалось его «бу-бу-бу», прерываемое лишь возгласом «надоело!».
Мой двухлетний племянник Димка большую часть времени проводил в нашей комнате. Пока я учил уроки, он ползал под моим письменным столом и рвал старые журналы. Иногда он залезал к деду на колени и тянул его за усы: за левый – за правый, за левый – за правый. Дед мычал, крутил головой и неотрывно смотрел в новый телевизор.
Стоило Димке начать скрестись в закуток Удиловых, как Никола открывал легкую дверцу и долго выговаривал ему за шумное поведение. Димка хлопал глазами и улыбался. Никола разворачивал племянника за руку и, слегка подтолкнув в спину, щелкал задвижкой. «Иди к маме на кухню, – прикладывался он губами к щелке. – Сюда нельзя. Иди к маме!.. Не смотрят за своими детьми, понимаешь… Лезут куда хотят». Димка пищал и стучал загипсованной ногой в дверцу; он до пяти лет таскал на ноге гипс – врожденное косолапие. Молодцов хмурился и рявкал на сына.
Он в то время работал прорабом на стройке и возвращался домой поздно. Поколдовав с нарядами, Саня тут же ложился спать. Иногда он встречал Надежду с вечерних занятий в институте, и они шли в кино или мороженицу. Тогда племянник поручался мне: я тряс в полутьме его кроватку и дул ему на ресницы, чтобы он скорее заснул. За перегородкой шумно вздыхал Удилов. «Иди учи уроки, – не выдерживала Вера, живот которой уже напоминал глобус. – Я его покачаю».
– Сами, понимаешь, в кино уйдут, а другие за них отдувайся, – ворчал Удилов. – Родители называются…
Вскоре он уже не скрывал недовольства нами. Словно беременным был он, а не Вера. А однажды, когда Димка проник на их половину и прибрал в карман красивую десятирублевую бумажку, лежавшую на тумбочке, устроил истеричный скандал. Он хлопал дверьми и кричал, что Молодцовы растят из своего сына вора; он давно заметил, что у него пропадают деньги и вещи, куда он, вообще, попал и почему он должен платить за электричество поровну, если у него одна только настольная лампа, а Юрка ночи напролет учит на кухни свои дурацкие роли.
Отца в тот момент дома не было.
Молодцов стиснул зубы и, побагровев, стал молча озираться, подыскивая, чем бы хватить визжащего свояка по голове. Удилов заметил его бешеный взгляд и юркнул к себе за загородку. Там ревела на диване Вера. «Прекрати! – стонала она. – Умоляю, прекрати!..»
Удилов из укрытия назвал Молодцова бандитом и затих.
Через несколько дней Молодцовы сняли маленькую комнатку на Охте.
Отец, не зная об истинных причинах отъезда, недоумевал:
«Саня! Надежда! Чего это вдруг? Так хорошо вместе жили… А кто за Димкой присмотрит? Ведь Надька вечерами учится. И в преферанс сыграть не с кем будет. Разве я вас когда обижал?..»
– Все хорошо, деда, – обнимал отца Молодцов. Отец печально смотрел, как Надежда неумело пакует вещи в коробку. – Спасибо за все. А Надежда возьмет академку, отдохнет годик. В преферанс мы еще сыграем…
Я молча разбирал детскую кроватку. Теперь мне не придется вставать на час раньше, чтобы отнести племянника в ясли. Но было грустно.
Перегородку Удилов убрал не сразу. Однажды он посмотрел вместе с отцом футбол по телевизору и, выходя из комнаты стал перетаптываться в дверях:
– Деда, а как быть с перегородкой? Может, ее убрать, раз уж Саня с Надеждой обзавелись своими хоромами?.. Да и из ЖЭКа могут прийти – не по проекту все-таки, не положено… – он по своей манере неотрывно смотрел на отца.
– Убирай… – отвел глаза отец.
– Я все аккуратненько разберу и поставлю пока в ванной. А потом отвезу тебе на дачу. Фанера-то хорошая. Я ее два раза масляной краской покрывал. Знаешь, такая чешская эмаль по два семьдесят. У меня еще осталось немного, тебе нужно?..
Я оделся и сказал, что пойду к приятелю. Мне не хотелось помогать Удилову.
Отношения между Молодцовым и Удиловым еще несколько лет отдавали прохладой. Они потеплели, когда оба семейства обзавелись квартирами: Молодцовы получили от строительного треста, где Саня работал уже начальником управления, а Удиловы стали хозяевами родительской квартиры, после того как умер отец и все разъехались.
Никто сейчас не вспоминает те времена. Что было, то было.
Мы строим дом.
Уже привезены и сложены на участке могучие плахи.
Плахи длинные и сухие, пропитаны каким-то белым раствором, и не верится, что им пошел шестой десяток. Они звенят от удара молотка, и четырехгранные кованые гвозди с массивными округлыми шляпами вросли в них намертво. Плахи – заслуги Феликса.
Ему удалось договориться с лесотехнической академией, что мы бесплатно разбираем подлежащий сносу барак и получаем в награду все материалы, из которых он построен. С оформлением соответствующих документов. Барак с помощью друзей мы разобрали за две недели, а фундамент не растащили бы и за полгода, если бы Феликс не пригнал вечером бульдозер, который зло урчал несколько часов и к концу работы сломался. Но наворочать он успел прилично. Нож высекал из камней искры, бульдозерист судорожно дергал рычаги – было слышно, как он матерится, и Молодцов, покачав головой, признал, что раньше строили на славу. «Еще бы! – прокричал ему в ухо Феликс. – Премий-то за досрочность, наверное, не было!» Молодцов кивнул, с улыбкой покосившись на него.
Вдоль стен старого дома растет бетонный цоколь. Даже не верится, что пару месяцев назад мы сидели на веранде и Феликс агитировал нас заняться строительством.
Уже холодно, и мы часто ходим погреться к печке. Мы сушим куртки, обжигаемся чаем, рассуждаем, что осталось сделать сегодня, и заглядываем в план-график. Мы строим дом, черт побери! Не виллу, конечно, как задумывал Феликс, но вполне приличный дом на четыре семьи. Если верить чертежам и эскизам.
От многих идей Феликса пришлось отказаться. Опытный Молодцов, взявшись за дело, безжалостно забраковал их. Но кое-что осталось. Сводчатый трапециевидный потолок в гостиной. Раздвижные двери. Камин. Световые люки на крыше. В архитектурном управлении долго крутили головами, разглядывая наш проект. Согласовывать его ездили Феликс с Молодцовым. Они же утрясали остальные бумажные вопросы, связанные с тем, что отец, получив в свое время разрешение на застройку, так и не выстроил по известным причинам капитального дома. Пришлось мотаться по архивам и брать ходатайство с работы.
На фундамент уже лег первый венец сруба. Молодцов, сдвинув на затылок шапку, скрипит первым снегом и проверяет плотницким уровнем горизонталь. До настоящих снегов мы надеемся поднять сруб до оконных проемов.
Наша стройка привлекает внимание соседей. Они приходят на участок, хвалят нас за инициативу, вспоминают родителей и интересуются подробностями. Некоторых ходоков я вижу впервые.
– А это кто, Тимофей? – С радостным удивлением смотрит на меня кудрявый мордастый мужик в полушубке. – Мать честная! Как вырос! Я же тебя вот таким помню. Под березами в гамаке качался. Ну ты даешь, Тимоха! Молодец, молодец. Ты какого года? Сорок девятого? Ну правильно, ты родился после Сашки. Сашка у вас в каком умер? В сорок восьмом? Да… А где работаешь? О-о! Молодец. Я и Броньку вашего знал, Юрку… Всех знал. Мы же с Феликсом по колодцам лазили – молоко и сметану воровали. Так, Феликс? Твой брат у нас за бригадира был, – мужик подмигивает мне и кивает на Феликса: – Вишь, какой важный стал! Эх, было времечко… А Юрка-то ваш где? Во Владивостоке? И чего он там? Артист? Мать честная! И как зарабатывает, ничего? Молодец, молодец. Приезжает хоть?..
Полушубок оказывается одним из первых жителей поселка и обещает, в случае нужды, помочь с навозом для огорода.
– Хороший парень, – говорит Феликс после его ухода Феликс. – Моя правая рука. Мы с ним лесхозовских коров доить ходили. А однажды банку мороженого на вокзале сперли…
– Знали бы твои коллеги за рубежом, что ты спер банку мороженого, – смеется Молодцов. – Как они тебе, мазурику, пишут? «Уважаемый мистер!»?
– Коллеги… – снисходительно повторяет Феликс. – Что они в жизни видели, эти коллеги? Всю войну бифштексы с картошечкой кушали да сливками запивали. – И начинает развивать тему своего превосходства над зарубежными физиками.
Кто из них ел лепешки из осоки и пас коней в ночном? Никто. А Феликс это проходил в своей жизни. Кто в десятилетнем возрасте пахал с бабами и стариками землю за Уралом? Никто. Они и сейчас, наверное, пахать не умеют. Привыкли жить на всем готовеньком. А физику необходимо знать жизнь. Феликс знает и поэтому не стесняется своего голодного детства. Кто из них носил штаны из одеяла? Или бежал в лес от эшелона, который расстреливала авиация? Никто не носил и никто не бежал. Такое они могли только в кино видеть. Или, может, кто-нибудь из них учился в вечерней школе и работал на заводе? Феликс крепко сомневался. Большинство яйцеголовых, которые пишут ему письма и зовут в гости, учились в колледжах за родительский счет и привыкли к завтракам на сливочном масле. Подумаешь, спер у буфетчицы банку мороженого! Жрать захочешь, не то сопрешь. Так что пусть читают его книги и не петюкают.
На этом участке земли Феликсу не уйти от воспоминаний. Он заваривает чай с мятой и рассказывает еще несколько историй из своей послевоенной юности.
Про то, например, как шайка местных оборванцев под его началом увела из-под носа у трех пьяных браконьеров котел с мясом. Они сняли его с костра вместе с жердиной, на которой он кипел. Браконьеры только на секунду спустились к речке, чтобы проверить переметы и вытащить из воды бутылки, – котла как не бывало! Один сразу завалился спать, решив, что допился, а двое других, потерев глаза, заспорили – снимали они котел с огня или не снимали, и принялись искать по кустам. Феликс оставался в засаде и все видел. Пацаны же, отбежав немного, не вытерпели сытного запаха и накинулись на мясо. Они вытаскивали его палочками из котла, перекидывали с ладошки на ладошку, дули на него и глотали, обжигаясь. Браконьеры тем временем очухались, подхватили ружья и, матерясь, двинулись в погоню. Феликс, чтобы спасти мясо и компанию, повел браконьеров за собой, улюлюкая на разные голоса и треща кустами. В него стреляли, но не попали.
А как увести настоящий кожаный мяч у пионеров во время футбольного матча?
Играют два пионерских лагеря. В одной из команд левым крайним нападающим играет наш брат Юрка. Его всегда звали играть за два пионерских обеда: до матча и после. А в случае выигрыша полагался еще бидончик компота с собой. Играют себе и играют; кричат болельщики в панамках и тюбетейках, свистит судья. Но вот мяч попадает к Юрке, Юрка выходит к воротам, сильнейший размах, удар, и мяч, описав высокую дугу, летит в кусты: срезался… На поиски мяча бросаются услужливые пацаны, но их опережает рычащая овчарка. Она ухватывает мяч зубами и скачет с ним к лесу, откуда насвистывает ей Феликс. Собака, наш Джульбарс, была до того сообразительная, что сначала сделала хитрую петлю, запутывая гомонящих пионеров во главе с физруком, и только затем рванула к Феликсу.
Остальные участники операции находились в толпе догонявших и усердно болтались под ногами верзилы-физрука и наиболее прытких пионеров. Они же, как старожилы, пытались подсказывать наиболее короткую дорогу.
Феликс бежал с мячом три километра.
Пионерам выдали новый мяч, а украденным мячом сборная поселка тренировалась на секретной лесной полянке и взяла потом первенство района среди юношеских команд и полагавшуюся за победу настоящую форму.
Да, лихое и бедовое было времечко! Феликс может рассказывать долго, но пора готовить плахи для следующего венца. Никола тоже порывается поведать нам, как он в детстве порвал новые брюки на грандиозном саратовском заборе, преследуя шпану, но Молодцов уже разматывает рулетку, и мы с Феликсом беремся за пилу. В другой раз. «Так, мужики! – переходит к делу Саня. – Отпилите мне четыре двадцать. Только ровно. А ты, Никола, тащи из погреба паклю, будем подстилать».
Работать с Молодцовым – одно удовольствие; наверное, его любят и на работе. Он видит на несколько этапов вперед и никогда не суетится. Он тоже строит первый в своей жизни деревянный дом, но так, словно все пятнадцать лет после института только этим и занимался. Если у тебя что-то не получается, он подходит, грубовато берет из твоих рук топор или стамеску и недолго показывает, как надо правильно стесывать доску, чтобы не расколоть ее, или вырубить гнездо с натягом под стойку. «Понял? – коротко спрашивает Молодцов. – Давай!..» Удивительно: плотником он не работал, но плотницкое дело знает. Понимаешь и даешь после его показов быстрее, чем после самых тщательных разъяснений кого-либо. Флюиды, наверное, какие-то.
Когда Саня с Надеждой поженились, еще была жива наша мать. Саня ей сразу понравился. И он вспоминает ее с грустной улыбкой: «Эх, таких тещ сейчас уже не бывает…»
Когда немцы уже подступали к Ленинграду и отец стал настаивать, чтобы мать эвакуировалась вместе с детьми, она ответила, что если она усмиряет в одну минуту пьяного дворника Шамиля Саббитова, то не ей бояться какого-то плюгавого фюрера.
– Чихать мы хотели на этих фашистов, – сказала мать, пеленая недавно родившуюся дочку. – Правда, Надюша? Пусть только сунутся. Ленинград – это им не Париж с кафешантанами. Тут народ посерьезней.
Отец в сером железнодорожном кителе расхаживал по комнате и уговаривал мать уехать, пока не поздно. За его движениями, насторожив уши, следил косматый Джуль. Он лежал на полу, уместив голову на мощной лапе.
– Не надо, Коля, – мать взяла на руки дочку и выпрямилась. – Останемся вместе. Я ведь тоже кое-что обещала, когда получала партбилет.
Джуль зевнул, лязгнув зубами, и пошел в коридор – спать.
Отправив в эвакуацию старших, мать с Надеждой осталась в Ленинграде.
Надежда родилась в августе сорок первого, когда в городе еще не знали, что такое бомбежки, но из родильных домов уже выносили детские кроватки и ставили койки для раненых.
Отец привез с огорода в Стрельне недозрелую капусту, заквасил ее в бочонке, снес тот бочонок в подвал и, наказав матери беречь себя и дочку, уехал на Ириновскую ветку Октябрьской железной дороги; туда, где сейчас стоят мемориальные столбы, ведущие счет километрам «Дороги жизни».
Мать начала сдавать кровь – донорам иногда выдавали паек.
Джуля съели еще осенью.
Зимой сорок первого мать завязывала себе рот и нос полотенцем, смоченным в скипидаре, чтобы не слышать одуряющего запаха, когда она брала из того бочонка щепотку капусты, чтобы приготовить Надежде отвар.
Отец появлялся редко.
На левой руке у матери был шрам от ножа. Она воткнула нож в ладонь, чтобы не выпить самой теплую солоноватую воду, оставшуюся после мытья бочонка. Шрам был маленький, едва заметный – нож, проколов ссохшуюся кожу ладони, сразу уперся в кость.
В блокаду отец водил поезда. Он рассказывал, что на его трассе был отрезок пути, который назывался коридором смерти. Проскочить его без потерь удавалось либо ночью, либо на полном ходу при контрогне нашей артиллерии. Немцы били по хорошо пристрелянной цели.
Я помню, как мы с отцом ходили смотреть его паровоз в депо около Финляндского вокзала. Я иду по рельсу, щурясь от бегущего по нему солнца, и отец держит меня за руку. Темные шпалы пахнут мазутом. Мы проходим мимо тупоносых электричек с распахнутыми вовнутрь дверьми и оказываемся возле маленького, словно обрубленного сзади паровоза – «овечки». Еще один паровоз с колесами в мой рост. Ступеньки. Блестящие поручни. Забитые фанерой окна. Слабый запах шлака. Отец трогает рычаги, открывает черную топку, что-то рассказывает мне. Большая, как ковер, металлическая заплата. Заплатки поменьше. Остальные отцовские паровозы не дожили до победы.
В конце войны мать наскребла денег и купила породистого щенка, которого назвала Джулем. Вернувшимся из эвакуации детям она сказала, что первого Джуля отдали на фронт и он погиб с миной под танком. Дети хмуро выслушали легенду о своем любимце и с готовностью приняли в свою компанию Джуля-второго. И только много лет спустя, когда мать поведала им об участи пса, признались, что знали правду с самого начала, но договорились не подавать виду.
Однажды осенью, когда в магазинах лежали на удивление белые тугие кочаны, я достал с антресолей тот иссохший блокадный бочонок и тоже пустил в дело.
Уже зимой, перед Новым годом, жена принесла его с балкона…
Нежно-желтого цвета, с дольками моркови, должно быть, хрустящая – капуста стояла в деревянной мисочке на столе. Я не смог ее есть.
Попробовав, отложила вилку и жена.
И только сын, которому я еще не рассказывал про блокаду, хрустел ею в одиночестве, болтая под столом ногами.
Надежда не помнит блокаду, сколько ее не расспрашивай.
Но ее шатает необъяснимая сила, и темнеет в глазах, когда она понервничает в своей школе. Она не пугается резких хлопаний дверей, звука лопнувшего шарика и не боится темноты. Но стоит раздаться медленному зудящему звуку, хоть отдаленно похожему на звук приближающегося винтового самолета и Надежда замирает на полуслове, беспокойно поеживается.
Молодцов, который водил жену ко всем мыслимым и немыслимым врачам и клял медицину на чем свет стоит, получил наконец печальное разъяснение старичка невропатолога: «Ничего не поделаешь. Она, говорите, была грудным ребенком в блокаду? Вот с молоком матери и впитала страх перед этим звуком. Мы же больше всего бомбежек опасались. Снаряд – «бабах!» – и все. А бомбежка – это совсем другое дело, молодой человек…»
А внешне – цветущая женщина моя сестра.
Молодцов был прав: дом построить – не в кино сходить. Нет одного, другого, третьего… К зиме мы успеваем поднять сруб до будущих оконных проемов и начинаем спорить, какие следует делать окна.
По проекту они должны быть просторными, без переплетов, со ставнями-жалюзи, которые можно закрыть в солнечный день и открыть в ненастный. Но их надо заказывать, они влетят в копеечку, и мы уже не отмахиваемся от справочника индивидуального застройщика, который приносит Удилов.
– Болваны! – сердится Феликс. Он твердо стоит за соблюдение проекта. – Наградил же меня бог родственничками! Ниф-Нифы какие-то! Шуры Балагановы! Лишь бы тяп-ляп и скорее жить. Куда спешить? Денег нет – займем. Не два года будем строить, а три! Какая разница? Зато будет дом, а не утепленная конура. Знал бы, что вы такие малодушные, – не связывался!..
Молодцов угрюмо слушает Феликса и задумчиво цыкает зубом. Удилов перетаптывается со справочником в руках. Я молча глажу забежавшую соседскую кошку. Где взять тысячу, чтобы соблюсти оригинальность проекта? Допустим, даже займем. А отдавать? Я же не официант в пивном баре, а инженер.
Феликс говорит, что решать надо сейчас – в следующих венцах сруба должны идти оконные проемы, и если мы за его спиной сговорились строить избу с бычьими пузырями в окошках, то он плюнет на все и выйдет из числа пайщиков.
– На фиг мне это надо! – давит Феликс. – Лучше я буду жить в палатке и ловить в озере окуней…
У Феликса в самом деле есть китайская палатка, которую, если ему верить, подарил великий кормчий, посетивший в пятидесятых годах воинскую часть на Дальнем Востоке, где служил Феликс. По версии Феликса, он, не зная еще, что у китайцев выйдет такой загиб с культурной революцией, крепко подружился тогда с Мао-Цзэдуном, и тот уговорил его принять на память большую армейскую палатку с иероглифами на дверном пологе и набором алюминиевых колышков.