Страница:
Целую тебя, Броня».
Брониславу шел двадцать второй год.
Отец второй месяц в больнице – сердце… Юра, Вера и Надежда – школьники. За учебу надо платить. Я только-только научился ходить. Мать берет мне няньку на полдня и идет работать. Вечером я ковыляю по квартире, пищу, рву бумагу и мешаю сестрам учить уроки. Юрка за старшего, но он целыми днями гоняет во дворе мяч, надавав сестрам пинков и указаний.
Мать приходит поздно.
«1 июля 1950 года
Здравствуй, дорогая мама!
Сегодня получил твое письмо до востребования, которому был очень рад. Я понимаю, что тебе сейчас очень трудно без папы, но ты не падай духом: у тебя хорошие дети, которые тебя никогда не покинут.
Папа поправится, и, надеюсь, все пойдет хорошо. От Феликса я получил позавчера письмо, когда прибыл на базу за продуктами, и ответил ему. Мама, ты только не плачь, дела наши не так уж плохи. Нас у тебя шестеро, и все мы тебя любим. Вот увидишь – мы еще не раз порадуем тебя и папу, и вам будет чем гордиться. Феликс и сам глубоко переживает свое положение, а это уже хорошо. Парень он умный, с характером, и думаю, сделает правильные выводы на всю жизнь.
Сейчас я прибыл на базу с авансовым отчетом и вожусь со всякими накладными и расписками на гвозди, муку, лошадей, седла, карты и т. д.
Погода здесь очень необычная: сразу можно ожидать и дождя, и града, и снега. С ватником и высокими резиновыми сапогами я не расстаюсь ни на день, так как везде болота и холодно.
Сейчас у меня три лошади вместо 46 оленей. Работать на лошадях, конечно, труднее, так как они проваливаются в оттаявшую мерзлоту, но зато по дороге можно быстро скакать верхом. Со мной работает помощником Генералов Слава – курсант третьего курса. Парень он хороший, веселый, но любит поспать. Если же даешь ему работу – сделает вовремя и хорошо. Я им доволен.
В бригаде же рабочие разные. Один – немец с Поволжья, работящий, тихий. Другие – русские. Один отсидел 9 лет (с 16 лет), другой отбывает принудработы первый год и ругается все время, что я вычитаю 25 процентов его зарплаты по исполнительному листу.
С отчетами я кое-как справляюсь, но за май месяц недосчитался 400 рублей – или потерял чью-то расписку, или уплатил кому-нибудь в тундре и не взял расписку.
Норму пока не выполняю, так как рабочих у меня только трое, а нужно пять. В тундре мы взрываем мерзлоту аммоналом и роем котлован, в который на глубину 3,5 метра ставится геодезический сигнал высотой 7,5 метра. Мое дело: найти место в тундре для этого сигнала, организовать работу, следить за ее ходом, принять постройку, проверить, проследить, чтобы все было сделано именно так, как нужно. Это очень трудно – особенно заставить рабочих соблюдать технику безопасности. При взрывных работах камни и мерзлый грунт летят на высоту 200–300 метров и свистят, как снаряды. Только и смотри, чтобы в голову не попало.
Все трудности, которые имеются у меня, это организационная и финансовая. Финансовая – в смысле отчетности. На каждого рабочего я веду лицевой счет, плачу им деньги, даю продукты, обмундирование. Все, что получает звено, висит на мне, и я буду отчитываться, если чего не хватит. Здесь очень хороший театр, и каждый день присутствия в Воркуте мы проводим в театре. Хотя в городе нет деревьев, выросших здесь, но каждое лето улицы усаживают елками, привозимыми с юга, сеют на газонах овес, ячмень, траву тимофеевку и метелки. Получается симпатично.
До 21 июня мы переезжали и перевозили металлические сигналы на оленях. У меня был оленевод с семьей и 46 оленей. Обеспечивали все перевозки. Но с наступлением жары на оленях работать уже нельзя, они подались на север, а я получил лошадей и одного конюха.
Феликсу числа 15-го я пошлю денег рублей 100, так как в лагерях больше ста рублей нельзя иметь.
Получил от Галки телеграмму из Москвы о том, что она выехала 1 июля. Что это за дом отдыха, куда она поехала? Знаю, что «Интуриста», но до каких пор она там будет, с кем, когда приедет – не знаю. Она пишет мне очень мало писем. Я пишу редко, но значительно чаще, хотя и работаю в тундре. Наверное, папа был прав: она немножко зазналась после повышения своего отца. Но я еще не спешу разочаровываться…
Мама, я хочу заказать у ненцев бурки, пришли размеры ног ребят: Юры, Веры, Нади. Тимошке куплю без мерки самые маленькие меховые бурки с узорами.
Живем в тундре в палатке. До сегодняшнего дня мошек не было, так как стояли холода, но после трех дней хорошей погоды и дождя их стало очень много, и сегодня я уже получил накомарники на бригаду. На рекогносцировку (так называется предварительный осмотр незнакомой местности) я езжу верхом на лошади, со Славкой, который помогает мне.
В бригаде завелись вши, и приходится думать, в каком поселке устроить бригаде баню, как отдать белье в стирку и т. п. Если будет возможность, то пришли мне дуста, он очень хорошо помогает, и я спасаюсь только им: посыпаю свои оленьи шкуры, на которых сплю, и вши не переползают. Благодаря этому у меня пока этих «зверей» не завелось.
В Воркуте я хожу в форменном плаще, джемпере, с рубашкой и галстуком, в черных брюках. В тундре – в резиновых сапогах, в брюках от робы, в синей рабочей куртке, а внизу – рубашка с галстуком и джемпер.
Ношу усы: больше уважения от рабочих…
Вот так идут мои дела.
Сегодня мы со Славкой решили провести вечер в Доме инженера и техника. Это, пожалуй, самой уютное и благоустроенное здание в городе.
Мягкие кресла, лампы-торшеры, ковры, радиола, небольшой буфет, бильярд, книги, журналы. Сегодня понедельник, и здесь тихо. Славка читает, а я пишу.
За меня не волнуйся. Ты посмотрела, мама, на меня так грустно как-то, когда двинулся поезд и я стоял у окна… Не бойся, я нигде не пропаду: не маленький и здоров.
Если нужно пшено, горох, то я могу прислать – здесь свободно лежит в магазинах. Впрочем, что я спрашиваю: конечно, нужно! Но выслать смогу только в следующий приезд в Воркуту – очевидно, дней через 15.
Пиши мне, мама. Целую крепко всех. Броня».
И еще одно письмо – последнее, за тринадцать дней до гибели.
«22 июля 1950 года
Здравствуй, дорогая мама!
Получил от тебя сразу два письма. От Гали получил одно. До послезавтра буду находиться на базе, так как готовлюсь к новому виду работ.
После твоего предупреждения я стал осторожнее с финансами и записываю в журнал каждую казенную мелочь.
В воскресенье я уезжаю на юг: к реке Уса. Там уже не голая тундра, а есть лес высотой 10–12 метров и толщиной до 30 сантиметров. Это я смотрел на карте. В этом районе я пробуду месяца полтора и, очевидно, в Воркуту буду приезжать крайне редко.
Я буду работать здесь август, сентябрь и часть октября. Галя будет отдыхать приблизительно до конца августа и вернется к началу занятий в университете.
С сегодняшнего дня из Воркуты в Ленинград стал ходить прямой поезд с мягкими и жесткими вагонами. Цены на билеты снижены вдвое: теперь билет стоит 156.00. Такой же поезд ходит через день в Москву. Стало совсем хорошо с транспортом. В Ленинград отсюда мы поедем, таким образом, в мягком вагоне. Это будет такое счастье – ехать домой из Воркуты…
Здесь сейчас тепло, температура доходит до плюс 26–27: загорать можно, но не позволяют комары. Поэтому только при сильном ветре и солнечной погоде удается (очень редко) снять рубашку и позагорать. Лицо и руки, конечно, уже загорели давно и, как всегда летом, стали у меня черными.
Мама, Феликсу я сейчас тоже напишу. Денег ему вышлю рублей 50, так как сейчас у меня много расходов по работе, а зарплаты не дают: дают только деньги на производство работ и немного (достаточно) на питание. Свежего здесь мало. Мяса нет никакого. Очень хочется колбасы. Когда Галка приедет с юга, пусть пришлет немного копченой колбасы или корейки. Посылка из Ленинграда идет 5–6 дней, так как ее сразу же отправляют прямым поездом.
Как здоровье папы? Привет ему и всем ребятам. Папе я заказал меховые туфли, и, может быть, сделают теплые рукавицы.
Как дела на огороде? Посадили ли что-нибудь, кроме цветов? Есть ли картошка (посажена ли)?
Здесь картошка только сушеная. В столовой солонина, квашеная капуста, сушеная картошка и макароны. Сегодня, правда, был маринованный виноград. Вот чего не ожидал!
Феликс пишет только то, что можно писать. Спрашивает у меня, много ли он делает ошибок в письмах, боится разучиться писать.
Как там Юра учится? Понял ли он, что учиться нужно в году, чтобы избежать переэкзаменовок, а следовательно – не портить себе лета? Легче всего запустить учебу – на это труда своего не нужно тратить, но когда она запущена – становится трудно. Пусть даже теперь для него служит примером Феликс, который в тюрьме, в лагерных условиях, стремится учиться и старается писать без ошибок! Он должен понять, что образование – могучее оружие, с которым он всегда пробьет себе дорогу к интересной жизни и выведет других…
Парень он неглупый, но пора ему браться за ум, а иначе его ждет незавидная судьба. Юра, ты вот что: не дури, а учись как следует, на «хорошо» и «отлично», и тогда сам увидишь, как хорошо это для тебя, для родителей и для школы.
Верочка с Наденькой молодцы, что хорошо учатся. Я им тут хотел послать живого олененка с маленькими рожками, да ему нужен мох для питания, а в Ленинграде его нет. Хлеб и другие продукты олени не едят: питаются только мхом, листьями березки (карликовой) и травой. Постараюсь поймать им белого медвежонка. Для этого ношу с собой соль: насыплю ему соли на хвост и поймаю!
Привет всем. Поцелуй, мама, всех ребят за меня и мужайся: все будет хорошо. Когда я вернусь, мы придем с Галкой в гости и хорошо обо всем поговорим.
Пиши, мама, мне и ребят заставь, должны же они свою речь развивать. Пусть Юра с Верой напишут мне письмо. Я буду очень рад. И Надюшка пусть напишет. Пусть пишут обо всем. Хорошо, ребята?
Ну, целую, ложусь спать. Уже два часа – солнце давно уже поднялось. Целую еще раз. Броня».
И карандашная записка, которую Бронислав успел написать в больнице города Воркуты. Она на медицинском бланке, и ее нельзя читать часто:
«Мамочка, береги детей.
Галка милая…
Простите, Броня».
Два машинописных листа с круглой печатью.
«Акт о несчастном случае, связанном с производством. Геодезический отряд № 36 Северо-Западного аэрогеодезического предприятия. Коми АССР, г. Воркута.
…Несчастный случай произошел 1 августа 1950 года в 20 часов в тундре, в 12 километрах к западу от города Воркуты.
…При уничтожении остатков электродетонаторов и капсюлей-детонаторов, вследствие неосторожного обращения с ним десятника-взрывника КУЗЬМЕНКО произошел преждевременный взрыв от искры, попавшей в гильзу детонатора.
Исход несчастного случая: пострадавший умер в больнице, в городе Воркуте около 2 часов 2 августа от отека легких на почве общей контузии и шока».
Полупьяный десятник Кузьменко, который в акте упоминается без инициалов, поленился ждать, пока сгорят положенные метры бикфордова шнура, отрезал полметра, надеясь отбежать, и чиркнул спичкой…
Вспыхнувшая головка отскочила в ближнюю гильзу неряшливо рассыпанных детонаторов.
Кузьменко отпрыгнул и повалился на землю, у него лишь обгорели сапоги.
Бронислав, шедший к нему во весь рост, не успел…
Вот и все.
Брат писал стихи. Они попали ко мне вместе с другими семейными документами не так давно. Почти все они датированы 1947 годом. Брониславу тогда было девятнадцать.
«20 августа 1950 года.
Здравствуйте, дорогие мои мамочка, папа, Юра, Вера, Надя и Тимка.
Мама, прошу тебя, держи себя в руках, это для ребят. Постарайся поменьше плакать, ведь Броня очень этого не любил. Да, совсем плохо стало без Брони. Теперь там у вас старший из детей Юра, и пусть он всегда поступает, как Броня. Я Броню буду помнить всегда и следовать его примеру.
Мама, получил вчера твое письмо из Воркуты. Деньги, марки и бумага дошли в целости. Большое за это спасибо.
Работаю по-прежнему на заводе, но уже не подручным у формовщика, а прицепщиком. Электрические краны привозят и увозят детали, а я должен отцеплять и прицеплять и после этого убирать землю, которую сбивают с деталей (ведь тут же детали и отливают).
Сам я жив и здоров.
Как поживают остальные ребята? Мама, береги свое здоровье.
Вот хочу писать о другом, но мысли все сворачивают на него, на нашего Броню. Мама, но плакать я не буду, мне уже 18 лет и притом все время находишься на людях. Не подумай, что я стыжусь плакать. Нет. Но никто не поймет моего горя, а будут только смеяться. А как хотелось бы забраться в темный угол и плакать, плакать, как маленькому.
Мама, как живет Галя? Приезжала ли она в Воркуту?
Ну, до свидания. Не могу я больше писать. Крепко целую всех.
Поставьте Броне что-нибудь от меня.
Ваш сын и брат Феликс».
На фотографии Бронислава, которую после его смерти мать прислала Феликсу в лагерь, надпись: «Феликс, будь таким же хорошим, как наш Броня».
Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.
Радио на нашей даче уже нет – я в строительной горячке перерубил провода, и Никола возит с собой транзистор. Мы не спеша готовимся ко сну и слушаем последние известия. Феликс на правах старшего поставил свой матрац возле печки и по вечерам ложится на него, закуривает и рассуждает на разные темы. В основном о текущем моменте и видах на будущее, исходя из прошлого. В своем портфеле он постоянно носит вместе с пачками научных журналов один из томов «Истории государства Российского» Соловьева. Иногда он зачитывает нам целые страницы. Мы слушаем, удивляемся и затеваем исторические разговоры, обнаруживая свою дремучую некомпетентность.
Из жизни наших пращуров мы помним только Киевскую Русь, татаро-монгольское иго, деяния Петра I и Бородинскую битву. И отдельные факты, случайно запавшие в память. Покорение Ермаком Сибири я помню, например, благодаря одноименной картине Сурикова. А завоевание Казанского царства – по пищалям и саблям в холодных переходах храма Василия Блаженного, куда лет двадцать назад мы заходили с отцом.
Зато мы могли бы назвать более близкие даты сомнительной важности, которые заучивали в институте.
Выясняется, что мы не слышали о «Повести временных лет» Нестора.
– Ослы! – торжествующе говорит Феликс. – Это про вас сказал Евтушенко: «В какой стране живет – не знает, одно лишь ясно – близ Китая». Не знать «Повесть временных лет»! Олухи!
Я говорю, что этот факт еще ни о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки… Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в ХVI веке.
– Вот именно, – поддерживает меня Молодцов. – Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, – улыбается он.
– Пра-авильно! – Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. – Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины – не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.
Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.
– Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! – Он листает книгу. – Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!
Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения – 1860-й.
По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я – когда матери шел 43-й.
Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.
– Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, – обещает Феликс. – Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки…
– И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, – вставляю я.
– А в грузинском чае попадаются палки! – улыбается Молодцов.
Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: «Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой…» И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.
Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: «Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу». Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется – дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.
– Да… – блестит глазами Феликс, – что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила…
И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой «Зингер» – она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.
А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: «Вива Куба! Вива Фидель!» И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: «Живее, живее! Восклицательный знак побольше!» И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.
И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы…
Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу – к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.
И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: «…пятнадцать… шестнадцать…» Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре – чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. «Ну, сколько сегодня? – спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. – Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела». Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу». Были у нее и другие твердые заповеди.
Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.
…Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал на Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.
Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию – мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить – он приглашал…
Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет.
…Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: «Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!..»
Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать.
Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской.
Меня поймали и привели домой на четвертый день.
Феликс приехал на пятый.
Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата.
Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни.
Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным…
Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами.
Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью.
Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! – и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под «ними» я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову.
Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да…
Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве – фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее.
Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия… Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: «Спасите! Помогите! Жить хочу!..»
Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице «Англетер». Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю – и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу – в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка.
Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях – их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина.
Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния.
Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. «Боже! – заламывает она руки. – Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!..» За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке – за лыжный кросс. «Какой это был ученик! – плачет классная воспитательница. – Какие он писал стихи! Второй Пушкин!..» На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский – к Лавре. Перекрыто движение. «Кто? Кто это скончался?» – тревожно шепчутся люди. «Загубили, не уберегли… – горестно вздыхают в толпе. – Была бы жива его мать, она бы такого не допустила».
Рыдают Верка с Надькой – зловредные сестрицы: «Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро… Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!..»
Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. «Почему я не взял его пожить к себе? – хмурится Феликс. – Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек…»
«Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? – низко опускает голову отец. – Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок…»
Брониславу шел двадцать второй год.
Отец второй месяц в больнице – сердце… Юра, Вера и Надежда – школьники. За учебу надо платить. Я только-только научился ходить. Мать берет мне няньку на полдня и идет работать. Вечером я ковыляю по квартире, пищу, рву бумагу и мешаю сестрам учить уроки. Юрка за старшего, но он целыми днями гоняет во дворе мяч, надавав сестрам пинков и указаний.
Мать приходит поздно.
«1 июля 1950 года
Здравствуй, дорогая мама!
Сегодня получил твое письмо до востребования, которому был очень рад. Я понимаю, что тебе сейчас очень трудно без папы, но ты не падай духом: у тебя хорошие дети, которые тебя никогда не покинут.
Папа поправится, и, надеюсь, все пойдет хорошо. От Феликса я получил позавчера письмо, когда прибыл на базу за продуктами, и ответил ему. Мама, ты только не плачь, дела наши не так уж плохи. Нас у тебя шестеро, и все мы тебя любим. Вот увидишь – мы еще не раз порадуем тебя и папу, и вам будет чем гордиться. Феликс и сам глубоко переживает свое положение, а это уже хорошо. Парень он умный, с характером, и думаю, сделает правильные выводы на всю жизнь.
Сейчас я прибыл на базу с авансовым отчетом и вожусь со всякими накладными и расписками на гвозди, муку, лошадей, седла, карты и т. д.
Погода здесь очень необычная: сразу можно ожидать и дождя, и града, и снега. С ватником и высокими резиновыми сапогами я не расстаюсь ни на день, так как везде болота и холодно.
Сейчас у меня три лошади вместо 46 оленей. Работать на лошадях, конечно, труднее, так как они проваливаются в оттаявшую мерзлоту, но зато по дороге можно быстро скакать верхом. Со мной работает помощником Генералов Слава – курсант третьего курса. Парень он хороший, веселый, но любит поспать. Если же даешь ему работу – сделает вовремя и хорошо. Я им доволен.
В бригаде же рабочие разные. Один – немец с Поволжья, работящий, тихий. Другие – русские. Один отсидел 9 лет (с 16 лет), другой отбывает принудработы первый год и ругается все время, что я вычитаю 25 процентов его зарплаты по исполнительному листу.
С отчетами я кое-как справляюсь, но за май месяц недосчитался 400 рублей – или потерял чью-то расписку, или уплатил кому-нибудь в тундре и не взял расписку.
Норму пока не выполняю, так как рабочих у меня только трое, а нужно пять. В тундре мы взрываем мерзлоту аммоналом и роем котлован, в который на глубину 3,5 метра ставится геодезический сигнал высотой 7,5 метра. Мое дело: найти место в тундре для этого сигнала, организовать работу, следить за ее ходом, принять постройку, проверить, проследить, чтобы все было сделано именно так, как нужно. Это очень трудно – особенно заставить рабочих соблюдать технику безопасности. При взрывных работах камни и мерзлый грунт летят на высоту 200–300 метров и свистят, как снаряды. Только и смотри, чтобы в голову не попало.
Все трудности, которые имеются у меня, это организационная и финансовая. Финансовая – в смысле отчетности. На каждого рабочего я веду лицевой счет, плачу им деньги, даю продукты, обмундирование. Все, что получает звено, висит на мне, и я буду отчитываться, если чего не хватит. Здесь очень хороший театр, и каждый день присутствия в Воркуте мы проводим в театре. Хотя в городе нет деревьев, выросших здесь, но каждое лето улицы усаживают елками, привозимыми с юга, сеют на газонах овес, ячмень, траву тимофеевку и метелки. Получается симпатично.
До 21 июня мы переезжали и перевозили металлические сигналы на оленях. У меня был оленевод с семьей и 46 оленей. Обеспечивали все перевозки. Но с наступлением жары на оленях работать уже нельзя, они подались на север, а я получил лошадей и одного конюха.
Феликсу числа 15-го я пошлю денег рублей 100, так как в лагерях больше ста рублей нельзя иметь.
Получил от Галки телеграмму из Москвы о том, что она выехала 1 июля. Что это за дом отдыха, куда она поехала? Знаю, что «Интуриста», но до каких пор она там будет, с кем, когда приедет – не знаю. Она пишет мне очень мало писем. Я пишу редко, но значительно чаще, хотя и работаю в тундре. Наверное, папа был прав: она немножко зазналась после повышения своего отца. Но я еще не спешу разочаровываться…
Мама, я хочу заказать у ненцев бурки, пришли размеры ног ребят: Юры, Веры, Нади. Тимошке куплю без мерки самые маленькие меховые бурки с узорами.
Живем в тундре в палатке. До сегодняшнего дня мошек не было, так как стояли холода, но после трех дней хорошей погоды и дождя их стало очень много, и сегодня я уже получил накомарники на бригаду. На рекогносцировку (так называется предварительный осмотр незнакомой местности) я езжу верхом на лошади, со Славкой, который помогает мне.
В бригаде завелись вши, и приходится думать, в каком поселке устроить бригаде баню, как отдать белье в стирку и т. п. Если будет возможность, то пришли мне дуста, он очень хорошо помогает, и я спасаюсь только им: посыпаю свои оленьи шкуры, на которых сплю, и вши не переползают. Благодаря этому у меня пока этих «зверей» не завелось.
В Воркуте я хожу в форменном плаще, джемпере, с рубашкой и галстуком, в черных брюках. В тундре – в резиновых сапогах, в брюках от робы, в синей рабочей куртке, а внизу – рубашка с галстуком и джемпер.
Ношу усы: больше уважения от рабочих…
Вот так идут мои дела.
Сегодня мы со Славкой решили провести вечер в Доме инженера и техника. Это, пожалуй, самой уютное и благоустроенное здание в городе.
Мягкие кресла, лампы-торшеры, ковры, радиола, небольшой буфет, бильярд, книги, журналы. Сегодня понедельник, и здесь тихо. Славка читает, а я пишу.
За меня не волнуйся. Ты посмотрела, мама, на меня так грустно как-то, когда двинулся поезд и я стоял у окна… Не бойся, я нигде не пропаду: не маленький и здоров.
Если нужно пшено, горох, то я могу прислать – здесь свободно лежит в магазинах. Впрочем, что я спрашиваю: конечно, нужно! Но выслать смогу только в следующий приезд в Воркуту – очевидно, дней через 15.
Пиши мне, мама. Целую крепко всех. Броня».
И еще одно письмо – последнее, за тринадцать дней до гибели.
«22 июля 1950 года
Здравствуй, дорогая мама!
Получил от тебя сразу два письма. От Гали получил одно. До послезавтра буду находиться на базе, так как готовлюсь к новому виду работ.
После твоего предупреждения я стал осторожнее с финансами и записываю в журнал каждую казенную мелочь.
В воскресенье я уезжаю на юг: к реке Уса. Там уже не голая тундра, а есть лес высотой 10–12 метров и толщиной до 30 сантиметров. Это я смотрел на карте. В этом районе я пробуду месяца полтора и, очевидно, в Воркуту буду приезжать крайне редко.
Я буду работать здесь август, сентябрь и часть октября. Галя будет отдыхать приблизительно до конца августа и вернется к началу занятий в университете.
С сегодняшнего дня из Воркуты в Ленинград стал ходить прямой поезд с мягкими и жесткими вагонами. Цены на билеты снижены вдвое: теперь билет стоит 156.00. Такой же поезд ходит через день в Москву. Стало совсем хорошо с транспортом. В Ленинград отсюда мы поедем, таким образом, в мягком вагоне. Это будет такое счастье – ехать домой из Воркуты…
Здесь сейчас тепло, температура доходит до плюс 26–27: загорать можно, но не позволяют комары. Поэтому только при сильном ветре и солнечной погоде удается (очень редко) снять рубашку и позагорать. Лицо и руки, конечно, уже загорели давно и, как всегда летом, стали у меня черными.
Мама, Феликсу я сейчас тоже напишу. Денег ему вышлю рублей 50, так как сейчас у меня много расходов по работе, а зарплаты не дают: дают только деньги на производство работ и немного (достаточно) на питание. Свежего здесь мало. Мяса нет никакого. Очень хочется колбасы. Когда Галка приедет с юга, пусть пришлет немного копченой колбасы или корейки. Посылка из Ленинграда идет 5–6 дней, так как ее сразу же отправляют прямым поездом.
Как здоровье папы? Привет ему и всем ребятам. Папе я заказал меховые туфли, и, может быть, сделают теплые рукавицы.
Как дела на огороде? Посадили ли что-нибудь, кроме цветов? Есть ли картошка (посажена ли)?
Здесь картошка только сушеная. В столовой солонина, квашеная капуста, сушеная картошка и макароны. Сегодня, правда, был маринованный виноград. Вот чего не ожидал!
Феликс пишет только то, что можно писать. Спрашивает у меня, много ли он делает ошибок в письмах, боится разучиться писать.
Как там Юра учится? Понял ли он, что учиться нужно в году, чтобы избежать переэкзаменовок, а следовательно – не портить себе лета? Легче всего запустить учебу – на это труда своего не нужно тратить, но когда она запущена – становится трудно. Пусть даже теперь для него служит примером Феликс, который в тюрьме, в лагерных условиях, стремится учиться и старается писать без ошибок! Он должен понять, что образование – могучее оружие, с которым он всегда пробьет себе дорогу к интересной жизни и выведет других…
Парень он неглупый, но пора ему браться за ум, а иначе его ждет незавидная судьба. Юра, ты вот что: не дури, а учись как следует, на «хорошо» и «отлично», и тогда сам увидишь, как хорошо это для тебя, для родителей и для школы.
Верочка с Наденькой молодцы, что хорошо учатся. Я им тут хотел послать живого олененка с маленькими рожками, да ему нужен мох для питания, а в Ленинграде его нет. Хлеб и другие продукты олени не едят: питаются только мхом, листьями березки (карликовой) и травой. Постараюсь поймать им белого медвежонка. Для этого ношу с собой соль: насыплю ему соли на хвост и поймаю!
Привет всем. Поцелуй, мама, всех ребят за меня и мужайся: все будет хорошо. Когда я вернусь, мы придем с Галкой в гости и хорошо обо всем поговорим.
Пиши, мама, мне и ребят заставь, должны же они свою речь развивать. Пусть Юра с Верой напишут мне письмо. Я буду очень рад. И Надюшка пусть напишет. Пусть пишут обо всем. Хорошо, ребята?
Ну, целую, ложусь спать. Уже два часа – солнце давно уже поднялось. Целую еще раз. Броня».
И карандашная записка, которую Бронислав успел написать в больнице города Воркуты. Она на медицинском бланке, и ее нельзя читать часто:
«Мамочка, береги детей.
Галка милая…
Простите, Броня».
Два машинописных листа с круглой печатью.
«Акт о несчастном случае, связанном с производством. Геодезический отряд № 36 Северо-Западного аэрогеодезического предприятия. Коми АССР, г. Воркута.
…Несчастный случай произошел 1 августа 1950 года в 20 часов в тундре, в 12 километрах к западу от города Воркуты.
…При уничтожении остатков электродетонаторов и капсюлей-детонаторов, вследствие неосторожного обращения с ним десятника-взрывника КУЗЬМЕНКО произошел преждевременный взрыв от искры, попавшей в гильзу детонатора.
Исход несчастного случая: пострадавший умер в больнице, в городе Воркуте около 2 часов 2 августа от отека легких на почве общей контузии и шока».
Полупьяный десятник Кузьменко, который в акте упоминается без инициалов, поленился ждать, пока сгорят положенные метры бикфордова шнура, отрезал полметра, надеясь отбежать, и чиркнул спичкой…
Вспыхнувшая головка отскочила в ближнюю гильзу неряшливо рассыпанных детонаторов.
Кузьменко отпрыгнул и повалился на землю, у него лишь обгорели сапоги.
Бронислав, шедший к нему во весь рост, не успел…
Вот и все.
Брат писал стихи. Они попали ко мне вместе с другими семейными документами не так давно. Почти все они датированы 1947 годом. Брониславу тогда было девятнадцать.
Феликс в то время был под Иркутском. Когда погиб Бронислав, ему исполнилось восемнадцать.
Говорят, что время лечит:
Дни проходят и года,
Угасают люди-свечи,
Только вспыхнут иногда.
Не хочу я быть свечою:
Таять, медленно гореть
И ненастною порою
От огня вдруг умереть.
Но сгореть придется все же:
Нас зажгли, и мы горим.
Но огонь мы свой не можем
Сделать ярким и большим.
Мне для жизни, для горенья,
Нужен воздух свежий, чистый.
И тогда сгорю без тленья,
Может, только будут искры.
«20 августа 1950 года.
Здравствуйте, дорогие мои мамочка, папа, Юра, Вера, Надя и Тимка.
Мама, прошу тебя, держи себя в руках, это для ребят. Постарайся поменьше плакать, ведь Броня очень этого не любил. Да, совсем плохо стало без Брони. Теперь там у вас старший из детей Юра, и пусть он всегда поступает, как Броня. Я Броню буду помнить всегда и следовать его примеру.
Мама, получил вчера твое письмо из Воркуты. Деньги, марки и бумага дошли в целости. Большое за это спасибо.
Работаю по-прежнему на заводе, но уже не подручным у формовщика, а прицепщиком. Электрические краны привозят и увозят детали, а я должен отцеплять и прицеплять и после этого убирать землю, которую сбивают с деталей (ведь тут же детали и отливают).
Сам я жив и здоров.
Как поживают остальные ребята? Мама, береги свое здоровье.
Вот хочу писать о другом, но мысли все сворачивают на него, на нашего Броню. Мама, но плакать я не буду, мне уже 18 лет и притом все время находишься на людях. Не подумай, что я стыжусь плакать. Нет. Но никто не поймет моего горя, а будут только смеяться. А как хотелось бы забраться в темный угол и плакать, плакать, как маленькому.
Мама, как живет Галя? Приезжала ли она в Воркуту?
Ну, до свидания. Не могу я больше писать. Крепко целую всех.
Поставьте Броне что-нибудь от меня.
Ваш сын и брат Феликс».
На фотографии Бронислава, которую после его смерти мать прислала Феликсу в лагерь, надпись: «Феликс, будь таким же хорошим, как наш Броня».
Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.
Радио на нашей даче уже нет – я в строительной горячке перерубил провода, и Никола возит с собой транзистор. Мы не спеша готовимся ко сну и слушаем последние известия. Феликс на правах старшего поставил свой матрац возле печки и по вечерам ложится на него, закуривает и рассуждает на разные темы. В основном о текущем моменте и видах на будущее, исходя из прошлого. В своем портфеле он постоянно носит вместе с пачками научных журналов один из томов «Истории государства Российского» Соловьева. Иногда он зачитывает нам целые страницы. Мы слушаем, удивляемся и затеваем исторические разговоры, обнаруживая свою дремучую некомпетентность.
Из жизни наших пращуров мы помним только Киевскую Русь, татаро-монгольское иго, деяния Петра I и Бородинскую битву. И отдельные факты, случайно запавшие в память. Покорение Ермаком Сибири я помню, например, благодаря одноименной картине Сурикова. А завоевание Казанского царства – по пищалям и саблям в холодных переходах храма Василия Блаженного, куда лет двадцать назад мы заходили с отцом.
Зато мы могли бы назвать более близкие даты сомнительной важности, которые заучивали в институте.
Выясняется, что мы не слышали о «Повести временных лет» Нестора.
– Ослы! – торжествующе говорит Феликс. – Это про вас сказал Евтушенко: «В какой стране живет – не знает, одно лишь ясно – близ Китая». Не знать «Повесть временных лет»! Олухи!
Я говорю, что этот факт еще ни о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки… Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в ХVI веке.
– Вот именно, – поддерживает меня Молодцов. – Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, – улыбается он.
– Пра-авильно! – Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. – Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины – не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.
Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.
– Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! – Он листает книгу. – Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!
Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения – 1860-й.
По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я – когда матери шел 43-й.
Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.
– Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, – обещает Феликс. – Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки…
– И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, – вставляю я.
– А в грузинском чае попадаются палки! – улыбается Молодцов.
Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: «Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой…» И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.
Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: «Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу». Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется – дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.
– Да… – блестит глазами Феликс, – что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила…
И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой «Зингер» – она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.
А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: «Вива Куба! Вива Фидель!» И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: «Живее, живее! Восклицательный знак побольше!» И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.
И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы…
Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу – к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.
И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: «…пятнадцать… шестнадцать…» Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре – чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. «Ну, сколько сегодня? – спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. – Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела». Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу». Были у нее и другие твердые заповеди.
Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.
…Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал на Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.
Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию – мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить – он приглашал…
Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет.
…Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: «Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!..»
Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать.
Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской.
Меня поймали и привели домой на четвертый день.
Феликс приехал на пятый.
Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата.
Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни.
Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным…
Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами.
Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью.
Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! – и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под «ними» я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову.
Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да…
Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве – фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее.
Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия… Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: «Спасите! Помогите! Жить хочу!..»
Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице «Англетер». Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю – и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу – в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка.
Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях – их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина.
Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния.
Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. «Боже! – заламывает она руки. – Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!..» За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке – за лыжный кросс. «Какой это был ученик! – плачет классная воспитательница. – Какие он писал стихи! Второй Пушкин!..» На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский – к Лавре. Перекрыто движение. «Кто? Кто это скончался?» – тревожно шепчутся люди. «Загубили, не уберегли… – горестно вздыхают в толпе. – Была бы жива его мать, она бы такого не допустила».
Рыдают Верка с Надькой – зловредные сестрицы: «Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро… Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!..»
Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. «Почему я не взял его пожить к себе? – хмурится Феликс. – Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек…»
«Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? – низко опускает голову отец. – Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок…»