Напоминать, что, мол, сказанное здесь - здесь и остаться должно, иначе - не поздоровится, Урманов не стал, сразу перешел к делу.
   - Зулькарнаев Кашфулла, утратив классовое сознание, встал на путь политического преступления, - сказал он.
   - Один раз в жизни напился и потерял сознание, только не классовое, а свое, собственное, - вздохнул Курбангали.
   - Вот именно. Они коли теряются, то оба вместе. - Урманов вытащил из ящика стола лист бумаги, долго смотрел на него, потом поднял взгляд на Нурислама: - Ты вот здесь кубаир спел, мол, бедным опора, кому-то там защита от позора, добрым - утешенье, а врагам - отмщенье. А я вам сейчас другую песенку спою. С торгашом Мухтасимом он в обнимку пьянствовал? Пьянствовал. Потому и пытался спасти его от раскулачивания. Это первое. Далее. Служителя культа... - он опять бросил взгляд на бумагу, - служителя культа муэдзина Кутлыяра и еще трех кулаков взял под защиту. В самый разгар классовой борьбы, опозорив звание коммуниста, выступил против политики партии, играл на руку врагам. Продажная он душа. Это второе. Сегодня партия и народ производят с такими полный расчет. Понятно?
   * Кубаир - героическая песня.
   - Нет. Непонятно. - Нурислам натянул фуражку по самые уши. - Или вы сами, агай, или эта бумага ваша, но кто-то из вас полную напраслину несет. Вот пусть Курбангали подтвердит, я и сам приврать горазд, и знаменитых врунов знавал, но такую бессовестную ложь первый раз слышу.
   - Стоим и удивляемся, - сокрушенно кивнул Курбангали. Урманов лишь тяжело посмотрел на него. Еще неизвестно, кто кому больше удивлялся.
   - Ну, выкладывайте, что знаете. Только без этого, на что ты "горазд", - сказал он. - Послушаем. Хотя дыма без огня не бывает.
   - Если только по дыму судить будешь, агай, в дыму задохнешься. В ином дыму - огонь, а в ином - только чих да кашель... - так философически начал рассказ Нурислам. А Курбангали при случае вставлял слово.
   * * *
   Верно - дымок был. Тот, что зачадил тем днем, когда Кашфулла напился в доме Лисы Мухтая. Кулушевцы уже начали забывать о нем, но кто-то, знать, в памяти держал цепко. Выходит, и копоть от того черного дымка осталась. На это и намекнул Урманов. Но второй зачадивший дымок был уже вовсе напраслиной. Еще за три года до колхоза аульский сход решил: лавочника Мухтасима раскулачить и из аула выслать.
   - Ямагат, - сказал тогда Кашфулла, встав перед народом, - все вы знаете, что Мухтасим-бай с классовой стороны человек чужой. И мы с ним ярые враги, он - мне, я - ему. Потому я при голосовании воздержусь. Не то ведь можете подумать... могут подумать... - кивнул он куда-то вверх, - что не с классовых позиций председатель голосует, а из личной мести.
   Но никто этого шага Кашфуллы, кроме него самого, не понял. Промахнулся председатель. Глядя на него, еще трое-четверо, не зная, вправо ли, влево ли шагнуть, затоптались на месте. Кто-то даже крикнул:
   - Сам раис, значит, сомневается, а нам как же?
   Второй дымок был вот этот.
   Закурился и третий дымок.
   Еще до того, как началось наступление на кулачество, бай Халиулла, самый у нас богатый, умер, чем от бед и спасся, два его сына прокутили-прогуляли немалое наследство, нагрузили остатками телегу и переехали в город, бежавшая с любимым Юсуфом красавица Зубейда пропала без вести, ни слуху ни духу.
   Мулла Муса, человек учуйливый, видел, куда жизнь клонится, и потому двор с надворными постройками собственными руками сдал сельсовету, скотину-живность и домашнюю утварь распродал, поставил в дровни большой сундук с остатками посуды и с недельным пропитанием, свалил перины и подушки, посадил сверху свою старуху, которая с тех пор, как дети навсегда покинули Кулуш, мучилась головной сухоткой, выехал среди белого дня за околицу и взял путь в казахские степи. Три сына и дочь еще до революции уехали в город учиться и во все последние годы в ауле не показывались ни разу. По слухам, все четверо - мы, дескать, не дети муллы, мы дети революции - отказались от своего отца. Только и остался памятью о хазрете жестяной петух над печной трубой, каждый божий день он над Кулушем со скрипом поворачивался на ветру. Как известно, третий богатей был Лиса Мухтасим. Ну, этого проводили. Других таких, чтобы "баем" или "кулаком" назвать, в ауле не нашлось. Были люди в Кулуше, работали день-деньской, сна-отдыха не знали, потому и жили справно. Такие дома, чтобы мыкались в них впроголодь, после революции, кроме, конечно, страшного двадцать первого, в Кулуше стали редкостью. Гордый народ, самолюбивый. Сосед от соседа отстать не хочет, из сил тянется. Землю теперь всем по совести, по справедливости разделили. Правда, вдовам да сиротам тяжеловато. Еще пять-шесть лодырей есть, на весь аул красуются... Ни забот, ни хлопот. У этих, как говорится, нет лошадки в табуне, нет печали на уме. К примеру, Гимран. Жизнью доволен, никаких забот, лежит вразлежку, рот нараспашку. Оттого и прозвище у него такое - Нараспашку. Не дурачок, нет, лентяй и растяпа. Пятеро детей. Сам весь день дома. Летом ли, зимой ли - до полудня спит. Весь его посев - две горстки проса и в огороде картошка. Ограды вокруг избы давно уже нет, зимой на дрова извел, только два столба от жердяных ворот торчат. Тоже топором подгрызаны, но тупой инструмент не взял. "Ты как, Гимран, ограду подновить не думаешь? И мы бы помогли", говорят ему два соседа, справа и слева. "Занят все, дела заели, руки не дойдут, - отвечает тот и даже для весу и по-русски добавит: - Недосуг, брат".
   Когда началась запись в колхозы, Кашфулла привез из района приказ: в доказательство того, что классовая борьба день ото дня усиливается, нужно срочно найти пятерых аульских буржуев, разоблачить их и раскулачить. Срыв этого революционного задания - считать подножкой всему пролетарскому делу. "Смотри, - пригрозили Зулькарнаеву, - в хвосте плететесь. Многие давно уже выполнили и перевыполнили. Так что - смотрите!" Сказали как отрезали. Председатель же отвечал уклончиво: "С обществом надо будет посоветоваться". - "С обществом? С каким еще обществом? Наше социалистическое общество тебе приказывает. Так что выполняй! Пятерых. И ни одним меньше. О чести района подумай. Борьба беспощадна, безжалостна!"
   Вернувшись, председатель собрал сельский Совет. Всю долгую ночь просидели. Хозяйства всех семи улиц и проулков по одному перебрали, из конца в конец раза четыре прошли. Весь скот, все домашние строения, телеги-сани, плуги-бороны, даже птицу-живность у каждого пересчитали. Кто когда помощь созывал, кто по найму у кого был, и на какой поденщине работал, и как с ним расплачивались - вспомнили все и на учет взяли. Однако таких, чтобы чужим трудом достаток наживали, из чужих слез копейку выжимали, назвать не смогли. В другой махалле мулла на днях только богу душу отдал, а жадный его муэдзин, бросив хозяйство, смылся куда-то. Мечеть на замке.
   - Получается, только Кутлыяр-муэдзин остается. Что ни говори, служитель культа, чужая кровь, - сказал один из вконец замороченных сельсоветчиков.
   - Тоже нашли угнетателя, Кутлыяра-муэдзина... - возразил председатель.
   - Заяц Шайми и без того полжизни на стороне бродит, - пошутил было другой, - давайте его как высланного запишем.
   - Тоже сказал! Какие еще богатства у Шайми, кроме единственной пары штанов? - сказал Курбангали, обидевшись за отца своего приятеля. Сам Нурислам тогда еще до сельсовета не дорос.
   - Да голова уже кругом! От безвыходности говорю. Сами же требуете: кулак нужен!
   - Давай вора Муратшу запишем. Вот уж кто - срам аула!
   - Опять не подходит, - сказал Кашфулла. - Две лошади и один кистень вот и все богатство. К тому же за руку надо поймать, прямо на воровстве.
   Четверых-пятерых позажиточней найти можно было. Hо как у этих работяг, которым сама Советская власть справедливой рукой дала землю, собственным трудом и потом нажитый достаток отобрать, а самих обречь на муки и мытарства? Каждая жизнь на виду, за тыном не спрячешься. Если уж таких выкорчевывать, кто же тогда труженик, кто "владыка мира и труда"? Кого же тогда призывать ударно работать в колхозе? На кого опираться? На жестянщика Гильметдина? Или Гимрана Нараспашку? Кто поверит тогда? Вот какие мысли прошли в голове председателя. И даже не мысли, чувства неясные.
   Долго сидели, долго молчали, потом Кашфулла подвел итог:
   - Справедливость прежде всего, товарищи. Негоже нам безвинного виноватить, друга в врага обращать, очаги тушить, людские гнезда разорять. - Эти слова он сказал стоя, огромная его тень закрыла всю стену. - Нельзя доброе дело с раздора начинать. Придется завтра опять в Булак ехать и наше общее решение доложить начальству.
   Крепко ругали Зулькарнаева в Булаке, грозили, обвинили в правом уклоне. Но за эти годы Кашфулла показал себя пред седателем дельным, усердным и исполнительным, человеком прямым и честным. Так что впрямую его не подозревали и страшный этот ярлык "правый уклонист" прилепили в назидание. "Ступай домой и берись по-настоящему, - сказали ему. - И чтобы ни шагу назад". Но, вернувшись домой, он по-настоящему не взялся. Недели не прошло, из района приехал сам председатель исполкома. Пробыл два дня. Вызывал многих к себе, о житье-бытье расспрашивал, у кого какая нужда. Вместе с Кашфуллой обошел весь аул, говорил с аксакалами. О "разоблачении пяти кулаков" не вспомнил ни разу. Перед отъездом собрал сельсовет и сказал: "Если людей в колхоз тычками начнете загонять, то жить вам в сваре, а если убеждением действовать, будете жить и работать в согласии.
   Но и бдительности не теряйте. В стране идет беспощадная классовая борьба". И еще много добрых советов дал.
   Поднималась вечерняя поземка, когда он сел в кошевку, запряженную лохматым пегим мерином, и уехал. У Кашфул-лы словно дыхание освободилось, сердце вернулось на место. Значит, и наверху не только одни стращатели, есть и советчики.
   Нельзя сказать, что запись в колхоз в Кулуше прошла тихо-гладко, были и шум, и свары были, но до беды дело не дошло.
   Вот обо всем этом и рассказали на свой лад Нурислам и Курбангали.
   - Если хотите знать, Кашфулла тогда Кулуш от того самого спас, который товарищ Сталин разоблачил... этот... при гиб, - выказал по случаю Враль и свою политическую подкованность.
   - Перегиб! - поправил Урманов.
   - Я и говорю: пригиб. Коли шибко гнуть - и сломать можно. Узнай товарищ Сталин, что Зулькарнаев все по его указаниям сделал, он бы спасибо ему сказал и медаль выдал.
   - Ну-ну, ты язык не распускай! Что товарищ Сталин скажет и что кому даст, тебя не касается.
   - Его слова каждого из нас касаются, - с жаром возразил Враль. - Мы в нашем ауле так думаем.
   - Правильно думаете, - согласился Урманов. И тут враз кольнуло в оба колена. Лицо его искривилось.
   - Верните Кашфуллу, агай. К тому же и без печати зарез. Теперь народу без печати никакого житья нет. Кому справка нужна, кому разрешение на что-нибудь. Мой тесть Хабутдин лапти плетет, так на базаре даже пары лаптей продать не может, бумагу с печатью требуют. - Курбангали посмотрел на сбитые носки своих лаптей.
   - Ладно, кончен разговор, - сказал Урманов и не удержался, припечатал своим любимым словом: - Вассалям!
   - Выходит, так с пустыми руками и уйдем? Прочихались, значит, на дым без огня и пошли восвояси?
   - Смотрю я на вас... - и словно бы улыбнулся даже Урманов, видать, боль в коленках отпустила. - Не очень-то вы из тех, которые даром чихают. Прощайте!
   - Прощай, коли так, - сказал Нурислам, но уходить не спешил. - Кажись, суставы у тебя болят. Мой отец раньше по весне-осени тем же маялся. В молодости еще простудился, когда в лютые морозы в извоз ходил. Отправился как-то весной и принес в мешке полный муравейник, сварил в казане и прямо так, не процеживая, перелил отвар в большое ведро и попеременке в один вечер ноги в нем держал, в другой - руки. За один месяц излечился. Теперь даже спокойно стоять не может, на месте приплясывает... - Рассказ Нурислама Урманов вроде бы не слушал, но и не перебил. Под конец даже спросил:
   - Желтые муравьи или черные, мелкие?
   - Желтые, самые крупные. Только каждые три дня но вых заваривать надо. Не то сила слабеет, градус выходит.
   - Хм-м... - поджал губы Урманов, утомленные его глаза под припухлыми веками снова уткнулись в бумагу на столе. - Хм-м...
   - Ну, мы тогда пошли?
   Чекист только головой кивнул. Когда они дошли до дверей, остановил их, спросил имя и фамилию. Записывать не стал. Только спросил. Показалось ему, что имя Курбангали как-то особенно хозяину под стать. У этого одетого в красные полосатые штаны, заправленные в белые шерстяные носки, аккуратно обмотанные завязками лаптей, в белой домотканой рубахе навыпуск, в нахлобученной по самые уши войлочной шляпе, синеглазого, с узким лицом, тонким носом, редкими усами коротышки другого имени и быть не должно. Курбангали1 и есть. Только густой, чугунный голос не его, а какого-то богатыря.
   * Курбангали - тот, кто приносит себя в жертву.
   Обратная дорога была долгой. Впрочем, они и не торопились. Радость, такая, чтобы торопиться, их впереди не ждала. Опять на берегу Демы посидели, перекусили, потом спусти лись, попили воды. Одолев Бычье взгорье, свернули к опушке леса, легли в тени дуба, попытались немного вздремнуть. Но сон не шел. Встали - ни говорить, ни глаз даже поднять не хотелось, и лето увяло, и весь мир красу потерял. Уже когда подходили к Кулушу, у Нурислама опять стронулась грыжа, но спутнику своему он ничего не сказал. И так, бедняга, за последние сутки осунулся и почернел.
   - А все же Лысуха этот напрочь не отказал. И про муравьев переспросил. Может, не будем надежду терять, Ну-рислам?
   - Без надежды нельзя, Курбангали. Надо дня через три еще сходить. Дорогу теперь знаем. Только нужно подписи собрать. Древние тоже тамгу собирали.
   - Пойдем, как не пойти!
   Живое слово, хоть малое, но дало утешение. Как-то быстрей посыпались шаги. Уже догорал желтый закат, когда они вернулись в аул.
   Все же хождение их вышло не пустым. Пришли Нурислам с Курбангали - и взяло Урманова сомнение. Он тщательно допросил Зулькарнаева, все ответы его совпали с тем, что рассказали "адвокаты". Кашфулла ничего не скрыл, ничего не убавил. Следователь старался на него по-иному взглянуть, увидеть таким, каким видят его кулушевцы. Задумался чекист, долго думал и наконец решил... Потому что судьбу Кашфуллы в общий поток он бросить еще не успел. Через два дня вместе с печатью и штемпелем в Кулуш вернулся и сам председатель.
   "А все же правда есть..." - вот к какому выводу пришел он.
   Правда-то есть, да не на всех ее хватает.
   Через день после возвращения Кашфуллы скорый на благодарность Курбангали сходил в лес, выбрал муравейник с самыми большими красно-желтыми муравьями, сгреб в мешок и отправился в Булак один. Нурислам лежал со своей грыжей, сдвинуться не мог. Вернулся Курбангали к вечеру и сразу зашел к Нурисламу. Лампу еще не зажигали, но и в сумерках было видно, какое растерянное лицо у Адвоката.
   - Беда, ровесник. Урманова самого ристовали, - сказал он.
   Молчали долго.
   - Выходит, и он чей-то враг, - сказал Нурислам. Пришла, подоив корову, Баллыбанат, зажгла лампу. Друзья смотрели, как по большой руке Курбангали бегал одинокий заблудившийся муравей.
   - А муравейник я в лес обратно принес, на свое место, - сказал Адвокат.
   Вот потому, что арестовали Урманова, Кашфулла так никогда и не узнал, как Враль с Адвокатом ходили в Булак.
   КАШФУЛЛА ПЛАЧЕТ
   Конечно, случается, что на похоронах возле открытой могилы о чем-то умолчишь, а что-то и прибавишь. Вот и слова Нурислама о Кашфулле: "Приходило горе - ты садился и плакал вместе с нами" - сказаны были скорее для гладкости слога. Бед и горестей на аул, на людей в те годы падало множество. Горя не прятал Кашфулла, но слез не выказывал. Даже Нурислам не мог бы сказать, что видел их. А вот Курбан-гали однажды видел, как председатель плакал навзрыд. Но никому никогда об этом не сказал ни слова. Это была тайна - только их двоих.
   Шла весна сорок третьего, мужчин в ауле почти не осталось. Даже таких, как Нурислам, забрали на фронт. Тех, кто постарше - в трудармию. Курбангали, который ростом своим ни под какие мерки не подходил, Кашфулла с перебитым в финскую сухожильем на левой ноге и дряхлые старики - вот и все мужчины в Кулуше. На финскую сорокалетнего Зулькарнаева взяли как запасника-первоочередника. Да и сам, кажись, очень просился. Красный кавалерист все же. Теперь ногу приволакивает слегка. Если и заметно, то лишь потому, что ростом очень высок, телом грузен. Не грузен даже - кость широкая. А так совсем отощал. Щеки ввалились, глаза стали еще больше.
   Еще и снег не сошел, а во многие дома уже пришел голод. С ног еще не падали, но уже пошатывало. "Вот ступим ногой на черную землю, вдохнем пар, от почвы идущий, и тем спасемся. Земля не оставит", - думали люди, ждали, когда откроется земля. Этой надеждой и жили. Но открылась земля и ступили на оттаявшую почву, а голод завернул еще круче. Черная земля детям своим скоро пищи дать не могла. Где только не побывал Кашфулла на усердном гнедом сельсове-товском мерине - и верхом уезжал, и, заложив его в упряжку, мчался куда-то. Попутно скажу, за гнедым мерином смотрит Курбангали. Он здесь, в сельсовете, и конюх, и сторож, и истопник, и уборщик, и разносит по аулу повестки. Когда председателя нет на месте, сам принимает разных приезжих уполномоченных, хоть и без сахара, поит их морковным чаем. В запасе у него всегда есть печеная в золе картошка, тем гостя и потчует. Председатель ездил не зря. В начале апреля он вымолил у директора маслобойного завода десять мешков слегка заплесневевших семечек подсолнуха. Масло из него жать было уже нельзя, а голодным ртам оказалось в самый раз. Тщательно проверили удлинявшийся каждый день список многодетных матерей, к которым уже заглянул голод, подсчитали и решили выдать по три совка семечек на каждого ребенка. Делить было назначено справедливым рукам Курбангали. Когда тридцать шесть женщин, кто с дерюжным мешком, кто со скатертью, собрались возле сельсовета и встали в очередь, делилыцик, прежде чем приступить к дележу, сказал такую речь:
   - Матери и сестры! Толкотни-суматохи чтобы не было. Кому сколько положено, получат все. Кашфулла собственной рукой составил список, никого не забыл, ничего не упустил. - Он вынул из нагрудного кармана листок бумаги, взял в руки зажатый под мышкой совок. - На каждого ребенка по три таких совка. Не горкой, а с краями вровень. Так подсчитано.
   Женщины стояли в очереди молча, не шевелясь. Поднимается пар от земли, пьянит, туманит рассудок, печет стоящее над крышей апрельское солнце, томит ослабевшее тело. И все же хорошо им - будто в сладком сне. Детей, внуков хоть и скудная, но ждет еда. Но зачем так долго возится этот Курбангали?
   - Нужны еще глаза - смотреть, как я делю. Чтобы по-честному все было. Матушка Юмабике, Захида-килен*, Бал-лыбанат-енге, подойдите-ка сюда. - У Нурислама с Баллыба-нат никах был совершен прежде его собственного с Сереб-ряночкой, потому и "енге".
   * Килен - сноха: обращение к женщине младше по возрасту.
   Три женщины подошли и стали рядом.
   - Сейчас-сейчас, еще одно только слово скажу, - заторопился Адвокат. Вернетесь домой, семечки сразу в печи прокалите. Не то скиснут. Детишкам горстями не раздавайте. Выверните тулуп, расстелите его на хике и сыпьте каждый день понемногу в овчинку. Пусть из нее выбирают. И потеха детям, и все время что-то есть во рту, надолго хватит. Когда в одиннадцатом году был голод, отец нас тем и спас.
   Вот так в избах обманом отвели голод: грызли детишки семечки - и голод уже грыз их не так ретиво. Через неделю председатель колхоза Магфира достала где-то конопляного жмыха, он тоже пошел в дело.
   Было, кажется, начало мая. На загнанном до черного пота мерине Кашфулла примчался из Булака. Тревога и радость гнали его. Радость была такая: директор элеватора, бывший милиционер, крючконосый Худайдатов обещал ему выметенную со дна закромов, мусорную, перемешанную с землею рожь. Надо срочно послать две подводы и привезти эту самую рожь. Худайдатов, конечно, слово свое держит, но мало ли что, лучше не мешкать. Гнала и тревога: дурные вести разошлись по округе. Изголодавшиеся люди собирали и ели перезимовавшие под снегом колосья. И теперь целыми домами валялись в кровавой рвоте. Были и умершие. Услышал Кашфулла, и сердце оборвалось. На самом дальнем поле, у нас его Мырзинским наделом называют, прошлой осенью, как пошли дожди, много колосьев осталось в грязи, их детишки собрать не успели. А если вспомнят нынче и пойдут туда? Он поскакал домой, и с каждой минутой сильней становился страх. Когда поднимался на Калкановское взгорье, лошадь начала хрипеть, ногами заплетаться и все чаще закидывать голову. Еще миг, казалось, - разорвется сердце и рухнет конь. Не рухнул выносливый, терпеливый мерин. Из древнего рода он, из тех, кто зимовал когда-то на тебеневках, сердце крепкое, так просто не разорвется. Кашфулла въехал в аул, поднялся на взгорок, где стояли пожарная каланча и клуб, и увидел километрах в двух на дороге, ведущей к Мырзинскому наделу, горстку людей. Все думы были там, оттого и приметил. Впрочем, он и так глазом был зорок. Даже и состарился когда, что вблизи, что вдали, видел хорошо.
   Спрыгнул с коня, бросил поводья на седло и ввалился в канцелярию. Курбангали был на месте, потчевал морковным чаем пожилого уполномоченного из Булака. Картошки гость, кажись, еще не отведал, как раскатились, так и лежали перед ним целехонькие, шелухи ни лоскутка.
   Кашфулла, весь бледный, даже поздороваться забыл.
   - Что за люди на Мырзинской дороге?
   - На Мырзинской? Не знаю. Никого вроде нет.
   - Как же нет, когда есть!
   - А... детишки, как вышли с уроков, туда отправились.
   - Ну-ка, пошли! - И словно только тут Кашфулла заметил уполномоченного. - Здравствуйте! Мы скоро вернемся, подождите нас тут. Кто такой, откуда, спрашивать не стал. Картошку ест, чай пьет, известно кто, известно откуда. Страж канцелярии тоже ни о чем допытываться не стал, бросился к двери.
   - Пошли!
   Кашфулла верхом скакал, Курбангали бежал рядом. В этот год он совсем похудел, вконец высох, руки стали еще длинней. Кажется, возьми за кончик реденького уса, приподними - он и полетит. В точности та трясогузка, что морочила когда-то Нурислама. И все же не поддается, идет с гнедым вровень. Прорысили немного, и Кашфулла рассказал, что напугало его. Тогда жилы у Курбангали натянулись, что стальные пружины, руки превратились в оперенные крылья. И силе человеческой, и мощи лошадиной предела нет. Иначе столько верст проскакавший гнедой мерин запалился и умер бы, столько дней не слезавший с седла измученный всадник потерял бы сознание и грянулся с седла, а бегун, в ком душа, пристегнутая слабой стежкой, чуть висела, задохнулся бы и рухнул.
   Три души, три тела стали единым духом, единым телом. Потому и не рухнули. Когда оставалось с километр, дорога открылась - и они увидели мальчишек, брели они цепочкой, словно спускающиеся к воде утки. Идут медленно. Двое отстали, плетутся шагах в тридцати - сорока сзади. Бедняжки... шажок голодного ребенка много ли возьмет? Но и до поля недалеко осталось. Успеют догнать или не успеют? Из сил тянут, стараются, но прибавить ходу не могут. Ослабли стальные пружины Курбангали, оперенные крылья утомились.
   - Держись за стремя! - сказал Кашфулла. Тот лишь мотнул головой:
   - Не потянет гнедой.
   Вчера после уроков шустрый сынок Враля Нурислама по имени Штурвал двум своим друзьям под страшную клятву открыл тайну. А те, заставив для прочности клятвы поцеловать "Арифметику", поделились этой же тайной еще с двумя приятелями каждый. Так сколотилась артель в семь человек. Мальчик этот, Штурвал, родился в ту пору, когда Враль носился с мечтой стать комбайнером. Имя сыну отец дал не только из-за красивого звучания этой детали степного корабля, но и глубоко постигнув его смысл. Штурвал! Вырастет сын, думал Враль, встанет у штурвала великих свершений, людьми будет руководить. Штурвал Нурисламович! Душе гордость, ушам отрада. Надо признать, кулушевцы только и смотрят, чтобы имя новое было позвучней, а над смыслом и не задумываются. Каких только имен безответным младенцам не надавали! Вот и вышли в жизнь Ангины, Флюсы, Антенны.
   Накануне одиннадцатилетний Штурвал услышал, как посетовала бабушка: "Сколько ведь осенью на Мырзинском наделе колосьев зазря пропало, в грязи осталось! А нынче каждое зернышко - крупица жизни..." Сметливому мальчишке того и хватило. Не серые заплесневелые колоски, лежащие в грязи, рассыпались перед глазами, а поблескивающие в желтой стерне тучные, с длинной остью золотые колосья. И такие крупные, всего три колоса потрешь и зерен полная горсть. Мальчику даже сон приснился: под лучами восходящего солнца сверкает поле - сплошь золото, и сверху падает мерный тяжелый дождь из колосьев. А он, Штурвал, даже капле того дождя на землю упасть не дает. Высыпал книги на землю и ловит колосья в тряпичную котомку. Ловит и ловит без устали, глядь, а котомка пуста. То не колосья льются, а тянется с неба сверкающая паутина. Проснулся - и самый конец сна забыл. Только и осталось в памяти: кружатся, кружатся и медленно падают на землю огромные колосья. Сон разбудил мечту, из безмерной своей мечты мальчишка построил целый мир. Назавтра эта мечта разбередила души еще шестерых. Штурвал, сын Враля, заворожить был тоже мастак.