- Ассалям-агалейкум вам, правоверные. Каждому... - медленно, словно проверяя, обвел всех взглядом, на Якове остановился, чуть заметно кивнул.
   - Вагалейкум-салям, хазрет... - согласно ответила толпа.
   - О делах-заботах ваших наслышан, ямагат, - сказал мулла.
   Помолчал, подождал, когда народ затихнет, потом заговорил снова:
   - Этому греху ты, заведомо зная, дорогу открыл, Якуп?
   - Знал, но дороги не давал, хазрет.
   - Говори ясней! - опять заорал Лукман.
   - Еще осенью сын стал просить, чтобы разрешил жениться на мусульманке. Я разрешения не дал. Он бушевал и плакал. Я стоял на своем. Он затих. Я успокоился.
   - Сказанное правда, Якуп?
   - Богом клянусь, хазрет.
   - Коли так, ямагат, и мы, и Яков в равной мере впали в горе и позор. Страдания его не меньше наших. К тому же он иудей, и коли осудим мы его своим судом, неугодное богу сотворим. Ты, Якуп, ступай в святилище своей веры и расскажи обо всем, что случилось. Сочтут виновным, там тебя и осудят, там ты и кару примешь. И сына своего, если поймают и вернут, забери с собой.
   Яков простер руки и шагнул вперед. Но ступил мимо и грянулся с крыльца. Круглая суконная его шапочка откатилась в сторону. Все, кто стоял рядом, отшатнулись в изумлении.
   - Я ведь ослеп, хазрет. Не гони меня из аула.
   Эти слова оглушили толпу, люди стояли и шевельнуться даже не могли.
   - Будь по-твоему, - сказал Муса-мулла тем же ровным голосом. - Тебя не обидят.
   Он сел в легкие сани, запряженные серым, в яблоках иноходцем, и уехал. Толпа начала расходиться. Круглой черной шапки, лежавшей на снегу, словно никто и не видел. Нет, один увидел. Враль Нурислам. Отряхнул от снега и сунул Якупу. Тот взял в руки, ощупал, но на голову не надел. Так и остался стоять. Две-три слезинки скатились по его густоседой бороде.
   Где только не искали беглецов! Мало до Уфы - до Оренбурга и Челябинска доехали. Ни следов, ни слухов. Шито-крыто. Где голова спрятана, там и хвост не торчит.
   Но все же мир не совсем глух и слеп.
   ...Уже после вторых петухов Нурислам, собиравшийся наутро в извоз, выходил задать лошади овса и кое-что в глухом переулке за их забором разглядел. Видел мужчину, который стоял возле запряженной в дровни лошади, и девушку, спешащую с того конца проулка с большим узлом под мышкой, приметил. И то разглядел, что сели они в сани и сначала поехали медленно, а потом пустились рысью. Кто такие, Нурислам тоже смекнул. Вспомнил и слухи о них, пролетевшие недавно по аулу. Впрочем, пролетели они тогда и затихли. У кого хватит смелости о дочке Халиуллы-бая долгие пересуды вести? И вот какое теперь опасное дело затевается.
   Лихое затевается дело. Выйди на улицу, крикни "караул" - весь аул мигом проснется.
   И на улицу не выбежал Нурислам, и "караул" не крикнул. Нет, он не подумал: пусть, мол, двое влюбленных по своим законам живут, сами свою судьбу ищут. Не из таких благих пожеланий. Не в тех еще был годах, чтобы подумать так. Кровопролития испугался он, убийства. Если бы парня с девушкой нагнали, без топора-ножа не обошлось бы. К тому же, говорили, есть у Юсуфа шестизарядный самопал.
   За гумнами беглецы завернули на самую пустынную дорогу, через лес, и пропали в ночи...
   Много лет прошло после революции, Халиулла-бай умер, сыновья его разъехались кто куда, и в караульной избе открыл Нурислам народу свою давнюю тайну. Облизывая толстые губы, он рассказал: "А ведь тот человек, что Юсуфу и Зубейде благословение дал и светлую их судьбу им в руки вложил, был я. Сам лучшего рысака запряг, сам их в нашем проулке свел, сам усадил их в легкие сани на подрезах и самую надежную дорогу указал. Потому и на след не напали. Говорят, Юсуф теперь в больших комиссарах ходит. Нынче ведь все евреи комиссарами стали. Наверное, еще вернется, разыщет меня". Рассказывая, Враль даже день, час и минуты назвал. Народ слушал в изумлении - то есть верил. Но Юсуф почему-то благодетеля, который вручил счастье да еще надежную дорогу указал, навестить не спешил.
   ...А к слепому Якову той же весной, в самый разлив, приехала какая-то родственница и увезла его неизвестно куда.
   Тогда про Зубейду длинные-длинные баиты и насмешливые песенки пелись, срамные частушки на аул так и сыпались. Непристойные частушки сошли быстро, ядовитых песенок тоже надолго не хватило, а горестные поучительные баиты из памяти не уходили долго. Особенно слова, будто бы сказанные самой Зубейдой, долго ранили тонкие души.
   Рыдайте, подружки, над горькой судьбиной моей!
   Он - враг моей веры, возлюбленный мой, иудей.
   Во имя любви он, безумец, отрекся от всех.
   Скажи мне, господи, разве любовь - это грех?
   О, лик его юный - в нем дышит сама Красота!
   О, имя - Юсуф! - прошепчи - и возжаждут уста!
   Зачем же, господь, ты нарек, как пророка, его
   Нарек и отрекся, отдал иноверцам в родство?!
   Лишилась рассудка, и тьму обнимаю, и свет.
   Не ада страшусь, а того, что раскаянья нет.
   Тобою, господь, проклинает отец свою дочь.
   И мать проклинает, и ты мне не можешь помочь!
   Летать научил, но зачем, если крылья сломал?
   Любить научил, но единого храма не дал.
   Нет-нет, но и поныне услышишь эти строки из уст какой-нибудь старушки.
   НАЖИП С НОСОМ
   Порою бывает так, что ничтожный, смешной даже случай отбросит свою тень на громкое, потрясшее всех событие, затмит его, и все людское внимание переходит туда. Может ли наперерез бегущему по лесной поляне оленю выкатиться маленький, с клубочек-то всего, ежик и сбить его с бега? Может. Вот так же и с событиями - мелкими и большими.
   Еще не утих шум после истории Зубейды, случилось забавное происшествие на улице Трех Петухов. Тут бы и говорить-то не о чем, но круто заварилось потом...
   По соседству с Курбангали, от них справа, живет с четырехлетним сыном солдатка Сагида. Душой приветлива, нравом озорна. Посмотреть, так ростом-статью не очень вышла и с виду не писаная краса. Но было что-то в ней привораживающее, колдовство какое-то - глазу невидимое и душе неодолимое. Не было, наверное, мужчины, чтобы прошел мимо нее спокойно. В то лето, как только поженились, копнили они с мужем сено на излучине Капкалы, вдвоем только, и Халфет-дин, не в силах дождаться вечера, захотел было увлечь молодую женушку в кусты среди белого дня. Надо сказать, Сагида проявила выдержку, шутила, смеялась, но мужней воле в неподобающий час не покорилась.
   Больше двух лет прошло, как взяли мужа в солдаты, но молодая жена за чужой зубок, за чужой язычок, хвала аллаху, ни разу не зацепилась.
   Как началась война, известный своим беспутством На-жип начал крутить с солдатками, что податливей. Узкогрудый, с длинной шеей, лет тридцати - этот ухарь стал при случае заговаривать с Сагидой, загодя подливать закваску.
   - Изобилия-то, говорю, твоего, сватья, день ото дня прибывает... Зазря ведь пропадает. Для кого бережешь? - сказал он однажды.
   - Для хозяина.
   - Так ведь не убудет, только "бисмилла" при этом надо сказать. И хозяину доля останется.
   - Ты свое "бисмилла" жене дома повторяй, на других страсти меньше останется.
   Разговор случился на улице, мимоходом. Вскоре после этого Нажип, будучи навеселе, прихвастнул перед приятелями: "Надежный крючок забросил я, братцы, на Сагиду. Не сорвется! Коли не завлеку да в объятиях ее не понежусь - можете за мой горбатый нос меня взять и подвесить. Даже не охну".
   Коли тридцать зубов слова этого не удержали, то через тридцать языков, но дошло оно и до Сагиды. Та не разгневалась и не оскорбилась, только усмехнулась загадочно. "Заклад твой приняла, беспутник", - сказала она.
   Прошла неделя, нет ли, спустилась как-то Сагида к роднику за водой, тут же и Нажип появился, напоенную недавно лошадь привел на водопой. Лошадь на воду даже не взглянула.
   - Ну, что во снах видишь, пригожая сватья? Кошмары не мучают?
   - Так ведь сны-то не в нашей воле, сват Нажип. Всякие бывают, - и уголком платка краешек рта прикрыла, стесняется, дескать.
   - Вон, значит, как.
   - Так уж.
   - Кажись, давеча я малость неучтивые речи вел с тобой, Сагида. Уж как потом каялся...
   - Зачем же каяться? На то и мужчина, чтобы богом данную благодать не проглядеть, - она даже крутнулась на месте.
   - Эх, вот сватья так сватья! Ну прямо из ангельского крыла золотое перо!
   - Так ведь и мужчина: коли скажет - чтоб ожгло, коли глянет - чтоб прожгло.
   - Ты вправду, что ли?
   - Еще бы не вправду. Что у меня, души нет?
   - Сладкие же сны тебе снились в последние ночи.
   - Снились вот... Долго стоим, еще заметит кто.
   - Ты прямо скажи: когда встретимся, где?
   - Сегодня нельзя. Завтра приходи, после первых петухов, к тому окошку, за черемухой которое. Буду ждать.
   - Обещано - свято?
   - Обещано - свято. Ступай и назад не оборачивайся, - сказала Сагида.
   Не послушался тот, обернулся. Глянул на ладное, туго сбитое ее тело, открытое круглое лицо, полные улыбающиеся губы, колдовским светом блестящие глаза, и опять помутилось в голове.
   Пенилась, цвела черемуха, самая была пора. Ночь прохладна. Белые кисти, днем источавшие свое благоухание на весь свет, теперь закрылись и спрятали нежный горьковатый запах в себе. Они спят, отдыхают, потому и не пахнут. Вконец отощавший из-за своей излишней страстности черный петух старика Кабира прогорланил разок, и ночной гость, раздвинув руками ветви черемухи, встал под открытым наполовину окном.
   Сначала дадим попутное объяснение. Этот дом перед самой войной Халфетдин поставил сам, своими руками. Каждую мелочь сладил отменно, на совесть. Оконные и дверные косяки изготовил из крепкого сухого дерева. Рамы сколотил из дуба. Углы их обил железом, поставил на створки крепкие медные ручки и надежные крючки. Руки мастера сноровисты, ум с затеями. Каких только рисунков, каких только узоров не нарисовал он на оконных наличниках, над воротами и над дверьми. Одни восхищались, другие хмыкали: "Нашел заботу, время изводил..."
   Гость, что вышел из мрака, тихонько покашлял. "Сюда!.. Сюда!.." донесся шепот из дома. Гость нагнул сидящую на длинной шее маленькую голову и боком просунул в полуоткрытое окно. А сам, будто на скачках бежал, носом сопит, сердце так и колотится. Еще бы не колотиться! Вот-вот он к молодой женщине в объятия нырнет. Вот-вот с чмоканьем в губы поцелует. Вот-вот... Трах! Все померкло, помутилось в голове оглушенного ухажера. Что такое, что случилось? А случилось вот что: Сагида захлопнула открытую створку, сжала со всей злостью. Голова у гостя в доме, а сам на улице. Краешек рамы как раз на кадык пришелся. Кричать боится, вырваться мочи нет. Второй рукой Сагида ухватила нос "жениха" в горсть и принялась терзать, крутить его вправо, влево, вверх и вниз. "Распутник! Бабник! Вот так подвешивают за нос! Вот так! Понежишься ты у меня в объятиях, как же! Рыбак нашелся! - Она в ярости чуть не вывернула нос с корнем. - Да я тебя без мошны оставлю, потомства лишу, козел! Вот тогда и посмеешься над женщинами. Ну, исполняй свой зарок, вражина!" Нажип подергался, попытался вырваться и сник. Вдруг он начал хрипеть.
   Сагида отпустила ручку створки. Нажип, качнув ветки черемухи, медленно сполз на землю. Сагиду охватил ужас. Но страх ее был недолог. Тот скоро пришел в себя, встал, помотал головой и, шатаясь, направился к воротам. Дальше объясняться не стали. Поняли и без слов...
   Наутро нос разнесло, что бельевой валек. Три дня Нажип не выходил из дому.
   - О господи, опять избили, - убивалась жена, - уж больно и сам ты задиристый. А теперь и глянуть страшно...
   - Хоть ты не кулдыкай, ради бога.
   - Болит?
   - Горит.
   Жена спустилась в погреб и подняла в кастрюле снега.
   - На, сунь свой нос сюда, может, поутихнет.
   Нажип с головой влез в кастрюлю. Боль скоро утихла, но зеркало ничего отрадного не показало: цвет и величина оставались почти те же. Вместо черно-красного страшилища торчало сине-красное чудище.
   Заходили проведать мужики, удивлялись: "Вот так нос, братцы, на всю волость нос". Сам хозяин пострадавшего носа толком ничего не объяснил, буркнул лишь: "Было дело...", так и сострадатели допытываться не стали. На четвертый день, когда "бельевой валек" поблек и утянулся, Нажип вышел на люди. Но и оставшегося хватило, чтобы незадачливый сват получил прозвище Нажип с Носом. С полным на то правом. После того случая прославленный нос лет пять к чужим женам не принюхивался. Вроде бы ни скрытого соглядатая, ни случайного свидетеля пылкому ночному свиданию не было. Шума, чтобы соседей поднять, тоже не разнеслось. Разве что куры с насеста видели да сова из-под банной застрехи услышала? Однако дурные слухи - что керосин в глиняном горшке, насквозь просочатся. Нос Нажипа еще и на место не сел (впрочем, прежнего обличия он так и не принял, одна ноздря сплющилась, кончик торчал вверх), появились "Припевки про нос".
   Бей, каблук, назло беде,
   Сунул нос я к Сагиде,
   А теперь свою красу
   В кулаке домой несу!
   На базар, Нажип, ступай,
   Нос покрепче покупай,
   Нос крючком - небось тогда
   Сразу клюнет Сагида!
   Нос и шея - вот и вся
   Красота, как у гуся.
   За любовью зря погнался
   Сам же с носом и остался!
   Но и припевки эти скоро забылись. Песенки и анекдоты про мужскую дурость и оплошность отчего-то вкус теряют быстро. Это про женщину - коли зацепилось, так уж на всю жизнь, не отдерешь. Да, частушка забылась, но прошло время, и отголосок ее вернулся.
   ТАЛАК! ТАЛАК! ТАЛАК!
   Халфетдина ранило под Варшавой, снарядом оторвало левую ногу по самое колено. На деревянной ноге и с солдатским крестом на груди вернулся он домой. Стараясь не стучать деревянной култышкой, вошел тихонько в дверь и замер. Хлопотавшая возле печки за занавеской Сагида дверного скрипа не учуяла.
   - В этом доме калек принимают? - сказал осевшим голосом муж и опустил солдатский сундучок на пол.
   - Халфетдин! - вскрикнула жена. Еще не увидев, она узнала его. Халфетдин! - Бросилась, прильнула к мужу. - Ты ли это? Господи, живой, здоровый! Господи! От радости ведь умру! - всхлипывала она и терлась лицом о грудь мужа.
   Услышав, что мать сейчас умрет, игравший на полу четырехлетний их сынишка пустился в рев. Только тогда Сагида оторвалась от Халфетдина и взяла ребенка на руки. Мальчишка барахтался, отбивался изо всех сил, но она сунула его в отцовские объятия.
   - Сынок, это ведь твой отец! Не плачь! Смотри, и усы есть! Как на карточке.
   Мальчик тут же затих. Откинулся чуть и с размаху тонкими ручонками обнял отца за шею, и так крепко сжал, что от тоски и блаженства тот чуть не застонал.
   - Живой-здоровый, целый-невредимый! - радостно причитала жена.
   - Нет, Сагида, не целый, не здоровый, видишь, на одну ногу убавился.
   Но Сагида на ногу даже не посмотрела.
   - Пусть! Зато сам весь целый. Сын целехонек. Я цела. Все трое целые и вместе. - Она засмеялась. - С ума ведь сойду, господи!
   Доволен был Халфетдин, Дом, хозяйство, живность-скотина - все в сохранности. Женой налюбоваться не мог. Расцвела, налилась, вызрела - вот какая славная жена ждала его!
   Короткими летними ночами он даже лампу гасить не давал.
   - Душа не сыта, на лицо твое никак не нагляжусь, - говорил он. Проснусь и смотрю...
   - Уж будто... - отвечала Сагида, очень этим довольная. Муж в дом благо в дом. Даже огонь в очаге забился
   веселей. С первого же дня деревянная нога уверенно, по-хозяйски переступила через порог. Плотнику - что? Плотнику - были бы руки целы. Со страхом, с чувством своей убогости вернулся солдат домой, а теперь вздохнул спокойно. Потому что жена не жалела, не утешала его. Отстегивая ремень, которым деревянная култышка пристегивается к ноге, Сагида шутила: "Ну-ка, отпряжем скакуна". - "Скакун-то скакун, только сам не скачет", - отвечал принявший шутку Халфетдин. Когда жена мыла ноги мужу, ласково гладила культю: "Батыр ты мой..."
   И вдруг вся эта жизнь верх дном пошла... чуть было не пошла.
   Халфетдин ковылял на своей деревяшке с Совиной улицы и, как на грех, наткнулся на вора Муратшу. Тот о житье-бытье даже не спросил, сразу выложил:
   - Пока тебя не было, тут у нас всякие красивые песни насочиняли. Слышал, наверное?
   - Нет, не слыхал. Какие песни?
   - Как же так, все слышали, один ты не слышал?
   - Не знаю. Не помню, - насторожился солдат.
   - Тогда, пожалуй, напомню. Вот эта.
   На базар, Нажип, ступай,
   Нос покрепче покупай,
   Нос крючком - небось тогда
   Сразу клюнет Сагида!
   - Тьфу! Наушник! Ничуть не изменился. Все тот же подлый Муратша. - И пошел Халфетдин своей дорогой, через несколько шагов обернулся, сплюнул еще раз: - Злыдень!
   - Не я эту песню выдумал, не я распевал, и жену твою не я обольщал, хихикнул вслед вор. - Иди, хромай, служба царская...
   Но сомнение в солдатское сердце запало; пока до дому дохромал, из той искорки уже разгорелся пожар. Мнительному человеку много ли надо? Всякие безобразные виды разыгрались перед глазами. "Греховные-то дрожжи кстати пришлись, сдобная стала, в глазах вожделение горит", - со злобой подумал он про жену.
   Когда еще парнями были, Халфетдин на Ишбаевском лугу застал Муратшу ворующим чужое сено и избил его так, что тот неделю ходил с заплывшими глазами. Вот ведь когда должок-то вернул!.. А солдат давно об этом забыл.
   Домой Халфетдин явился чернее тучи. Простукал через сени, вошел и молча сел на лавку. Дома была одна Саги-да. Мальчика недавно бабушка увела к себе.
   - Что случилось, Халфетдин? Ощетинился весь...
   - Ничего не случилось.
   - Ну, коли так...
   - Со мной ничего не случилось. Меня никто не соблазнял. А вот тебя...
   - О чем ты, Халфетдин?
   - "Сразу клюнет Сагида..." Вот о чем.
   - Ах, вон оно что! - покачала головой Сагида. - Донесли, значит? - она коротко рассмеялась.
   - Не кудахтай, беспутница!
   - Халфетдин!
   - Молчи!
   - Нет, молчать я не буду. Напраслину несешь, Халфетдин. Побойся греха. Я перед тобой чистого чище, белого белей.
   - На мне греха нет, бойся ты.
   - Нет, Халфетдин, вранье это. Вранье! Все не так было! Сейчас я тебе все расскажу.
   - Не рассказывай. Не бывает дыма без огня. - Значит, бывает.
   - Нет, не бывает!
   - Выслушай меня, Халфетдин. Иначе жизнь прахом пойдет.
   - Не буду слушать! - стукнул он деревянной ногой об пол. - Не буду я распутницу всякую слушать. Пусть прахом пойдет! Постель нашу замарала, блудница!
   Сагида заплакала навзрыд. Но мужний гнев лишь разгорелся сильней: "Ишь, слезами грех замыть хочет, беспутная баба!" - распалялся он. Опять топнул своей деревяшкой.
   - Талака хочешь, падшая!
   Но тут и у жены самолюбие взыграло.
   - Ну и что? То-то напугал!
   - Ах, так?
   - Да, так!
   - Тогда талак! Талак, грешница, талак, талак, та-лак!
   - Не боюсь я твоего талака, не боюсь! Плевала! Теперь свобода!
   В Халфетдине, который два года сидел в окопах, людей побил изрядно (медаль ведь на войне дают, если человека убьешь), валялся по лазаретам, муки принял немалые, лютый бес проснулся. Он вскочил. Бросился к лежавшему возле печи топору, но дотянулся не сразу, деревянная нога задержала. Тем временем Сагида успела выбежать из дома. Халфетдин, схватив топор, запрыгал следом за женой. Выскочив на крыльцо, он размахнулся и уже готов был пустить топор в спину бегущей к огороду жены, как возник откуда-то Курбангали, подпрыгнул и перехватил за топорище, стал выворачивать из руки Халфетдина. Тот не противился, отпустил. (Должно быть, от неожиданности растерялся.) Все произошло как во сне.
   Однако случайно, говорят, и муха не пролетит. Услышав в доме у дружных соседей крики, Курбангали подошел к плетню. Подождал. Крики не утихли. Вскоре донесся плач Сагиды. Никак, беда какая? - подумал Курбангали и перепрыгнул через плетень. Только подошел к двери, вылетела Сагида, следом вывалился Халфетдин с топором в руках. В этот миг худой, маленький Курбангали ощутил в себе такую мощь, что впору медведя повалить. Да и проворства джигиту не занимать.
   Курбангали потрогал пальцем лезвие топора.
   - Топор ведь, дядя-сосед, бревна тесать придумали, а не людям головы снимать, - сказал он немного погодя и сел на порог распахнутой двери.
   Халфетдин не сказал ни слова. Откинув ногу, опустился на траву и закрыл лицо руками. Сагида прислонилась к углу клети. Так они молчали долго. Когда все трое поостыли, Курбангали рассказал Халфетдину об оказии с носом. О том, как и где Нажип свой нос покалечил, и о том, что Сагида в этом происшествии чище снега и белей молока, весь аул знает. Откуда знает? Отчего же ему не знать? Знает. На то он и аул.
   - Эх, Халфетдин-агай, сплетне поверил, зазря жену обидел! У нас бы спросил, ведь ближе соседей нет. За три года у снохи и ворота не ко времени не открывались, и дверь не скрипнула.
   - Да ведь дыма без огня... - промычал Халфетдин. - Ворюга этот, Муратша, душу замутил.
   - Вот такие, как Муратша, дыма и напустят - весь об-коптишься.
   Сагида молчала, не шевельнулась даже. Но сердце уже оттаяло. Один жест, одно слово мужа - и вновь она станет той любящей душою, что была прежде.
   - Как же теперь дальше жить собираетесь? - спросил безусый-безбородый "аксакал".
   - Не знаю, браток, ума не приложу. У меня ведь "талак" вырвалось три раза.
   - Вот это нехорошо. Надо бы Кутлыяра-муэдзина на совет позвать. Если, конечно, сноха не воспротивится...
   Сагида опять промолчала.
   - А что Кутлыяр может сделать?
   - Уж что-нибудь придумает, найдет выход, - сказал Адвокат. - Если, конечно, сноха согласна...
   Сагида чуть заметно кивнула.
   Тревожить самого муллу Мусу по всяким мелким надобностям народ не осмеливается. Он только совершал свадебные и погребальные молитвы, давал имя новорожденному, встречал приезжее начальство или высокого сана священнослужителей. А неимущий, многодетный муэдзин Кутлыяр всегда наготове, приходи с любой просьбой. Летом ли, зимой ли, на люди он выходил в синем с красными полосками узбекском чапане с залохматившимися уже полами, на голове - белоснежная чалма с зеленым верхом, на ногах желтые ичиги с глубокими кожаными галошами. Усы и борода всегда подчернены, голова гладко выбрита. Голову всегда брил сам. Чистый и собранный ходит Кутлыяр-муэдзин. Остабике* его хоть женщина не слишком расторопная, но опрятная. Малышам своим, кто на четвереньках ходит и кто на своих уже ковыляет, она каждый день втолковывает: "Выше всех, сильнее всех на свете господь-создатель, потом - Мухаммед-пророк, за ним - царь, наш государь, а за ним - ваш отец родной. Господь-создатель - в небе высоко, пророк наш - в земле глубоко, царь-государь - во дворце далеко, кто же рядом остается?" "Отец родной!" - хором отвечают дети. (Муэдзин женился поздно, потому дети еще маленькие.) "Он вам еду добывает, кормит вас. Почитайте отца", наставляет остабике. На сухие кости муэдзина ни мясо не сядет, ни жирок не набежит. Может, ухода, заботы повседневной не хватает, а может, суетлив очень. "Наш муэдзин не жадный, не загребущий, потому и не разживется никак, - говорят миряне, - вон в том приходе муэдзин - раздулся, что фаршированная курица". А Кутлыяр, коли даяние посчитает чрезмерным, лишнее вернет: "Господу неугодно будет".
   * Остабике - жена священнослужителя.
   - Всю жизнь так не просидишь, - опять заговорил Кур-бангали, - как-то шевелиться надо.
   - Совсем я потерялся, браток, рассыпался весь.
   - Перед немцем тоже так сыпался?
   - Немец - другая порода. Он тебе не законная твоя жена, зазря тобой обиженная.
   - И ты, сноха, слово молви...
   - А что я наперед мужа скажу... - ответила тихо Сагида.
   - Тогда слушайте меня. За хозяйскую дурость скотина его расплачивается. Придется тебе, агай, зарезать курицу, а сноха пусть казан затопит, - распорядился Адвокат. - Как стемнеет, Кутлыяра-муэдзина приведу. Недавно возле мечети видел, так что дома, никуда не уехал.
   Только зажгли лампу, явились Адвокат с муэдзином. По дороге Адвокат подробно рассказал, как все случилось. За двадцать лет трудов на божьей ниве с такой бедой слуга аллаха уже сталкивался не раз. Способ один: обновить никах. Но делать это стараются втихомолку, от людских глаз подальше. Бывает, все тайной и остается.
   - Ассалям-алейкум!
   Только переступили порог, в нос ударил сытный запах куриного супа. У Курбангали в животе потеплело. Муэдзин чуть шевельнул губами: "Бог в помощь вам..." Сагида хлопотала у печи, хозяин живо вскочил, принял палку муэдзина, снял с него чапан, стянул галоши. Сели, молитвой возблагодарили бога. Тем временем и Сагида вышла на эту половину, встала молча.
   - Та-ак, значит... - сказал Кутлыяр, снял чалму, приподнял тюбетейку и погладил бритую голову.
   - Да, вроде этого, муэдзин-абзый, - сказал хозяин. - Поломалось тут у нас. Благослови наладить.
   - Моего пустого благословения, как тебя... Халфетдин, в этом случае мало. Сначала кто-нибудь должен вступить с Сагидой-сестрицей в брак. Потом они разведутся, получит она свой "талак", вот тогда и можно прочитать вам никах заново. Об этом тебе ведомо ли?
   - Ведать-то ведаю, однако и муторно что-то. Свою собственную жену и своими руками чужому отдай?
   - Иного пути нет. Отдашь и возьмешь обратно. Надежный человек есть?
   - Человек-то, может, найдется. Духу вот не хватает.
   - Сноха что думает?
   - Где уж мне наперед хазрета думать...
   - Курбангали, сколько тебе лет? - Муэдзин испытующе глянул на джигита.
   - Хоть ростом не вышел, муэдзин-абзый, однако восемнадцать мне, сказал, накинув несколько месяцев, Курбангали.
   - Очень подходяще. Если эти двое... бедняги согласны, то... - Кутлыяр показал подбородком сначала на мужа, потом на жену. - В брачный возраст ты уже вошел.
   У Халфетдина от души отлегло. Ходить умолять кого-то, а тут господь сам человека прислал.
   - Если тебя не затруднит, браток, я, на бога положась, отважусь... мы отва... - он повернулся к жене, та кивнула. - Мы отважимся. Не обойди милостью, Курбангали, соседства ради...