- А ты - всей земли отец. Волен и приказывать. Все исполню.
   Тогда на это царь опять свое обещание повторил:
   - Я вероломному этому Колесару крепко задам! Ишь, дуролом!
   За четыре дня возов пятнадцать распилил, расколол и вдоль задней стенки дворца в два ряда поленницу сложил. Правда, один его слуга помогал, но такой рохля, вроде нашего Абдуль мана. Когда я уходить собрался, их царская милость взгрустнул маленько.
   - Ну, с богом, мой верный слуга, - сказал он на прощание, - не обессудь. Чем бы ни наградил я тебя за службу - все будет мало. Душу бы выложил, да без души не проживешь. Самому нужна. Вот, дарю тебе свои валенки, я в них только дома по войлоку хожу. Беречь будешь - на сто лет хватит, - и сунул мне пару рыжих валенок, недавно подшитых. Эти вот самые. От радости я даже спасибо толком сказать не сумел.
   Их царская милость до самых ворот меня проводил. Я уже порядком отошел, слышу, кричит он:
   - Кулушевцам от меня привет передай! Царский привет, он ведь не всякому-у!
   Вот так. До Петербурга ли дошел, куда ли подальше, но за месяц посол наш обернулся. Еще и рыжие валенки в заплечном мешке привез. Порядком изношенные валенки, однако на подошве и пятках заплаты были новенькие.
   Хотя снег еще не выпал, но перед обществом он встал в царских валенках и дал полный о своем посольстве отчет.
   Высочайшего указа народ ждал, покуда царя не скинули. Простоватым кулушевцам терпения не занимать. Но все же когда царь с престола сверзился, они решили так: "Бог его наказал за то, что нас обманул". На Сырлыбая же, который еще прежде царя этот мир оставил, даже тени подозрения не упало. Ибо чем дальше, тем рассказы его о том, как он к их царской милости ездил, расцветали все красочней, становились все убедительней, и тем больше верили люди. Как потом выяснилось, падишах хотел Сырлыбая своим кучером сделать, уговаривал даже, но посол наш сослался на то, что, судя по всему, разлуки с родными краями ему не выдержать. А ведь могло случиться так, что и внуку его Нурисламу пришлось бы родиться в Петербурге и там ходить в извоз. Когда внучок был маленьким, он то и дело требовал от деда рассказов про то, как он у царя гостил, ловил каждое слово. Рассказывал же Сырлыбай так, будто каждое слово на нитку низал, словно четки тянул. Злые языки хотели и прозвище ему прилепить - "Царский кучер". Не прилепилось прозвище. Воистину, на чистый янтарь и пыль не ложится.
   Коли с памятью в порядке, наверное, не забыли: сорок лет из Кулуша какой-либо бумаги с жалобой не выходило.
   Прошлой зимой бродяга один, по имени Хасанша, послонялся-поскитался где-то на стороне и, пообтершись там, вернулся домой. Ходил этот недотыкомка по Кулушу и поговаривал: "Если в доносе из ста слов хоть пять окажутся правдой - того и довольно". Кто-то, видать, и взял это на ушко. И скоро вышла из аула еще одна бумага, на сей раз за единственной подписью. Это был донос на Кашфуллу...
   Уже прошло трое суток, как ушел Кашфулла. Курбангали утром по пути на работу заглянул к Нурисламу. Нурислам лежал и маялся грыжей. Еще мальчишкой, когда ходил с отцом в извоз, поднимал мешки непосильные и заработал грыжу. Вчера же, когда на Капкалинском покосе вершили последний стог, он, распалясь, подхватил огромный ворох на остожные вилы и только бросил стоявшему наверху Курбангали, как перегнулся, схватившись за живот, и рухнул. Вот и лежит теперь, стонет.
   - Кашфулла пропал. Что делать-то будем? - спросил Курбангали вытянувшегося на хике приятеля. Глаза у Нурис-лама тусклые, губы посинели, лицо, и без того круглое, опухло. Крепко, видать, помучился.
   - Лежать не годится, - садясь, сказал он. - Пошли.
   - Куда?
   - В Булак. Время беспокойное, слухи разные ходят.
   - Так ведь без слухов и прежде не жили, Нурислам.
   - Из начальства через одного, говорят, сажают. Председатель колхоза человек новый, так что жребий как бы на Кашфуллу не выпал.
   - Тогда пошли.
   Баллыбанат и старшие сыновья были на покосе. Мелкотня занята игрой. Сунули в мешок два каравая. Два десятка яиц, которые Баллыбанат четыре дня собирала на продажу - на чай-сахар, мол, выручу, - сварили в казане, завернули в тряпочку соль. Нурислам, по своему достатку, оделся получше: из сундука вышли черные бостоновые брюки, которые видели свет только в сабантуй, и ботинки на кожаной подошве. С гвоздя слезла синяя фуражка с высоким околышем, похожая на ту, какую носил Кашфулла. Вот только рубашки на смену не нашлось. Курбангали же отправился как был - в тех же лаптях, войлочной шляпе и в красных в белую полоску штанах. Идти домой ради того, чтобы переодеться, давать Серебряночке отчет, он не захотел. Она сегодня по случаю четверга на работу не пошла, решила к возвращению мужа сварить каши и затопить баню. Выйдя на улицу, Нурислам сказал старушке-соседке:
   - Матушка! Мы тут с Курбангали в Булак идем, по неотложному делу. Ты уж Баллыбанат передай. А она пусть Кумешбике сообщит.
   - Скажу, скажу. Обеим сама скажу, - заверила услужливая старушка.
   Решили лошадь в такую горячую пору в колхозе не спрашивать. Может, день пройдет, а может, и неделя. Тут не угадаешь... Ничего, двадцать два-то километра - небось хаживали. Ноги крепкие. Вот только грыжа у Нурислама висит, проклятая! Но каким-то наговором она чуть притихла, а на полпути и вовсе унялась. Перед горем и душевными заботами телесный недуг хвост поджал. Это Нурислам сам так сказал: "Послушай, Курбангали, - сообщил он, пришлепывая толстыми губами, - а ведь поджала хвост грыжа эта".
   Хоть и припекает уже, но тянет откуда-то легкий ветерок. Дышать можно. Пока грыжа Нурислама не убаюкалась, шли не спеша. А когда аул Калкан миновали, зашагали побыстрей. Нурислам фуражку снял, в руках несет - лысую макушку на ветру студит. С головы он лишь тогда снимает, когда рядом никого чужого нет. И все-таки недужится ему, шагает тяжело, с опаской, да и в ботинках этих только на сабантуях форсить - жмут. Курбангали же в лаптях легко идет, чуть не вприпрыжку несется. Совсем как та трясогузка.
   Вот сказал "Калкан", и вспомнилась давняя история. Из-за лаптей Курбангали тогда и случилось все. И смех, и грех. Тогда они еще оба подростками были. Сабантуйная пора в нашей округе начинается с Калкана. Народ там щедрый, радушный и... насквозь обидчивый. В тот раз тоже с самого утра народ потянулся из Кулуша в Калкан, кто верхом, кто на подводах, а те, у кого лошади нет да задор есть, как у нас говорят, на "пешкоме верхом".
   Два наших приятеля тоже бы рады от людей не отстать, и задор есть, и даже серый жеребец у Нурислама под навесом копытом бьет, и тарантас посреди двора оглобли задрал, и отца дома нет, запряг хромого мерина и укатил в город. Но вот беда, у Курбангали, кроме тех лаптей, что на нем, никакой другой обувки нет. Они ведь теперь джигиты, вышли из возраста, когда на сабантуй в лаптях или босиком ходят.
   Вот и сидят два джигита на бревнах под плетнем Зайца Шайми и с унынием смотрят на Калканскую дорогу. У Враля-то дома пара новеньких черных сапог стоит на лавке. Что ни говори, а в извоз человек ходит, кует монету.
   - Ты, Нурислам, поезжай один. Одет с иголочки, царевичу завидно, что же, так из-за меня и без праздника останешься? - от чистого сердца сказал Курбангали.
   - Так ведь и у тебя одежда - перед людьми не стыдно. Вот только лапти не для сабантуя.
   - Ступай, Нурис, что забавного было, потом расскажешь. Враль молчал. Вдруг в его светлых, до самого дна ясных глазах зажегся огонек, толстые губы пришлепнули.
   - Ну, парень, и голова же у меня! - сказал в жизни не хваставший Враль. - Придумал! Сделаем так...
   - Как?
   - Запряжем серого жеребца. Так? Свежего сена в тарантас побольше навалим. Так? Мой левый новый сапог ты наденешь, а уж правый - я. Так? На две другие ноги твои лапти наденем. Те ноги, что в лаптях, под сеном спрячем, те, что в сапогах, через край тарантаса свесим. Так? Слезать не будем, объедем пару раз сабантуй, посмотрим, как народ гуляет, и - домой. Ну - как? Ловко?
   - Еще бы не ловко!
   Курбангали хоть ростом мал, но руки-ноги размеров отменных. Так что и лапти, и сапоги обоим пришлись впору.
   Как сказал Нурислам, так и сделали. Откинувшись на спинку тарантаса, свесив новые сапоги через грядок, на танцующем в оглоблях сером жеребце выкатили они на майдан. Раз объехали, другой объехали... Кто на сабантуй приезжает, всегда вот так, чтобы коня своего, сбрую и самих себя показать, объезжает площадь. Калкановские парни сначала на аргамака подивились, а потом и седоков приметили. Когда же в третий раз объехали сабантуй, встали перед ними три дюжих джигита. Один из них, в вышитой тюбетейке на большой лохматой голове, широко улыбаясь, схватил за вожжи.
   - Эй, парень! - сказал он, обращаясь к Нурисламу. - И конь твой, и сам ты нам крепко понравились. Пошли кумыс с нами пить. И братишку своего возьми. Застолье наше вон в том шатре.
   - По рысаку судить, так вы, должно быть, из Кулуша. Айда, соседи, к нашему застолью!
   - Спасибо, джигиты! - сказал Нурислам.
   - Поешь-попей, тогда и спасибо скажешь...
   - Нас в другом месте ждут. Еще с вечера слово дали.
   - Вы дали - они взяли. И туда успеете, не пропадет ваше слово, настаивал тот, лохматый.
   - Может и пропасть. Отпустите, ребята, не то хлестну коня, - сказал Нурислам.
   - А-а, вот, значит, как! - вспылил другой. - Не по нраву, значит, наше угощение! Носы задрали? Нажипы носатые! - вспомнил он славный кулушевский нос. - Если задрали, так мы вам живо их прищемим.
   - Ну, чего пристали, ребята? Не по-соседски это. Расстанемся по-хорошему, - пророкотал Курбангали. Услышав его чугунный голос, те даже вздрогнули: откуда, мол, такой голосище выкатился? Узнав, что из такого коротышки, почему-то обиделись еще больше. Говорю же, насквозь обидчивые эти калканские.
   - Или сами с тарантаса слазьте, или мы вас за ноги стащим! - сказал лохматый, в тюбетейке. И все трое тут же набросились на них. Говорю же, таких хлебосолов, как в Калкане, еще поискать. Тут даже Нурис растерялся, не успел дернуть вожжи, огреть жеребца камчой. Так и предстали два джигита перед всем сабантуем: одна нога в сапоге, другая в лапте. Они вырываются, хотят в тарантас вскарабкаться, а те не пускают, обратно тащат. И весь народ оттуда, где медведь плясал, борцы друг другу поясницу ломали, старики да подростки, завязав глаза, палкой били горшки, богатырь Кильдияр бежал с жеребцом на плечах, хлынул к их тарантасу. Весь майдан от хохота вповалку лег. Следом и три калканских джигита стали по очереди животы себе царапать и по траве кататься. Всем троим царапать да кататься не с руки, тех двоих надо держать. Другие приехавшие на сабантуй кулушев-цы сначала стояли разинув рты, потом догадались: "А ведь не зря наш Враль такую потеху учинил", - и принялись хохотать так, что куда там остальным!
   Первым опомнился тот, лохматый:
   - Ребята! А ведь они над сабантуем нашим посмеяться приехали, нас в дураках оставить. А ну-ка, братцы, отве-шаем им! Я сам начну, - и он принялся засучивать рукав.
   - Погодите! Постойте! - крикнул Нурислам. - Если вы и впрямь дураки, если ум ваш в лаптях ходит, так бейте нас, а коли маленько умом уже разжились - так смейтесь. Мы не над вами смеяться приехали, а чтоб вас потешить. Вашу смекалку проверить - в лаптях она ходит или в хромовых сапогах? Если хотите знать, это испытание такое: где сколько ума. Там, где пусто - там побьют, там, где густо - там поймут.
   Оказалось, уж насчет смекалки-то вся наша округа давно уже в сапогах ходит. Хохотали до изнеможения. Кому же на людях дураком выглядеть хочется?
   Калканские - народ отходчивый, пых - и погас. Те три джигита опять гостям умилились. Затащили-таки в шатер, сооруженный из натянутых на кольях занавесок, до отвала накормили жирным мясом, до хмелю напоили кумысом и при этом не забывали глянуть на одну ногу в сапоге, другую в лапте и от души посмеяться. Провожали чуть ли не в слезах. "И лошадь ваша, и вы сами - уж так нам понравились!" - говорили они.
   Это было первым испытанием Враля на стороне. Как теперь бы сказали, на гастролях.
   Больше двадцати лет миновало. Вот они, два мужика под сорок, в июльскую жару шагают по пыльной дороге. Неловко, бочком ступают ботинки, легко плывут лапти.
   Бросив взгляд в сторону Калкана, Нурислам усмехнулся:
   - Помнишь сабантуй?
   - Еще бы! Все, думал, покалечат сейчас.
   - Признаться, поначалу и я струхнул.
   - Да, с тобой языком не схватывайся. Твой язык и спас. О чем только не говорили по пути, лишь про Кашфуллу не сказали ни слова. Забыли, на время, какая нужда их в дорогу позвала. Пройдя через демский мост, сели на яру и перекусили, по ломтю хлеба съели да по паре яиц, тем и заморили червячка. Зачерпнули шляпой Курбангали воды из реки, попили. Нурислам свою фуражку макать не стал. Намокнет картонка, что внутри козырька, и покоробится, фуражка враз свой вид потеряет. А заскорузлой от пота шляпе ничего не сделается, задубела так, что капля даже не просочится. Хоть на огонь ставь и кипяти чай.
   За двадцать две версты навстречу попались только двое верховых и один пеший. Весь народ в поле, по дорогам без дела не ходят. Это ведь теперь коли один на работе, так пятеро на улице или в пути. Посмотришь, сколько народу среди белого дня взад-вперед снует, и диву даешься: "А кто же работает?"
   Миновали осокорник, и на холме всплыл Булакский элеватор, потом две башни из красного кирпича, что возле станции, показались. А внутри этих башен, говорят, полным-полно воды, под самую крышу. А что, и может быть. Нужны же они зачем-то, иначе бы не поставили.
   Когда Нурислам был в колхозном правлении кучером, он и зимой, и летом в Булак ездил. Каждого здесь человека знает, любую дверь открывал. Так и дал понять Адвокату.
   И правда, сметка у Враля есть. Сначала в одну контору повел Курбангали, потом в другую, затем в третью...
   И всюду ответ был один: "Нет. Не знаем". Поначалу обиняком спрашивали: "Зулькарнаева Кашфуллу, кулушевского сельсовета, не знаете ли? Три дня, как ушел в Булак и пропал. Может, слышали что?" В четвертой конторе их встретила женщина, в годах уже. На сей раз Нурислам резанул напрямую:
   - Наш Сельсовет Кашфулла пошел сюда и не вернулся. Боимся, как бы не ристовали его, вот и пришли. Говорят, тут у вас взбаламутилось все.
   С виду спокойная тетенька вдруг побелела. Нижняя губа задрожала. Их начальник, вчера живой-здоровый, сегодня на работу не вышел. Кто-то неизвестный позвонил по телефону и сказал: "Не ждите". Женщина двумя пальцами прижала губы. "Молчи, ни звука", - понял Нурислам. Когда детьми были, в молчанку так играли.
   - Вон туда попробуйте заглянуть, - шепнула тетенька и показала через окно на чистенький домик по ту сторону улицы, с высоким крыльцом и приветливо раскинутыми голубыми ставнями.
   Так наши путники вышли на верный след. В доме с голубыми ставнями сидел уполномоченный НКВД. Солнце уже клонилось на закат, когда пара ботинок и пара лаптей поднялись по выкрашенным желтой краской ступенькам. Взять и войти сразу духу не хватило, немного потоптались у порога. Однако Нурислам не был бы Нурисламом, если бы и здесь растерялся.
   - В своей родной Советской стране - и чего-то бояться? Ринулись, Курбангали.
   Ринулись. Рванув, широко распахнули дверь и очутились в пустой комнате, следующую дверь потянули уже осторожней. Вошли. Писавший за столом человек поднял голову и молча стал смотреть на эту, так непохожую друг на друга, пару - словно ботинок и лапоть. В усталых его глазах под припухшими веками сначала мелькнуло удивление, потом недовольство, но понемногу замерцало что-то и милостивое. Вид их не столько разозлил, сколько развеселил его. Фамилия этого крупного телом человека с полным, одутловатым лицом, с широким лбом, толстой, выпирающей из-под воротника серого френча шеей была Урманов. Две приметы бросались в глаза: первая - пролегший через всю левую щеку, от подбородка до маленького красивого уха, темный, с рваными краями шрам, вторая - в два пальца шириной седая прядь, протянувшаяся от середины лба к макушке. Будь он лошадью, его прозвали бы Лысухой. А так - Урманов.
   - Ну, с чем пожаловали? - сказал он. Согнув толстый указательный палец на правой руке, протер им глаза, в голосе даже тени интереса не было.
   - Мы Зулькарнаева Кашфуллу потеряли. Ищем вот, - Нурислам чуть продвинулся вперед.
   - Так ищите... коли ищете.
   - Он у нас в Кулуше председатель сельсовета. Ровесник наш. Три дня, как ушел в Булак и пропал.
   - Пропал - так ищите. Булак большой.
   - Искали уже. Больше искать негде. Может, агай, ты чего слышал? вставил слово Курбангали. От громового голоса, идущего из такой тщедушной груди, тот даже слегка оторопел.
   - Никакого Зулькарнаева я не знаю, - повысил голос Урманов. - Кончен разговор. Вассалям.
   - Так хорошо беседовали, а ты, агай, как-то сразу взял и оборвал. Чуткий Нурислам смекнул, что нитка-то у них в руках. - Мы ведь издалека пришли.
   - Как пришли, так и ступайте. Не путайтесь здесь! - Урманов снова уткнулся в бумаги.
   Эти двое постояли немного, переглянулись и пошли к выходу. Возле двери Нурислам обернулся и пожелал на прощанье:
   - Прощай, будь здоров! Чтобы руки-ноги твои боли-устали не знали...
   Урманов не ответил, только в коленных суставах кольнуло. Он давно уже ночами маялся, оттого и лицо отекшее. "Чтобы, говорит, боли-устали не знали... Не знают, как же! Посмотреть, так юродивый какой-то, на дурачка похож. Глаза безвинные, но есть в них что-то, я гоню его, а он с пожеланиями своими: "боли-устали чтобы не знали..."
   Человек этот, спину которому в давние времена располосовала казацкая нагайка, затем колчаковская шрапнель разворотила щеку, а потом басмаческая дробь прошила ногу под коленом, был не из тех, что легко размякают и отдаются чувствам. И вообще, он считался лишь с теми чувствами, от которых крепнет воля и твердеет дух. И не сердцем был жестокий, но - жестокого, крутого времени сын. И когда этот крутого времени сын далеко за полночь шел с работы домой, и когда перед рассветом уже приткнул голову к подушке, все время помнил бесхитростные глаза Нурислама и бесхитростные его слова: "чтобы руки-ноги твои боли-устали не знали..." И впрямь, сегодня уже меньше ныла нога, а перед рассветом боль совсем унялась. Он даже на пару часов крепко заснул...
   Нурислам и Курбангали эту ночь проспали на Булак-ском вокзале на голом полу. Неведомо в каком часу человек с керосиновым фонарем в руках тычками разбудил их:
   - Вставайте, поезд идет.
   - Какой поезд?
   - Бугульминский.
   - Нет, нам не туда, нам в другую сторону, - сказал Нурислам, повернулся на другой бок и тут же заснул.
   Еще только всходило солнце, они уже сидели на высоком желтом крыльце небольшого домика с приветливо распахнутыми голубыми ставенками. Солнце взошло совсем, и Курбангали затосковал.
   - Никак, заболел, - вздохнул он. - Не станет же здоровый человек до этого часу спать.
   - Тут не угадаешь. Он человек при месте. Сам себе голова. Сколько хочет, столько спит.
   С ленивым мычанием, поднимая вялую пыль, прошло стадо. Хозяйки, проводив скотину, разошлись по домам. Улица вновь опустела. Прошло часа два. И лишь тогда то там, то здесь поодиночке потянулись люди. И каждый то ли с недоумением, то ли с испугом поглядывал на двоих, которые, свесив ноги, беспечно сидели на двух концах желтого крыльца. Добро бы крыльцо-то было простое. Высоко же эти двое при-насестились. Нашли место.
   - Нет, он и с виду был нездоров - знать, надорвался, бедняга, - решил Нурислам. - Рану-то на щеке видел? Тоже, наверное, воевал, вроде Кашфуллы.
   - Ростом-статью моей Серебряночки пониже будет... однако не очень, вспомнив жену, Курбангали пригорюнился. - Таких ширококостных, таких дюжих, если хворь коснется, сразу с ног валит. И моя Серебряночка, коли живот схватит, так сразу и катится.
   - Отъевшаяся лошадь от овода бесится. А худой - и слепень нипочем. У толстых всегда кожа тонкая.
   - Я ведь, ровесник, Серебряночку свою не хаю, просто заскучалось вдруг.
   Уже высоко стояло солнце, когда из проулка напротив показалось тучное тело Урманова. Сапоги с длинными голенищами, широко растопыренные галифе, высокая фуражка делали его еще величественней. Сидящих на крыльце он приметил еще из проулка, однако внимания своего на них не направил и, поднявшись по ступенькам, хотел, не замечая, пройти мимо. Но пройти не удалось. Издалека завидев Урманова, эти двое вскочили, когда же тот взошел на крыльцо, с достоинством приветствовали его.
   - Мы тут уж бояться начали, не ровен час, думаем, захворал ты. Слава богу, жив-здоров... - обрадовался Нурислам. И одной лишь добротой сияли его глаза.
   - Опять вы?
   - Опять уж...
   - Что вам нужно? - Припухлые веки Урманова гневно разлетелись, но в самих глазах гнева не было.
   - Да все это... вчерашнее. За Зулькарнаева Кашфуллу хлопочем. Не признал ты нас, из Кулуша мы.
   - Признал.
   Никогда этот чекист, как уже сказано было, не ослаблял своих поводьев, но тут дрогнул. Рыкнуть бы, нагнать страха на двух этих созданий божьих... То-то и оно, что "божьих созданий", - оттого Урманов и задержал шаг, на миг только замешкался.
   - Коли не забыл, спасибо.
   - Заходите!- Урманов пошел впереди. В комнате кроме хозяйского был еще один стул. Урманов сел и указал на другой: - У кого ноги болят, может сесть.
   - Покуда не жалуемся, можем и постоять.
   - Как хотите. - Чекист поднял голову и посмотрел на Нурислама: - Ну?..
   - Не знаем, как и сказать, "агай" или "товарищ"?
   - Все равно.
   - Очень мы сильно беспокоимся, агай.
   Лицо Урманова разом потемнело, но голос остался ровен:
   - Враг народа ваш Зулькарнаев Кашфулла...
   "Враг народа" - эти два страшных слова Нурисламу и Курбангали знакомы. Про них и по радио говорят, и в газетах пишут, и в народе много чего слышно. У двух приятелей сердца похолодели. Не так просто, значит, исчез их друг. Вот оно, лихо - вчера подумали, сегодня перед глазами встало.
   Урманов, конечно, из чугуна отлит, но и они не из глины слеплены.
   - Чей, говоришь, враг? - понять понял, но не поверил Нурислам.
   - Народа.
   - Какого народа?
   - Что значит какого? Народ - он народ и есть.
   - Его народ мы - кулушевские. Так какой же он нам враг? И отродясь не был. Пойди спроси, весь аул скажет.
   - Он всему советскому народу враг.
   - Сам, один? - Курбангали даже присел. - Всему народу? Сразу? Ну, нет! Мы его как облупленного знаем, что с лица, что с подкладки. Не такой он человек, чтобы злобу в себе носить. Кто-то вам голову морочит, товарищ, друг кулушевского народа врагом советского народа быть не может. А по-вашему так и выходит. Один и тот же человек? Брось, агай! Никто этому не поверит.
   Урманов вскинулся было, но снова успокоился, решил, видимо, услышать их доводы до конца. Однако, подумал он, не мешает слегка и припугнуть их.
   - Вы, адвокаты недопеченные... Защищая врага народа, вы сами преступление совершаете! Это вам понятно?
   - Мы? Преступление? Ты только глянь, Нурислам, ты только послушай, что этот агай говорит, - удивился Курбангали. Но свои полные удивления голубые глаза уставил не на спутника, а на Урманова.
   - По закону - преступники! - отрезал тот. - Я и посадить вас могу.
   - Нас, агай, сажать нельзя, - мягко, увещающе сказал Нурислам. - Мы сядем, а работа будет стоять. Через неделю жатва начинается. Я сам на косилке буду работать, а вот товарищ - на лобогрейке. Мальчики мои лошадей будут погонять. Урожай в этом году хороший, надо все собрать, чтоб ничего не пропало.
   - Там тоже работа найдется, - Урманов подбородком показал куда-то.
   - Пусть там свою работу делают, а мы тут свою. Сидит Урманов и простоте человеческой удивляется. Ишь, как смело говорят. Тут разве только дурак не поймет или сумасшедший. Эти же двое... Не сказать, что совсем уж без хитрости, но простоваты - сразу видать. Не то разве сами, своей волей, своими ногами, сюда к нему явились бы? Где уж там виноватого - только подозрение на ком, и тех никто защитить не посмеет. Таких Урманов не помнит, покуда такого не встречал. А эти двое безоглядных по сторонам не смотрят, знай свое гнут. Одно слово - дураковаты. Прямодушным простакам он еще сострадать может, а вот льстецов с медовым языком напрочь душа не принимает.
   - Ты, агай, все про нас да про нас. Ты лучше на нас своего золотого времени зря не теряй, - посоветовал Нурислам. - Пусть лучше нам председателя вместе с его печатью вернут поскорей.
   - Он враг народа. Под статью подпадает.
   - Опять! Вот нашел врага! Зачем же он против белых дрался, кровь свою проливал? Зачем столько лет на Советскую власть работал, сна-отдыха не знал? - Нурислам так разгорячился, что даже фуражку снял. - "Тем, кто беден - вера и опора, кто в беде - защита от позора, добрым людям - сердцу утешенье, а врагам он - молния отмщенья", вот он какой! А кто враг, мы тоже знаем. Кто народ грабит, людей истязает, вот кто враг. Вот, скажем... кхм... - Он хотел сказать про Лису Мухтасима, уже сосланного, и про вора Му-ратшу, который не успеет в тюрьму залезть, как уже обратно на свет вылез, глаза продрал, смотрит, что украсть, но удержался.
   Урманов же не гневен и не озабочен. Сидит, слушает. Но чувствует какое-то облегчение. И это удивительно. Вдруг понимает: да ведь суставы-то больше не ноют! Урманов глянул на вспотевшую, красными пятнами просвечивающую сквозь редкие волосики лысину Нурислама и почувствовал что-то вроде жалости. "Второй день здесь крутятся. Не выгоды себе ищут, а правды хотят. То есть - своей правды. Какая она маленькая, эта их правда, перед силой времени. Я же здесь не правду доказываю, а чье-то преступление. Вот моя обязанность. Мой долг". Вот такие отрывочные мысли промелькнули в голове чекиста, и он, вопреки служебным правилам, решил сказать им, в чем обвиняется Зулькарнаев. Да, почему-то так и решил. Натурой своей и революционным воспитанием Урманов человек прямой и честный. Но четверть века сражался он с классовым врагом, был нещадно бит, кровь свою проливал, переносил боль и страдания - и очерствела, коркой запеклась его душа. Порою классовая бдительность становилась классовой подозрительностью. Вместо вопроса: "Это друг?" - вставал другой: "А не враг ли это?" В Булак его недавно прислали из Москвы. Ни мест этих, ни людей здешних не знает. Может, такой человек и нужен был, который не знает. О том, что Зулькарнаев проливал свою кровь на гражданской, он, разумеется, знал. К людям, получившим раны от руки классового врага, у него было особое отношение. "Кто кровь проливал, тот душу не продаст", - говаривал он когда-то. Но события последних двух-трех лет круто изменили его мнение. "Мало ли их, предателей своего класса? К таким вдвое, нет, втрое нужно быть беспощадней".