Истинное ведь чудо, уму непостижимое! Ну, ладно Кашфулла, дитя человеческое, - своя земля, своя вода потянули бы, не сейчас, так потом вернулся. Но серый-то жеребец - прямо перед хозяином предстал! Такое не то что наяву - и во сне-то в тысячу лет один раз случается... Показались оба вместе, и оба вместе исчезли. Может, он колдовское это видение сам себе придумал?
Весь мир изменился вдруг. Давеча только даль небесная, и солнце в этой дали, и дальний окоем леса, и черная земля, расцарапанная деревянной, с железными зубьями бороной, и уныло склонивший голову хромой воронок - все было всамделишным, привычным, можно видеть, можно осязать. А теперь вдруг отошли от Нурислама, обрели иные свойства, потускнели, стоят в полусвете-полумраке полуявью-полумечтой. В этом изменившемся мире стало джигиту неуютно и одиноко. Словно заблудился вдруг. Не зря, выходит, прыгала та трясогузка. Нет, не зря. Уж она-то была настоящая. И не с пустой вестью прилетала птичка-невеличка. Кашфулла, серый иноходец, еще два всадника... Вот здесь они были, на этом самом месте. А ведь все доброе и красивое является в обличии чуда, вернее - само чудо рождает их. Хотя до истины этой джигит умом не дошел, но чутьем угадал. И снова перед ним тайна и явь слились в одно, и снова мир понемногу взял прежний ход. Однако вновь погонять хромого меринка и поднимать пыль до небес ему расхотелось. Что ни говори, но встревоженный дух его еще до самой земли не спустился.
Нурислам распряг лошадь и отпустил ее щипать траву меж деревьев. Дожди нынче были скудные, трава чахлая, на открытых местах и косой не зацепить. Вороной как на работу не падкий, так и на еду не жадный. Для начала он долго терся худым ребром о кривую березу, потом фыркнул, потом, сотрясая лес, издал гром из-под хвоста - на том обряд приготовления к полуденной трапезе был завершен. И меринок с чистой совестью принялся щипать траву. Лишь теперь Нурислам почувствовал, что смертельно хочет пить. Он пошел вдоль межи, ища зарытую бутыль и узелок с полкараваем. Они остались там, в самом начале надела. Долго шагал, топча жухлую полынь. Нашел, встал на колени, разгреб землю, вытащил бутылку. Выдернул зубами затычку, глотнул пару раз, и разошлись по телу блаженная прохлада и легкость. Но бутыли он не опрокинул и разом все не выхлебал - пил долго, чтобы протянуть удовольствие. Хлеба даже не коснулся. Когда нутро остудилось и жажда унялась, вернулось к Нурисла му крестьянское усердие. "Десятины-то лишь край остался, - прикинул он. - Добью и отправлюсь домой. Вечером - не сабантуй ждет". Он подошел к мерину и надел на него уздечку.
Тот же словно хотел сказать: "Ну, что это еще? Зачем такие шутки?" лениво отвел голову, но оказать более решительное сопротивление не осмелился. "Куда такая поспешность? - удивился он. - Может, за приятелем моим, серым жеребцом, следом пустимся? Славно бы, коли так, - и даже раззадорился на миг. - Чем я других хуже? На четырех ногах хожу, на четырех копытах, при хвосте, при гриве, в груди сердце бьется. Было время, и я жеребцом был", - мотнув головой, он даже резво прошел три-четыре шага. Но повернули к бороне - и задор его увял, надели хомут - и надежда погасла.
Уже в третий раз шел с бороной вдоль своей десятины Нурислам, когда на Ак-якуповской дороге снова поднялся хвост пыли - еще толще, еще длинней. Всадники. Семь-восемь их, не меньше. Никак, за Кашфуллой погоня, будь ты неладен. Впрочем, мало ли какие всадники могут скакать в такую пору. Теперь и деревенский люд в одиночку не ездит. Но очень скоро Нурислам увидел, что встревожился не зря. Скакали шестеро военных. На сей раз парень решил головы не опускать и за мерина не прятаться. Он остановил коня и уставился на подъезжавших всадников. Дескать, ничего он не боится, стоит на своей земле прямо, не гнется, а кого там по большой дороге носит, ему дела нет, если и глянет порой, так просто из любопытства. Если и похож слегка на дурачка, тоже вреда не будет. За дурость налог не дерут, если и дерут, так шкуру, да и то не на шубу. Нурислам заранее прикинул, как держаться, что говорить. Решил, ни полной бестолочью, ни особо сметливым себя не выставлять. Впрочем, с кем ведь дело придется иметь, с умным или с дураком?
Поравнявшись с Нурисламом, всадники резко осадили лошадей. Лишь один с разгону проскакал еще немного, но и он, круто осадив коня, вернулся к остальным. Лошади у всех в черной пене, какой масти которая - и не угадаешь. Лица у всадников в черной пыли, словно черные личины надели. Только губы шевелятся и глаза блестят. В соседней Боголю бовке молодые ребята на праздник рождества для потехи, чтобы не узнали, такие личины надевают. Нурислам это сам, своими глазами видел. У этих же, понятно, лица от грязи черны. На высокой, с тонкой шеей, с красивой походкой кобылице, то ли палевой, то ли рыжей, сидел карлик. На плече у него Нурислам разглядел погон. Выходит, те. Но вид всадника с погонами отчего-то не испугал Нурис лама, наоборот, позабавил.
Подошвы маленьких сапог карлика еле достают до высоко поднятых стремян. В большом кожаном седле он сидит, словно нахохлившийся ворон на крыше сарая. Крикнуть бы: "Кыш-ш!" - и запустить камнем - каркнул бы и взлетел. Да не крикнешь, не запустишь.
"Ворон" махнул камчой:
- Эй ты, чурбак с глазами! Чего стал как вкопанный! Катись сюда! Хриплый его голос и впрямь походил на карканье.
- Кто? Я, что ли?
- А кто еще тут есть, кроме тебя? Дурак!
- Вон, соратники твои есть...
Что-то похожее на улыбку шевельнулр тонкие сухие губы "ворона". Парень, похоже, тугодум. Это ему понравилось. Еще одно подтверждение истины: из трех мужиков - два идиоты.
- Бегом сюда! - для пущего страха гаркнул он по-русски.
- Бегим, бегим! - откликнулся Нурислам и, резво просеменив шагов пятнадцать, встал перед ним. Хотя разговор и пошел по-русски, не растерялся. Когда с отцом ходил в извоз, он и в русском натаскался. - Чауа калякать будим, офицер-эфенди*?
* Эфенди - господин.
- Не калякай. По-своему говори.
- Тоже можно.
- Сначала посмотри мне в глаза и дай клятву.
- Какую, офицер-эфенди?
Карлик опять усмехнулся. От такого обращения - "офицер-эфенди" - спесь его сразу раздулась. "Может, этот мужик не такой уж идиот", - подумал он.
- Клянись, что на все вопросы ответишь только правду! - в глазах опять сверкнула угроза.
- А может, я и без клятвы правду скажу, офицер-эфенди? Клятва вещь коварная, нарушишь разок - потом беды не оберешься.
- Клянись! А соврешь - пристрелю! - и он хлопнул по кобуре на поясе.
Нурислам во все глаза уставился на серое лицо карлика - видать, он скакал первым, оттого и пыль не так густо лежала на нем, как на остальных.
- Валлахи-биллахи, вон тем единственным своим мерином клянусь! А совру - пусть земля проглотит.
В его чистых, до самого дна ясных глазах не было и тени хитрости. (Вот только "пусть земля проглотит", пожалуй, вырвалось зря. Тут же и сам пожалел.) Встретился взглядом карлик с этими глазами и даже смутился на миг. Но смущение слетело быстро.
- Давно тут ковыряешься? - Голос уже не голос - настоящий карк.
- Порядком уже.
- Сколько часов?
- Часов нет, офицер-эфенди, мы так просто, без часов ковыряемся. Нурислам и сам не заметил, как почесал живот.
- Не чешись, тупица!
- Мы, уездные, всегда малость туповаты. Будь я поумней, тоже бы, вроде тебя, на хорошем коне сидел, в кожаном седле и с шестизарядным самопалом на поясе.
Карлику и эти слова понравились - молодец, и сам понимает, что тупица!
Лошадь "офицера-эфенди" переступила всеми четырьмя копытами и, звякнув уздечкой, резко вскинула голову, словно хотела напомнить хозяину: "Пора бы уже, хватит мешкать..." Хозяин понял. И впрямь, чего он вдруг на этого "чурбака с глазами" зря время тратит? И карлик озлился. Так взревел, что лошади попятились:
- Ты, чесотка! Отвечай! Три всадника проезжали тут? Нурислам вздрогнул. "И откуда такой голос берется? - подумал он. - Вот бы их с Курбангали свести".
- Что, недавно, что ли? - спокойно спросил он. - А как же, проезжали. Трое на конях и одна лошадь в поводу. Только это красные были. Звездочки на фуражках нацеплены.
- Откуда шли и куда?
- Они, что ли?
- Они! Они!
"Ну и голос. Интересно, перекричал бы он Курбангали? Вот интересно, а я ведь ни разу не слышал, чтобы Курбангали кричал".
- Сначала вон оттуда, от Ак-Якупа, на рысях поднялись, и уже было к городу проехали, как... - и парень замолчал.
- Что - "как"? - каркнул в нетерпении коротыш.
И тут в голове у Нурислама вспыхнули видения, придумка за выдумкой побежали чередой. Высокое вдохновение проснулось в нем. Тому, что сейчас расскажет Враль, поверит и сам сатана. Безвинные его глаза стали еще чище, еще ясней.
- Всё, думаю, проехали, как... как завернули круто лошадей и вот сюда... нет, я тогда вон там боронил... Туда поскакали, прямо ко мне. Один, долговязый, худой, голые кости, стал у меня пытать, которая дорога на Макла-шево.
- А это что - Маклашево?
- Поместье. Боярин там жил. Дела у них заварились круто. День-ночь в колокол бьют. Мужики серебро и золото поделить не могут, все в кровь передрались. Мусульман, говорят, и близко не подпускают. Сам-то я не видел, Мутахар утром приходил, тамошний пастух, он и рассказывал.
- Ты мне тут ерунды не плети, - насторожился карлик. - Откуда вдруг у мужиков золото? С неба свалилось?
- Слухи у нас в уезде давно ходят. Боярин тамошний, перед тем как бежать, чугунный сундук в землю зарыл с серебром, золотом и всякими брильянтами. А вчера этот сундук взяли и нашли. Не знаю, откуда эти красные прослышали, но глаза у них были ошалелые, черного-белого не видели. Прямиком туда поскакали. Во-он за тем бугром до сих пор, видишь, пыль стоит, - он кивнул на черный столб, километрах в трех, поднятый ходившим на Дальнем поле стадом.
Карлик все это выслушал спокойно. Верить или нет? Не поверил бы - но о зарытых сокровищах действительно ходили слухи, бывало, даже находили клады. Поверить - на сказку похоже...
- Врешь, сволочь!
- А зачем мне врать? Видел ты кого, чтоб на вранье разбогател?
Карлик оглядел Нурислама с головы до ног. Ничего не скажешь, одет богато - продранные на носках лапти, портки холщовые с залатанным задом, войлочная шляпа с обтрепанными краями. Откинулся в седле и расхохотался. Остальные удивленно переглянулись: с чего так развеселился господин офицер?
- Так, выходит, с тобой надо ухо держать востро. Врешь, наверное, с утра до вечера. Разбогатеть боишься.
- Смейся, офицер-эфенди, смейся на здоровье. Когда ту-рэ* смеется, и нам хорошо... - кивнул Нурислам. В ясных глазах его ни хитрости, ни обиды. Одна задушевность.
* Турэ - вельможа.
Глянул "его превосходительство" и даже на время подобрел.
- Как там?.. Баклашево?
- Маклашево.
- Так которая, говоришь, дорога на Маклашево?
- Вон там, видишь, одинокий вяз стоит?
- Вижу.
- Так вот, от него направо еще дорога отходит. Туда и свернете. Там путь один, вдоль холмов. Считай, верст шесть. Миг - и будете там.
- А у тех что за кони?
- Громко хвалить не берусь, однако шли резво. Один жеребец так и вовсе хорош показался.
Карлик щекотнул шпорами ребра рыжей кобылицы. Та встала на дыбы. И все рванули разом. (Вот так смерть Каш-фуллы сбилась со следа, ушла в другую сторону.) Только один всадник с длинными висячими усами придержал коня, подпятился задом и резанул Нурислама поперек спины камчой. Не выругался и рожи не скорчил. Напротив, лицо при этом расплылось от удовольствия. Карлик и не заметил ничего. "Коли на этом расчет полный и добавки не будет, я согласен", - осторожно почесал спину довольный Враль. Уже далеко отъехав, "офицер-эфенди" обернулся назад, тут как раз Нурислам снял с головы шляпу. "Покорность, она у мужика в крови, вон вслед кланяется, даже шляпу снял".
А у Нурислама голова взопрела, спасу нет, вот и снял шляпу, паршу свою проветрить.
Когда беляки скрылись из виду, Нурислам погнал мерина к опушке леса и там распряг. Борону, хомут, постромки оттащил далеко в кустарник и спрятал, вожжи смотал и отложил в сторону. Сбегал на межу, принес узелок с хлебом и бутыль. Съездить в аул, сказать домашним уже не было времени. Эти могут скоро вернуться. Пускай возвращаются. Только он их дожидаться не будет. Ищи ветра в поле, лови Враля за хвост. Перекинув смотанные вожжи через плечо, он вспрыгнул на хромого мерина и погнал его той же дорогой, какой уехал Кашфулла. Обвисшие уши воронка воспряли, маленькая, слабенькая искорка задора зажглась у него в душе - потому что копыта его ступали по следам серого жеребца. Порой даже припускал рысцой. И дивился про себя, об этом, значит, говорят - старость и юность вперемешку. Возле болотца на излучине Капкалы Нурислам слез с лошади. Огляделся. Сучьев-веток навалено порядком. Копытного следа, однако, не видать. Значит, коней вели осторожно, след в след. Как условились, Нурислам два раза ухнул филином. Но ответа из Волчьей ямы не пришло. И прийти не должно. Какой тебе филин среди белого дня будет ухать? Нурислам перебрался через болото и стал ждать темноты. В сумерках опять подал голос - ответила свистом какая-то птица. Возле дуплистого осокоря перекликнулись еще раз...
ШАЙМИ ОБНОВЛЯЕТ ВЕРУ
Больше белые в наши края не заявлялись. Вскоре, слышали мы, где-то на Урале им крепко наломали бока. Через двое суток Кашфулла пересел на того коня, что вел тогда в поводу, и с двумя своими товарищами отправился дальше.
Нурислам же верхом на мерине, ведя серого жеребца под уздцы (хромой увалень уперся всеми четырьмя копытами и в поводу пойти не пожелал), вернулся в аул. Встречные на улице своим глазам не верили: откуда вдруг явился серый жеребец - или, подобно Акбузату, с небес спустился? Заяц Шайми, пока семенил от крыльца к воротам, своего сына, пропадавшего двое суток неведомо где, честил на все корки: "Дурак пустоголовый! Пенек беспамятный! Дубина! Мать день-ночь плачет, я не знаю, что думать..." Тут он узнал серого жеребца и встал с разинутым ртом. Побелел, покраснел, к коню бросился, отступил назад, губы задергались, чуть в голос не зарыдал, однако удержался. Короче всего, что Заяц Шайми в тот миг перечувствовал, одним словом не выскажешь. Жеребец-то и радость ему привез, и горький укор. Всякий раз он теперь как вспомнит, так и будет думать: "Эх, хозяин... Разве друга бросают так?"
- Ну, слезай же с лошади, - вымолвил наконец Шайми. - Не томи, не мучай. - А кого не томить, кого не мучить, себя или лошадь - не пояснил.
Когда, много лет отработав на шахте, Шакирьян, сын Гисмата, в черных хромовых сапогах, в красной косоворотке, в синей шляпе и с гармонью под мышкой, вернулся домой, поглазеть на такое зрелище сбежался весь аул. Вот и сегодня посмотреть на грозного Акбузата, что посреди боя, в огне сражения, в аду кромешном одну белогвардейскую лошадь копытом убил, другую на месте изувечил, а самого главного ихнего генерала зубами ухватил за бок и шмякнул об землю, народ шел и шел. (Жена Шайми на движения скупа, на язык безудержна. Что ночью муж рассказал, утром спозаранок на весь мир разнесла.) Сам хозяин из дома не выходил - и не людей стыдился, а родной своей лошадушки. Однако ворота в сарай, где стоял жеребец, были распахнуты. Пусть любуются.
Тем временем Заяц Шайми сидел, глубоко уйдя в разные думы. Слова сына, что серого жеребца вернул пропавший много лет назад Кашфулла (должно быть, уже и кости у бедняги истлели), он, конечно, не поверил. Всякий раз, когда сын говорил правду, он старался поймать его на вранье, когда же сын плел небылицу, верил каждому слову. Впрочем, разве он один? Все случившееся как божий промысел истолковал Шаймухамет, тот самый Заяц Шайми, которому прежде из всей религии даже буква "р" не проникала в сознание. После долгих раздумий он уверился окончательно: святые духи указали божьей твари пути домой, ангелы взяли на крыло и спустили на Ак-якуповскую дорогу. Неделя не минула, как пришел он к такому решению: зарезал барана, велел жене затопить казан и созвал гостей на меджлис - если и не самых в ауле видных и почтенных мужей, но все же людей приметных и в возрасте, в общем, ровню себе. Примерился было и муллу Мусу позвать, но передумал - чего уж выше головы прыгать? Муэдзина же Кутлыяра, конечно, не обошел. Гости еле уместились на хике. Когда покончили с трапезой и пришло время читать Коран, сидевший всех выше Кутлыяр-муэдзин решил уточнить:
- Стало быть, в честь поначалу пропавшего, но промыслом господним и указанными ангелами путями вернувшегося к своему хозяину божьего создания, то есть серого жеребца, читаем мы эту молитву?
- В честь твари бессловесной молитву читать не предписано, - сказал Зеленая Чалма Фасхетдин, который в незапамятные еще времена побывал в Бухаре, то ли возле медресе терся там, то ли на базаре. Тридцать лет уже надел эту чалму и во всех застольях к каждому слову пристегивает свои поправки и уточнения. Оттого и на меджлисы зовут его редко.
- Коли есть у твари хозяин - предписано! - резко ответил обычно мягкий Кутлыяр. - Благодать на хозяина перейдет. - И он со всей ретивостью принялся читать суру из Корана. Сура кончилась, и хозяин раздал садаку подаяние. Кутлыяру две монеты досталось, другим - по одной. Потом не спеша прочитали благодарственную молитву.
Гости зашевелились, заскользили по хике, начали вставать. Но тут Шайми достал из кармана штанов вонючую, насквозь прокопченную трубку и поднял ее над головой.
- Ямагат! - сказал он. Ямагат, глядя на трубку, удивленно замер. Ямагат, сейчас я на ваших глазах эту чертову игрушку, потешку сатаны, души моей совратительницу, это вымя вурдалачье, которое я тридцать лет сосал без устали, сожгу на огне. Когда серый жеребец вернулся, повелел мне господь отречься от этого моего распутства, - и он бросил трубку на тлевшие под казаном красные угли. Насквозь прокоптившееся "вымя вурдалачье" загорелось не сразу - но потом вспыхнуло и занялось пламенем.
- Афарин, почтенный Шаймухамет! Отринул грех от тебя... - воскликнул первым Кутлыяр-муэдзин.
- Еще раньше надо было, - уточнил Зеленая Чалма, - а то весь аул провонял...
- Раскаяние обновляет веру, - добавил муэдзин. - Хвала аллаху!
После этого Заяц Шайми даже две или три пятницы в мечеть ходил. Но рвение его дальше того не пошло. А все же от стыда перед серым жеребцом нет-нет и саднило сердце. Тварь же бессловесная обиды своей ничем не выказывала, и понемногу у хозяина на душе полегчало. И снова жизнь покатила по своей колее. Однако сядет Шайми в легкий тарантас или сани-кошевку, возьмет в обе руки ременные вожжи, хлопнет ими - рванет и понесется серый, но ветер галопа уже так не пьянит Шайми, как бывало, и душа вослед ангелам не улетает в поднебесье.
МЯСО-ТРЕБУХА!
МЯСО-ПОТРОХА!
Когда навеки прощались с Кашфуллой, Нурислам сказал еще так: "Даже когда злые люди горстями бросали грязь, на тебе не оставалось ни пятнышка". Немножко прибавил, маленько приукрасил Враль. Чтобы грязью облить, да пятна не оставить - такого не бывает. На теле не останется, так в душу въестся. Нашлись люди, не то что измазать его, в трясине собирались утопить.
После гражданской войны Кашфулла стал работать в Оренбурге, на кожевенном заводе. Хорошо работал, все как положено, и вдруг затосковал он по родному аулу. Вот так же в Каран-елге изнывал, когда еще мальчишкой был. Неделю терпел, месяц терпел, год терпел. И все - уперся, дальше терпеть невмочь. Рассчитался с заводом и вернулся домой. Мяса так и не нагулял, но кости еще толще и тяжелей стали, а плечи еще шире. Красноармейскую одежду он снял, ходил теперь в черной бостоновой паре, в черной фуражке с высоким околышем. На фуражке - красная звезда. Другого добра нет. Единственное достояние - в левом внутреннем кармане партбилет.
Вернулся он и в один год хозяйство мачехи поставил на ноги, показал, на что горазд. И мирские заботы на себя брал, в ауле его зауважали, выбрали председателем сельсовета. Сход его принял всей душой, только один аксакал высказал опасение, не то чтобы против был, просто сомнение вдруг старика взяло:
- Не привыкли мы неженатому начальству подчиняться. Как холостой человек женатых уму-разуму будет учить?
Откуда ему детские заботы-печали знать, коли свои по дому не ползают.
- Ладно, дедушка, будь по-твоему, я ему завтра же невесту найду! крикнул один.
- А там уже сам постарается! - добавил другой. - В меру сил...
- Уж тебя не позовет, - одернул третий второго. - Так что свою страсть при себе держи.
Любят кулушевцы срамные намеки, рады при случае язык почесать. Такое и за грех не считается.
Однако после схода Кашфулла задумался. Аксакал-то верно сказал. У нас на перегулявшего холостяка как на бродячего козла смотрят, говорят: подванивает. Так что одной лишь круглой печатью, что в кармане лежит, народ слушаться не заставишь, тут мужская солидность нужна.
От их дома через улицу наискосок жила Гульгайша, отец на германской погиб. Кашфулла еще прежде ее, как говорится, глазом и душой приметил. Молодой председатель ни сватов не отправил, ни даже весточки вперед себя не послал - взял и в тот же вечер явился сам. Гульгайша сидит, вышивает что-то, а мать нить шерстяную сучит. К осени вечера потянулись длинные, дошел черед и до рукоделия. Гость вошел, девушка потупилась, а мать тут же взялась за самовар.
- Не хлопочи, енге, я ненадолго.
- Пусть себе закипает. Горячий самовар не в обузу. Гульгайша так и сидела в глубине хике, подогнув ноги.
Лицо еще совсем детское. Хотя ребенок она только с виду. Годами подошла - уже семнадцать. Однако, когда ее на улице встречал, казалась повыше и пополнее. А сейчас как-то съежилась, поменьше вроде стала. На склоненное лицо румянец выбежал. Сердечко - тук-тук, тук-тук - так и колотится. Парень, который прежде и порога их не переступал, вдруг вошел и сел. Небось и растеряешься. Даже палец иглой кольнула.
Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал:
- Гайния-енге, Гульгайша, с важным делом, с большой просьбой пришел я к вам, - не зная, как сказать дальше, он замолчал. Хозяйки, старая и молодая, тоже смущенно молчали.
- Такая ли просьба, что нам под силу... - дрогнуло материнское сердце.
- Прежде спросить хочу, - тем же размеренным голосом продолжал Кашфулла, - есть ли у Гульгайши человек, с кем она обещанием связалась?
- Молодая ведь еще Гульгайша...
- Это знаю. Однако хочу ответ услышать, прежде чем просьбу свою скажу.
- Нет вроде. Только ведь нынче слабуда, так что молодых теперь не поймешь. Пусть Гульгайша сама скажет.
Девушка, не поднимая лица, лишь головой мотнула.
- Тогда, Гульгайша, прошу твоего согласия выйти за меня замуж, а твоего, Гайния-енге, благословения.
Мать с дочерью совсем растерялись. Какой бойкий сват, однако... Строгий, за дело взялся решительно. Только вошел, сердце матери и душа дочери, как было сказано, что-то почуяли, но такого натиска они не ожидали.
Гайния была женщина осмотрительная, за любое дело бралась с оглядкой. Однако теперь она раздерганные свои мысли в клубок смотала быстро.
- Слова твои не слова оказались, Кашфулла, а прямо угли горячие, сказала она. Хоть и без нужды, но пошла и добавила в самовар жару из печки. - Что ни скажу, все будто невпопад будет. Кто заполошно дело зачинал, говорят, от оплошки умрет. Подумать надо. С родней посоветоваться. Но коли речь зашла, скажу сразу: приданое у нас небогато. Мы нынче сватов еще не ждали.
Гульгайша еще больше съежилась, в тугой клубок свернулась. Нутро ли огнем схватило, холодом ли вдруг окатило - не понять.
Кашфулла, присевший на край хике, на нее не смотрит, только бросит порою взгляд. И с каждым взглядом все ближе становится ему Гульгайша.
- Я ведь, Гайния-енге, не приданое просить явился. Я Гульгайшу, коли ей по душе придусь, сватаю, - еще раз напомнил он.
Гайния - женщина умная, понимает, что у каждого времени своя премудрость, а времена теперь совсем другие. Была бы суть благая. Оттого себя по коленкам не била, не изумлялась, не причитала: "Астагафирулла!* Вот так обычай - самому себе невесту сватать! Отродясь такого не видели! Что, уже сваты в округе перевелись?" Только сказала сухо:
* Астагафирулла!- Господь всемогущий!
- Приданое тоже не лишне, среди людей живем... - Взыграла вдруг бедняцкая гордость. - И мы, слава богу, на миру не последние.
- И все же слово Гульгайши хотелось бы услышать.
- Тебе она своего слова не скажет - мне скажет. Ут ром тебе передам.
Сват-жених улыбнулся скупо. Посмотреть, так и не взволнован, и не озабочен вовсе, с самым заурядным делом пришел, каких сорок на дню делают. И всегда так было, все в себе хранил Кашфулла, на свет не выплескивал.
- У мачехи благословение взял?
- До срока спрашивать не стал. Теперь возьму.
- Ну, бог даст, - завтра. На этом разговор закончим, чаю попьем.
Наутро события так и покатились, цепляясь, стукаясь друг о друга. Только солнце поднялось, из дома через улицу пришло согласие, тогда и мачехино благословение было получено. Вскоре, как еще с вечера договорились, на выпрошенном у отца тарантасе, запряженном собственным рыжим, со звездочкой жеребцом, подъехал Нурислам. Под зеленой дугой бубенчики заливаются, жеребец в оглоблях пляшет, к ушам у него расшитые платочки привязаны, красные ленты в гриву вплетены. А кучер в белой войлочной шляпе, синей рубахе, черном камзоле, весь из себя картинка. Бело-красно-зеленое же полотенце, которым он перепоясан, возвещает о том, что не простой он кучер, а дружка жениха. Одна осанка чего стоит, на козлах сидит - будто ловчий сокол на руке, сразу видно - в извоз ходил человек. В тарантасе высокая красная перина лежит, на ней - узорчатый ковер, одним концом на спину тарантаса наброшен, сзади свисает. А день-то, день какой! Самая блаженная пора бабьего лета. Земля - перстень золотой, а небо изумрудный его глазок. Чувствуя праздничный дух, конь Нурислама на месте играет, медный колокольчик под дугой подпрыгивает и звенит. На звон этот из всех домов высыпала ребятня. Над заборами, тынами, плетнями по обе стороны улицы высунулись головы зевак соседей.
Весь мир изменился вдруг. Давеча только даль небесная, и солнце в этой дали, и дальний окоем леса, и черная земля, расцарапанная деревянной, с железными зубьями бороной, и уныло склонивший голову хромой воронок - все было всамделишным, привычным, можно видеть, можно осязать. А теперь вдруг отошли от Нурислама, обрели иные свойства, потускнели, стоят в полусвете-полумраке полуявью-полумечтой. В этом изменившемся мире стало джигиту неуютно и одиноко. Словно заблудился вдруг. Не зря, выходит, прыгала та трясогузка. Нет, не зря. Уж она-то была настоящая. И не с пустой вестью прилетала птичка-невеличка. Кашфулла, серый иноходец, еще два всадника... Вот здесь они были, на этом самом месте. А ведь все доброе и красивое является в обличии чуда, вернее - само чудо рождает их. Хотя до истины этой джигит умом не дошел, но чутьем угадал. И снова перед ним тайна и явь слились в одно, и снова мир понемногу взял прежний ход. Однако вновь погонять хромого меринка и поднимать пыль до небес ему расхотелось. Что ни говори, но встревоженный дух его еще до самой земли не спустился.
Нурислам распряг лошадь и отпустил ее щипать траву меж деревьев. Дожди нынче были скудные, трава чахлая, на открытых местах и косой не зацепить. Вороной как на работу не падкий, так и на еду не жадный. Для начала он долго терся худым ребром о кривую березу, потом фыркнул, потом, сотрясая лес, издал гром из-под хвоста - на том обряд приготовления к полуденной трапезе был завершен. И меринок с чистой совестью принялся щипать траву. Лишь теперь Нурислам почувствовал, что смертельно хочет пить. Он пошел вдоль межи, ища зарытую бутыль и узелок с полкараваем. Они остались там, в самом начале надела. Долго шагал, топча жухлую полынь. Нашел, встал на колени, разгреб землю, вытащил бутылку. Выдернул зубами затычку, глотнул пару раз, и разошлись по телу блаженная прохлада и легкость. Но бутыли он не опрокинул и разом все не выхлебал - пил долго, чтобы протянуть удовольствие. Хлеба даже не коснулся. Когда нутро остудилось и жажда унялась, вернулось к Нурисла му крестьянское усердие. "Десятины-то лишь край остался, - прикинул он. - Добью и отправлюсь домой. Вечером - не сабантуй ждет". Он подошел к мерину и надел на него уздечку.
Тот же словно хотел сказать: "Ну, что это еще? Зачем такие шутки?" лениво отвел голову, но оказать более решительное сопротивление не осмелился. "Куда такая поспешность? - удивился он. - Может, за приятелем моим, серым жеребцом, следом пустимся? Славно бы, коли так, - и даже раззадорился на миг. - Чем я других хуже? На четырех ногах хожу, на четырех копытах, при хвосте, при гриве, в груди сердце бьется. Было время, и я жеребцом был", - мотнув головой, он даже резво прошел три-четыре шага. Но повернули к бороне - и задор его увял, надели хомут - и надежда погасла.
Уже в третий раз шел с бороной вдоль своей десятины Нурислам, когда на Ак-якуповской дороге снова поднялся хвост пыли - еще толще, еще длинней. Всадники. Семь-восемь их, не меньше. Никак, за Кашфуллой погоня, будь ты неладен. Впрочем, мало ли какие всадники могут скакать в такую пору. Теперь и деревенский люд в одиночку не ездит. Но очень скоро Нурислам увидел, что встревожился не зря. Скакали шестеро военных. На сей раз парень решил головы не опускать и за мерина не прятаться. Он остановил коня и уставился на подъезжавших всадников. Дескать, ничего он не боится, стоит на своей земле прямо, не гнется, а кого там по большой дороге носит, ему дела нет, если и глянет порой, так просто из любопытства. Если и похож слегка на дурачка, тоже вреда не будет. За дурость налог не дерут, если и дерут, так шкуру, да и то не на шубу. Нурислам заранее прикинул, как держаться, что говорить. Решил, ни полной бестолочью, ни особо сметливым себя не выставлять. Впрочем, с кем ведь дело придется иметь, с умным или с дураком?
Поравнявшись с Нурисламом, всадники резко осадили лошадей. Лишь один с разгону проскакал еще немного, но и он, круто осадив коня, вернулся к остальным. Лошади у всех в черной пене, какой масти которая - и не угадаешь. Лица у всадников в черной пыли, словно черные личины надели. Только губы шевелятся и глаза блестят. В соседней Боголю бовке молодые ребята на праздник рождества для потехи, чтобы не узнали, такие личины надевают. Нурислам это сам, своими глазами видел. У этих же, понятно, лица от грязи черны. На высокой, с тонкой шеей, с красивой походкой кобылице, то ли палевой, то ли рыжей, сидел карлик. На плече у него Нурислам разглядел погон. Выходит, те. Но вид всадника с погонами отчего-то не испугал Нурис лама, наоборот, позабавил.
Подошвы маленьких сапог карлика еле достают до высоко поднятых стремян. В большом кожаном седле он сидит, словно нахохлившийся ворон на крыше сарая. Крикнуть бы: "Кыш-ш!" - и запустить камнем - каркнул бы и взлетел. Да не крикнешь, не запустишь.
"Ворон" махнул камчой:
- Эй ты, чурбак с глазами! Чего стал как вкопанный! Катись сюда! Хриплый его голос и впрямь походил на карканье.
- Кто? Я, что ли?
- А кто еще тут есть, кроме тебя? Дурак!
- Вон, соратники твои есть...
Что-то похожее на улыбку шевельнулр тонкие сухие губы "ворона". Парень, похоже, тугодум. Это ему понравилось. Еще одно подтверждение истины: из трех мужиков - два идиоты.
- Бегом сюда! - для пущего страха гаркнул он по-русски.
- Бегим, бегим! - откликнулся Нурислам и, резво просеменив шагов пятнадцать, встал перед ним. Хотя разговор и пошел по-русски, не растерялся. Когда с отцом ходил в извоз, он и в русском натаскался. - Чауа калякать будим, офицер-эфенди*?
* Эфенди - господин.
- Не калякай. По-своему говори.
- Тоже можно.
- Сначала посмотри мне в глаза и дай клятву.
- Какую, офицер-эфенди?
Карлик опять усмехнулся. От такого обращения - "офицер-эфенди" - спесь его сразу раздулась. "Может, этот мужик не такой уж идиот", - подумал он.
- Клянись, что на все вопросы ответишь только правду! - в глазах опять сверкнула угроза.
- А может, я и без клятвы правду скажу, офицер-эфенди? Клятва вещь коварная, нарушишь разок - потом беды не оберешься.
- Клянись! А соврешь - пристрелю! - и он хлопнул по кобуре на поясе.
Нурислам во все глаза уставился на серое лицо карлика - видать, он скакал первым, оттого и пыль не так густо лежала на нем, как на остальных.
- Валлахи-биллахи, вон тем единственным своим мерином клянусь! А совру - пусть земля проглотит.
В его чистых, до самого дна ясных глазах не было и тени хитрости. (Вот только "пусть земля проглотит", пожалуй, вырвалось зря. Тут же и сам пожалел.) Встретился взглядом карлик с этими глазами и даже смутился на миг. Но смущение слетело быстро.
- Давно тут ковыряешься? - Голос уже не голос - настоящий карк.
- Порядком уже.
- Сколько часов?
- Часов нет, офицер-эфенди, мы так просто, без часов ковыряемся. Нурислам и сам не заметил, как почесал живот.
- Не чешись, тупица!
- Мы, уездные, всегда малость туповаты. Будь я поумней, тоже бы, вроде тебя, на хорошем коне сидел, в кожаном седле и с шестизарядным самопалом на поясе.
Карлику и эти слова понравились - молодец, и сам понимает, что тупица!
Лошадь "офицера-эфенди" переступила всеми четырьмя копытами и, звякнув уздечкой, резко вскинула голову, словно хотела напомнить хозяину: "Пора бы уже, хватит мешкать..." Хозяин понял. И впрямь, чего он вдруг на этого "чурбака с глазами" зря время тратит? И карлик озлился. Так взревел, что лошади попятились:
- Ты, чесотка! Отвечай! Три всадника проезжали тут? Нурислам вздрогнул. "И откуда такой голос берется? - подумал он. - Вот бы их с Курбангали свести".
- Что, недавно, что ли? - спокойно спросил он. - А как же, проезжали. Трое на конях и одна лошадь в поводу. Только это красные были. Звездочки на фуражках нацеплены.
- Откуда шли и куда?
- Они, что ли?
- Они! Они!
"Ну и голос. Интересно, перекричал бы он Курбангали? Вот интересно, а я ведь ни разу не слышал, чтобы Курбангали кричал".
- Сначала вон оттуда, от Ак-Якупа, на рысях поднялись, и уже было к городу проехали, как... - и парень замолчал.
- Что - "как"? - каркнул в нетерпении коротыш.
И тут в голове у Нурислама вспыхнули видения, придумка за выдумкой побежали чередой. Высокое вдохновение проснулось в нем. Тому, что сейчас расскажет Враль, поверит и сам сатана. Безвинные его глаза стали еще чище, еще ясней.
- Всё, думаю, проехали, как... как завернули круто лошадей и вот сюда... нет, я тогда вон там боронил... Туда поскакали, прямо ко мне. Один, долговязый, худой, голые кости, стал у меня пытать, которая дорога на Макла-шево.
- А это что - Маклашево?
- Поместье. Боярин там жил. Дела у них заварились круто. День-ночь в колокол бьют. Мужики серебро и золото поделить не могут, все в кровь передрались. Мусульман, говорят, и близко не подпускают. Сам-то я не видел, Мутахар утром приходил, тамошний пастух, он и рассказывал.
- Ты мне тут ерунды не плети, - насторожился карлик. - Откуда вдруг у мужиков золото? С неба свалилось?
- Слухи у нас в уезде давно ходят. Боярин тамошний, перед тем как бежать, чугунный сундук в землю зарыл с серебром, золотом и всякими брильянтами. А вчера этот сундук взяли и нашли. Не знаю, откуда эти красные прослышали, но глаза у них были ошалелые, черного-белого не видели. Прямиком туда поскакали. Во-он за тем бугром до сих пор, видишь, пыль стоит, - он кивнул на черный столб, километрах в трех, поднятый ходившим на Дальнем поле стадом.
Карлик все это выслушал спокойно. Верить или нет? Не поверил бы - но о зарытых сокровищах действительно ходили слухи, бывало, даже находили клады. Поверить - на сказку похоже...
- Врешь, сволочь!
- А зачем мне врать? Видел ты кого, чтоб на вранье разбогател?
Карлик оглядел Нурислама с головы до ног. Ничего не скажешь, одет богато - продранные на носках лапти, портки холщовые с залатанным задом, войлочная шляпа с обтрепанными краями. Откинулся в седле и расхохотался. Остальные удивленно переглянулись: с чего так развеселился господин офицер?
- Так, выходит, с тобой надо ухо держать востро. Врешь, наверное, с утра до вечера. Разбогатеть боишься.
- Смейся, офицер-эфенди, смейся на здоровье. Когда ту-рэ* смеется, и нам хорошо... - кивнул Нурислам. В ясных глазах его ни хитрости, ни обиды. Одна задушевность.
* Турэ - вельможа.
Глянул "его превосходительство" и даже на время подобрел.
- Как там?.. Баклашево?
- Маклашево.
- Так которая, говоришь, дорога на Маклашево?
- Вон там, видишь, одинокий вяз стоит?
- Вижу.
- Так вот, от него направо еще дорога отходит. Туда и свернете. Там путь один, вдоль холмов. Считай, верст шесть. Миг - и будете там.
- А у тех что за кони?
- Громко хвалить не берусь, однако шли резво. Один жеребец так и вовсе хорош показался.
Карлик щекотнул шпорами ребра рыжей кобылицы. Та встала на дыбы. И все рванули разом. (Вот так смерть Каш-фуллы сбилась со следа, ушла в другую сторону.) Только один всадник с длинными висячими усами придержал коня, подпятился задом и резанул Нурислама поперек спины камчой. Не выругался и рожи не скорчил. Напротив, лицо при этом расплылось от удовольствия. Карлик и не заметил ничего. "Коли на этом расчет полный и добавки не будет, я согласен", - осторожно почесал спину довольный Враль. Уже далеко отъехав, "офицер-эфенди" обернулся назад, тут как раз Нурислам снял с головы шляпу. "Покорность, она у мужика в крови, вон вслед кланяется, даже шляпу снял".
А у Нурислама голова взопрела, спасу нет, вот и снял шляпу, паршу свою проветрить.
Когда беляки скрылись из виду, Нурислам погнал мерина к опушке леса и там распряг. Борону, хомут, постромки оттащил далеко в кустарник и спрятал, вожжи смотал и отложил в сторону. Сбегал на межу, принес узелок с хлебом и бутыль. Съездить в аул, сказать домашним уже не было времени. Эти могут скоро вернуться. Пускай возвращаются. Только он их дожидаться не будет. Ищи ветра в поле, лови Враля за хвост. Перекинув смотанные вожжи через плечо, он вспрыгнул на хромого мерина и погнал его той же дорогой, какой уехал Кашфулла. Обвисшие уши воронка воспряли, маленькая, слабенькая искорка задора зажглась у него в душе - потому что копыта его ступали по следам серого жеребца. Порой даже припускал рысцой. И дивился про себя, об этом, значит, говорят - старость и юность вперемешку. Возле болотца на излучине Капкалы Нурислам слез с лошади. Огляделся. Сучьев-веток навалено порядком. Копытного следа, однако, не видать. Значит, коней вели осторожно, след в след. Как условились, Нурислам два раза ухнул филином. Но ответа из Волчьей ямы не пришло. И прийти не должно. Какой тебе филин среди белого дня будет ухать? Нурислам перебрался через болото и стал ждать темноты. В сумерках опять подал голос - ответила свистом какая-то птица. Возле дуплистого осокоря перекликнулись еще раз...
ШАЙМИ ОБНОВЛЯЕТ ВЕРУ
Больше белые в наши края не заявлялись. Вскоре, слышали мы, где-то на Урале им крепко наломали бока. Через двое суток Кашфулла пересел на того коня, что вел тогда в поводу, и с двумя своими товарищами отправился дальше.
Нурислам же верхом на мерине, ведя серого жеребца под уздцы (хромой увалень уперся всеми четырьмя копытами и в поводу пойти не пожелал), вернулся в аул. Встречные на улице своим глазам не верили: откуда вдруг явился серый жеребец - или, подобно Акбузату, с небес спустился? Заяц Шайми, пока семенил от крыльца к воротам, своего сына, пропадавшего двое суток неведомо где, честил на все корки: "Дурак пустоголовый! Пенек беспамятный! Дубина! Мать день-ночь плачет, я не знаю, что думать..." Тут он узнал серого жеребца и встал с разинутым ртом. Побелел, покраснел, к коню бросился, отступил назад, губы задергались, чуть в голос не зарыдал, однако удержался. Короче всего, что Заяц Шайми в тот миг перечувствовал, одним словом не выскажешь. Жеребец-то и радость ему привез, и горький укор. Всякий раз он теперь как вспомнит, так и будет думать: "Эх, хозяин... Разве друга бросают так?"
- Ну, слезай же с лошади, - вымолвил наконец Шайми. - Не томи, не мучай. - А кого не томить, кого не мучить, себя или лошадь - не пояснил.
Когда, много лет отработав на шахте, Шакирьян, сын Гисмата, в черных хромовых сапогах, в красной косоворотке, в синей шляпе и с гармонью под мышкой, вернулся домой, поглазеть на такое зрелище сбежался весь аул. Вот и сегодня посмотреть на грозного Акбузата, что посреди боя, в огне сражения, в аду кромешном одну белогвардейскую лошадь копытом убил, другую на месте изувечил, а самого главного ихнего генерала зубами ухватил за бок и шмякнул об землю, народ шел и шел. (Жена Шайми на движения скупа, на язык безудержна. Что ночью муж рассказал, утром спозаранок на весь мир разнесла.) Сам хозяин из дома не выходил - и не людей стыдился, а родной своей лошадушки. Однако ворота в сарай, где стоял жеребец, были распахнуты. Пусть любуются.
Тем временем Заяц Шайми сидел, глубоко уйдя в разные думы. Слова сына, что серого жеребца вернул пропавший много лет назад Кашфулла (должно быть, уже и кости у бедняги истлели), он, конечно, не поверил. Всякий раз, когда сын говорил правду, он старался поймать его на вранье, когда же сын плел небылицу, верил каждому слову. Впрочем, разве он один? Все случившееся как божий промысел истолковал Шаймухамет, тот самый Заяц Шайми, которому прежде из всей религии даже буква "р" не проникала в сознание. После долгих раздумий он уверился окончательно: святые духи указали божьей твари пути домой, ангелы взяли на крыло и спустили на Ак-якуповскую дорогу. Неделя не минула, как пришел он к такому решению: зарезал барана, велел жене затопить казан и созвал гостей на меджлис - если и не самых в ауле видных и почтенных мужей, но все же людей приметных и в возрасте, в общем, ровню себе. Примерился было и муллу Мусу позвать, но передумал - чего уж выше головы прыгать? Муэдзина же Кутлыяра, конечно, не обошел. Гости еле уместились на хике. Когда покончили с трапезой и пришло время читать Коран, сидевший всех выше Кутлыяр-муэдзин решил уточнить:
- Стало быть, в честь поначалу пропавшего, но промыслом господним и указанными ангелами путями вернувшегося к своему хозяину божьего создания, то есть серого жеребца, читаем мы эту молитву?
- В честь твари бессловесной молитву читать не предписано, - сказал Зеленая Чалма Фасхетдин, который в незапамятные еще времена побывал в Бухаре, то ли возле медресе терся там, то ли на базаре. Тридцать лет уже надел эту чалму и во всех застольях к каждому слову пристегивает свои поправки и уточнения. Оттого и на меджлисы зовут его редко.
- Коли есть у твари хозяин - предписано! - резко ответил обычно мягкий Кутлыяр. - Благодать на хозяина перейдет. - И он со всей ретивостью принялся читать суру из Корана. Сура кончилась, и хозяин раздал садаку подаяние. Кутлыяру две монеты досталось, другим - по одной. Потом не спеша прочитали благодарственную молитву.
Гости зашевелились, заскользили по хике, начали вставать. Но тут Шайми достал из кармана штанов вонючую, насквозь прокопченную трубку и поднял ее над головой.
- Ямагат! - сказал он. Ямагат, глядя на трубку, удивленно замер. Ямагат, сейчас я на ваших глазах эту чертову игрушку, потешку сатаны, души моей совратительницу, это вымя вурдалачье, которое я тридцать лет сосал без устали, сожгу на огне. Когда серый жеребец вернулся, повелел мне господь отречься от этого моего распутства, - и он бросил трубку на тлевшие под казаном красные угли. Насквозь прокоптившееся "вымя вурдалачье" загорелось не сразу - но потом вспыхнуло и занялось пламенем.
- Афарин, почтенный Шаймухамет! Отринул грех от тебя... - воскликнул первым Кутлыяр-муэдзин.
- Еще раньше надо было, - уточнил Зеленая Чалма, - а то весь аул провонял...
- Раскаяние обновляет веру, - добавил муэдзин. - Хвала аллаху!
После этого Заяц Шайми даже две или три пятницы в мечеть ходил. Но рвение его дальше того не пошло. А все же от стыда перед серым жеребцом нет-нет и саднило сердце. Тварь же бессловесная обиды своей ничем не выказывала, и понемногу у хозяина на душе полегчало. И снова жизнь покатила по своей колее. Однако сядет Шайми в легкий тарантас или сани-кошевку, возьмет в обе руки ременные вожжи, хлопнет ими - рванет и понесется серый, но ветер галопа уже так не пьянит Шайми, как бывало, и душа вослед ангелам не улетает в поднебесье.
МЯСО-ТРЕБУХА!
МЯСО-ПОТРОХА!
Когда навеки прощались с Кашфуллой, Нурислам сказал еще так: "Даже когда злые люди горстями бросали грязь, на тебе не оставалось ни пятнышка". Немножко прибавил, маленько приукрасил Враль. Чтобы грязью облить, да пятна не оставить - такого не бывает. На теле не останется, так в душу въестся. Нашлись люди, не то что измазать его, в трясине собирались утопить.
После гражданской войны Кашфулла стал работать в Оренбурге, на кожевенном заводе. Хорошо работал, все как положено, и вдруг затосковал он по родному аулу. Вот так же в Каран-елге изнывал, когда еще мальчишкой был. Неделю терпел, месяц терпел, год терпел. И все - уперся, дальше терпеть невмочь. Рассчитался с заводом и вернулся домой. Мяса так и не нагулял, но кости еще толще и тяжелей стали, а плечи еще шире. Красноармейскую одежду он снял, ходил теперь в черной бостоновой паре, в черной фуражке с высоким околышем. На фуражке - красная звезда. Другого добра нет. Единственное достояние - в левом внутреннем кармане партбилет.
Вернулся он и в один год хозяйство мачехи поставил на ноги, показал, на что горазд. И мирские заботы на себя брал, в ауле его зауважали, выбрали председателем сельсовета. Сход его принял всей душой, только один аксакал высказал опасение, не то чтобы против был, просто сомнение вдруг старика взяло:
- Не привыкли мы неженатому начальству подчиняться. Как холостой человек женатых уму-разуму будет учить?
Откуда ему детские заботы-печали знать, коли свои по дому не ползают.
- Ладно, дедушка, будь по-твоему, я ему завтра же невесту найду! крикнул один.
- А там уже сам постарается! - добавил другой. - В меру сил...
- Уж тебя не позовет, - одернул третий второго. - Так что свою страсть при себе держи.
Любят кулушевцы срамные намеки, рады при случае язык почесать. Такое и за грех не считается.
Однако после схода Кашфулла задумался. Аксакал-то верно сказал. У нас на перегулявшего холостяка как на бродячего козла смотрят, говорят: подванивает. Так что одной лишь круглой печатью, что в кармане лежит, народ слушаться не заставишь, тут мужская солидность нужна.
От их дома через улицу наискосок жила Гульгайша, отец на германской погиб. Кашфулла еще прежде ее, как говорится, глазом и душой приметил. Молодой председатель ни сватов не отправил, ни даже весточки вперед себя не послал - взял и в тот же вечер явился сам. Гульгайша сидит, вышивает что-то, а мать нить шерстяную сучит. К осени вечера потянулись длинные, дошел черед и до рукоделия. Гость вошел, девушка потупилась, а мать тут же взялась за самовар.
- Не хлопочи, енге, я ненадолго.
- Пусть себе закипает. Горячий самовар не в обузу. Гульгайша так и сидела в глубине хике, подогнув ноги.
Лицо еще совсем детское. Хотя ребенок она только с виду. Годами подошла - уже семнадцать. Однако, когда ее на улице встречал, казалась повыше и пополнее. А сейчас как-то съежилась, поменьше вроде стала. На склоненное лицо румянец выбежал. Сердечко - тук-тук, тук-тук - так и колотится. Парень, который прежде и порога их не переступал, вдруг вошел и сел. Небось и растеряешься. Даже палец иглой кольнула.
Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал:
- Гайния-енге, Гульгайша, с важным делом, с большой просьбой пришел я к вам, - не зная, как сказать дальше, он замолчал. Хозяйки, старая и молодая, тоже смущенно молчали.
- Такая ли просьба, что нам под силу... - дрогнуло материнское сердце.
- Прежде спросить хочу, - тем же размеренным голосом продолжал Кашфулла, - есть ли у Гульгайши человек, с кем она обещанием связалась?
- Молодая ведь еще Гульгайша...
- Это знаю. Однако хочу ответ услышать, прежде чем просьбу свою скажу.
- Нет вроде. Только ведь нынче слабуда, так что молодых теперь не поймешь. Пусть Гульгайша сама скажет.
Девушка, не поднимая лица, лишь головой мотнула.
- Тогда, Гульгайша, прошу твоего согласия выйти за меня замуж, а твоего, Гайния-енге, благословения.
Мать с дочерью совсем растерялись. Какой бойкий сват, однако... Строгий, за дело взялся решительно. Только вошел, сердце матери и душа дочери, как было сказано, что-то почуяли, но такого натиска они не ожидали.
Гайния была женщина осмотрительная, за любое дело бралась с оглядкой. Однако теперь она раздерганные свои мысли в клубок смотала быстро.
- Слова твои не слова оказались, Кашфулла, а прямо угли горячие, сказала она. Хоть и без нужды, но пошла и добавила в самовар жару из печки. - Что ни скажу, все будто невпопад будет. Кто заполошно дело зачинал, говорят, от оплошки умрет. Подумать надо. С родней посоветоваться. Но коли речь зашла, скажу сразу: приданое у нас небогато. Мы нынче сватов еще не ждали.
Гульгайша еще больше съежилась, в тугой клубок свернулась. Нутро ли огнем схватило, холодом ли вдруг окатило - не понять.
Кашфулла, присевший на край хике, на нее не смотрит, только бросит порою взгляд. И с каждым взглядом все ближе становится ему Гульгайша.
- Я ведь, Гайния-енге, не приданое просить явился. Я Гульгайшу, коли ей по душе придусь, сватаю, - еще раз напомнил он.
Гайния - женщина умная, понимает, что у каждого времени своя премудрость, а времена теперь совсем другие. Была бы суть благая. Оттого себя по коленкам не била, не изумлялась, не причитала: "Астагафирулла!* Вот так обычай - самому себе невесту сватать! Отродясь такого не видели! Что, уже сваты в округе перевелись?" Только сказала сухо:
* Астагафирулла!- Господь всемогущий!
- Приданое тоже не лишне, среди людей живем... - Взыграла вдруг бедняцкая гордость. - И мы, слава богу, на миру не последние.
- И все же слово Гульгайши хотелось бы услышать.
- Тебе она своего слова не скажет - мне скажет. Ут ром тебе передам.
Сват-жених улыбнулся скупо. Посмотреть, так и не взволнован, и не озабочен вовсе, с самым заурядным делом пришел, каких сорок на дню делают. И всегда так было, все в себе хранил Кашфулла, на свет не выплескивал.
- У мачехи благословение взял?
- До срока спрашивать не стал. Теперь возьму.
- Ну, бог даст, - завтра. На этом разговор закончим, чаю попьем.
Наутро события так и покатились, цепляясь, стукаясь друг о друга. Только солнце поднялось, из дома через улицу пришло согласие, тогда и мачехино благословение было получено. Вскоре, как еще с вечера договорились, на выпрошенном у отца тарантасе, запряженном собственным рыжим, со звездочкой жеребцом, подъехал Нурислам. Под зеленой дугой бубенчики заливаются, жеребец в оглоблях пляшет, к ушам у него расшитые платочки привязаны, красные ленты в гриву вплетены. А кучер в белой войлочной шляпе, синей рубахе, черном камзоле, весь из себя картинка. Бело-красно-зеленое же полотенце, которым он перепоясан, возвещает о том, что не простой он кучер, а дружка жениха. Одна осанка чего стоит, на козлах сидит - будто ловчий сокол на руке, сразу видно - в извоз ходил человек. В тарантасе высокая красная перина лежит, на ней - узорчатый ковер, одним концом на спину тарантаса наброшен, сзади свисает. А день-то, день какой! Самая блаженная пора бабьего лета. Земля - перстень золотой, а небо изумрудный его глазок. Чувствуя праздничный дух, конь Нурислама на месте играет, медный колокольчик под дугой подпрыгивает и звенит. На звон этот из всех домов высыпала ребятня. Над заборами, тынами, плетнями по обе стороны улицы высунулись головы зевак соседей.