– Ребята! – возгласил Беньёвский. – Сей прапор цесаревича взвеем мы на мачту, и будет он у нас и в счастье и в несчастье святыней нашей. Вы же в знак верности своей и цесаревичу и мне, командиру вашему, на нем сейчас же поклянетесь и прапор сей облобызаете!
   Один из артельщиков недовольно пробасил:
   – Да мы уж на Евангелии святом да на кресте божились. Чего там прапор твой!
   Беньёвский сдвинул брови:
   – А теперь на прапоре клянитесь, поелику на корабле порядки иные и клятва здесь особливая нужна. Подходите, подходите к Мавре да целуйте. Его облобызав, мне руку поцеловать не забудьте – вот и весь обряд. А без сего в нашем плаванье нельзя, а то, яко овцы неразумные без пастыря, в пучину низвергнетесь. Ну, кто первый?
   Мужики и бабы подходили к улыбающейся Мавре, которая держала вившийся на свежем ветре прапор, тыкались губами в край полотнища и шли к Беньёвскому целовать его умащенную духами руку. Все подходили, кроме офицеров и штурмана. Даже Иван Устюжинов нагнулся над его рукой, однако, выпрямившись, стрельнул насмешкой прямо ему в лицо, но командир остался холоден и равнодушен к его насмешке. Беньёвский знал, что победил в борьбе за души этих неказистых, некрасивых зверобоев, казаков, солдат и теперь владеет волей их, рассудком и даже совестью.
   Грохнула пушка, с другого борта – вторая. Выстрелы прокатились по скалистому берегу, подняли в небо стаи птиц, которые с отчаянным криком стали носиться над выходящим в море галиотом.
   – Плывем, братцы, плывем! На волю же плывем, на волю! – дико прокричал кто-то, словно только сейчас и поняв, зачем он дрался и стрелял в остроге, нагружал плоты, оснащал корабль, с остервенением долбил лед и целовал только что зеленый прапор.
   И каждый начинал постигать то, что прежде было незнакомо, непонятно и ненужно.

Часть вторая УЛЕТАЛИ ЗА МОРЕ ГУСЯМИ СЕРЫМИ...

1. ИМПЕРАТРИЦЕ ДОКУЧАЛИ

   Генерал-прокурор Александр Алексеевич Вяземский почитался при дворе человеком ограниченным, а поэтому важная должность, наделявшая князя многими привилегиями и почетом, у людей, хорошо его знавших, вызывала чувство зависти и досады. Князь же, будучи на самом деле человеком очень неглупым, на пересуды внимания не обращал, понимая, что зависть проистекает от неведения людей, не посвященных в таинства генерал-прокурорских дел, хлопотливых и щекотливых. Императрица же, назначая Вяземского на должность, с простой и легкой улыбкой, которую все так любили, сообщила князю, что желала бы видеть в нем «лицо довереннейшее в сей важной должности». Круг деятельности при назначении указан был обширный: за Сенатом наблюдать, не соблюдавшим, как думала Екатерина, законов, присматривать за канцелярией сенатской, вменялось ему в обязанность следить за обращеньем денежным, за тем, чтоб цены на соль и вино к великому отягощению народ не приводили. Так что забот у генерал-прокурора хватало, и князь Вяземский назло завистникам своим все государственные нужды, касаемые его епархии, исправлял с предельной тщательностью, скоро и даже, как замечали некоторые, «не без идеи».
   Следственное дело о большерецком бунте получили в Петербурге лишь 7 февраля 1772 года. Генерал-прокурор ночь целую провел, читая рапорт из иркутской канцелярии и расспросные пункты, по которым участники и свидетели мятежа допрашивались. Увиделась ему сразу картина нерадивого промедления и страшной волокиты в следствии, по вине властей охотских происшедшей. С мая по декабрь все тянули да тянули, будто нарочно откладывали отправку в столицу необходимых для сенатского решения бумаг. Прочел князь Вяземский и приложенное к делу письмо Беньёвского, раскрытое уж кем-то и залепленное небрежно неизвестно чьей печатью. Прочел – и нахмурился сильнее.
   В Иркутске причины бунта трактовались просто: для разграбления казенных денег и казны ясачной. На деле все сложнее выходило, и вряд ли иркутские начальники столь глупы были, когда сочиняли рапорт.
   «Нет, – сказал сам себе князь Вяземский, – здесь, братцы, не татьбою пахнет, а чистою политикой. Сие ж иной колор имеет».
   Остаток ночи все размышлял он, стоит ли докладывать о бунте императрице в том самом виде и цвете, в котором дело представилось ему. Не показать ли, думал, его таким, каким явилось оно в докладе – обычным грабежом. Князь любил императрицу как подданный и как человек и знал, что правда матушку сразит немало. Был князь к тому же человек незлобивый и чужое чувство уважал. Здесь же могла явиться сильная душевная конфузия, и Александр Алексеевич вправе был выбирать – заставить государыню конфузиться или же нет. Однако по природной своей склонности к порядку и справедливости почел он тут же за необходимое все дело доложить как надо, как требовала от него сама царица. К тому ж, подумал он, ему удастся императрицу этим хоть чуточку прижать в желании печатать как можно больше ассигнационных денег – прежде его никто и слушать не хотел, в то время как князь был глубоко уверен в провале бумажной авантюры.
   Для генерал-прокурорского доклада был отведен императрицей всего один лишь день в неделю – воскресенье. Вплоть до весны жила Екатерина в Зимнем, вставала в семь часов и до девяти в зеркальном кабинете занималась сочинением устава для Сената или другой работой, имеющей касательство к делам наиважнейшим, государственным. Часу в десятом выходила она в спальню, одетая по-домашнему в белый гродетуровый шлафрок, с белым флеровым чепцом на голове. Располагалась на стуле, обитом белоснежным штофом, перед невысоким столиком с фигурной выгибной столешницей. Другой такой же столик приставлен был напротив к первому, и стульчик тут же – для докладчика. Изготовившись к приему, звонила к колокольчик. Из туалетной комнаты, где собирались все докладчики, появлялся дежурный камергер в цветном кафтане французского покроя, в башмаках и в белых шелковых чулках, напудренный и завитой. Первым призываем был обер-полицмейстер, которого Екатерина со вниманием выслушивала о происшествиях ночных. Потом же наступала очередь других.
   Позвали князя Вяземского. Он вошел – в кафтане без шитья, не в башмаках, а в высоких мягких сапогах, худой и лысый: парики ненавидел, а собственные волосы давно уж растерял. Князя как мужчину императрица не любила, потому что был он некрасив и нелюбезен, но сильно уважала за деятельный, настойчивый характер и честность. О нелюбви государыни к своей персоне князь ведал, но по некоторой своей кавалерской нерасторопности думал, что усердием служебным изъяны прочие восполняет совершенно. Но это было не так – Екатерина ценила в нем чиновника и ненавидела мужчину.
   – Ну, с чем изволил к нам пожаловать господин генеральный прокурор? – с привычной любезностью женщины-властительницы спросила царица, сопровождая свои слова улыбкой. Она отлично выспалась сегодня, а поэтому была добра и хотела нравиться даже этому некрасивому мужчине.
   – Промемории из правительствующего Сената. Угодно посмотреть? – приоткрыл портфель князь Вяземский.
   – Угодно, хоть и не люблю я всей вашей братии сенатской за плутовство да козноделие. Впрочем, подавайте.
   Вяземский протянул бумаги. Екатерина, молодая еще, красивая женщина, вооружив глаза очками, читала долго, пытаясь углядеть и плутовство, и козни, но не нашла, бумаги возвратила князю и чуть нараспев спросила:
   – Еще имеете сказать что-либо?
   – Имею, ваше величество.
   – Да вы садитесь, князь, – пригласила императрица, указывая на свободный стул.
   Александр Алексеевич предложения этого опасался. По причине геморроя застарелого сидеть он не любил, но отказаться не посмел, уселся осторожно, чем выказал заодно и свое почтение к царствующей персоне.
   – Из иркутской канцелярии доносят, в остроге Большерецком случилось воровство. Разбойники казну пограбили на много тысяч, галиот казенный к рукам прибрали и в направлении неизвестном в море открытое ушли.
   Екатерина все время держала в левой руке атласную белую ленточку, навивала ее себе на пальцы, оглаживала, играла ею. Когда о бунте услыхала, движеньем резким смяла ленту в изящной маленькой ладони и бросила на стол.
   – Кто ж оные грабители?
   – Заводчиками бунта в докладе именуют ссыльных – Беньёвского, Винблана, Батурина, Степанова, Хрущова и Панова.
   – Ну, сии господа мне ведомы! Там, помнится, был еще поручик Гурьев. Он... тоже?
   – Нет, Гурьев к бунту непричастен.
   – Ладно, ну а остальные кто?
   – Простые мужики – казаки, охотники, промышленники. Есть среди них и женского полу шесть душ.
   Царица нахмурилась и сразу некрасивой сделалась.
   – Да, видно, не лечит ссылка, а калечит. Вполне я уразуметь могу действия заводчиков, особливо Беньёвского, коему что жизнь, что смерть – все одно, я знаю. Но мужики-то православные как в сем позоре замешаны оказались? Чем прельстили их разбойники?
   Вяземский увидел, что пришло время сказать о главном, провел по лысой голове рукой, украшенной богатыми перстнями, и заговорил:
   – Государыня милостивая, докуку сердцу вашему приносить не хотелось, но правда требует... Грабили те бунтовщики и мужиков прельщали именем великого князя Павла.
   Екатерина на князя не глядела. Атласная ленточка вновь оказалась у нее в руке и пошла гулять по маленьким красивым пальцам. Князь даже и предположить не смог бы, как ненавидела его сейчас царица.
   – Что еще? – спросила кратко.
   – Вот письмо, Сенату адресованное. Бунтовщиком Беньёвским писано. Оное причины бунта весьма пространно характеризует, – и Вяземский вытащил из своего портфеля лист бумаги.
   – Дайте сюда! – резко приказала императрица, протягивая руку и роняя при этом ленту.
   Вяземский подал. Императрица поправила очки, читала с крепко сжатыми губами, и князь увидел, как густо заткано морщинками ее лицо у рта и подбородка.
   – Да сие черт знает что! – жестом решительным, мужским ударила Екатерина по листу бумаги. – Да что он пишет, каналья! Ужели я лишила цесаревича престола, когда в бозе почил царь Петр? Ужели не сам народ в счастливом восторге возложил мне на голову корону императорскую? Ну скажи мне, князь, виновата ль я в том?
   Вяземский знал, что надо говорить:
   – Ни единой минуты виноваты не были, ваше величество! Вас короновал народ!
   – А разве польская кампания лишь для единой выгоды Понятовского ведется? – негодуя, спросила женщина. – Да токмо несмышленому младенцу не понятно то, что скоро Речи Посполитой конец наступит, поелику не может держава не разрушиться при единой лишь гражданской вольности и неуправстве, безо всяких к общей пользе обязанностей. Так разве ж не России от погибели вздорного и малоумного соседа выгода получится? Разве ж не надеюсь я на приращение земельное? И разве ж не на благо всем россиянам случится акция сия?
   – На благо, государыня, на благо! – кивнул князь Вяземский.
   – Ну а дальше что бездельник пишет! Сетует, что от монастырей деревни отобрали на воспитание незаконнорожденных детей, тогда как законные остаются без призрения. Фу, срам-то какой! Наверно, полячку сему виднее было, колико я детей рожать изволила! – Екатерина коротко рассмеялась. – Но кто же скажет, что законный и любимый сын мой без призрения содержится? Известно ли мошеннику Беньёвскому, что сын наш любезный прожил в прошлом годе двести тысяч да и еще просил? Нет, ему неведомо! Да и ему ль, католику бесстыжему, о православных монастырях печаловаться? Да, отобрала я от них деревни, но разве же оскорбила я тем веру и святой закон? Разве богатство, сытость и леность хотел бы Спаситель видеть в прибежищах тех людей, кои от соблазна мирского избавиться желают?
   – Истинно, не хотел бы! – согласился Вяземский, а Екатерина читала дальше:
   – Лжет, что у депутатов, для составления законов созванных, стеснительным наказом возможность к свободному рассуждению отняла. Смешно мне сие! Кого там стеснительный наказ стеснит, ежели рассуждать охота есть? Да токмо депутаты по причине глупости своей и лености ума, себя меж тем дураками ославить не желая, сами от рассуждения и ушли. А виновата ж, безо всякого сомнения, императрица!
   Екатерина была возмущена предельно. Вяземский впервые видел, чтобы государыня от негодования покрывалась пятнами, дрожала и говорила резко, неприятно. Он уже сильно жалел о том, что показал ей письмо Беньёвского.
   – Вон, гляди, гляди! Пишет, что подати на народ налагаются необычайные. Смотри-ка, о народе порадел! А то, что налоги сии на армию идут, с успехом немалым Крым сейчас воюющую, оное бездельник замечать не хочет. Не желает он уразуметь, что по завоевании Крыма каждая копейка, мужиком на армию даденная, для него ж алтыном, а то и пятаком обернется! Ну а далее что настрочил? Народ в невежестве коснеет и страждет! Каково! Но ведь я же сама ведаю о невежестве народа своего, но чем помочь ему могу? Иго татарское тяжело по народу русскому проехалось, глубокие борозды оставило на теле его, не скоро еще русак плодами просвещения в полной мере насытиться сможет, но токмо меня в том винит он напрасно – к делу сему я непричастна, а о просвещении народном я печься не перестаю! – Она замолкла на минуту, сняла очки и с улыбкой усталой сказала: – Посему, ежели бредни оные суть причины бунта большерецкого, то, вижу, произошел он без видимых причин, а токмо по глупости улещенных мужиков да по крайней подлости зачинщиков. Ну, как думаешь дело об оном грабеже решить?
   – Матушка, нужным считаю послать от Сената указ с определением. Пускай в Иркутске розыск с пристрастием учинят да о мерах охранительных позаботятся. Ведь ведомо, что бунтовщики из колонии испанской большой фрегат снарядить собирались, чтобы всех жителей камчатских на острова куда-нибудь отвезть, где в руках рабочих зело нуждаются.
   – Знатная новость! – вскинула Екатерина удивленно красивые брови. – Эдак у меня в империи скоро и подданных не останется, одними сановниками, вроде тебя, повелевать придется. Ладно, отпиши им строго, чтоб все гавани, все порты пушками и командами воинскими усилить потрудились немедленно! Не токмо фрегат, но и самая малая ладья мимо носа их проскочить не должна! Подданных своих красть я дозволенья не даю! Хоть один человек еще уйдет – с тебя, господин генеральный прокурор, по всей строгости за ротозейство взыщу! А теперь ступай – докучил ты мне сильно докладом своим!
   Вяземский, вспотевший, бледный, низко поклонился и вышел – он был недоволен собой.
   Екатерина оцепенело смотрела на закрывшуюся дверь, украшенную затейливыми филенками, потом облокотилась на вырезную столешницу и машинально стала играть атласной ленточкой. Она тоже была недовольна собой. Русских царица презирала, но никогда даже самому близкому, доверенному человеку не призналась бы в своей нелюбви к нации, которой повелевала. Нет, она все делала для процветания России, и ей так нравилось править русскими. Ни одного иностранца она не сделала своим возлюбленным, ни единого нерусского слуги не держала подле себя. Она крестилась по-русски, очень часто надевала русские наряды, она делала все, чтобы доказать, как любит она этот народ, и только Бог единый знал, как ей тяжело делать все это.

2. КУДА ГРЯДЕТЕ?

   А ветер был сильный и попутный. Вламываясь в паруса, он будто силился сорвать их с рей, скомкать и бросить в море, но паруса не поддавались, а только до предела, до скрипа в рангоуте горбато надувались и лишь давали ветру гнать судно все дальше от устья реки Большой. «Святой Петр» ходко шел на юг вдоль Камчатки всего в двух-трех верстах от угрюмого скалистого берега, и где-то уже совсем далеко голубели сопки, холодные и немые в безразличной своей неподвижности.
   Было 12 мая, но из-за пронзительного морского ветра все стоявшие на палубе галиота кутались в увезенные из острога меховые шубейки. Разговаривали мало – всех тошнило с непривычки. Вдруг закрывали рот ладошкой и быстро подбегали к борту, наклонялись над ним, надсадно хрипели, пошатываясь, возвращались к остальным, дорогой вытирая рукавом бороды и губы. Штурман Чурин подходил к мужикам и бабам, с участливой грубостью давал совет.
   – Этак и все кишки в море выблевать можно. В трюм ступайте да ложитесь. Эх, еврашки вы полевые!
   Ему угрюмо отвечали:
   – Вот минет земля родная, и пойдем, неможно нам пока иттить...
   – Ну, стойте, стойте, – кивал Чурин и, пыхая вонючим дымом, шел к рулю, где вахту несли попеременно штурманские ученики Гераська Измайлов и Филипка Зябликов – молчаливые, серьезные двадцатилетние вьюноши.
   Зато артельщиков, казалось, морская хвороба вовсе не брала. Балагурили, смеялись, трунили над остальными острожанами. Ходили по палубе как заправские матросы, длинно, тонко сплевывали за борт, хлопали друг друга по спинам и плечам, словно больше всех других радуясь свободе. Но и они порой бросали короткий потаенный взгляд на камчатский берег, но тут же прятали его, веселыми ухмылками давили, но до времени, чтобы снова на одно мгновенье дать ему ожить.
   Чурина шельмованный канцелярист Ивашка Рюмин нашел стоящим у руля. Шмыгая смешным своим коротким носом, сказал:
   – Господин штурман, командир галиота вас в кают-компанию изволит приглашать.
   – Чего надобно? – недовольно буркнул Чурин.
   – Сие нам неведомо, – подмигнул Ивашка, – но сдается, совет у господ офицеров без милости вашей произойти не могет.
   – Ладно, ступай, – кивнул штурман, выколотил табак из трубки и в кают-компанию пошел, что на корме располагалась.
   Господа – Беньёвский, Винблан, Хрущов, Батурин, Мейдер, Степанов и Панов – сидели за столом, на котором стояли два штофа водки, бокалы, хлеб и разложены были морские карты.
   – А вот и штурман, – коротко сказал Беньёвский. – К столу пожалуй, Василий Митрич. У нас тут с господами консилия, сиречь совет большой. Уяснить для самих себя хотим, кто мы такие да куда грядем.
   Обнажая редкие, гниловатые зубы, проговорил Панов:
   – Кто мы такие? Мы – дети жестокой, несчастной отчизны, принужденные вдали от дома своего искать то, на что имеем право в силу благородного происхождения своего!
   С ним согласился хмельной уже Хрущов:
   – Да, верно, яко псы паршивые, блудные, в темень злой нощи грядем. Кто поведет нас? Бог али Сатана?
   Мейдер же, очень страдавший от морской болезни, к лобику своему морщинистому полотенце, уксусом пропитанное, приложив, сказал с мольбою в голосе:
   – О, майн Гот, господа! Отпустили бы вы меня с совета! Я могу делать пластыри, пускать кровь, варить декокты, но какой из меня советник? Моя голова словно побывала под давильным прессом!
   Хрущов презрительно махнул рукой:
   – Выпей водки! Сие лекарство лучшее от морской болезни. А твои декокты – дрянь и конская моча!
   Мейдер не ответил, обиделся. Беньёвский же, не желая ссоры, поспешно к делу приступил:
   – Господа, фортуна даровала нам вожделенный случай, и вот мы на свободе. Но за сборами поспешными не имели мы досуга порассуждать, куда направим мы стопы свои, сегодня ж сия задача разрешена должна быть непременно, дабы впредь отсутствие единодушия не привело нас к распре, от коей на судах морских одни лишь бедствия случаются. Итак, какие будут ваши предложения?
   Господа молчали и смотрели в потолок, один лишь пожилой Батурин водил по карте пальцем, словно выбирая пригодную для проживания державу.
   – Во Францию хочу, – просто сказал Хрущов и потянулся за стаканом.
   – В Свецию! – тряхнул незаплетенными к косицу волосами неразговорчивый Винблан.
   – В Германию, пожалуй, – вздохнул Мейдер и поморщился от боли.
   Другие господа молчали. Беньёвский вопросительно взглянул на Батурина, Степанова и Панова:
   – Вы, господа?
   Те переглянулись. Батурин поднялся, вздохнул и сказал:
   – Если вашей милости угодно будет высадить нас где-нибудь в Европе, мы были бы довольны. Там, благодаренье Богу, мы, в силу приобретенных в военной службе знаний, на пропитание себе сыскать сумеем. Спишемся с родней российской, а они уж нас без подмоги не оставят...
   – План ваш понятен, – вежливо кивнул Беньёвский. – Итак, я вижу, что мненье всех единодушно – Европа.
   – Да, да, Европа! – поднялся Винблан. – А грязная, вонючая Россия пускай погибнет!
   Беньёвский не мог не заметить, как недовольно переглянулись русские, и, не давая хода ссоре, примирительно сказал:
   – России гибнуть незачем. Пускай стоит, как фараонова гробница, никому не нужным каменным колоссом, тупым и бессловесным. Итак, ваши мнения теперь я знаю, выслушайте же и мое.
   – Ну, излагай, – сказал Хрущов, – да токмо покороче. Уж больно любишь ты высокоглаголеньем своим блеснуть.
   – Чем богаты, как говорят, – недовольно прищурился Беньёвский и сказал: – Ни единого бы не нашлось препятствия в исполнении пожеланий ваших, кабы не были мы клятвой связаны устроить наших мужиков пригодными для сытого житья земельными наделами в какой-нибудь стране свободной. Сей обет зовет нас вначале порадеть о подлых наших сотоварищах – рьяных помощниках наших во время мятежа.
   Хрущов презрительно нахмурился, но поднялся с места неприметный с виду, скромный Степанов, отмалчивавшийся обыкновенно, робко сказал:
   – Возможно, я и не прав окажусь, потому как в мысли господина Беньёвского вторгнусь, а сей предмет, известно всем, есть потемки сущие. Однако, кажется, командир не токмо обет свой пред мужиками исполняет, а и здраво рассуждает о том, что сотоварищей наших покамест презирать не стоит – они для нас и слуги, и охрана, и матросы. Так что самым верным делом будет мужику нам покамест потрафить и привезть их туда, где и они успокоение найдут, и нам дорога в Европу прямая лежит. Разве ж не правильно я мысли ваши уразумел?
   Предводитель улыбнулся широко и криво, будто сильно радуясь понятливости Степанова, приветливого и милого.
   – Совершенно верно. Нам нужно быть дипломатами изрядными. Они еще пока не спрашивают, куда везем мы их, но, уверен, спросят, а посему, чтоб не явилась обида али неудовольствие какое, надлежит нам курс судна поточней определить – к удовольствию взаимному, и нашему и ихнему.
   Василий Чурин в душе считал себя обыкновенным мужиком, а поэтому при разговоре господ ощущал неловкость и все пыхтел да злился, ерзал на стуле и трубку грыз потухшую, поэтому, вопрос услышав предводителя: «Господин штурман, куда нам плыть?», – ответил грубо, недовольно:
   – А чего меня пытать? Куда скажете, туда и поплывем. Жду ваших указаний.
   – А мы ждем твоих предложений! – настойчиво сказал Беньёвский.
   Чурин бросил взгляд на карту, угрюмо и неохотно. Ткнул пальцем:
   – Вот колонии гишпанские – Филиппинские, Марианские да Каролинские острова. Сюда бы острожан привезть и надобно. Там же и судно, в Европу следующее, нанять нетрудно – не на худом же корыте нашем чрез Индейский океан да Атлантику поплывете. Сейчас вдоль Курил пойдем, потом мимо островов японских, с Формозой рядом, а там, глядишь, и до гишпанских владений рукой подать. Кораблик снаряжали мы в крайней спешке, а посему сильно боюсь я за надежность его – как бы к угодникам святым на нем не отправиться. Посему ж ближе к земле держаться будем, чтоб в случае чего до берега добраться сил хватило. Вот и весь мой план. Короче быть не может.
   Беньёвский был штурманом доволен. Даже приобнял его коротким деловым объятьем.
   – Хорош твой план, Василий Митрич, ну а средств у нас для исполнения оного довольно? Провиант, вода, я знаю, имеются в избытке. А команда?
   – С бывшими работниками купчины Холодилова я с парусами управлюсь, мыслю. Мужики бывалые.
   – Ну а прочих морскому делу не надо б обучить? Артельщикам замена будет.
   – Обучить-то можно, – пожал плечами Чурин, – да будет ли с них прок? Али они верховыми на мачты полезут? Сей сноровке скоро не обучишься – время нужно. Но спорить не стану, надо – обучу.
   Беньёвский добро улыбнулся:
   – Вот и хорошо, господин штурман. Теперь ступай, разговором с тобой я доволен остался.
   Когда Чурин вышел, Панов, чистивший ногти перочинным ножиком, заметил:
   – А с обученьем мужиков морскому делу ты, господин Беньёвский, недурно сочинил. Не нужно нам праздно шатающейся публики на галиоте. Безделье к помыслам ведет отвратным и пустомыслию. Сей же народ, я знаю, в силу подлости своей имеет крайне непостоянный и лукавый нрав. Вчера они от государыни миропомазанной отреклись с легкостью неимоверной, уговорить себя позволили, а завтра неведомо по каким причинам, услышав иную соблазнительную речь, запросто новые клятвы забудут и делу Павла Петровича изменят. Сей народ из-за прихоти малой, из-за капрыза али награды ради не токмо от крестного целования откажется, но и от батьки родного. Бельмами своими невинно хлопать станут – ничего-де не видали, ничего не слыхали и в самом Большерецке отродясь не бывали!
   Хрущов обнял сидевшего рядом Панова и звонко поцеловал его в щеку:
   – Ай да молодец! Аи да умник! Моя в башке твоей мозга сидит, ей-Богу!
   Но Беньёвскому речь Панова по нраву не пришлась: