А морское счастье хранило корабли французские – покуда плыли, ни единой бури их не тревожило. Матросы, офицеры были беззаботны, веселы, команды отдавались хоть и строго, но без брани, почти что вежливо, а исполнялись охотно, споро. Отчего же у французов, задумывались мужики, все иначе, и нет такого озлобления, и не собачится один на другого, и не понукает, и не оскорбляет, а все же дело делается, и даже куда скорей, чем делалось у них на корабле? Не понимали много они, а поэтому сторонились непохожих на них французов, угрюмились, не отвечали на приветствия, не принимали «их угощенья, не пели, не плясали с ними, когда они порой пением и плясками себя забавляли. Стояли обычно в стороне, сгуртившись вместе, табором, но чем дольше плыли, тем реже выходили на палубу, кисли в трюме, потеряв интерес и к морю, и к цели плаванья, и к жизни, и к самим себе. И казалось им теперь, что влекомы они вперед какой-то независящей от их воли силой, подчинившей своей неумолимой, жестокой власти все их былые желания, стремления, хотения, способности и силы.
   А июля 7 дня при салютации, что отдавали батареи фортов проходящим мимо кораблям, подплывали «Делаверди» и «Дофине» к городу портовому Лориану, на берегу Бретани расположенному, во Франции. Матросы, офицеры приоделись, были веселы сверх обыкновенного, целовались, обнимали мужиков, показывали на берег и говорили:
   – Voeyez-vous? C'est la France, notre belle France!*[Видите? Это – Франция! Наша прекрасная Франция! (фр.)]
   Но мужики освобождались от их объятий и хмуро глядели на густо застроенный берег, где их, должно быть, ждали другие, куда более тяжкие невзгоды. К ним подошел Беньёвский, такой же довольный, как и моряки французские, говорил:
   – Да вы токмо взгляните, дети мои, что за город чудный пред вами! Лориан! Здесь и крепость первоклассная, и гавань знатная, а рейд какой удобный! Сей порт во Франции наипервейший. Со всей земли суда здесь пристань себе облюбовали. А вон и верфь корабельная, а сколько судов рыбачьих – сардинку ловят. Эх, братцы, счастливы же вы! Ну кто из ваших братьев-русаков, вас окромя, такое видеть может? Да никто!
   – Наверное, и повезло им, сударь, посему, – вздохнул Коростелев Дементий. – Что-то нас тут ждет?
   – Жилье пристойное, провизия богатая, вино, свобода полная! Вам сего довольно? – нервно задергал предводитель щекой. – Поживете во Франции месяц-другой, а там, глядишь, и конфирмация королевская для поселения нашего выйдет. Не понимаю причин уныния вашего, благодарили бы лучше... – и Беньёвский, чуть задетый, отошел от мужиков.
   Перебрались на берег, но исключая трех товарищей, умерших дорогой от лихорадки, захваченной с собою в море с Иль-де-Франса. Предводитель мужикам квартиру подыскал в приморском местечке Порт-Луи, поблизости от Лориана находившемся. Что уж рассказывал властям французским предводитель, мужики не знали, но квартиру им отвели отменную, в просторном балагане, в котором прежде, видно, магазин какой-то находился, а теперь стояли койки, и чисто прибранные даже, с одеялами суконными да подушками, волосом конским набитыми. Провиантом французы тоже не обидели и положили в день на каждый рот по фунту хлеба пшеничного, говядины по фунту тож да по бутылке красного вина. А для приобретенья прочего, то есть огородной овощи, соли, масла, уксуса, круп всяких, положили им из казны ежедневных кормовых по десять су. Так что обижаться на французов не приходилось.
   Беньёвский же, едва определил детей своих в квартиры и обеспечил всем необходимым, отправился в Париж, на прощанье мужикам сказав:
   – Недолго вам меня ждать придется, ребята. С рескриптом королевским обещаю вам вернуться спустя два месяца, не позднее.
   И мужики, расцеловав на прощанье батю своего, перекрестили и пожелали доброго пути, умоляя долго у королевского величества не загащиваться, а помнить о клятве своей и о том, что окромя его, защитников у них в чужом краю не будет. Предводитель мольбами мужиков был немало тронут, прослезился и обещал писать.
   А через неделю после отъезда предводителя распрощался с мужиками Магнус Мейдер. Сказывал, что заключил с французами капитуляцию и принят на службу ихнюю на должность лекаря. Забрал свои корзины с китайской фарфоровой посудой, раздал от щедрости своей по полдюжине пилюль поносных мужику каждому, своего мастерства пилюль, сказал: «Здоровы бывайте» – и был таков.
   А через пару дней после ухода Мейдера засобирался швед Винблан. Ни с кем не прощаясь, что-то процедил сквозь зубы и вышел за порог. Поговаривали, что поехал в Швецию, но мужикам его дорога не больно интересна была – все не любили угрюмого, презиравшего простых людей, а тем более людей российских, вечно пьяного Винблана.
   А вскоре и Петр Хрущов объявил во всеуслышанье, что на службу поступил французскую в чине капитана. На прощанье устроил мужикам хорошую попойку, пьяненький ходил от одного к другому, обнимал, просил простить, ежели обидел чем, плакал даже, говорил, что хоть он и шалопут, но Россию любит, да кабы и она его любила крепче, то никогда бы не отдался французам в службу. Еще сказал, что едва случится в России переворот в цесаревичеву пользу, то мигом возвернется и капитуляцию с французами похерит. Пока же, заявил, пусть вылечат ему они его болезнь позорную, в происхождении которой виновны полностью в силу природной своей блудливости. Напоследок – наверно, спьяну – шепнул им, что наилучшим для них считает вернуться назад, в Россию, поелику Беньёвский – прохвост, каких свет не видывал, и изведет их всех до одного. Совет Петра Лексеича многие тогда мимо уха пропустили, но кое-кто запомнил. Когда же уходил Хрущов и все мужики его провожать пошли, вдруг крестьянин бывший Григорий Кузнецов стал умолять новоиспеченного француза взять его с собой на службу. Всем дивным показалось столь внезапное решение их товарища, попытались увести с собой, но Кузнецов, уже с котомкой на плече, цеплялся за Хрущова и вопил, что на Мадагаскаре с дикарями он жить не хочет, а желает быть французом, ибо углядел в народе этом многие достоинства и немалые приятности характера. Тогда Григория мужики назвали дураком, плюнули презрительно и на квартиру двинули.
   Через месяц же получили от предводителя письмо, в котором сообщал Беньёвский, что прошение его в правительстве на недоброжелание нескольких персон сановных натолкнулось, но он с упорством Маккавеевым, уповая на помощь Всевышнего и тех, коих на сторону свою склонить сумел, успех получит полный. И терпеливо велел его возвращения ждать.
   И ждали мужики. Осень подошла, наступила зима, хоть и не студеная, но мокрая, с ветрами сильными, гнилая. И снова мор напал на мужиков. Пятерых отвезли они в госпиталь портовый, откуда больные к ним уже не возвратились – Волынкин Гриша, бывший солдат Коростелев Дементий, Чулошников Андрюха, посадский человек, купчишка Федор Костромин да и баба одна, острожанка. А предводитель все не приезжал, и почти никто не верил, что он вернется. По вечерам, в кружок собравшись, угрюмились, вздыхали. То, вдруг словно озлобясь неизвестно на кого, кричали друг на друга, обвиняя в том, что поспешно, не подумавши, согласие свое давали на отплытье из острога, на бунт, не нужный никому. Так, накричавшись, раздарив немало слов обидных, оскорблений и будто утешившись этим, замолкали, и только через некоторое время вопрошал вдруг кто-нибудь из них: что ж им делать? И не находилось ничего иного, как только предложенье ждать и верить. Вот они и ждали...
   По поводу же веры их как-то зло заговорил Игнат:
   – Вот все верим, верим! Слов нет, заслуга немалая! Чего, чего, а уж веры сей у русака, что грязи! Наиглавнейшее его богатство, к чему надо и к чему не надо ладит он ее – ко всякой неправде, небывальщине, пустяковине, к слову чужому, к мысле собственной, дурацкой и никчемной даже, ко всяким вздорным завереньям, к витийствам праздным! Все русак на веру собственную, крепкую принять может. На мелочи, на деньге дырявой обмануть себя токмо не даст, а тут же на целый рубль продешевит, поелику ему удобней верить, чем головешкой тумкать да судить, стоит ли оный предмет его вниманья, а тем паче веры твердой, долгой. Вот мы и Бейноске так поверили, бунт, побег устроили, а получили что? Да кукиш с хреном, вот что! Таперя нам о старом говорить уж неча, но думать надобно, како от истребленья полного нам уберечься. Бейноску будем ждать? Чего же, можно и подождать, мы терпеливы. Ну а ежели он не вернется? А ежели вернется, да без разрешенья королевского, что тогда? Ясно, без нового прожекта он вас не оставит – еще куда предложит плыть. Но ведь нас уж чуть боле тридцати осталось душ. Что ж вы колонию-то сам-друг устраивать хотите? Ведь когда достигнем мы Мадагаскара али другой какой земли, ей-ей сам-друг останемся.
   – Игнаша! – прогундосила безгубая Прасковья Андриянова. – Присоветуй ты нам чего! Скажи, мы тебя послушаем – может, и сгодится!
   – А вот чего я присоветую, – твердо сказал Игнат. – Давайте-ка, Бейноски не дожидаясь, двинем в Париж, столичный французский город, да побыстрей, а то не сегодня-завтра лишат нас французы трактамента, заподозрив в тунеядстве. В Париже, я полагаю, найдем мы российского посланника, к которому в ноги кинемся да просить станем разрешенья на возвращение в Расею. Пусть ходатаем нашим будет пред царицей. Домой вернемся, кнутов за воровство получим да и станем жить на родине, а не в поганом углу заморском. Хватит! Погуляли по заморью, все узрели своими очесами – и буде. Возвратиться надо, братцы. Вот и Ваня Устюжинов нам то же скажет. Правда, Ваня?
   Но Устюжинов, сидевший здесь же, рядом с мужиками, во французском кафтане, с книгой, промолчал и только перевернул страницу.
   – Ну, чего же ты молчишь? – прокричал Игнат, понимая, что, если его никто сейчас не поддержит, мужики не пойдут за ним. – Чего молчишь? Али не ты в Макао еще в Россию звал? Не ты?!
   Иван ответил холодно, не поднимая головы:
   – А таперя я иного мнения. Будем господина Беньёвского ждать.
   Игнат на Ивана посмотрел презрительно:
   – Баба с печи летит, так десять дум передумает. Некрепкий ты в слове своем, Иван.
   Игнату за всех ответил Алешка Андриянов, строго ответил:
   – Мысли свои крамольные, дурные при собе оставь, Игнаша! Не за тем мы в остроге дрались и толико мучений во время странствий наших принимали, чтоб у посланника в ногах валяться да молить его в Россию нас отправить, под кнут. Позорен и глуп твой план!
   И все промолчали, и никто не поддержал тогда Игната. И стали мужики ждать батю своего, и дождались-таки.
 
   Беньёвский возвратился в Порт-Луи марта 19 дня, в карете подъехал к дому, в котором жили мужики, с шумом вошел в покой – в нарядном бархатном кафтане, кружевах, в круглой шляпе с пушистым страусиным пером, духами, помадами благоухающий. За ним несли корзины.
   – Ну, детишки, приветствуйте отца своего – вот я весь пред вами!
   Человек пятнадцать с воем, с плачем тут же кинулись обнимать Беньёвского, целовали в щеки, в губы, руки целовали. Предводитель, казалось, тоже немало растроган встречей был. Гладил мужиков по голове, руки свои охотно для целованья подавал.
   – Ведаю, скучали, – ласково говорил. – Еще бы не заскучать, когда словно овцы без пастыря остались. Ну, будет, будет, с вами я таперя, утешьтесь, – но краем глаза примечал, что не все для приветствия кинулись к нему – остались некоторые на местах своих, сидели и дело свое прежнее работали. – А поглядите-ка, ребятки, какие гостинцы я из Парижа вам привез! Вынимайте все да потчевать себя давайте, – и на корзины указал.
   Мужики нашли в корзинах бутылок десять с ликером сладким, ароматным, конфеты, засахаренные фрукты, пирожные. Батю своего благодарили, угощались с удовольствием. Чуть погодя спросил Беньёвский:
   – Ну а отчего не вопрошаете, удачно ль мой вояж закончился и посчастливилось ли правительство склонить к устройству колонии на Мадагаскаре?
   Со щеками, вздутыми от набитых в рот конфет, ему ответил Андриянов:
   – Да уж то одно нам немало приятно, что вернулся ты, отец. Ну да поведай, разрешил ли король французский селиться нам на Мадагаскаре-острове?
   Беньёвский, немного недовольный невниманьем мужиков к итогам многотрудной миссии своей, достал из дорожной шкатулки круглый футляр, откуда вынул в трубку скрученный лист бумаги толстой, с лицом, преображенным гордостью самодовольной, развернул:
   – Вот, дети, указ за подписью министров королевских, дающий право мне, барону де Бенёв, на заселение восточной части острова Мадагаскара людьми, коих мне заблагорассудится набрать, но с тем расчетом, чтобы колония считалась находящейся под властью короля французского. Сим указом приобретаем мы покровительство Людовика Пятнадцатого и вправе требовать от его величества защиты, а также средств к доставке нас на Мадагаскар, к тому же на покупку всего необходимого и наинужнейшего в постройке домов на острове, и много-много всякого другого. Ну, вы понимаете таперя, что не напрасно торчал я в Париже? Видите, что мытарствам долгим вашим конец приходит и скоро вы станете богатыми, свободными хозяевами, повелителями даже на земле, где нет ни воевод, ни губернаторов, ни пыток, ни тягла государственного. У вас не будет даже необходимости платить налоги, не говоря уже о барщине, работе на другого! О, вы станете счастливейшими людьми на свете! Свободными, повелевающими местным населением людьми! Я же, доставив вас туда, сниму с себя обязанности быть водителем вашим, и вы устроите самоуправление, жить станете общиной свободных землепашцев!
   И снова часть мужиков в восторге заспешили к предводителю, целовали ему руки, плакали, благодарили за попечительство такое неустанное. Но далеко не все его благодарили – иные стояли в стороне, молчали. Беньёвский все приметил, бросил им:
   – Ну а вы чего же не подходите? Али не рады, что землепашцами свободными станете?
   От ватаги этой отделился Суета Игнат, ворот рубахи застегнул зачем-то, сказал:
   – Не рады, сударь.
   – Отчего же?
   – Потому как решили мы, пока ты с правителями францужскими переговаривал, плыть назад, домой, в Расею.
   Лицо Беньёвского вытянулось, побледнело, у глаза жилка запрыгала, рот затрясся:
   – Как домой?
   – А вот так, сударь, в Расею, ибо не полюбилось нам заморье.
   – Ах, не полюбилось, – криво усмехнулся предводитель, – а что же вам по нраву более? А? Но зачем я спрашиваю? Понятно – кнут, дыба, уголья, к стопам приложенные, купцы-мздоимцы, вас обдирающие, царица, на граждан своих смотрящая как на быдло, на вьючный скот, вонь ваша, грязь, курные избы! Сие вам нужно?! – закричал он, разъяренный, не в силах от волненья говорить.
   Беньёвскому вторил Алешка Андриянов. Выкатил бесцветные бельмы свои и орал:
   – Игнашка-а! Ты что, опупел? Куда плывешь-то, куда людишек тянешь? В преисподнюю! Быть вам всем насмерть засеченными, с языками отрезанными, с глазами выжженными, на колы посаженными! Куда плывете? На смерть!
   Но Игнат, перекрывая этот вопль своим густым, могучим голосом, боясь, что крик Алешки склоненных к возвращенью может напугать, задуматься заставить может, сам закричал:
   – А ну-кась, глохни, курва лысая! Всякие уговоры бесполезны есть! Все, плывем в Расею! Пущай терзают, зато на своей земле помрем, расейской!
   Беньёвский понял, что мужиков не переубедишь, и спокойным голосом, чуть озвонченным насмешкой, сказал:
   – А я, Игнат, предполагал, что ты умнее. Ну да ладно, чего там. Скажи мне, сколько вас, патриотов оных, набралось?
   – Семнадцать, – пробубнил взволнованный Игнат.
   – Все, что подле тебя стоят?
   – Нуда.
   – Прекрасно. А откуда, скажи-ка, собрался ты плыть в Россию? Из Лориана?
   – Нет, мы в Париж пойдем. Попервоначалу у посланника российского разрешение испросим, подмогу какую тож. Пущай напишет государыне, слово за нас замолвит.
   – Что ж, ты все хорошо рассчитал, Игнат, – улыбнулся Беньёвский. – Но только знаешь ли ты, что отсюда до Парижа более пятисот пятидесяти верст?
   – Сведал уж...
   – Ну а деньги на лошадей, что тебя в Париж доставят, ты имеешь?
   – Нет, сударь, не имею оных денег. Пешим ходом до Парижа добираться станем.
   – Поистине, паломников магометанских сей вояж достоин! Долготерпим же ты, Игнат! Только скажу я вам, ножки свои в странствии немало намозолите. Ну ладно, пришли вы в Париж, разыскали российского посланника, уговорили его прошение за вас послать в Россию, и вдруг приходит от императрицы указ вас, как воров, в Россию ни под каким видом не пускать. Что тогда делать станете?
   – Пустит нас царица! – уверенно сказал Игнат и прибавил тихо: – Уверен, наказать ей нас страшно хочется. А про дорогу длинную ты, сударь, не печалься. В каретах отродясь не ездили, как-нибудь дойдем. Токмо пасы нам до Парижа выдать потрудись. Чтобы надежные, наивернейшие были пачпорта и никакая б выжига к нам не подкопалась.
   – Ладно, – хмуро сказал Беньёвский, – схожу я к комиссару, сработают вам пасы. Ох, не дело же ты, Игнат, затеял! Ведь даже двух слов по-французски молвить не умеете.
   Игнат провел ладонью по носу, улыбнулся:
   – Врешь! Я тут, пока тебя дожидался, слов десятка два уж разучил, И хлеб спросить сумею, и вино, и про ночлег. Чай, готовился.
   – Вишь ты! – неодобрительно усмехнулся предводитель. – И тебе, дубине стоеросовой, Европа на пользу пошла!
   – Ну, наверно, токмо для того, чтоб узнать, сколь место оное для жизни нашей неспособно. Ладно, ты нам, сударь, пасы поскорей промысли, пойдем мы скоро.
   Беньёвский не ответил. Когда же все снова занялись привезенными из Парижа гостинцами, предводитель подошел к Ивану Устюжинову, с книгой сидевшему в отдалении, руку свою ему на плечо положил:
   – Ваня, ну а ты куда плывешь? Тоже в Россию?
   Иван, не поднимая головы, сказал невежливо и сухо:
   – Не беспокойся, с тобой плыву.
   Беньёвский, услышав его ответ, заулыбался криво:
   – А вот и хорошо! Отлично, Ваня! Решение твое благоразумно очень! Ты ел конфеты, что привез я из Парижа? О, попробуй – отменные! А сволочи сии и пробовать не стали! Неблагодарный народ, неблагодарный!
 
   Уходившие в Париж собрались уже через три дня, как только паспорта готовы были. Беньёвский каждому раздал по пасу, в которых мужики, к великой их досаде и удивленью, были проименованы венгерцами, следующими на родину.
   – К вашей же пользе сделал, – разъяснил Беньёвский, – чтобы католиков православием своим в искус не вводили. Увидите, покойней вам в венгерской шкуре будет.
   Уходили семнадцать человек: Суета Игнат, бывший секретарь камчатского начальника Судейкин Спиридон, канцелярист Ивашка Рюмин с женой, Сафронов Петр, сеченный «кошками» на «Святом Петре», заикастый Герасим Березнев, коряк Василий Брехов, промышленники Попов Никита и Федор Лапин, штурманский ученик Митя Бочаров, потерявший в чужом краю свою жену, и семь артельщиков. Так что разваливалась надвое артель, когда-то крепкая и дружная, а теперь имевшая различные желания, что тянули в стороны противоположные тех, кто прежде был сплочен и неразлучен. С Беньёвским оставался Устюжинов Иван, Андриянов с женой Прасковьей и восемь артельщиков. Игнат перед уходом остатки казны артельной поровну разделил, половину отдал старшому, выбранному уплывающими на Мадагаскар артельщиками.
   Провожали уходящих ранним утром. Всей ордой подошли к заставе Порт-Луи. Понимали, что больше не увидятся друг с другом, иные плакали, просили родной земле передать поклон. Беньёвский был зол и хмур. Уходящим говорил:
   – Через пару дней и нас тут не будет. Корабль до Мадагаскара я уж нанял. Закупим все необходимое – и отчалим. Может, передумаете еще? Умно ли делаете? Два года плыли, плыли, чтобы назад, на расправу возвернуться?
   – Не поймешь ты нас, сударь милый, как и я тебя не понимаю, – отвечал Игнат. – Не будет нам счастья без родины, не приживемся, знаю, на чужой земле. Нам к матке своей охота, теплее нам там, под брюхом еёным.
   – Под царицыным, что ли? – усмехался Беньёвский.
   – Да нет, не под царицыным, батя, под другим...
   Иван Устюжинов как бы невзначай оказался поодаль Игната. Взглянули друг на друга, долго посмотрели так.
   – Ваня, с нами идем. Чего ты там забыл? – негромко сказал Игнат. – Ведь я же сердце твое ведаю. Ты, может, самый русский из нас, а токмо вбаклажил себе в голову хреновину какую-то. Пойдем, ну какой ты европеец? Русский ты...
   У Ивана в горле клокотнуло. Показалось, что готов заплакать юноша, но клокотанье вышло наружу яростью:
   – А знаешь что... бреди-ка ты восвояси! Чрез ваш навет неправедный я Мавру погубил! Злой, злой, жестокий, варварский народ! Ненавижу вас всех!
   Судорога безобразная пробежала по красивому лицу Ивана, и понял Суета, что уговаривать напрасно. Сказал лишь:
   – Неправ ты. Вернешься, попомни мои слова, вернешься.
   Не ответил Иван Игнату, а, руки на спине сцепив, прочь пошел.
   Но вот, перецеловавшись со всеми, приготовились идти. Беньёвский, поднося к глазам платочек, сказал:
   – Ладно, ребята, ежели обидел чем, не поминайте лихом. Ради блага вашего старался, как лучше сделать вам хотел. Ну, ступайте с Богом. По тракту оному идите, не сворачивая, – сие на Париж дорога. Рогожи-то захватили от дождя в пути укрыться?
   – Взяли, – ответил Суета.
   – Ну, ступайте!
   Ватага мужиков, включавшая и женщину одну, по дороге двинулась, с обеих сторон обсаженной деревьями. Оборачивались, руками махали. Отошли уж саженей на двадцать, как вдруг крик Беньёвского услышали. Предводитель их бывший, сморщившись и вытянув вперед руку со сжатым кулаком, кричал:
   – Ну, ступайте, ступайте к своей царице, холопы, смерды! Жить без кнута не можете! Рабы, рабы! Я вам волю дать хотел, а вы ее презрели! Сдохнете в своей России! На дыбе сдохнете! Рабы будут сечь рабов!
   Слова эти, словно летящие камни, ударяли в спины уходящих, и мужики старались идти скорей, чтобы не слышать этих злых слов, обидных и несправедливых.
   Они возвращались в Россию.
 
   В день решили проходить они по тридцать верст, хотя мартовская дорога еще просохнуть не успела и нужно было обходить большую грязь, что их задерживало немало. На ночлег они вставали в деревнях или городишках маленьких, или за небольшую плату просились в хлев, сарай, или забирались туда без спросу. Многие смотрели на высоких бородатых мужиков с опаской, косились на невиданные прежде зипуны и армяки из посконной, грубой материи, подпоясанные, длинные, на сапоги высокие, в которые заправлены были их штаны. Никто не видел прежде таких чудных людей. Дети, игравшие близ домов, часто, завидев приближающихся мужиков, с криком: «Разбойники идут!» убегали прятаться. Мужики в душе обижались сильно, старались впредь еще издалека казаться ласковыми, но все же к ним по-прежнему относились с недоверием и опаской. Уж слишком непохожи они были на французов, носивших башмаки с пряжками или деревянные сабо, полосатые чулки и короткие куртки, бритых, со шляпами на головах. Внимательно приглядывались мужики к их жизни, видели, что домы свои содержат они гораздо чище, чем русские свои избы, скотину в покой не допускают, на печах не спят, колодцы держат закрытыми, на растопку идет у них валежник, хотя и леса вокруг немало. Узнали они еще дорогой, что крепостного права нет у них, но землю арендуют у помещиков и платят подать, чинш, и много всяких тягл вдобавок исполняют. Богатства особого среди народа не приметили, но бедность поселян французских совсем им не мешала веселиться, быть друг к другу ласковыми, предупредительными и любезными. Видели мужики, как часто пировали крестьяне прямо на улице, играли на рожках и скрипках, пили красное вино и сидр, плясали, пели. Иной раз и мужики, мимо проходившие, были званы на уличные эти пирушки. Им наливали вина, отрезали по куску пирога с маком, давали еще и на дорогу, принимая их за нищих или странствующих богомольцев. А мужики снимали свои колпаки и малахаи, крестились, выпивали и кланялись хозяевам, утирая рты руками. И дальше шли. Чаще же их встречали плохо, принимали за бродяг и даже отказывали в продаже хлеба. «Бонжур мес амис», – обычно говорил Игнат, обращаясь к торговцам, но за своих их принимать никто не хотел, и как-то раз их даже арестовали в городке одном и продержали день в кутузке, но паспорта их оказались выправленными с соблюдением всех формальностей, и, извинившись вежливо, полицейские отпустили мужиков. Так и брели они по дороге, обсаженной деревьями. Поглядывали на аккуратные поля, на замки, что поднимались то и дело на холмах и словно сторожили поля, на островерхие кровли церквей. Порой мимо них проезжал неуклюжий дилижанс с горой багажа, увязанного на крыше, и возница, так, шалости ради, сек мужиков по головам и спинам длинным своим кнутом. Они спешили поднять с дороги камни и отомстить обидчику, но дилижанс уже катился далеко, и возница хохотал, показывая язык.

10. ПАРИЖ!

   К столице королевства французского, к Парижу, подходили они уже через двадцать дней пути. Прошли лачуги, бедные и жалкие, что близ заставы настроены были, к самой рогатке подошли. Здесь таможенный чиновник, напудренный, в перчатках тонких нитяных, с помощью двух фузилеров со тщанием великим обыскал мужиков, морщась от брезгливости – поободрались мужики в дороге, обосели, завшивели даже, ночуя по сараям и амбарам. Чиновник на паспорта взглянул и неохотно мужиков пропустил.
   Шли они уже в предместье, и чем дольше шли, тем выше, красивее становились здания парижские, мимо которых проходили. И шестиэтажные попадались даже, с балконами, с высокими широкими дверями под фонарем. Карет, повозок, бричек, колясок, фаэтонов разных встречалось им все больше. Неслись повозки эти со скоростью ужасной, едва не задевая одна другую, случайно только не сшибая под колеса многочисленных прохожих, которые едва отпрыгивать успевали. Скрип колес, лошадиный храп, крик возниц, гул толпы прохожих праздных, без числа прохожих, как на ярмарке, – все слилось здесь в единый рев, безумный, страшный. Бежали с лотками, на грудь повешенными, продавцы товаров мелких, выкрикивая что-то, какие-то печатные листы мальчишки ободранные продавали, из лавок доносился скрежет, лязг, звон чего-то, голоса, картавые и звонкие, зазывавшие купить товар, цветочницы, молочницы, конфетницы, пирожницы, кофейницы, лимонадницы – все предлагали самое наисвежайшее, вкусное, сладкое, чистое, съедобное, ароматное, не-такое-как-у-других. Гремели ботфорты кирасирских офицеров, звонари на трех церквах, что стояли напротив друг друга, звонили яростно, словно силу своих колоколов показать хотели. Орал на кого-то полицейский, ссорились три зеленщицы, смеялись франты, наводя свои лорнеты на барышень, которые, через лужи перепрыгивая, подолы платьев своих словно по нечаянности чуть выше нужного поддергивали. Рой целый запахов мужиков окутывал: навоза, копытами растертого, похлебки чесночной, в лавке продаваемой, сдобы, лежащей на лотках, колбас, рыбы свежей и протухшей, вина и пива запах, помады, пудры от проходящих мимо девиц и франтов. Под ногами у прохожих скрипели, хрустели, чавкали объедки, обертки, нечистоты, из окон ночью выплеснутые. Стекала в лужу из лавки мясника кровь розовая коров, свиней свежеванных. Мужики, оглушенные, полузадушенные запахами, стояли и беспомощно вертели головой, не зная, куда им двинуть дальше, и лишь шептали: «Ну, Вавилон! Истый Вавилон!»