Страница:
Потом он, еле передвигая онемевшие, затекшие ноги, в которых крапивные, игольчатые мурашки устроили страшную кутерьму, побрел к своей кровати, подтащил стул к изголовью, положил на него часы и, прислушиваясь к тому, как буковое дерево стула отзывается на тикание хронометра, стал тихонько раздеваться. Он снял один ботинок, решил на секунду передохнуть, перед тем как снять второй, да и заснул одетый, с одной ногой, свесившейся с кровати. Таким и увидел его рано утром отец, когда встал, собираясь в порт.
— Ты что это так рано одеваться вздумал? — спросил он, решив, должно быть, что Володя начал уже вставать и заснул на полдороге.
И тогда Володе захотелось схитрить.
— Да вот хочу пораньше к часовому мастеру… чтобы ты не сердился, — сказал он, лукаво поглядывая запухшими от сна глазами на отца.
— Значит, своего не доказал, не справился?
— Нет уж, не вышло…
Никифор Семенович поглядел на забытую, горевшую на столе лампу, на заспанную, бледную, но бесконечно счастливую физиономию сына и только тут прислушался…
Четко, победно стучал на стуле исправленный хронометр.
— Ты что это так рано одеваться вздумал? — спросил он, решив, должно быть, что Володя начал уже вставать и заснул на полдороге.
И тогда Володе захотелось схитрить.
— Да вот хочу пораньше к часовому мастеру… чтобы ты не сердился, — сказал он, лукаво поглядывая запухшими от сна глазами на отца.
— Значит, своего не доказал, не справился?
— Нет уж, не вышло…
Никифор Семенович поглядел на забытую, горевшую на столе лампу, на заспанную, бледную, но бесконечно счастливую физиономию сына и только тут прислушался…
Четко, победно стучал на стуле исправленный хронометр.
Глава VI Пионерская душа
Выйдя со школьного двора на улицу, Володя огляделся, снял с себя красный пионерский галстук, свернул его и спрятал в карман. С минуту он стоял под большой акацией, что росла перед школьным зданием, ожесточенно тер вздернутым левым плечом щеку, потом тяжело, медленно вздохнул и зашагал по улице прочь от школы, подальше от дома…
Он нарочно дождался сегодня, чтобы все соседские ребята, с которыми он обычно возвращался вместе домой, уже ушли из школы. Он не остался на тренировку футбольной команды, где подвизался в качестве левого края Ему надо было побыть одному, и потому он решил возвращаться домой далеким, кружным путем.
Никогда еще Володя не выходил из дверей школы в таком дурном настроении. Были беды, что говорить, и не малые… Приходилось иной раз получать табель с неважными отметками, лежала кое-когда в сумке, оттягивая руку, тетрадка с пометкой «неудовлетворительно»… Ох, как тяжела была в такие дни маленькая клеенчатая сумка, скроенная портфельчиком! Будто вся тяга земная, о которой говорится в былине про богатыря Микулу Селяниновича, таилась в ней. Случалось, что, прежде чем идти домой, нужно было мыться на школьном дворе под краном, чтобы скрыть следы только что гремевших битв, и даже припудривать потом боевые заметы штукатуркой или пылью ракушечника. Но в таких случаях оставалось хоть утешение, что противнику уже и штукатурка не помогала.
Бывали проигрыши по футболу с постыдным «сухим» счетом, неудачи и злоключения в классе с последующими дразнилками со стороны девчонок. Эх, да чего только не было! Всякое бывало. Но вот такого еще не случалось…
Дома уже знали, что галстук, снятый при возвращении домой, — знак бедствия.
Еще осенью того года, к Октябрьским праздникам, Володю приняли в пионеры. Накануне он замучил мать и сестру, заставляя их в десятый раз выслушивать слова торжественного обещания, которые он должен был произнести перед лицом товарищей у красного отрядного знамени. И еще раз пришлось прослушать слова пионерского обещания отцу, когда тот вернулся поздно вечером из порта. Никифор Семенович заставил Володю несколько раз промаршировать по зале, повернуться «налево кругом», отдать салют. Вообще на долю отца — так как Володя знал обещание уже назубок — выпали в тот вечер занятия главным образом по строевой части, а не по политической.
А на другой день Володя был главным человеком в доме. Да, это было настоящее торжество. Самой Валентине пришлось поздравлять его в школе при всех от имени комсомола. И домой он пришел, выпятив грудь, на которой горел, пылал, пламенел завязанный по всем пионерским правилам красный галстук о трех концах, свидетельствующий о нерушимой боевой связи трех поколений революции.
В школе не было зеркала, и потому Володя по дороге домой несколько раз заглядывал в окна, чтобы увидеть свое отражение, но в темных стеклах отражался лишь силуэт его, гасли краски, потухал огонь галстука. Зато дома он долго не мог оторваться от зеркала, все прилаживал галстук, вытягивая один конец, укорачивая другой, чтобы точно соблюсти пионерский обычай: полагалось, чтобы комсомольский конец галстука на груди был длиннее, чем пионерский, а на спине большевистский широкий угол приходился точно посередине, меж плеч, далеко выступая из-под отложного воротничка.
Если говорить правду, то у Володи был уже некоторый опыт в обращении с галстуком: часто, когда Вали не было дома, он тайком брал ее пионерский галстук и, стоя перед зеркалом, прилаживал на себе, мечтая о том времени, когда он и сам станет законным носителем этого знака революционного отрочества. И вот это время пришло, и ему доверили, ему вручили желанный знак. Рискуя простудиться, несмотря на все увещевания матери, просившей его застегнуть пальто, он ходил по двору нараспашку, чтобы все видели его галстук. Он нарочно придумывал всякие поводы, чтобы зайти к соседям. Он был так вежлив и тих в тот торжественный день, что даже Алевтина Марковна поздравила его: «В пионеры записался? Ну, прими и мое поздравление. Будем надеяться, что это тебя хоть немножко исправит. Может быть, и нам спокойнее будет теперь…» А отец вечером, вернувшись с моря, долго и подробно расспрашивал, как все было: и как Володя вышел, и как произнес он обещание, и что сказал вожатый, и не было ли каких замечаний.
Потом отец сел, обнял Володю, подтянул его к себе, придержал коленями, обеими руками разгладил галстук на груди сына, легонечко потянул за его кончики.
— Смотри же, Вовка, — сказал он, — смотри теперь! С тебя спрос уже другой с сегодняшнего дня.
Внезапно отец расстегнул пуговицу кителя, отвернул борт его. Широкая, выпуклая грудь, туго обтянутая полосатой синей матросской фуфайкой, которую он всегда носил, показалась за отворотом.
— Почему ношу? Привычка только, думаешь? Нет, боевая матросская память! Как это зовется, знаешь?
— Ну, тельняшка.
— А еще как?
— Ну, фуфайка.
— Морская душа зовется — вот как! А ты теперь на сердце галстук красный носить станешь. Вот и будем считать, что это твоя пионерская душа. Понятно?
Как приятно было на каникулах отправиться в Старый Карантин и уже разговаривать с Ваней Гриценко как равный с равным, как пионер с пионером! Как хорошо было в разговоре невзначай сказать: «Вот у нас в отряде все наши пионеры решили…»
Все это было прекрасно. А вот сегодня история произошла очень скверная.
Случилось это так. После второй перемены в класс, в котором медленно оседал шум, вошла Юлия Львовна, учительница литературы и классная руководительница. С ней был незнакомый человек маленького роста, с шапкой густых, мелко вьющихся волос, настолько черных, что седина на висках выглядела так, будто он нечаянно тронул в этих местах голову обмеленными пальцами. Из-под роговых очков, сидевших на большом носу, смотрели очень выпуклые близорукие глаза. Юлия Львовна подошла к передней парте.
— Ребята, — сказала Юлия Львовна, — у нас большая, хорошая новость. С сегодняшнего дня в вами будет заниматься по истории ваш новый педагог — Ефим Леонтьевич. Все слышали? И, надеюсь, уже все разглядели?
И сухое, тонкое лицо Юлии Львовны с чуткими, подвижными бровями внезапно облетела та лукавая, искристая улыбка, которая заставляла ребят говорить про учительницу: «Строгая она ужас до чего! А все-таки какая-то своя…»
— Вот, — продолжала Юлия Львовна, — надеюсь, и Ефим Леонтьевич хорошо рассмотрит всех вас вместе и каждого в отдельности. Ему труднее: вас много, а он один. И давайте, по нашим правилам, считать, что первые пятнадцать минут первого урока Ефим Леонтьевич — наш дорогой гость, а вы — хозяева класса, хозяева, я уверена, радушные, старающиеся не посрамить своего собственного дома. Ну, а потом уж, когда Ефим Леонтьевич осмотрится, хорошенько приглядится к вам, хозяином с той минуты станет он. И на все эти часы, когда он поведет вас за собой по дорогам замечательной науки — истории, я всецело доверяю вас ему… Итак, Ефим Леонтьевич, принимайте на попечение…
И она широко развела руки, словно забирая в свои объятия весь класс, и повернулась к новому учителю, как бы передавая ему всех.
Учитель молчал, застенчиво щурясь из-под очков. Ребята смотрели на него выжидательно. По школьной привычке Володе захотелось прежде всего найти в учителе что-нибудь смешное. Но ничего забавного во внешности нового педагога он приметить не смог. Разве вот только большая голова не по росту… Но уж кто бы говорил об этом!.. Достаточно досаждал Володе его собственный маленький рост. Он отставал от всех сверстников, он был одним из самых маленьких в классе. И, предчувствуя, что нового учителя будут исподтишка поддразнивать «коротышкой», а он сам участвовать в этом не сможет, Володя ощутил какую-то неприязнь к Ефиму Леонтьевичу.
Между тем Юлия Львовна оставила учителя у стола, внимательно оглядела класс, пошла к дверям, еще раз оглянулась, тряхнула белой своей головой, словно говоря: «Ну, смотрите не осрамите меня», — и вышла из класса.
Ефим Леонтьевич не садился. Он прошелся вдоль передних парт, всматриваясь в лица ребят, потом как будто поискал глазами, кого бы спросить, и протянул короткую руку по направлению к парте, где сидел Дима Кленов — смешливый, озорной ученик, с близко поставленными к переносице глазами, отчего лицо его казалось неестественно широким.
— Как твоя фамилия? — мягко спросил учитель. Голос у него был негромкий, но такой густой и низкий, что все переглянулись от неожиданности.
— Кленов Дмитрий, — отвечал ученик неожиданно таким же густым басом, хотя обычно он писклявил.
Все в классе зафыркали, и Володя обрадовался, чувствуя, что дело принимает превеселый оборот.
Но учитель делал вид, что ничего не замечает.
— Ну, Кленов Дмитрий, поделись, пожалуйста, со мной, чем вы до меня занимались.
— Мы занимались историей, — совсем уже невозможным басом прохрипел Кленов, чувствуя, что становится героем дня. — Мы проходили древние времена.
— Отлично, — продолжал учитель. — А скажи мне, Кленов; у тебя всегда такой голос или ты сегодня болен?
И учитель вдруг весело глянул на класс, словно приглашая теперь уже учеников принять участие в шутке.
— Удивительный случай, — продолжал Ефим Леонтьевич, — сколько занимаюсь в школе, такого густого голоса у мальчика не слышал. У тебя нет налета в глотке? А ну-ка, скажи: «А-а-а-а…»
Кленов растерянно посмотрел на класс, но не нашел поддержки.
— А-а-а-а!.. — захрипел он.
Класс уже еле сдерживался. Девочки закрывали рты руками, мальчишки надували щеки, уставившись в парты.
— Налета нет, — невозмутимо пробасил Ефим Леонтьевич. — Удивительный случай! А голос такой, словно у тебя ангина. Сейчас я тебя мигом вылечу. Ну, пой за мной: «Тра-ля-а-а-а-а…»
— Ля-а-а… а-а-а!.. — попробовал было Кленов, весь красный от натуги в конфуза. Он уж не рад был, что начал все это.
— Ну, что же ты? Такой бас, а нижнее «фа» взять но можешь? Ну, давай выше; «Тра-ля-а-а…» Еще выше: «Ля-а-а-…»
— Я не могу… У меня горло болит, — соврал Кленов.
— Если болят связки, иди к Юлии Львовне, чтобы она отпустила тебя домой. Может быть, ангина — это опасно для класса. А если ты не болен, пой за мной.
Кленов беспомощно оглянулся и затянул:
— Ля-ля-ля…
— Наконец-то! — воскликнул Ефим Леонтьевич. — Вот сейчас я слышу естественный голос. Пожалуйста, оставайся на этой ноте. Ну-ка, скажи что-нибудь.
— А чего говорить? — своим обычным писклявым голосом спросил окончательно сбитый с толку Кленов. И весь класс так и грохнул.
— Ну вот, наконец-то я тебя дотянул до твоего нормального звучания! А ты хотел меня обмануть. Не надо! А теперь давай-ка заниматься. Я думаю, что каждый человек должен отлично знать, что было когда-то на той земле, где он сегодня живет и растет. Верно?
Неожиданно дернув головой, он судорожно передохнул, причем не то горло, не то губы его издали странный, хлюпающий звук. В классе насторожились, зашептались, обнаружив у нового учителя очень существенную странность, которую он умело скрывал до поры до времени: у него была всхлипывающая одышка. До этой минуты он как-то справлялся с нею, а сейчас, начиная уже самый урок, перейдя к любимому предмету, увлекшись с первого же мгновения, он, должно быть, перестал следить за собой.
— Верно, друзья? — переспросил учитель и глотнул воздух.
Сейчас же с той парты, где сидел Кленов со своим неразлучным приятелем Мишей Донченко, откликнулись:
— Верно! Тлип-тлип!..
Учитель даже не взглянул в ту сторону. Он подошел к окну, поднял руку.
— Взгляните! Наша школа стоит на склоне горы, — он опять странно, с придыханием хлюпнул, — горы Митридат…
— Мит-тлип-дат, — послышалось с парты Кленова. Ребята стали оборачиваться, поглядывая туда.
— А известно ли вам всем, что именно тут две с половиной тысячи лет назад был город Пантикапей, столица Боспорского царства? И отсюда понтийский царь Митридат VI Евпатор грозил всем окрестным владениям. Он вел войны с Римом, завоевывал земли… И когда его жестокости и неудачные войны с могучими римлянами привели к восстанию в Боспоре и его родной сын Фарнак ему изменил, он, по преданию, поднялся на гору и закололся мечом. Более точные сведения, правда, указывают, что он оказался не в состоянии убить себя сам, очень медлил, но копья врагов поторопили его.
Так легенда связывает эту вершину в вашем городе с именем жестокого и хищного владыки Боспорского царства. Мы с вами как-нибудь сходим в музей, в лапидарий, и посмотрим памятники этой эпохи. Ими интересовался еще Пушкин. Он был в Керчи 15 августа 1820 года. «Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапея», — писал поэт в своем дневнике. Он поднялся на вершину Митридата, сорвал цветок на память… Через десять лет поэт писал о Крыме в «Путешествии Онегина»:
Пока он говорил так, борясь со своей одышкой, зажигаясь сам и сумев уже увлечь часть класса, в отдаленном углу разрастался шум. Донченко и Кленов — сперва тихо, а потом смелее — все громче и громче передразнивали учителя. Только и слышалось: «Тлип-тлип… город Керчь… Тлип-тлип… Митридат…» Это постепенно заражало всех тем жестоким, ни в чем не считающимся весельем, которое иногда охватывает класс, и тогда ребята уже не в состоянии остановиться, хотя и сознают, что дело принимает самый дурной оборот. Так и сейчас — после каждой повторенной Донченко или Кленовым фразы все сильнее слышалось хихиканье. Сидевшие впереди уже не могли смотреть на учителя, а отворачивались или низко склонялись над партами. Володя тоже фыркал вместе со всеми, захваченный общим настроением. Напрасно староста класса — тоненькая и высокая Светлана Смирнова, дочка Юлии Львовны, — несколько раз привставала на своей парте и, вскинув маленькую свою голову с разлетающимися золотистыми косами, грозно поглядывала в угол, где сидели проказники. Уже ничего не помогало.
— Новая прекрасная история пишется ныне у подножия горы Митридат, в вашем родном городе, друзья, — сказал учитель. — Тлип, друзья! — повторило проказливое эхо.
И учитель внезапно замолк.
Он медленно подошел к своему столу, тяжело и шумно дыша, сложил журнал, поправил очки.
— Я давно все слышал, — очень тихо, низко гудящим своим голосом произнес он. — Я думал: ну побалуются — и надоест. Вы — дети тех, кто дал новую славу этим местам, вашему городу… Да, да, говорю как умею, как позволяет мне сердце… которое не совсем у меня в порядке. Я ничего не хочу добавить, я только скажу вам: мне стыдно за вас. Я заметил, я хорошо разглядел и запомнил тех, кто смеялся надо мной. Но я не хочу жаловаться на них. Не хочу даже знать, как их зовут. Но больше я с вами заниматься не буду. Я ухожу из вашего класса. Вы мне сделали очень больно. Прощайте!
И никто уже не посмел передразнить его. Все молчали, когда учитель с поникшей головой пошел к дверям. Он ступал сперва медленно, а потом вдруг как-то весь подался вперед, рванул дверь и исчез за ней в тишине пустого коридора.
Класс растерянно молчал, оцепенев сперва. Потом возник говор, все вскочили, зашумели — и опять разом стало тихо.
Вошла Юлия Львовна. Она вошла и остановилась у учительского стола. Тонкие, сухие черты ее лица еще больше заострились. Она не хмурила бровей, концы которых слегка вздрагивали, она смотрела на класс так же прямо и открыто, как всегда, только строгий рот ее был сжат плотнее, чем обычно, и в уголках ее залегли две маленькие резкие складки.
— Это правда? — спросила она. Класс молчал.
— Это правда, что вы гадко, постыдно обидели своего нового учителя? Ефим Леонтьевич не хотел мне говорить, но ему стало плохо… У него скверно с сердцем. Одышка от астмы… А это великолепный педагог, старый, заслуженный учитель. Он переехал на юг потому, что здоровье не позволяло ему оставаться на севере. Провожая его, ученики плакали. Его ученики завидуют вам, что вы можете учиться у такого замечательного педагога. А вы?.. Как вы встретили его?
Все молчали, стоя за своими партами, положив руки на края откинутых крышек.
— Кто затеял эту гадость? Вы не думайте, что я буду допытываться, Ефим Леонтьевич сказал, что не назовет зачинщиков, мне тоже неинтересно вылавливать их. Они должны сами найти в себе мужество и помочь классу смыть с себя это позорное пятно. Да-да! Пусть они выйдут сейчас и перед всем классом скажут мне, как могло это случиться! Я жду…
И Юлия Львовна зашла за стол и села в ожидании.
Но все стояли не шевелясь.
— Значит, те, кто затеял эту гадость, ко всему еще и трусы. Они надеются, что законы товарищества укроют их. Ну что ж, оставляю все это на совести класса. Очевидно, я ошиблась в вас. Должно быть, я занималась с вами плохо… Я попрошу директора освободить меня от вашего класса.
И она вышла — прямая, непреклонная. И, хотя в классе было около сорока мальчиков и девочек, всем вдруг показалось, что в классной комнате сделалось очень пусто.
Вскочила Светлана Смирнова, староста:
— Я вам делала знаки, а вы уж разошлись! Не остановить вас!.. А он так интересно про Керчь рассказывал…
— Они все время мешали, ничего не слышно было, — присоединилась к ней полная аккуратная девочка.
— По-моему, — продолжала Светлана, — надо Кленову и Донченко прямо пойти к Ефиму Леонтьевичу и извиниться перед ним. И Дубинину тоже. Он там рядом сидел, а вместо того чтобы остановить, сам первый смеяться стал. Ну и, конечно, весь класс тоже извиниться должен. По крайней мере, я, как староста… потому что не могла остановить. А уж тебе, Дубинин, стыдно! Чуть что: «Мы пионеры», — а сегодня…
— А при чем тут Дубинин? — возмутился Володя. — Вот так уж сразу и Дубинин! Чуть что — всегда Дубинин виноват. Ты — староста, ты и отвечай. А то выбрали тебя, а ты моментально — Дубинин! Кленов начал, пусть он первый и извиняется. А я не дразнил.
— Ну, все равно — смеялся.
— Тебе хорошо, ты в другом конце сидишь! Ты бы вот села рядом, посмотрела бы, как Кленов-то обезьянничал, и на тебя бы смех напал.
А Донченко и Кленов, которых окружил весь класс, упрямо твердили:
— Посмеяться-то все рады, а чуть что — так на нас вали!
Да, скверная вышла история!
И теперь Володя тихо шел по улице, обдумывая все, что произошло. И что смешного он тут сам нашел? Как это его сумел рассмешить Кленов? Всегда он с ним ссорился, и до драки дело не раз доходило, а тут оказался невольно с ним заодно… И ведь что-то интересное начал рассказывать новый учитель. Послушать даже не дали… Опозорился класс!
Домой идти не хотелось. Володя спустился улицей ниже — школа находилась на горе, и даже двор ее был расположен террасами — «по долинам и по взгорьям», как шутили ребята, играя в войну между верхними и нижними дворами. Спустившись, Володя свернул на большую каменную лестницу, которая вела вниз, на Крестьянскую улицу… Он остановился и, хотя уже сотни раз видел надпись, вырезанную в камнях, прочел сегодня ее еще раз:
«Эта лестница сооружена в 1866 году иждивением керченского первой гильдии купеческого сына Василия Константинова «.
Эх ты, купеческий сын Василий Константинов! Был ли ты когда-нибудь в такой трудном положении, в каком находился сейчас медленно спускающийся по этой лестнице моряцкий сын Владимир Дубинин?..
Володя прошел по широкой прямой улице Ленина и свернул на улицу Энгельса. У красивого здания новой гостиницы громко пели чижи в клетках, висевших над головой знакомого птицелова Кирилюка. Сюда часто приходил послушать чижей и поболтать с их хозяином Володя. Птицелов знал все городские новости. Вокруг него всегда собирались береговые друзья Володи.
— Ну, что ты такой скучный? Арифметика не выходит? — спросил Кирилюк.
— Да нет, какая тут арифметика! — сказал Володя, присаживаясь на тротуар. — Так, в классе у нас ерунда одна получилась…
— Подрался, что ли, с кем? Нет, личность у тебя вполне целая, без последствий.
— Да не подрался я совсем! Хуже…
— Ну-у? Выгнали, что ли?
— Выгнать не выгнали, да могут. Может, и следовало бы… Правда, я сам не виноват — я только потом уж смеяться стал, а начал-то не я…
И Володя рассказал своему старому приятелю, как было дело. Кирилюк только присвистнул. Чижи, обрадовавшись сигналу, тоже принялись свиристеть.
— Цыма! — закричал на них Кирилюк, — Вашей музыки тут еще не хватало!.. Слушай, Вовка, а дело-то вроде и правда некрасивое. Это вы старика в корень обидели.
— Вот теперь что делать — и не знаю, — вздохнул Володя. — И сестра придет — дома наверняка нажалуется. А отец знаешь у меня какой…
— Да, уж мало тебе не будет, — согласился Кирилюк. — Ну, в случае чего, приходи ко мне ночевать, тогда и договоримся…
Володя побрел к морю. Оно встретило мальчика равнодушным шумом прибоя, который медленно накатывал слоистые валы и ворошил гремучую гальку за бетонным парапетом. По вечерам здесь, на набережной, бывало гулянье, а в этот час берег пустовал; и большие гипсовые львы, возле которых любили фотографироваться керчане, оскалили пасти, словно раздираемые зевотой от скуки. Володя перелез через парапет, пустил несколько плоских камешков по воде так, чтобы они рикошетом несколько раз стегнули по поверхности. Он глубоко вздохнул, втягивая открытым ртом и ноздрями запах рыбы, моря. Ветер набился ему в рот так, что он чуть не задохнулся, даже слезы выступили на глазах. Тогда Володя повернулся к ветру боком, вытянул губы колечком, то сжимая его, то расширяя. И ветер сам громко сказал у его рта: «Уо-уо-уоу!.. « Но сегодня и это занятие не развлекало Володю. Он медленно повернулся спиной к ветру и пошел обратно.
Надо было возвращаться домой.
Увидев, что на Володе нет галстука, Евдокия Тимофеевна сразу поняла, что приключилась какая-то беда.
— Ну, выкладывай, чем отличился? — спросила она.
— А Валентина еще не приходила?
— Нет, задержалась что-то.
«Наверное, уже знает, придет сейчас, растрезвонит!» — подумал про себя Володя.
— Ну, что у тебя вышло-то? — допытывалась мать.
— Да ничего не вышло.
— А почему галстук снял?
— Снял, и все.
Мать не стала более допытываться. Она знала, что бесполезно. Володя врать не станет — он никогда не врал уж из одной только гордости. Придет час — сам все скажет. И она оставила сына в покое.
Оставшись один, Володя подошел сперва к этажерке, где стояли книги отца. Возможно, что в этих книгах, за толстыми переплетами и корешками, на которых стояли имена великих людей, все понимавших на свете и век свой посвятивших тому, чтобы людям жилось хорошо, по правде и справедливости, — возможно, что в книгах этих где-то имелся мудрый, дельный совет, как быть пионеру, оказавшемуся в таком некрасивом положении. Но в последнее время Володя уже научился по-настоящему уважать книги и не хватался за них без разбору и спросу. Да и на какой странице искать то, что нужно?.. Он осторожно провел рукой по выпуклым корешкам, пожалел, что не дорос он еще до таких книг, и пошел к своему столу. Не радовали его в этот день ни модель новенького линкора, почти уже законченная; ни новая летающая вертушка, которую можно было пускать со шпульки; ни портрет Спартака в полном облачении гладиатора, совсем готовый — оставалось только красным карандашом закрасить пурпурный плащ на латах вождя восставших рабов…
Он нарочно дождался сегодня, чтобы все соседские ребята, с которыми он обычно возвращался вместе домой, уже ушли из школы. Он не остался на тренировку футбольной команды, где подвизался в качестве левого края Ему надо было побыть одному, и потому он решил возвращаться домой далеким, кружным путем.
Никогда еще Володя не выходил из дверей школы в таком дурном настроении. Были беды, что говорить, и не малые… Приходилось иной раз получать табель с неважными отметками, лежала кое-когда в сумке, оттягивая руку, тетрадка с пометкой «неудовлетворительно»… Ох, как тяжела была в такие дни маленькая клеенчатая сумка, скроенная портфельчиком! Будто вся тяга земная, о которой говорится в былине про богатыря Микулу Селяниновича, таилась в ней. Случалось, что, прежде чем идти домой, нужно было мыться на школьном дворе под краном, чтобы скрыть следы только что гремевших битв, и даже припудривать потом боевые заметы штукатуркой или пылью ракушечника. Но в таких случаях оставалось хоть утешение, что противнику уже и штукатурка не помогала.
Бывали проигрыши по футболу с постыдным «сухим» счетом, неудачи и злоключения в классе с последующими дразнилками со стороны девчонок. Эх, да чего только не было! Всякое бывало. Но вот такого еще не случалось…
Дома уже знали, что галстук, снятый при возвращении домой, — знак бедствия.
Еще осенью того года, к Октябрьским праздникам, Володю приняли в пионеры. Накануне он замучил мать и сестру, заставляя их в десятый раз выслушивать слова торжественного обещания, которые он должен был произнести перед лицом товарищей у красного отрядного знамени. И еще раз пришлось прослушать слова пионерского обещания отцу, когда тот вернулся поздно вечером из порта. Никифор Семенович заставил Володю несколько раз промаршировать по зале, повернуться «налево кругом», отдать салют. Вообще на долю отца — так как Володя знал обещание уже назубок — выпали в тот вечер занятия главным образом по строевой части, а не по политической.
А на другой день Володя был главным человеком в доме. Да, это было настоящее торжество. Самой Валентине пришлось поздравлять его в школе при всех от имени комсомола. И домой он пришел, выпятив грудь, на которой горел, пылал, пламенел завязанный по всем пионерским правилам красный галстук о трех концах, свидетельствующий о нерушимой боевой связи трех поколений революции.
В школе не было зеркала, и потому Володя по дороге домой несколько раз заглядывал в окна, чтобы увидеть свое отражение, но в темных стеклах отражался лишь силуэт его, гасли краски, потухал огонь галстука. Зато дома он долго не мог оторваться от зеркала, все прилаживал галстук, вытягивая один конец, укорачивая другой, чтобы точно соблюсти пионерский обычай: полагалось, чтобы комсомольский конец галстука на груди был длиннее, чем пионерский, а на спине большевистский широкий угол приходился точно посередине, меж плеч, далеко выступая из-под отложного воротничка.
Если говорить правду, то у Володи был уже некоторый опыт в обращении с галстуком: часто, когда Вали не было дома, он тайком брал ее пионерский галстук и, стоя перед зеркалом, прилаживал на себе, мечтая о том времени, когда он и сам станет законным носителем этого знака революционного отрочества. И вот это время пришло, и ему доверили, ему вручили желанный знак. Рискуя простудиться, несмотря на все увещевания матери, просившей его застегнуть пальто, он ходил по двору нараспашку, чтобы все видели его галстук. Он нарочно придумывал всякие поводы, чтобы зайти к соседям. Он был так вежлив и тих в тот торжественный день, что даже Алевтина Марковна поздравила его: «В пионеры записался? Ну, прими и мое поздравление. Будем надеяться, что это тебя хоть немножко исправит. Может быть, и нам спокойнее будет теперь…» А отец вечером, вернувшись с моря, долго и подробно расспрашивал, как все было: и как Володя вышел, и как произнес он обещание, и что сказал вожатый, и не было ли каких замечаний.
Потом отец сел, обнял Володю, подтянул его к себе, придержал коленями, обеими руками разгладил галстук на груди сына, легонечко потянул за его кончики.
— Смотри же, Вовка, — сказал он, — смотри теперь! С тебя спрос уже другой с сегодняшнего дня.
Внезапно отец расстегнул пуговицу кителя, отвернул борт его. Широкая, выпуклая грудь, туго обтянутая полосатой синей матросской фуфайкой, которую он всегда носил, показалась за отворотом.
— Почему ношу? Привычка только, думаешь? Нет, боевая матросская память! Как это зовется, знаешь?
— Ну, тельняшка.
— А еще как?
— Ну, фуфайка.
— Морская душа зовется — вот как! А ты теперь на сердце галстук красный носить станешь. Вот и будем считать, что это твоя пионерская душа. Понятно?
Как приятно было на каникулах отправиться в Старый Карантин и уже разговаривать с Ваней Гриценко как равный с равным, как пионер с пионером! Как хорошо было в разговоре невзначай сказать: «Вот у нас в отряде все наши пионеры решили…»
Все это было прекрасно. А вот сегодня история произошла очень скверная.
Случилось это так. После второй перемены в класс, в котором медленно оседал шум, вошла Юлия Львовна, учительница литературы и классная руководительница. С ней был незнакомый человек маленького роста, с шапкой густых, мелко вьющихся волос, настолько черных, что седина на висках выглядела так, будто он нечаянно тронул в этих местах голову обмеленными пальцами. Из-под роговых очков, сидевших на большом носу, смотрели очень выпуклые близорукие глаза. Юлия Львовна подошла к передней парте.
— Ребята, — сказала Юлия Львовна, — у нас большая, хорошая новость. С сегодняшнего дня в вами будет заниматься по истории ваш новый педагог — Ефим Леонтьевич. Все слышали? И, надеюсь, уже все разглядели?
И сухое, тонкое лицо Юлии Львовны с чуткими, подвижными бровями внезапно облетела та лукавая, искристая улыбка, которая заставляла ребят говорить про учительницу: «Строгая она ужас до чего! А все-таки какая-то своя…»
— Вот, — продолжала Юлия Львовна, — надеюсь, и Ефим Леонтьевич хорошо рассмотрит всех вас вместе и каждого в отдельности. Ему труднее: вас много, а он один. И давайте, по нашим правилам, считать, что первые пятнадцать минут первого урока Ефим Леонтьевич — наш дорогой гость, а вы — хозяева класса, хозяева, я уверена, радушные, старающиеся не посрамить своего собственного дома. Ну, а потом уж, когда Ефим Леонтьевич осмотрится, хорошенько приглядится к вам, хозяином с той минуты станет он. И на все эти часы, когда он поведет вас за собой по дорогам замечательной науки — истории, я всецело доверяю вас ему… Итак, Ефим Леонтьевич, принимайте на попечение…
И она широко развела руки, словно забирая в свои объятия весь класс, и повернулась к новому учителю, как бы передавая ему всех.
Учитель молчал, застенчиво щурясь из-под очков. Ребята смотрели на него выжидательно. По школьной привычке Володе захотелось прежде всего найти в учителе что-нибудь смешное. Но ничего забавного во внешности нового педагога он приметить не смог. Разве вот только большая голова не по росту… Но уж кто бы говорил об этом!.. Достаточно досаждал Володе его собственный маленький рост. Он отставал от всех сверстников, он был одним из самых маленьких в классе. И, предчувствуя, что нового учителя будут исподтишка поддразнивать «коротышкой», а он сам участвовать в этом не сможет, Володя ощутил какую-то неприязнь к Ефиму Леонтьевичу.
Между тем Юлия Львовна оставила учителя у стола, внимательно оглядела класс, пошла к дверям, еще раз оглянулась, тряхнула белой своей головой, словно говоря: «Ну, смотрите не осрамите меня», — и вышла из класса.
Ефим Леонтьевич не садился. Он прошелся вдоль передних парт, всматриваясь в лица ребят, потом как будто поискал глазами, кого бы спросить, и протянул короткую руку по направлению к парте, где сидел Дима Кленов — смешливый, озорной ученик, с близко поставленными к переносице глазами, отчего лицо его казалось неестественно широким.
— Как твоя фамилия? — мягко спросил учитель. Голос у него был негромкий, но такой густой и низкий, что все переглянулись от неожиданности.
— Кленов Дмитрий, — отвечал ученик неожиданно таким же густым басом, хотя обычно он писклявил.
Все в классе зафыркали, и Володя обрадовался, чувствуя, что дело принимает превеселый оборот.
Но учитель делал вид, что ничего не замечает.
— Ну, Кленов Дмитрий, поделись, пожалуйста, со мной, чем вы до меня занимались.
— Мы занимались историей, — совсем уже невозможным басом прохрипел Кленов, чувствуя, что становится героем дня. — Мы проходили древние времена.
— Отлично, — продолжал учитель. — А скажи мне, Кленов; у тебя всегда такой голос или ты сегодня болен?
И учитель вдруг весело глянул на класс, словно приглашая теперь уже учеников принять участие в шутке.
— Удивительный случай, — продолжал Ефим Леонтьевич, — сколько занимаюсь в школе, такого густого голоса у мальчика не слышал. У тебя нет налета в глотке? А ну-ка, скажи: «А-а-а-а…»
Кленов растерянно посмотрел на класс, но не нашел поддержки.
— А-а-а-а!.. — захрипел он.
Класс уже еле сдерживался. Девочки закрывали рты руками, мальчишки надували щеки, уставившись в парты.
— Налета нет, — невозмутимо пробасил Ефим Леонтьевич. — Удивительный случай! А голос такой, словно у тебя ангина. Сейчас я тебя мигом вылечу. Ну, пой за мной: «Тра-ля-а-а-а-а…»
— Ля-а-а… а-а-а!.. — попробовал было Кленов, весь красный от натуги в конфуза. Он уж не рад был, что начал все это.
— Ну, что же ты? Такой бас, а нижнее «фа» взять но можешь? Ну, давай выше; «Тра-ля-а-а…» Еще выше: «Ля-а-а-…»
— Я не могу… У меня горло болит, — соврал Кленов.
— Если болят связки, иди к Юлии Львовне, чтобы она отпустила тебя домой. Может быть, ангина — это опасно для класса. А если ты не болен, пой за мной.
Кленов беспомощно оглянулся и затянул:
— Ля-ля-ля…
— Наконец-то! — воскликнул Ефим Леонтьевич. — Вот сейчас я слышу естественный голос. Пожалуйста, оставайся на этой ноте. Ну-ка, скажи что-нибудь.
— А чего говорить? — своим обычным писклявым голосом спросил окончательно сбитый с толку Кленов. И весь класс так и грохнул.
— Ну вот, наконец-то я тебя дотянул до твоего нормального звучания! А ты хотел меня обмануть. Не надо! А теперь давай-ка заниматься. Я думаю, что каждый человек должен отлично знать, что было когда-то на той земле, где он сегодня живет и растет. Верно?
Неожиданно дернув головой, он судорожно передохнул, причем не то горло, не то губы его издали странный, хлюпающий звук. В классе насторожились, зашептались, обнаружив у нового учителя очень существенную странность, которую он умело скрывал до поры до времени: у него была всхлипывающая одышка. До этой минуты он как-то справлялся с нею, а сейчас, начиная уже самый урок, перейдя к любимому предмету, увлекшись с первого же мгновения, он, должно быть, перестал следить за собой.
— Верно, друзья? — переспросил учитель и глотнул воздух.
Сейчас же с той парты, где сидел Кленов со своим неразлучным приятелем Мишей Донченко, откликнулись:
— Верно! Тлип-тлип!..
Учитель даже не взглянул в ту сторону. Он подошел к окну, поднял руку.
— Взгляните! Наша школа стоит на склоне горы, — он опять странно, с придыханием хлюпнул, — горы Митридат…
— Мит-тлип-дат, — послышалось с парты Кленова. Ребята стали оборачиваться, поглядывая туда.
— А известно ли вам всем, что именно тут две с половиной тысячи лет назад был город Пантикапей, столица Боспорского царства? И отсюда понтийский царь Митридат VI Евпатор грозил всем окрестным владениям. Он вел войны с Римом, завоевывал земли… И когда его жестокости и неудачные войны с могучими римлянами привели к восстанию в Боспоре и его родной сын Фарнак ему изменил, он, по преданию, поднялся на гору и закололся мечом. Более точные сведения, правда, указывают, что он оказался не в состоянии убить себя сам, очень медлил, но копья врагов поторопили его.
Так легенда связывает эту вершину в вашем городе с именем жестокого и хищного владыки Боспорского царства. Мы с вами как-нибудь сходим в музей, в лапидарий, и посмотрим памятники этой эпохи. Ими интересовался еще Пушкин. Он был в Керчи 15 августа 1820 года. «Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапея», — писал поэт в своем дневнике. Он поднялся на вершину Митридата, сорвал цветок на память… Через десять лет поэт писал о Крыме в «Путешествии Онегина»:
Но знаете ли вы, — продолжал учитель, — что места эти издревле связаны со славой старинных русских мастеров, от которых и пошло название вашего города? Керчь!.. Вслушайтесь в это слово: «Керчь»! На древнерусском языке было слово «корчий», или «керчий». И обозначало оно — кузнец. Уже в самые давние времена здесь добывали железную руду и, по-видимому, на этих местах стояли кузницы, по-старинному — керчиницы. И славились тут своим искусством тавроскифские, а позже их потомки — древнерусские кузнецы — керчи, или корчии. Кстати, в древнерусских писаниях Керчь везде называется «Корчев», то есть город кузнецов — так сказать, Кузнецк. Интересно, друзья? — Учитель блестящими своими глазами обвел весь класс. — А я вам расскажу сейчас еще одну интересную вещь. Я вот как-то взял труды академика Васильевского, изданные Академией наук в 1908 году. Так знаете, что я там прочел? Вот был такой древний герой Ахиллес, непобедимый и неуязвимый. В следующий раз я принесу «Илиаду» Гомера и прочту вам о той, как хромой кузнец Гефест выковал непроницаемые доспехи для Ахиллеса. Так вот, академик Васильевский пишет, что на Керченском полуострове княжил когда-то Ахиллес и был он родом тавроскиф, и вот ему тавроскифские керчии и сковали знаменитые доспехи, каких не было ни у кого из ахейских вождей и троянцев…
Воображенью край священный:
С Атридом спорил там Пилад,
Там закололся Митридат…
Пока он говорил так, борясь со своей одышкой, зажигаясь сам и сумев уже увлечь часть класса, в отдаленном углу разрастался шум. Донченко и Кленов — сперва тихо, а потом смелее — все громче и громче передразнивали учителя. Только и слышалось: «Тлип-тлип… город Керчь… Тлип-тлип… Митридат…» Это постепенно заражало всех тем жестоким, ни в чем не считающимся весельем, которое иногда охватывает класс, и тогда ребята уже не в состоянии остановиться, хотя и сознают, что дело принимает самый дурной оборот. Так и сейчас — после каждой повторенной Донченко или Кленовым фразы все сильнее слышалось хихиканье. Сидевшие впереди уже не могли смотреть на учителя, а отворачивались или низко склонялись над партами. Володя тоже фыркал вместе со всеми, захваченный общим настроением. Напрасно староста класса — тоненькая и высокая Светлана Смирнова, дочка Юлии Львовны, — несколько раз привставала на своей парте и, вскинув маленькую свою голову с разлетающимися золотистыми косами, грозно поглядывала в угол, где сидели проказники. Уже ничего не помогало.
— Новая прекрасная история пишется ныне у подножия горы Митридат, в вашем родном городе, друзья, — сказал учитель. — Тлип, друзья! — повторило проказливое эхо.
И учитель внезапно замолк.
Он медленно подошел к своему столу, тяжело и шумно дыша, сложил журнал, поправил очки.
— Я давно все слышал, — очень тихо, низко гудящим своим голосом произнес он. — Я думал: ну побалуются — и надоест. Вы — дети тех, кто дал новую славу этим местам, вашему городу… Да, да, говорю как умею, как позволяет мне сердце… которое не совсем у меня в порядке. Я ничего не хочу добавить, я только скажу вам: мне стыдно за вас. Я заметил, я хорошо разглядел и запомнил тех, кто смеялся надо мной. Но я не хочу жаловаться на них. Не хочу даже знать, как их зовут. Но больше я с вами заниматься не буду. Я ухожу из вашего класса. Вы мне сделали очень больно. Прощайте!
И никто уже не посмел передразнить его. Все молчали, когда учитель с поникшей головой пошел к дверям. Он ступал сперва медленно, а потом вдруг как-то весь подался вперед, рванул дверь и исчез за ней в тишине пустого коридора.
Класс растерянно молчал, оцепенев сперва. Потом возник говор, все вскочили, зашумели — и опять разом стало тихо.
Вошла Юлия Львовна. Она вошла и остановилась у учительского стола. Тонкие, сухие черты ее лица еще больше заострились. Она не хмурила бровей, концы которых слегка вздрагивали, она смотрела на класс так же прямо и открыто, как всегда, только строгий рот ее был сжат плотнее, чем обычно, и в уголках ее залегли две маленькие резкие складки.
— Это правда? — спросила она. Класс молчал.
— Это правда, что вы гадко, постыдно обидели своего нового учителя? Ефим Леонтьевич не хотел мне говорить, но ему стало плохо… У него скверно с сердцем. Одышка от астмы… А это великолепный педагог, старый, заслуженный учитель. Он переехал на юг потому, что здоровье не позволяло ему оставаться на севере. Провожая его, ученики плакали. Его ученики завидуют вам, что вы можете учиться у такого замечательного педагога. А вы?.. Как вы встретили его?
Все молчали, стоя за своими партами, положив руки на края откинутых крышек.
— Кто затеял эту гадость? Вы не думайте, что я буду допытываться, Ефим Леонтьевич сказал, что не назовет зачинщиков, мне тоже неинтересно вылавливать их. Они должны сами найти в себе мужество и помочь классу смыть с себя это позорное пятно. Да-да! Пусть они выйдут сейчас и перед всем классом скажут мне, как могло это случиться! Я жду…
И Юлия Львовна зашла за стол и села в ожидании.
Но все стояли не шевелясь.
— Значит, те, кто затеял эту гадость, ко всему еще и трусы. Они надеются, что законы товарищества укроют их. Ну что ж, оставляю все это на совести класса. Очевидно, я ошиблась в вас. Должно быть, я занималась с вами плохо… Я попрошу директора освободить меня от вашего класса.
И она вышла — прямая, непреклонная. И, хотя в классе было около сорока мальчиков и девочек, всем вдруг показалось, что в классной комнате сделалось очень пусто.
Вскочила Светлана Смирнова, староста:
— Я вам делала знаки, а вы уж разошлись! Не остановить вас!.. А он так интересно про Керчь рассказывал…
— Они все время мешали, ничего не слышно было, — присоединилась к ней полная аккуратная девочка.
— По-моему, — продолжала Светлана, — надо Кленову и Донченко прямо пойти к Ефиму Леонтьевичу и извиниться перед ним. И Дубинину тоже. Он там рядом сидел, а вместо того чтобы остановить, сам первый смеяться стал. Ну и, конечно, весь класс тоже извиниться должен. По крайней мере, я, как староста… потому что не могла остановить. А уж тебе, Дубинин, стыдно! Чуть что: «Мы пионеры», — а сегодня…
— А при чем тут Дубинин? — возмутился Володя. — Вот так уж сразу и Дубинин! Чуть что — всегда Дубинин виноват. Ты — староста, ты и отвечай. А то выбрали тебя, а ты моментально — Дубинин! Кленов начал, пусть он первый и извиняется. А я не дразнил.
— Ну, все равно — смеялся.
— Тебе хорошо, ты в другом конце сидишь! Ты бы вот села рядом, посмотрела бы, как Кленов-то обезьянничал, и на тебя бы смех напал.
А Донченко и Кленов, которых окружил весь класс, упрямо твердили:
— Посмеяться-то все рады, а чуть что — так на нас вали!
Да, скверная вышла история!
И теперь Володя тихо шел по улице, обдумывая все, что произошло. И что смешного он тут сам нашел? Как это его сумел рассмешить Кленов? Всегда он с ним ссорился, и до драки дело не раз доходило, а тут оказался невольно с ним заодно… И ведь что-то интересное начал рассказывать новый учитель. Послушать даже не дали… Опозорился класс!
Домой идти не хотелось. Володя спустился улицей ниже — школа находилась на горе, и даже двор ее был расположен террасами — «по долинам и по взгорьям», как шутили ребята, играя в войну между верхними и нижними дворами. Спустившись, Володя свернул на большую каменную лестницу, которая вела вниз, на Крестьянскую улицу… Он остановился и, хотя уже сотни раз видел надпись, вырезанную в камнях, прочел сегодня ее еще раз:
«Эта лестница сооружена в 1866 году иждивением керченского первой гильдии купеческого сына Василия Константинова «.
Эх ты, купеческий сын Василий Константинов! Был ли ты когда-нибудь в такой трудном положении, в каком находился сейчас медленно спускающийся по этой лестнице моряцкий сын Владимир Дубинин?..
Володя прошел по широкой прямой улице Ленина и свернул на улицу Энгельса. У красивого здания новой гостиницы громко пели чижи в клетках, висевших над головой знакомого птицелова Кирилюка. Сюда часто приходил послушать чижей и поболтать с их хозяином Володя. Птицелов знал все городские новости. Вокруг него всегда собирались береговые друзья Володи.
— Ну, что ты такой скучный? Арифметика не выходит? — спросил Кирилюк.
— Да нет, какая тут арифметика! — сказал Володя, присаживаясь на тротуар. — Так, в классе у нас ерунда одна получилась…
— Подрался, что ли, с кем? Нет, личность у тебя вполне целая, без последствий.
— Да не подрался я совсем! Хуже…
— Ну-у? Выгнали, что ли?
— Выгнать не выгнали, да могут. Может, и следовало бы… Правда, я сам не виноват — я только потом уж смеяться стал, а начал-то не я…
И Володя рассказал своему старому приятелю, как было дело. Кирилюк только присвистнул. Чижи, обрадовавшись сигналу, тоже принялись свиристеть.
— Цыма! — закричал на них Кирилюк, — Вашей музыки тут еще не хватало!.. Слушай, Вовка, а дело-то вроде и правда некрасивое. Это вы старика в корень обидели.
— Вот теперь что делать — и не знаю, — вздохнул Володя. — И сестра придет — дома наверняка нажалуется. А отец знаешь у меня какой…
— Да, уж мало тебе не будет, — согласился Кирилюк. — Ну, в случае чего, приходи ко мне ночевать, тогда и договоримся…
Володя побрел к морю. Оно встретило мальчика равнодушным шумом прибоя, который медленно накатывал слоистые валы и ворошил гремучую гальку за бетонным парапетом. По вечерам здесь, на набережной, бывало гулянье, а в этот час берег пустовал; и большие гипсовые львы, возле которых любили фотографироваться керчане, оскалили пасти, словно раздираемые зевотой от скуки. Володя перелез через парапет, пустил несколько плоских камешков по воде так, чтобы они рикошетом несколько раз стегнули по поверхности. Он глубоко вздохнул, втягивая открытым ртом и ноздрями запах рыбы, моря. Ветер набился ему в рот так, что он чуть не задохнулся, даже слезы выступили на глазах. Тогда Володя повернулся к ветру боком, вытянул губы колечком, то сжимая его, то расширяя. И ветер сам громко сказал у его рта: «Уо-уо-уоу!.. « Но сегодня и это занятие не развлекало Володю. Он медленно повернулся спиной к ветру и пошел обратно.
Надо было возвращаться домой.
Увидев, что на Володе нет галстука, Евдокия Тимофеевна сразу поняла, что приключилась какая-то беда.
— Ну, выкладывай, чем отличился? — спросила она.
— А Валентина еще не приходила?
— Нет, задержалась что-то.
«Наверное, уже знает, придет сейчас, растрезвонит!» — подумал про себя Володя.
— Ну, что у тебя вышло-то? — допытывалась мать.
— Да ничего не вышло.
— А почему галстук снял?
— Снял, и все.
Мать не стала более допытываться. Она знала, что бесполезно. Володя врать не станет — он никогда не врал уж из одной только гордости. Придет час — сам все скажет. И она оставила сына в покое.
Оставшись один, Володя подошел сперва к этажерке, где стояли книги отца. Возможно, что в этих книгах, за толстыми переплетами и корешками, на которых стояли имена великих людей, все понимавших на свете и век свой посвятивших тому, чтобы людям жилось хорошо, по правде и справедливости, — возможно, что в книгах этих где-то имелся мудрый, дельный совет, как быть пионеру, оказавшемуся в таком некрасивом положении. Но в последнее время Володя уже научился по-настоящему уважать книги и не хватался за них без разбору и спросу. Да и на какой странице искать то, что нужно?.. Он осторожно провел рукой по выпуклым корешкам, пожалел, что не дорос он еще до таких книг, и пошел к своему столу. Не радовали его в этот день ни модель новенького линкора, почти уже законченная; ни новая летающая вертушка, которую можно было пускать со шпульки; ни портрет Спартака в полном облачении гладиатора, совсем готовый — оставалось только красным карандашом закрасить пурпурный плащ на латах вождя восставших рабов…