мешковатый, ключик был похож на слоненка: такой же широкий лоб, такие же
глубоко сидящие, почти детские глаза, ну а что касается хобота, то его не
было. Был утиный нос. Впрочем, это не очень бросалось в глаза и не портило
впечатления. Таким он и остался для меня на всю жизнь: слоненком. Ведь и
любовь может быть слоненком!
"Моя любовь к тебе сейчас - слоненок, родившийся в Берлине иль Париже и
топающий ватными ступнями по комнатам хозяина зверинца. Не предлагай ему
французских булок, не предлагай ему кочней капустных, он может съесть лишь
дольку мандарина, кусочек сахара или конфету. Не плачь, о нежная, что в
тесной клетке он сделается посмеяньем черни"...
Ну и так далее. Помните?
"Нет, пусть тебе приснится он под утро в парче и меди, в страусовых
перьях, как тот Великолепный, что когда-то пес к трепетному Риму Ганнибала".
Я уверен, что именно таким - Великолепным - ключик сам себе и спился: в
страусовых перьях, па подступах к вечному Риму всемирной славы. Едва
сделавшись поэтом, он сразу же стал иметь дьявольский успех у женщин, вернее
у девушек - курсисток и гимназисток, постоянных посетительниц наших
литературных вечеров. Они окружали его, щебетали, называли уменьшительными
именами, разве только не предлагали ему с розовых ладошек дольку мандарина
или конфетку. Они его обожали. У него завязывались мимолетные платонические
романчики - предмет наших постоянных насмешек.
Он давал своим возлюбленным красивые имена, так как имел пристрастие к
роскошным словам.
Так, например, одну хорошенькую юную буржуазку, носившую ранней весной
букетик фиалок, пришпиленный к воротнику кротовой шубки, ключик называл
Фиордализой. - Я иду сегодня в Александровский парк на свиданье с
Фиордализой,- говорил он, слегка шепелявя, с польским акцентом. Можно себе
представить, как мы, его самые близкие друзья - птицелов и я,издевались над
этой Фиордализой, хотя втайне и завидовали ключику.
Как и подавляющее большинство поэтов нашего города, ключик вырос из
литературы западной. Одно время он был настолько увлечен Ростаном в переводе
ЩепкинойКуперник, что даже начал писать рифмованным шестистопным ямбом пьесу
под названием "Двор короля поэтов", явно подражая "Сирано де Бержераку". Я
думаю, что опус ключика рождался из наиболее полюбившейся ему строчки:
"Теперь он ламповщик в театре у Мольера".
Помню строчки из его стихотворения "Альдебаран": "...смотри,- по темным
странам, среди миров, в полночной полумгле, течет звезда. Ее Альдебараном
живущие назвали на земле"...
Слово "Альдебаран" он произносил с упоением. Наверное, ради этого слова
было написано все стихотворение. Потом настало время Метерлинка. Некоторое
время ключик носился с книгой, кажется, Уолтера Патера, "Воображаемые
портреты", очаровавшей его своей раскованностью и метафоричностью.
Зачитывался он также "Крестовым походом детей", если не ошибаюсь Марселя
Швоба. Всю жизнь ключик преклонялся перед Эдгаром По, считал его величайшим
писателем мира, что не мешало ему в то же время очень ловко сочинять поэзы
под Игоря Северянина, а позже даже восхищаться песенками Вертинского; это
тогда считалось признаком дурного тона, и совершенно напрасно. Странность,
которую я до сих пор не могу объяснить. Ключик упорно настаивал, что
Вертинский - выдающийся поэт, в доказательство чего приводил строчку:
"Аллилуйя, как синяя птица". Самое поразительное было то, что впоследствии
однажды сам неумолимый Командор сказал мне, что считает Вертинского большим
поэтом, а дождаться от Командора такой оценки было делом нелегким.
Ключик опередил нас независимостью своих литературных вкусов. Он
никогда не подчинялся общему мнению, чаще всего ошибочному. Увлекался ключик
также и Уэллсом, которого считал не только родоначальником целого громадного
литературного направления, но также и великим художником, несравненным
изобразителем какой-то печально-волшебной Англии начала двадцатого века, так
не похожей на Англию Диккенса и вместо с тем на нее похожей. Не знаю,
заметили ли исследователи громадное влияние Уэллса-фантаста на Командора,
автора почти всегда фантастических поэм и "Бани" с ее машиной времени. Не
говорю уж о постоянном, устойчивом влиянии на ключика Толстого н
Достоевского, как бы исключающих друг друга, но в то же время так прочно
слившихся в творчестве ключика. Воздух, которым дышал ключик, всегда был
перенасыщен поэзией Блока. Впрочем, тогда, как и теперь, Блоку поклонялись
все. Однажды я прочитал ключику Бунина, в то время малоизвестного и почти
никем не признанного. Ключик поморщился. Но, видно, поэзии Бунина удалось
проникнуть в тайное тайных ключика; в один прекрасный день, вернувшись из
деревни, где он жил репетитором в доме степного помещика, ключик прочитал
мне новое стихотворение под названием "В степи", посвященное мне и
написанное "под Бунина".
"Иду в степи под золотым закатом... Как хорошо здесь! Весь простор -
румян и все в огне, а по далеким хатам ползет, дымясь, сиреневый туман" - ну
и так далее.
Я был очень удивлен. Это было скорее "под меня", чем "под Бунина", и,
кажется, ключик больше никогда не упражнялся в подобном роде, совершенно ему
не свойственном: его гений развивался по совсем другим законам. Думаю, что
влиял на ключика также и Станислав Пшибышевский - польский декадент, имевший
в то время большой успех. "Под Пшибышевского" ключик написал драму
"Маленькое сердце", которую однажды и разыграли поклонники его таланта на
сцене местного музыкального училища. Я был помощником режиссера, и в сцене,
когда некий "золотоволосый Антек" должен был застрелиться от любви к некой
Ванде, я должен был за кулисами выстрелить из настоящего револьвера в
потолок. Но, конечно, мой револьвер дал осечку и некоторое время
"золотоволосый Антек" растерянно вертел в руках бутафорский револьвер, время
от времени неуверенно прикладывая его то к виску, то к сердцу, а мой
настоящий револьвер как нарочно давал осечку за осечкой. Тогда я трахнул
подвернувшимся табуретом по доскам театрального пола. "Золотоволосый Антек",
вздрогнув от неожиданности, поспешил приложить бутафорский револьвер к
сердцу и с некоторым опозданием упал под стол, так что пьеса в конечном
итоге закончилась благополучно, и публика была в восторге, устроила ключику
овацию, и он выходил несколько раз кланяться, маленький, серенький,
лобастенький слоненок, сияя славой, а я аккуратно дергал за веревку,
раздвигая и задвигая самодельный занавес. Барышня, игравшая главную роль
роковой женщины Ванды, помнится мне, выходя на вызовы, на глазах у всех
поцеловала ключику руку, что вызвало во мне жгучую зависть.
Барышня-гимназистка была очень хорошенькая.
"Черт возьми, везет же этому ключику! Что она в нем нашла, интересно?
Пьеска так себе, под Пшибышевского, декадентщина, а сам ключик просто серый
слоненок!" Вообще взаимная зависть крепче, чем любовь, всю жизнь привязывала
нас друг к другу начиная с юности. Однажды ключик сказал мне, что не знает
более сильного двигателя творчества, чем зависть. Я бы согласился с этим,
если бы не считал, что есть еще более могучая сила: любовь. Но не просто
любовь, а любовь неразделенная, измена или просто любовь неудачная, в
особенности любовь ранняя, которая оставляет в сердце рубец на всю жизнь. В
истоках творчества гения ищите измену или неразделенную любовь. Чем опаснее
нанесенная рана, тем гениальнее творения художника, приводящие его в конце
концов к самоуничтожению.
Я не хочу приводить примеры. Они слишком хорошо известны.
Однако надо иметь в виду, что самоуничтожение не всегда самоубийство.
Иногда оно принимает другие, более скрытые, но не менее ужасные формы: дуэль
Пушкина, уход Толстого из Ясной Поляны. Переживши рядом с ключиком лучшую
часть нашей жизни, я имел возможность не только наблюдать, но и участвовать
в постоянных изменениях его гения, все время толкавшего его в пропасть. Я
был так душевно с ним близок, что нанесенная ему некогда рана оставила шрам
и в моем сердце. Я был свидетелем его любовной драмы, как бы незримой для
окружающих: ключик был скрытен и самолюбив; он ничем не выдал своего
отчаяния. Идеалом женщины для него всегда была Настасья Филипповна из
"Идиота" с ее странной, неустроенной судьбой, с ее прекрасным, несколько
скуластым лицом мещанской красавицы, с ее чисто русской сумасшедшинкой. Он
так и не нашел в жизни своего литературного идеала. В жизни обычно все
складывается вопреки мечтам. Подругой ключика стала молоденькая, едва ли не
семнадцатилетняя, веселая девушка, хорошенькая и голубоглазая. Откуда она
взялась, не имеет значения. Ее появление было предопределено. Только что,
более чем с двухлетним опозданием, у нас окончательно установилась советская
власть, и мы оказались в магнитном поле победившей революции, так решительно
изменившей всю нашу жизнь. Впервые мы почувствовали себя освобожденными от
всех тягот и предрассудков старого мира, от обязательств семейных,
религиозных, даже моральных; мы опьянели от воздуха свободы: только права и
никаких обязанностей. Мы не капиталисты, не помещики, не фабриканты, не
кулаки. Мы дети мелких служащих, учителей, акцизных чиновников,
ремесленников. Мы - разночинцы. Нам нечего терять, даже цепей, которых у нас
тоже не было. Революция открыла для пас неограниченные возможности. Может
быть, мы излишне идеализировали революцию, не понимая, что и революция
накладывает на человека обязательства, а полная, химически чистая свобода
настанет в мире еще не так-то скоро, лишь после того, когда на земном шаре
разрушится последнее государство и "все народы, распри позабыв, в единую
семью соединятся". Но тогда нам казалось, что мы уже шагнули в этот
отдаленный мир всеобщего счастья. Некоторые из нас ушли из своих семейств и
поселились в отдельных комнатах по ордерам губжилотдела. Мы были ближе к
Фурье, чем к Марксу. Образовалась коммуна поэтов. В реквизированном особняке
при свете масляных и сальных коптилок мы читали по вечерам стихи, в то время
как в темных переулках города, лишенного электрического тока, возле
некоторых домов останавливались автомобили ЧК с погашенными фарами и над
всем мертвым и черным городом светился лишь один ярко горевший
электричеством семиэтажный дом губчека, где решались судьбы последних
организаций, оставленных в подполье бежавшей из города контрреволюцией, а
утром па стенах домов и на афишных тумбах расклеивались списки
расстрелянных. Я даже не заметил, с чего и как начался роман ключика. Просто
однажды рядом с ним появилась девушка, как нельзя более соответствующая
стихам из "Руслана и Людмилы":
"...есть волшебницы другие, которых ненавижу я: улыбка, очи голубые и
голос милый - о друзья! Не верьте им: они лукавы! Страшитесь, подражая мне,
их упоительной отравы",
Вероятно, читатель с неудовольствием заметил, что я злоупотребляю
цитатами. Но дело в том, что я считаю хорошую литературу такой же составной
частью окружающего меня мира, как леса, горы, моря, облака, звезды, реки,
города, восходы, закаты, исторические события, страсти и так далее, то есть
тем материалом, который писатель употребляет для постройки своих
произведений.
Для меня Пушкин - великое произведение природы вроде грозы, бури,
метели, летучей гряды облаков, лунной ночи, чувыканья соловьев, даже чумы. Я
его цитирую, так же как цитирую множество других прекрасных авторов и
явлений природы.
Процитировал же Толстой предутреннюю летнюю луну, похожую на кусок
ртути. Именно на кусок. Хотя ртуть в обычных земных условиях существует как
шарик. Так что примиритесь с этой моей манерой; почему же мне не цитировать
других в том случае, когда я сам не могу создать лучшего? Итак:
"...улыбка, очи голубые и голос милый..."
Такова была подруга ключика - его первая любовь! - а то, что "она
лукава", выяснилось позже и нанесло ключику незаживающую рану, что оставила
неизгладимый след на всем его творчестве, сделала его гениальным и привела в
конце концов к медленному самоуничтожению. Это стало вполне ясно только
теперь, когда ключика уже давно не существует на свете и только его тень
неотступно следует за мною. Мне кажется, что я постиг еще не обнаруженную
трагедию ключика.
Ах, как они любили друг друга - ключик и его дружок, дружочек, как он
ее называл в минуты нежности. Они были неразлучны, как дети, крепко
держащиеся за руки. Их любовь, не скрытая никакими условностями, была на
виду у всех, и мы не без зависти наблюдали за этой четой, окруженной облаком
счастья. Не связанные друг с другом никакими обязательствами, нищие,
молодые, нередко голодные, веселые, нежные, они способны были вдруг
поцеловаться среди бела дня прямо па улице, среди революционных плакатов и
списков расстрелянных. Они осыпали друг друга самыми ласковыми прозвищами, и
ключик, великий мастер слова, столь изобретательный в своих литературных
произведениях, ничего не мог придумать более оригинального, чем "дружочек,
друзик". Он бесконечно спрашивал: - Скажи, ведь ты мой верный дружок,
дружочек, грузик? На что она также, беспечно смеясь, отвечала: - А ты ведь
мой слоненок, слоник? Никому в голову не могло прийти, что в это время у
ключика в семье разыгрывается драма. Считалось, что всякого рода семейные
драмы ушли в прошлое вместе со старым миром. Увы, это было не так. Семья
ключика собиралась уезжать в Польшу, провозглашенную независимым
государством. Поляки возвращались из России на родину. И вдруг оказалось,
что ключик решительно отказывается ехать с родителями. Несмотря на то, что
он всегда даже несколько преувеличенно гордился своим шляхетством, он не
захотел променять революционную Россию на панскую Польшу. В упрямстве
ключика его семья обвинила девушку, с которой ключик не хотел расстаться.
Мать ключика ее возненавидела и потребовала разрыва. Ключик отказался.
Властная полька, католичка, "полесская ведьма" прокляла сына, променявшего
Польшу на советскую девушку, с которой ключик даже не был обвенчан или, в
крайнем случае, зарегистрирован. Произошла драматическая сцепа между матерью
и сыном, который до этого случая был всегда почтительным и послушным. Но
вдруг взбунтовался. В нем заговорила материнская кровь. Нашла коса на
камень. Семья ключика уехала в Польшу. Ключик остался. Его любовь к дружочку
не изменила наших отношений. Но теперь нас уже было не двое, а трое.
Впрочем, когда нас перевели в Харьков на работу в Угросту для укрепления
пропагандистского сектора, дружочек на некоторое время осталась в Одессе,
так что самые тяжелые, голодные дни не испытала, но времена переменились и
скоро она перебралась к ключику в Харьков. Мы жили втроем, нанимая две
комнаты на углу Девичьей и Черноглазовской, прельстивших нас своими
поэтическими названиями. Дела наши поправились. Мы прижились в чужом
Харькове, уже недурно зарабатывали, иногда вспоминая свой родной город и
некоторые проказы прежних дней, среди которых видное место занимала забавная
история брака дружочка с одним солидным служащим в губпродкоме. По первым
буквам его имени, отчества и фамилии он получил по моде того времени
сокращенное название Мак. Ему было лет сорок, что делало его в наших глазах
стариком. Он был весьма приличен, вежлив, усат, бородат и, я бы даже сказал,
не лишен некоторой приятности. Он был, что называется, вполне порядочный
человек, вдовец с двумя обручальными кольцами на пальце. Он был постоянным
посетителем наших поэтических вечеров, где и влюбился в дружочка.
Когда они успели договориться, неизвестно.
Но в один прекрасный день дружок с веселым смехом объявила ключику, что
она вышла замуж за Мака и уже переехала к нему. Она нежно обняла ключика,
стала его целовать, роняя прозрачные слезы, объяснила, что, служа в
продовольственном комитете, Мак имеет возможность получать продукты и что ей
надоело влачить полуголодное существование, что одной любви для полного
счастья недостаточно, но что ключик навсегда останется для нее самым светлым
воспоминанием, самым-самым ее любимым друзиком, слоником, гением и что она
не забудет нас и обещает нам продукты.
Тогда я еще не читал роман аббата Прево и не понял, что дружочек -
разновидность Манон Леско и что тут уж ничего не поделаешь. Ключик в роли
кавалера де Гри" грустно поник головой. Он начитался Толстого и был
непротивленцем. Я же страшно возмутился и наговорил дружочку массу
неприятных слов, на что она, весело смеясь, блестя голубыми глазами,
сказала, что понимает, какую глупость совершила, и согласна в любой миг
бросить Мака, но только стесняется сделать это сама. Надо, чтобы она была
насильно вырвана из рук Мака, похищена. - Это будет так забавно,прибавила
она,- и я опять вернусь к моему любимому слоненку.
Так как ключик по своей природе был человек воспитанный, не склонный к
авантюрам, то похищение дружочка я взял на себя как наиболее отчаянный из
всей нашей компании. В условленное время мы отправились с ключиком за
дружочком. Ключик остался на улице, шагая взад-вперед перед подъездом,
хмурый, небритый, нервный, как ревнивый гном, а я поднялся по лестнице и
громко постучал в дверь кулаком. Дверь открыл сам Мак. Увидев меня, он
засуетился и стал теребить бородку, как бы предчувствуя беду. Вид у меня был
устрашающий: офицерский френч времен Керенского, холщовые штаны, деревянные
сандалии на босу ногу, в зубах трубка, дымящая махоркой, а на бритой голове
красная турецкая феска с черной кистью, полученная мною по ордеру вместо
шапки в городском вещевом складе. Не удивляйтесь: таково было то
достославное время - граждан снабжали чем бог послал, но зато бесплатно.
- Где дружочек? - грубым голосом спросил я. - Видите ли...- начал Мак,
теребя шнурок пенсне. - Слушайте, Мак, не валяйте дурака, сию же минуту
позовите дружочка. Я вам покажу, как быть в наше время синей бородой! Ну,
поворачивайтесь живее! - Дружочек! - блеющим голосом позвал Мак, и нос его
побелел. - Я здесь,- сказала дружочек, появляясь в дверях буржуазно
обставленной комнаты.- Здравствуй. - Я пришел за тобой. Нечего тебе здесь
прохлаждаться. Ключик тебя ждет внизу. - Позвольте...пробормотал Мак. - Не
позволю,- сказал я. - Ты меня извини, дорогой,сказала дружочек, обращаясь к
Маку.- Мне очень перед тобой неловко, но ты сам понимаешь, наша любовь была
ошибкой. Я люблю ключика и должна к нему вернуться. - Идем,- скомандовал я.
- Подожди, я сейчас возьму вещи. - Какие вещи? - удивился я.- Ты ушла от
ключика в одном платьице. - А теперь у меня уже есть вещи. И продукты,-
прибавила она, скрылась в плюшевых недрах квартиры и проворно вернулась с
двумя свертками.Прощай, Мак, не сердись на меня,- милым голосом сказала она
Маку. У Мака на испуганном лице показались слезы. - И смотрите у меня,-
сказал я на прощанье, погрозив Маку трубкой,- чтобы этого больше не
повторялось! Мы с дружочком спустились по лестнице на улицу, где я передал
нашу Манон Леско с рук на руки кавалеру де Гри".
Читателю все это может показаться невероятным, но таково было время.
Паспортов не существовало, и браки легко заключались и расторгались в отделе
актов гражданского состояния на Дерибасовской в бывшем табачном магазине
Стамболи, где еще не выветрился запах турецкого табака. Браки заключались по
взаимному согласию, а разводы в одностороннем порядке. Как ни странно, но
всю эту историю с Маком мы тогда воспринимали всего лишь как забавное
приключение, не понимая всей серьезности того, что случилось.
Не прошло и года, как ключик вспомнил об этом, но уже было поздно.
Во всяком случае, еще долгое время история с Маком служила поводом для
веселых импровизаций и дружочек не без юмора рассказывала, как она была
замужней дамой. Через некоторое время, уже в Москве, в моей комнате в
Мыльниковом переулке раздался телефонный звонок и оживленный женский голос
сказал: - Здравствуй. Как поживаешь? Я узнал голос дружочка. - Можешь меня
поздравить, я уже в Москве,- сказала она. - А ключик? - спросил я. - Остался
в Харькове. - Как! Ты приехала одна? - Не совсем,проговорила дружочек, и я
услышал ее странный смешок. - Как это не совсем? - спросил я, предчувствуя
недоброе. - А так! - услышал я беспечный голос.- Жди нас. И через полчаса в
мою комнату вбежала нарядно одетая, в модной шляпке, с сумочкой, даже,
кажется, в перчатках дружочек, а следом за ней боком, криво, как бы
расталкивая воздух высоко поднятым плечом, прошел в дверь человек в новом
костюме и в соломенной шляпеканотье - высокий, с ногой, двигающейся как на
шарнирах.
Это был колченогий - так я буду его называть в дальнейшем - одна из
самых удивительных и, может быть, даже зловещих фигур, вдруг появившихся
среди нас, странное порождение той эпохи. Остатки деникинских войск были
сброшены в Черное море; обезумевшие толпы беглецов из Петрограда, Москвы,
Киева - почти все, что осталось от российской Вандеи,штурмовали пароходы,
уходившие в Варну, Стамбул, Салоники, Марсель. Контрразведчики, не сумевшие
пробиться на пароход, стрелялись тут же на пристани, среди груды брошенных
чемоданов. Город, взятый с налета конницей Котовского и регулярной
московской дивизией Красной Армии, одетой в новые оранжевые полушубки, был
чист и безлюден, как бы вычищенный железной метлой от всей его
белогвардейской нечисти, многочисленных ярких вывесок магазинов, медных
досок консульств и банков, золотых букв гостиниц и ресторанов... Город,
приняв огненное крещение, как бы очистился от скверны, помолодел и замер в
ожидании начала новой жизни. Пароходы с эмигрантами еще чернели на горизонте
как выброшенная куча дымящегося шлака, а уже новая власть занимала
опустевшие особняки, размещалась в городской управе, в штабе военного
округа, в Воронцовском дворце, в редакциях газет, получивших новые названия
и новое содержание. В помещении деникинского Освага возникло новое советское
учреждение Одукроста, то есть Одесское бюро украинского отделения
Российского телеграфного агентства, с его агитотделом, выпускавшим листовки,
военные сводки, стенные газеты и плакаты, тут же изготовлявшиеся на больших
картонных и фанерных листах, написанные клеевыми красками. Плакаты эти тут
же, еще не высохнув, разносились и развозились по всему городу на извозчиках
и велосипедах. На плакатах под картинками помещались агитстихи нашего
сочинения. Например:
"По небу полуночи Врангель летел, и грустную песню он пел. Товарищ!
Барона бери на прицел, чтоб ахнуть барон не успел".
С утра до вечера в Одукросте кипела работа, стучали пишущие машинки,
печатая сводки двух последних фронтов - польского и врангелевского,
крымского. Положение новой, советской власти все еще было неопределенным,
хотя окончательная победа уже явно ощущалась. Нашей Одукростой руководил
прибывший вместе с передовыми частями Красной Армии странный человек -
колченогий. Среди простых, на вид очень скромных, даже несколько серых
руководящих товарищей из губревкома, так называемой партийнореволюционной
верхушки, колченогий резко выделялся своим видом. Во-первых, он был калека.
С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал
в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным
суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько
заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой
головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему,
чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего
ангела с прекрасным демоническим лицом, он появлялся в машинном бюро
Одукросты, вселяя любовный ужас в молоденьких машинисток; при внезапном
появлении колченогого они густо краснели, опуская глаза на клавиатуры своих
допотопных "ундервудов" с непомерно широкими каретками.
Может быть, он даже являлся им в грешных снах. О нем ходило множество
непроверенных слухов. Говорили, что он происходит из мелкопоместных дворян
Черниговской губернии, порвал со своим классом и вступил в партию
большевиков. Говорили, что его расстреливали, но он по случайности остался
жив, выбрался ночью из-под кучи трупов ц сумел бежать. Говорили, что в бою
ему отрубили кисть руки. Но кто его так покалечил - белые, красные, зеленые,
петлюровцы, махновцы или гайдамаки, было покрыто мраком неизвестности. Во
всяком случае, у него был партийный билет и все тогдашние чистки он проходил
благополучно. Он принадлежал к руководящей партийной головке города и в
общественном отношении для нас, молодых беспартийных поэтов, был недосягаем,
как звезда. Между нами и им лежала пропасть, которую он сам не склонен был
перейти. У пего были диктаторские замашки, и свое учреждение он держал в
ежовых рукавицах. Но самое удивительное заключалось в том, что он был поэт,
причем не какой-нибудь провинциальный дилетант, графоман, а настоящий,
известный еще до революции столичный поэт из группы акмеистов, друг
Ахматовой, Гумилева и прочих, автор нашумевшей книги стихов "Аллилуйя",
которая при старом режиме была сожжена как кощунственная по решению
святейшего синода. Это прибавляло к его личности нечто демоническое. Вскоре
в местных "Известиях" стали печататься его стихи. Вот, например, как он