– Бог разгневан… – пробормотал он. – Бог разгневан… Уже льется кровь.
   Он поднял глаза вверх. Никого не было видно, но резкий запах животного стоял в воздухе. Он снова явился… Он повсюду – вокруг меня, у меня под ногами, у меня над головой… – испуганно подумал юноша.
   Опустив голову, он ждал. Воздух был беззвучен и неподвижен. Ласковый, успокоительный свет играл на противоположной стене и на плетенном из камыша потолке. «Не буду раскрывать рта, – решил юноша, – не пророню ни звука. Может быть, Он сжалится надо мной и уйдет…»
   Но, едва подумав так, он тут же раскрыл уста и жалобно заговорил:
   – Зачем Ты проливаешь мою кровь? За что разгневался? Доколе будешь преследовать меня? Он умолк. Рот его был открыт, волосы на голове вздыблены, глаза полны испуга. Согнувшись, юноша прислушивался.
   Вначале не было слышно ничего. Воздух не двигался. Тишина. И вдруг кто-то вверху над ним заговорил, а он напряженно слушал. Он весь обратился в слух и только время от времени резко встряхивал головой, словно говоря: «Нет! Нет! Нет!»
   Наконец юноша тоже раскрыл уста. Теперь его голос уже не дрожал.
   «Я не смогу! Я безграмотен, ленив, труслив, люблю хорошо поесть, выпить вина, посмеяться, я хочу жениться, иметь детей. Отпусти меня!» Юноша снова замолчал, прислушиваясь.
   – Что Ты сказал? Говори громче, я не слышу! Он закрыл уши ладонями, чтобы как-то смягчить доносившийся сверху суровый голос. С сосредоточенным лицом, затаив дыхание, он слушал. Слушал и отвечал:
   – Да, да, я боюсь… Встать и заговорить? Но что я могу сказать? И как я скажу это? Я не смогу – я ведь безграмотен! Что Ты сказал? Царство Небесное? Не нужно мне Царства Небесного. Я люблю землю, хочу жениться, хочу взять в жены Магдалину, хоть она и блудница. Это случилось по моей вине, поэтому я и спасу ее… Нет, не землю, не землю, а одну лишь Магдалину, и для меня этого достаточно! Говори тише, если хочешь, чтобы я Тебя слышал!
   Приставив ладонь к глазам – мягкий свет, идущий из окошка в потолке, слепил его – он смотрел вверх, в потолок, и ожидал. Слушал, затаив дыхание. И пока он слушал, лицо его светилось радостью и счастьем, а тонко прочерченные губы шевелились. И вдруг он разразился смехом.
   – Да, да, – бормотал он. – Ты понял правильно. Да, преднамеренно. Я делаю это преднамеренно. Чтобы Ты почувствовал ко мне отвращение. Ступай, поищи кого-нибудь другого, а я обрету избавление!
   Он осмелел.
   – Да, да, преднамеренно! Всю свою жизнь я буду изготовлять кресты, на которых распинают избранных Тобой Мессий!
   Сказав это, юноша снял со стены ремень с гвоздями, опоясался им и посмотрел в окошко. Солнце уже взошло, и небо вверху было голубым и жестким, как сталь. Нужно было торопиться: в полдень, когда зной набирает наибольшую силу, должно свершиться распятие.
   Он опустился на колени, подставил плечо под крест, обнял его. Затем выпрямил одну ногу, напрягся. Крест показался ему необычайно тяжелым, неподъемным. Шатаясь, он направился к двери. Тяжело дыша, сделал два шага, три, уже почти было дошел до двери, но колени его вдруг подогнулись, голова закружилась, и, придавленный крестом, юноша рухнул лицом вниз на порог.
   Хижина содрогнулась. Раздался пронзительный женский крик, дверь в соседнюю комнату распахнулась, и появилась мать. Темно-русая, высокая, большеглазая. Она уже пережила пору первой молодости и теперь входила в беспокойную медовую горечь осени. Голубые круги вокруг глаз, рот крупный и изогнутый, как у сына, но подбородок более сильный и волевой. На голове льняной Платок фиалкового цвета, а в ушах позвякивали две продолговатые серебряные серьги – единственное ее украшение.
   За открывшейся дверью показался сидящий на постели, с обнаженной верхней половиной тела, бледно-желтый, обрюзглый, с неподвижными стекловидными глазами.
   Жена только что, дала ему еду, и он еще с усилием жевал хлеб, маслины и лук. Курчавые седые волосы у него на груди были в слюне и крошках. Рядом с ним стоял знаменитый роковой посох, расцветший в день помолвки. Теперь это был кусок сухого дерева. Мать вошла, увидела, как бьется в судорогах ее сын, придаленный крестом, но вместо того, чтобы броситься поднимать его, смотрела, впившись ногтями себе в щеки. Она уже измучилась оттого, что сына то и дело приносили к ней на руках в обморочном состоянии, устала видеть, как он скитается по полям и безлюдным местам, голодает денно и нощно, не желает заняться делом и просиживает часы напролет, устремив, взгляд в пустоту, околдованный, неприкаянный. И только когда ему заказывали изготовить крест для распятия людей, он самозабвенно, яростно трудился и днем и ночью. Он перестал водить в синагогу, не испытывал больше желания отправиться в Кану или на какой-нибудь праздник, а в ночи Полнолуния терял рассудок, и несчастная мать слышала, как ее сын разговаривает и кричит, словно ссорясь с каким-то демоном. Сколько раз она уже обращалась к мужниному брату – старому раввину, умевшему изгонять демонов и исцелягь одержимых, которые приходили к нему со всех концов света. Третьего дня она снова бросилась ему в ноги с упреком:
   – Чужих ты исцеляешь, а сына моего исцелить не хочешь?
   Но раввин только качал головой:
   – Мария, сына твоего терзает не демон. Не демон, а Бог. Что же я могу поделать?
   – Стало быть, нет ему исцеления? – спросила несчастная мать.
   – Это Бог, а от Него исцеления нет.
   – Почему же Он терзает его?
   Старый заклинатель только вздохнул и ничего не ответил.
   – Почему Он терзает его? – снова спросила мать.
   – Потому что любит, – ответил наконец раввин. Мать испуганно посмотрела на него. Она уж было снова открыла рот, желая задать вопрос, но раввин не дал ей заговорить.
   – Таков Закон Божий, и не спрашивай об этом, – сказал он, нахмурив брови, и дал ей знак уйти.
   Эта напасть продолжалась уже много лет, и у Марии, хоть и была она матерью, иссякло терпение. Теперь, видя, что сын лежит на пороге лицом вниз, а по его лбу струится кровь, она застыла без движения. Только глубокий стон вырвался у нее из самого сердца.
   Но причиной тому был не сын, а ее собственная участь. Жизнь ее переполнилась горем. Несчастной была она в замужестве, несчастной была и в материнстве, овдовев еще до вступления в брак и став матерью, лишенной сына. Она старела, и все больше седых волос появлялось у нее с каждым днем. Она старела, так и не познав молодости, не познав мужнего тепла, чуждая наслаждения и гордости замужней женщины, чуждая наслаждения и гордости матери. Плач был уже не властен над ее глазами. Все слезы, отпущенные на ее долю Богом, она уже выплакала и теперь смотрела на мужа и на сына только сухими глазами. И если ей еще иногда случалось заплакать, то плакала она только весной, оставаясь наедине с собой, когда видела, как зеленеют поля, и чувствовала благоухание цветущих деревьев. Но в такие часы горевала она не о муже и не о сыне, а о своей загубленной жизни.
   Юноша поднялся и краем одежды вытер кровь. Обернувшись, он увидел сурово взиравшую на него мать и рассердился. Он хорошо знал этот ничего не прощавший ему взгляд, знал эти сжатые, полные горечи губы. Он больше не мог терпеть этого. У него уже не было сил оставаться в одном доме со старым паралитиком, безутешной матерью и жалкими повседневными указаниями:
   «Ешь! Работай! Женись! Ешь! Работай! Женись!»
   Мать разжала сомкнутые уста.
   – Иисусе, – произнесла она с упреком, – с кем ты снова спорил сегодня на рассвете?
   Сын закусил губы, чтобы тяжкое слово не сорвалось с них, распахнул дверь, и внутрь дома вошло солнце, а вместе с ним – пыльный, горячий воздух пустыни. Он утер со лба пот и кровь, снова подставил плечо под крест и молча поднял его.
   Мать пригладила ладонями рассыпавшиеся по плечам волосы, убрала их под платок и шагнула к сыну. Но, разглядев его на свету, она вздрогнула от неожиданности: лицо юноши менялось непрерывно, словно текучая вода! Каждый день она видела его как бы впервые, каждый день в его глазах, на челе, на устах она встречала какой-то неведомый свет, встречала улыбку, то сатанинскую, то исполненную печали, встречала ненасытимое озарение, скользившее по челу, по подбородку, по шее и поглощавшее его целиком. А сегодня в его очах полыхали два огромных черных огня.
   Она чуть было не закричала в испуге: «Кто ты?» – но сдержалась.
   – Дитя мое, – сказала Мария, и губы ее дрогнули. Она умолкла и ожидала, желая убедиться, действительно ли этот человек – ее сын. Обернется ли он, чтобы взглянуть на нее, заговорить с ней?
   Он не обернулся. Рывком взвалил крест на спину и решительно шагнул через порог.
   Прислонившись к дверному косяку, мать смотрела, как он поднимается вверх, легко ступая по камням мостовой. Боже! Откуда вдруг столько силы?! Словно не крест был у него на плечах, а два крыла, возносившие его ввысь.
   – Господи Боже, – прошептала в смятении мать. – Кто это? Чей он сын? Он не похож на своего отца, ни на кого не похож. Каждый день он меняется. Он не один, он – это целое множество… Я схожу с ума…
   Она вспомнила, как однажды вечером держала его у груди, сидя в маленьком дворике рядом с колодцем. Было лето. Вверху свисали с лоз гроздья винограда. Нововрожденный младенец сосал грудь…
   И пока он сосал грудь, Марию одолел сон. Это длилось всего какое-то мгновение, но она успела увидеть сновидение, дивное своей необъятностью.
   Ангел на небе держал звезду, свисавшую у него с руки, словно фонарь, и двигался вперед, освещая лежавшую внизу землю. И была во мраке дорога, залитая светом и сверкавшая, словно молния, множеством искр, которые перекатывались и гасли у нее под ногами… Очарованная, смотрела она на все это, спрашивая себя, куда ведет эта дорога и почему она оканчивается у ее стоп. А затем подняла глаза вверх и что же увидела там? Звезда остановилась прямо у нее над головой. Тогда вдали, на сверкающей звездами дороге, показались три всадника. Три золотых венца сверкали у них на кудрях. Всадники на мгновение остановились, посмотрели на небо и, увидев, что звезда перестала двигаться, сразу же все вместе пришпорили коней и поскакали вперед. Теперь Мария четко различала их лица. Средний из всадников был безусый белокурый юноша, прекрасный, словно белая роза. Справа от него скакал желтокожий мужчина с черной-пречерной остроконечной бородой и раскосыми глазами, а слева – арап с белоснежными курчавыми волосами, золотыми серьгами в ушах и сверкающими белыми зубами. И едва мать успела разглядеть их и прикрыть сыну глаза от слепящего сияния, как три всадника подъехали, спешились и опустились перед ней на колени, а ребенок оставил грудь и поднялся на ножки, став на колене у матери.
   Первым приблизился белый царевич. Он снял с кудрей венец и смиренно положил его к ножкам младенца. Затем преклонил колени черный, который достал из-за пазухи пригоршню рубинов и изумрудов и, исполненный нежности, стал рассыпать их над детской головкой. Последним протянул руку желтый, положив к ножкам младенца на забаву ему пучок длинных павлиньих перьев… Младенец разглядывал всех троих, улыбался им, но так и не протянул ручонки к дарам…
   Вдруг три царя исчезли, и появился пастушок в одежде из овечьих шкур. В руках у него была глиняная миска с теплым молоком. Младенец же, едва увидел пастушка, стал танцевать на материнском колене, опустил личико в миску и жадно, с наслаждением принялся пить молоко…
   Прислонившись к дверному косяку, мать вновь мысленно пережила то необъятное сновидение и вздрогнула. Какие надежды подавал ее единственный сын, чего только не пророчили ей гадалки, как смотрел на него сам почтенный раввин, когда, раскрыв над головкой младенца Писания, читал Пророчества, как разглядывал его грудь, глаза, стопы его ножек, отыскивая знаки! Но – увы! – с течением времени ее надежды рушились, сын вступил на дурной путь и все дальше удалялся от пути человеческого.
   Она поплотнее закуталась в платок, закрыла дверь на засов и тоже стала подниматься вверх, чтобы посмотреть, как будет происходить распятие, и тем самым скоротать время.



Глава 4


   Мать все шла и шла, желая поскорее войти в толпу и затеряться в ней. Впереди раздавались пронзительные крики женщин, позади – тяжелое, злобное дыхание немытых, взлохмаченных, босых мужчин со спрятанными на груди ножами, еще дальше шли старики, а уже за ними – хромые, слепые, калеки. Земля трескалась под ногами идущих людей, пыль вздымалась столбом, в воздухе стояло зловоние, а сверху уже начинало припекать солнце.
   Какая-то старуха обернулась, увидела Марию и выругалась. Две соседки отвернулись и сплюнули, словно защищая себя от сглаза, а недавно вышедшая замуж женщина подобрала в ужасе одежды, чтобы мать распинателя, проходя мимо, ненароком не коснулась их.
   Мария вздохнула и плотнее закуталась в лиловый плащ, из-под которого теперь были видны только ее горестно сжатые уста и исполненные страдания миндалевидные глаза. Она шла в полном одиночестве, спотыкаясь о камни, спешила затеряться, исчезнуть в толпе. Вокруг слышался ропот, но сердце ее словно окаменело, но она продолжала идти. «Сыночек мой, родимый мой, до чего дошел!» – думала она и, чтобы не разрыдаться, закусила конец платка.
   Она догнала толпу, прошла мимо мужчин туда, где были женщины, затерялась среди них и прикрыла уста ладонью: теперь уже были видны только глаза, и никакая соседка не смогла бы узнать ее. Мария успокоилась.
   Вдруг сзади раздался крик, мужчины ринулись вперед, прокладывая себе дорогу среди женщин, подступили к крепости, где томился в заточении Зилот, и торопливо принялись ломать ворота, чтобы освободить его. Мария оказалась оттесненной в сторону, укрылась под сводчатой дверью и наблюдала оттуда за происходящим. Длинные засаленные бороды, длинные засаленные волосы, покрытые пеной губы. Почтенный раввин, взобравшийся на плечи верзиле дикого вида, размахивал воздетыми к небу руками и кричал. Что он кричал? Мария напрягла слух.
   – Верьте, дети мои, в народ израильский! – услышала она. – Ну-ка, все вместе вперед! Не бойтесь! Рим – лишь дым, Бог дунет и рассеет его! Вспомните Маккавеев, вспомните, как они изгнали и посрамили миродержавных эллинов, – и мы так же изгоним и посрамим римлян. Един Господь Всемогущий, и Он есть наш Бог.
   Боговдохновенный, раввин подпрыгивал, танцуя на широких плечах верзилы. Бежать самому у него уже не было сил, он был стар, посты, покаяния и великие надежды, истощили его тело, и потому исполинского роста горец схватил старика и бежал впереди толпы, размахивая им, словно знаменем.
   – Эй, Варавва! – кричали люди. – Смотри не урони его!
   Но верзила беспечно поднимал, да еще и подбрасывал сидящего у него на плечах старца и двигался вперед.
   Люди взывали к Богу, воздух над их головами накалился, взметнулись искры, мешая небо и землю. Разум у людей помутился. Этот мир, сотворенный из камней, растений и плоти, распался, стал прозрачным, а за ним явился другой мир, сотворенный из огней и ангелов.
   Иуда взметнулся, простер руки, сорвал у Вараввы с плеч почтенного раввина, рывком усадил его себе на плечи и заревел:
   «Сегодня! Не завтра – сегодня!»
   И сам раввин загорелся и запел своим высоким, замирающим, голосом победный псалом, подхваченный всем народом:
   – Народы окружили меня: во имя Бога да рассею я их! Народы осадили меня: во имя Бога да рассею я их! Они окружили меня роем осиным: во имя Бога да рассею я их!
   Но когда они пели и мысленно сокрушали народы, прямо перед ними, в самом сердце Назарета, круто встала мощностенная, квадратная, о четыре угла, о четыре башни, с четырьмя огромными стальными орлами твердыня вражеская – крепость. Там, внутри, на каждом шагу обитал Демон: высоко на башнях – желто-черные, несущие орлов стяги Рима, ниже – кровожадный центурион Назарета Руф со своим войском, еще ниже – кони, псы, верблюды, невольники, а в самом низу – брошенный в глубокий безводный колодец, заросший, лишенный вина и женщин мятежный Зилот. Стоит ему только вскинуть голову, и все эти проклятые нагромождения над ним: люди, невольники, кони, башни – все это рухнет. Так вот всегда в глубокие подземелья беззакония упрятывает Бог слабый, попранный презрением крик о справедливости.
   Этот Зилот был последним потомком великого рода Маккавеев. Бог Израиля простер над ним длань свою и уберег этот святой посев от исчезновения. Сорок юношей обмазал смолою однажды ночью старый царь Ирод окаянный и поджег их, словно факелы, потому как повергли они долу золотого орла, которого царь-изменник Иудеи воздвиг на притолоке неоскверненного дотоле Храма. Сорок один человек принимали участие в заговоре – сорок удалось схватить, но предводитель ускользнул: Бог Израиля схватил его за волосы и спас. Этим тогда еще безусым храбрецом и был Зилот, правнук Маккавеев. С тех пор он годами рыскал в горах, борясь за свободу той земли, которую Бог даровал Израилю. «Один только Адонаи – владыка наш, – провозглашал он. – Не платите податей земным властителям, не позволяйте идолам в орлином подобии осквернять Храм Божий, не закладайте тельцов и агнцев в жертву тирану императору. Один только есть Бог – наш Бог, один только есть народ – народ Израиля, один только есть плод на древе земном – Мессия!»
   Но нежданно Бог Израиля отнял простертую над ним длань свою, и центурион Назарета Руф схватил его. Крестьяне, ремесленники, хозяева собрались отовсюду из окрестных селений, пришли рыбаки с Геннисаретского озера. Изо дня в день кружил теперь по домам и рыбачьим ладьям, доносясь и до путников на дорогах, неясный, подозрительный, двусмысленный слух. Бывало, говорили: «Зилота распинают. И ему тоже пришел конец», а бывало: «Возрадуйтесь и возликуйте, братья! Пришел избавитель, берите же пальмовые ветви и ступайте все вместе в Назарет приветствовать его!»
   Прочтенный раввин на плечах рыжебородого приподнялся в коленях, простер руку в направлении крепости и снова возопил:
   – Он пришел! Пришел! Мессия стоит на дне колодца и ожидает. Кого же он ожидает? Нас, народ израильский! Вперед, сломайте ворота и избавьте Избавителя, а он избавит нас!
   – Во имя Бога Израиля! – яростно зарычал Варавва и поднял топор.
   Народ взревел, заколыхались спрятанные на груди ножи, стайки детей схватились за пращи, и все ринулись вслед за Вараввой на железные ворота. Глаза людей были ослеплены обильным светом Божьим, и никто не видел, как приоткрылась низкая калитка и оттуда вышла, вытирая полные слез глаза, бледная, как полотно, Магдалина. Душа ее скорбела о смертнике, и потому она пустилась ночью в колодец, чтобы дать ему насладиться последней радостью – самой сладостной, какую только может дать этот мир. Но смертник состоял в суровом ордене зилотов и дал клятву не стричь волос, не прикасаться к вину и не спать с женщиной до тех пор, пока не будет избавлен Израиль. Всю ночь Магдалина просидела напротив, смотря на него, а он, пребывая где-то далеко, смотрел сквозь черные женские волосы на Иерусалим, но не на нынешний – женщину, пребывающую в покорстве и блуде, а на грядущий Иерусалим: святую, с семью триумфальными крепостными вратами, с семью ангелами-хранителями, с семидесятые семью народами всего мира, простершимися ниц пред ее стопами. Смертник касался дарующей свежесть груди той женщины, которая есть грядущий Иерусалим, и смерть исчезала, мир полнился наслаждением, становился округлым, заполнял его любовно изогнутые ладони. Он сомкнул глаза, держа в объятиях грудь Иерусалима и думая только об одном – о Боге, дико заросшем, лишенном вина и женщин Боге Израиля. Всю ночь держа у себя на коленях возлюбленную Иерусалим, он воздвигал этот град в сердце своем таким, каким желал его, – не из ангелов и облаков, но из людей и земли, дающее тепло зимой и прохладу летом Царство Небесное.
   Почтенный раввин увидел, как из крепости выходит его бесчестная дочь, и отвернулся. Она была великим позором его жизни. И как только его целомудренное, богобоязненное тело могло произвести на свет эту блудницу?! Какой демон, какая неисцелимая страсть овладели ею, толкнув на путь бесчестия? Однажды она возвратилась с праздника в Кане, разразилась рыданиями и хотела было покончить с собой, но затем вдруг засмеялась, намалевалась, надела украшения и пошла гулять. А после оставила отчий дом, отправилась в Магдалу и разбила там шатер на перекрестке дорог, где проходят купеческие караваны…
   Грудь ее была все еще обнажена, но она бесстрашно шла прямо на толпу. Краска на ее губах и щеках стерлась, а глаза потускнели от всенощного созерцания и оплакивания мужчины. Она заметила, как отец стыдливо отворачивается от нее, и горько усмехнулась. Она уже прошла и через стыд, и через страх перед Богом, и через отцовскую любовь, и через мнение людское. Злые языки говорили, будто семь бесов было в ней. Нет, не семь бесов, но семь ножей было у нее в сердце.
   Почтенный раввин снова принялся взывать, чтобы толпа повернулась к нему и не видела дочери. Достаточно, – Все видит Бог, – Богу и судить ее.
   Раввин повернулся на плечах у рыжебородого. – Отверзните очи души вашей! – возглашал он, – зрите на небо! Бог стоит над нами, небеса разверзлись, и грядут рати ангельские алыми и лазурными крылами наполняя воздух.
   Небо вспыхнуло пламенем, народ воздел очи гору и видел, как оттуда, из высей, нисходит во всеоружии Бог. Варавва поднял топор.
   – Сегодня! Не завтра – сегодня! – закричал он, и народ ринулся на крепость.
   Люди бросились на железные ворота, приволокли ломы, приставили лестницы, зажгли огни. Вдруг железные ворота распахнулись, и оттуда вырвались два стальных всадника – вооруженные с ног до головы, с застывшими лицами, загорелые на солнце, холеные, самоуверенные, они пришпорили коней, подняли копья, и в мгновение ока улицы оказались заполнены ногами и спинами беглецов, с воплями устремляющихся к горе, где должно было происходить распятие.
   Лысая, вся из острого камня, эта проклятая гора была крыта терниями. Под каждым камнем там – запекшиеся капли крови: всякий раз, когда евреи поднимали голову, жаждая свободы, эта гора полнилась крестами, которых корчились и стонали бунтовщики. Ночью сюда приходили шакалы и отгрызали им ноги, а утром следующего дня прилетало воронье и выклевывало им глаза.
   У подножия горы запыхавшаяся толпа остановилась. Новые стальные всадники надавили на нее своей тяжестью, окружили, согнали евреев в кучу и стали вокруг изгородью. Уже близился полдень, а крест все еще не прибыл. Два цыгана с молотками и гвоздями ожидали на вершине горы. Сбежались голодные сельские псы. Обращенные к вершине лица горели под пылающим небом. Сверкающие черные глаза, горбатые носы, мешковатые веки, вьющиеся засаленные пейсы у висков. Тучные женщины, с потными подмышками, с густо умащенными жиром волосами, изнывали на солнце, источая тяжелый запах.
   Орава рыбаков, с грубыми лицами, грудью и руками, изъеденными солнцем и ветрами, с удивленными по-младенчески глазами, прибыла с Геннисаретского озера глянуть на чудо – увидеть, как Зилот в час, когда зрящие беззаконие поведут его на распятие, вдруг сбросит рубище и воспрянет из-под него ангелом с двуострым мечом. Они прибыли минувшей ночыо с корзинами, полными рыбы, которую продали по дешевке, остановились в таверне, выпили, захмелели, позабыли о том, зачем, собственно говоря, отправились в Назарет, вспомнили о женщинах и стали петь о них песни, затем подрались, опять помирились, а на рассвете Бог Израиля снова пришел им на ум, они умылись и, еще не вполне очнувшись ото сна, отправились поглядеть на чудо.
   Долгое ожидание надоело им, а отведав ударов копья по спине, они уже начали жалеть, что пришли сюда.
   – Лучше вернемся к нашим лодкам, ребята, – сказал один из них, крепкого сложения, с седой курчавой бородой и лбом, напоминающим панцирь устрицы. – Вот увидите, и этого распнут, а небеса так и не разверзнутся, потому как нет предела ни гневу Божьему, ни беззаконию человеческому. Не так ли, сыне Зеведеев?
   – Как нет предела и взбалмошности Петра, – ответил его товарищ, рыбак с взъерошенной бородой и свирепым взглядом, и, засмеявшись, продолжал: – Прости, Петр, но ты уже дожил до седых волос, а ума так и не набрался. Ты, как солома, легко загораешься и тут же угасаешь. Или, может быть, это не ты взбудоражил нас? Не ты ли кричал, бегая как шальной от парусника к паруснику: «Скорее, братья, – только раз в жизни можно увидеть чудо! Идемте же в Назарет взглянуть на него!» А сейчас получил копьем по спине, так сразу же сбавил пыл и запел по-другому: «Пошли-ка, братцы, поскорее отсюда!» Не зря прозвали тебя Ветрогоном!
   Несколько рыбаков, слышавших разговор, засмеялись, а пастух, от которого несло козлом, поднял свой пастушеский посох и сказал:
   – Не брани его, Иаков. Даже если он и ветрогон, то все равно лучше всех нас, потому что сердце у него золотое.
   – Ты прав, Филипп, сердце у него золотое, – согласились все, стараясь ласковым словом успокоить Петра.
   Но тот только сердито сопел: он никак не мог смириться с тем, что его называют ветрогоном. Возможно, он и был таким. Возможно, любой слабый ветерок мог увлечь его, но это происходило не от страха, а по доброте душевной.
   Иаков понял, что расстроил Петра, и это огорчило его: он пожалел, что говорил со старшим товарищем слишком резко, и, желая переменить разговор, спросил:
   – Послушай-ка, Петр, как поживает твой брат Андрей? Он все еще в Иорданской пустыне?
   – Да, все еще там, – ответил со вздохом Петр. – Он в принял крещение и теперь питается акридами и диким медом, как и его учитель. И да окажусь я лжецом перед Богом, если мы вскоре не увидим, что и он ходит по селам, возглашая: «Покайтесь! Покайтесь! Пришло Царство Небесное!» Да где оно, Царство Небесное? Куда только стыд подевался? Иаков качнул головой и нахмурил густые брови.