Страница:
– Паулина?
– Я хочу жить на всю катушку. – Она не шелохнулась – сидела, вперившись глазами прямо перед собой, и обращалась к стене гаража.
– Правильно. Только так и нужно жить.
– В прошлом полугодии мы в классе читали эту строку, и она меня жутко испугала; не могу выкинуть ее из головы: «Как можно спрятаться от того, что всегда с тобой?»[22] Вот почему я сделала татуировку. Мама думает, это из-за того, что хочу быть как все, но на самом деле все наоборот. Я хочу, чтобы в школе об этом узнали и сказали: «Что? Паулина Острова, этот глупый книжный червь, обзавелась татуировкой?» Я не хочу, повзрослев, оставаться такой, какая я теперь, Фрэнни… Это я звонила в дверь. Не хотела быть здесь одна. Надеялась, что ты меня найдешь.
– Правильно сделала. Но сейчас будет лучше, если ты вернешься домой. Суп почти готов. Запомни и еще одну вещь: обычно то, что тебя больше всего пугает, и заставляет тебя крутиться быстрее всего. От привидения бежишь быстрее, чем от контрольной по математике.
Она не шевельнулась.
~ Я не жалею об этом. О татуировке.
– Чего жалеть-то? А кстати, чего ты там себе вытатуировала?
– Не твое дело.
Жизнь продолжалась. Мы съели суп, легли спать, на следующее утро встали и шагнули в будущее, о котором так беспокоилась Паулина. Олд-вертью больше не появился, как, кстати, и Скьяво. Воздух снова стал пахнуть, как всегда, наша машина не капризничала. Джонни Петанглс свалился в одну из канав, которые недавно вырыли у реки, и вывихнул лодыжку. Сьюзен Джиннети отправилась на конференцию мэров малых городов. Вернувшись, она обнаружила, что ее муж Фредерик съехал. К вящему неудовольствию мэра, он снял дом всего в четырех кварталах от нее. Мы как-то встретились с ним на рынке, и он мне сказал, что в ее власти вышвырнуть его из своей жизни, но из города, который ему полюбился, он уезжать не собирается.
Это меня удивило. Говоря по правде, Крейнс-Вью – так себе городишко. Многие тут оказываются по ошибке или когда присматривают для себя что-нибудь более живописное на берегах Гудзона. Иногда они останавливаются перекусить в столовой Скрэппи или в пиццерии Чарли. Иногда они после этого проводят тут столько времени, что, пока переваривается их высокохолестериновая еда, даже успевают прогуляться по центру, протяженность которого – один квартал.
Мне нравится здесь жить, потому что я люблю привычные вещи. Отправляясь спать, я всегда ставлю свои ботинки в одно и то же место, на завтрак почти всегда ем одно и то же. В молодые годы я достаточно поездил по миру, чтобы понять; страны, на почтовых марках которых изображены слоны, пингвины и змеи coluber de rusi[23],не для меня. Нет уж, спасибо. Как и другие из моего поколения, прошедшие службу во Вьетнаме и потрясенные пережитым, я, прежде чем вернуться домой, немало попутешествовал. И я вполне могу обойтись без того, чтобы просыпаться утром от громкого кашля верблюда, который просовывает голову в окно моей спальни (Кабул), и без свежих манго на рынке в Порт-Луисе, Маврикий. Крейнс-Вью – это сэндвич с арахисовым маслом, очень сытный, очень американский, вкусный, скучноватый. И да благословит его Бог.
Несколькими ночами позже неугомонный маленький человечек, поселившийся в моем мочевом пузыре, когда мне было что-то около сорока, разбудил меня, потому что ему приспичило в туалет – немедленно! Добро пожаловать, зрелый возраст! Время, когда постигаешь, что твое тело не только сумма его составных частей, но еще и что одни слагаемые этой суммы функционируют исправно, а другие – нет.
Магда так привычно, уютно прижималась ко мне во сне, обхватив меня руками и ногами. Когда я высвобождался из ее объятий, она пробормотала что-то, звучавшее очень сексуально. Моя первая жена спала на таком расстоянии от меня, что, если мне нужно было перетянуть на свой край одеяло, приходилось звонить ей по междугородке. Даже теперь, внезапно проснувшись среди ночи, первое, о чем я подумал, было: как же я люблю женщину, которая делит со мной ложе. И поцеловал ее в теплую щеку и поднялся. Босыми ступнями я почувствовал, каким холодным стал деревянный пол. Явный признак приближения осени.
Посреди ночи ваше жилище всегда делается более таинственным. Раздаются шумы, которые днем не слышны за другими звуками. Настораживающее поскрипывание половиц, шлепанье босых ступней по деревянному полу. Жирная муха неподвижной черной точкой застыла на оконном стекле на фоне серебристо-голубого света, льющегося с улицы. В прохладном воздухе витает запах пыли.
Я прошел по коридору к ванной. К моему удивлению, там горел свет. Слышалась тихая музыка. Приблизившись, я различил голос Боба Марли – «No Woman, No Cry»[24]. Дверь была приоткрыта на несколько дюймов. Я осторожно заглянул в щель.
Паулина стояла спиной ко мне и разглядывала себя в зеркале. Глаза ее были так густо намазаны черной тушью, что она вполне могла бы сойти за ворону. Кроме того, она была абсолютно голой. Первым моим побуждением было, подавив восклицание, неслышно отойти. Так я и сделал, но что-то впилось мне в мозг, словно дротик для игры в дартс. Что-то я там увидел очень важное, и это была вовсе не нагота Паулины, впервые представшая моим глазам. Мне совсем не хотелось смотреть на нее голую – ни в первый раз, ни во второй – никогда. Но я должен был вернуться туда и взглянуть на нее. К счастью, она продолжала гипнотизировать себя в зеркале и не заметила Любопытного Фрэна у двери.[25]
Вот где она была! Посередине спины, над самой задницей, виднелась эта пресловутая татуировка. Благодаря такому расположению, мало кто, кроме самой Паулины и ее любовников, увидит эту штуку. Татуировочка могла бы стать для них приятным сюрпризом, если бы не ее содержание. Она изображала перо дюймов семи в длину. То самое перо, которое я подобрал в доме Скьяво и похоронил – дважды – вместе с Олд-вертью. Те же самые кричащие цвета и четкий рисунок – все это было тщательно перенесено на ее кожу как раз над хорошенькой попкой.
Я неслышно сделал шаг назад. Помимо тревоги при виде этого перышка там я испытывал еще одно не менее сильное чувство – мой мочевой пузырь просто-таки распирало. Можно было воспользоваться туалетом на первом этаже. Хорошо, что у меня появился хоть какой-то план: я был так потрясен, что иначе стоял бы там, окаменев, целый час. В доме уже не было прохладно, и моя онемевшая после безмятежного сна рука вернулась к жизни. Что-то большое и явно неизбежное шествовало теперь передо мной, куда бы я ни поворачивал. И у него было столько способов сообщить «Эй! Я снова тут!» – не счесть.
Я представил себе, как Паулина входит в крутой – круче не бывает – салон боди-арта в молле Амерлинг и листает альбомы с сотнями возможных татуировок. И что же она – открыла четвертый альбом, увидела в нем восемнадцатую картинку и решила: «Ой, какая прелесть – перышко! Вот его-то мне и надо»? Или здесь не обошлось без волшебства, которое и определило такое ее предпочтение? Был ли тут ее выбор, или эта штуковина теперь решает за всех нас?
Внизу меня встретил кот по кличке Смит. Славный он парень, очень независимый, целыми днями где-то пропадает, а ночами обходит дом. Он проводил меня в туалет, размахивая хвостом из стороны в сторону. Прежде чем я женился на Магде и у меня в ее лице появился важный собеседник, единственным слушателем моих историй был Смит – все, что уцелело от моего первого брака. Я всегда был ему за это благодарен, что и не скрывал от него.
Облегчая свой мочевой пузырь, я размышлял о женщинах наверху. Паулина в два часа ночи в чем мать родила, намазюкавшись, разглядывает себя в зеркале. Вся эта штукатурка и татуировка на спине идут ей как корове седло. Ее мать мирно спит себе, даже не подозревая ни о воскресших псах, ни о том, что ее дочурка надумала заглянуть в темную чащу на задворках своей жизни.
Выпустив из себя десяток фунтов жидкости, я вымыл руки. Вытирая их о розовое полотенце, я с удивлением и умилением подумал, что жизнь моя проходит среди розового. Я ненавижу розовый цвет! И представить себе прежде не мог, что этот вульгарный цвет будет преобладать в моем быту. Но Магда его любила, а потому розовый в нашем доме обосновался повсюду, и это разбивало мое сердце. Я выключил свет в туалете и направился к лестнице.
– С каких это пор ты, поссав, моешь руки?
Свет с улицы разлился по полу гостиной, вырисовывая на нем серебристо-голубые хромовые островки и призрачные очертания. Справа от окна в моем любимом кресле сидел какой-то тип. На его вытянутые ноги падал свет. Я увидел, как ходит кошачий хвост – Смит стоял у неизвестного на коленях.
– Кто вы? Что вы делаете в моем доме? – я вошел в комнату и встал у стены рядом с выключателем. Свет зажигать я не стал – хотел сначала его услышать, а потом уже, если будет нужда, увидеть.
– Взгляни на своего кота. Его поведение тебе ни о чем не говорит?
Знакомый голос? Да. Нет. Должен ли я был его узнать? Возможно ли такое?
Я посмотрел на кота, по-прежнему стоявшего на коленях этого парня. Смит недвусмысленно выражал ему свою симпатию: не делал попыток удрать и медленно помахивал хвостом. Кот терпеть не мог сидеть на руках. Не выносил прикосновений. Если его кто-нибудь поднимал с пола, чтобы погладить, он вырывался и убегал, а при попытке его удержать шипел и рычал. Исключение он делал только для меня. Он понимал, что я уважаю его и признаю его право на независимость, поэтому позволял мне брать себя на руки. Как правило, несколько минут он терпел мои ласки, иногда даже песенку запевал.
Но ботинки незнакомца говорили мне гораздо больше, чем поведение кота. Пока я не обратил на них внимание, я не мог, а может, не хотел сложить воедино все разрозненные детали и опознать того, кто восседал в моем кресле с моим котом на коленях! Но ботинки, освещенные призрачным светом уличного фонаря, сказали то, о чем я, возможно, уже догадался.
Когда я был подростком, парни в нашем городке носили только один вид обуви – кеды. Черные. Производства «Конверз Чак Тэйлорз» или «Пи-эф Флай-ерс» и ничего другого. И если ты надевал что-то иное, то был полный нуль. Ребята любят воображать себя индивидуалистами, но если не считать военных, то по части одежды именно тинейджеры придерживаются самых строгих правил.
А потому, когда мой родитель вернулся из командировки в Даллас и протянул мне пару оранжевых ковбойских ботинок – оранжевых, – я с трудом удержался от смеха. Ковбойские ботинки? За кого он меня принимает, за психа какого-нибудь, за Одинокого Рейнджера[26]? Я любил своего старика даже в худшие свои деньки, но порой я его совершенно не понимал. Я притащил ботинки в свою комнату и сунул их в черную дыру, какую являл собой мой платяной шкаф. Прощайте, друзья.
Но на следующее утро, когда я полез в шкаф за рубашкой, они оказались на своем месте – новенькие, сияющие и по-прежнему оранжевые. Я на них посмотрел. Потом я посмотрел на свои вконец истрепанные черные кеды на полу. Потом я улыбнулся, вытащил из шкафа ботинки, надел их и вышел из дома навстречу новому дню. Я был самым отпетым парнем в городке. Хуже некуда. Те немногие из Крейнс-Вью, что меня не ненавидели, откровенно говоря, должны были бы. И коли мне взбрело на ум быть Роем Роджерсом[27] в немыслимой обуви, никто из моих ровесников, будучи в здравом уме, не осмелился бы высмеять меня в лицо, потому что они знали: я любого живьем сожру. И я носил эти ковбойские ботинки, пока они буквально не развалились у меня на ногах, и горько сожалел, когда пришлось выбросить их на помойку.
Свет фонаря из окна широкой полосой падал на оранжевые ковбойские ботинки. С того места, где я стоял, они казались совсем новыми, Я перевел взгляд с ботинок – на ноги, на туловище, потом, помедлив немного, чтобы мой мозг перевел дыхание, я наконец посмотрел ему в лицо.
– Сукин сын!
– Нет, поганец моего сердца!
Это был я, семнадцати лет от роду.
– Я что, умер? Умер, но не заметил как. И вся эта чертовщина творится со мной и вокруг меня, потому что я мертвый, да?
– Не-а.
Он бережно поднял Смита с колен и опустил на пол. Когда он шагнул вперед, свет упал на его рубашку. Сердце у меня в груди подпрыгнуло, потому что я ее хорошо помнил! В крупную сине-черную клетку – я украл ее в Нью-Йорке, в магазине на Сорок пятой улице. Надел ее в примерочной, оторвал все бирки и вышел на улицу, оставив мою старую рубашку на вешалке.
– Нет, ты не умер. Ты не умер, и я тоже не умер. Не знаю, где я был, ну, да и хер с ним – мальчонка вернулся! Ты что, не рад видеть старого поганца?
Поганец моего сердца. Я сто лет не слышал этого выражения. Однажды мой отец пришел забрать меня из полицейского участка. Когда мы с ним вышли на улицу, он схватил меня сзади за шею и как следует встряхнул. Роста он был маленького да и силой не отличался, но если выходил из себя, то мне доставалось по первое число. Может, потому, что я очень его любил, доставлял я ему одни только разочарования. Какая-то моя часть отчаянно хотела, чтобы он мог мной гордиться. Но большая часть совала ему в лицо вонючую задницу и своим дурным поведением говорила – можешь поцеловать в любую половинку. Я не переставал удивляться, почему он продолжал меня любить.
– Поганец ты ебаный, ты ебаный поганец моего сердца. Чтоб тебя черти взяли.
Больше всего меня поразило его ругательство. Отец вообще редко когда бранился, а этого слова и вовсе не произносил. Он был остроумен, любил метафоры и игру слов – «Достучаться до тебя, сын, все равно что пытаться поднять одноцентовик с пола». Кроссворды и палиндромы были его хобби. Он помнил наизусть много стихов, его кумиром был Теодор Ретке[28].
Подобные словечки были так же далеки от его словаря, как Бутан. Но вот теперь он произнес его дважды в мой адрес в течение пяти секунд.
– Прости, па, мне очень жаль, что так получилось.
Он все еще держал меня за шею, прижимая мою голову почти вплотную к своему побагровевшему лицу. Я ощущал жар его ярости.
– Нисколько тебе не жаль, поганец. Если б ты и в самом деле раскаивался, мне было бы на что надеяться. Ты молод и неглуп, но человек ты пропащий. Не думал, что придется сказать такое, Фрэнни. Мне стыдно за тебя.
Этот разговор ничего в моей жизни не изменил, но слова отца меня больно ранили, и рана долго кровоточила. Прежде меня словно хранила от всего и всех моя броня, она даже от отца меня защищала, и вот я остался без нее. После этого я всегда считал, что эта фраза знаменовала собой конец какого-то важного этапа моей жизни.
– Ну?
– Что – ну?
– Я вернулся после стольких лет. Чудо наяву – обосраться можно, а ты стоишь, засунул себе палец в жопу и помалкиваешь.
– Что же я, по-твоему, должен делать?
– Облобызать меня, – он полез в нагрудный карман и вытащил «Мальборо», эту мою любимую красно-белую пачку смерти. Я эти сигареты всю жизнь курю и ни об одной не пожалел. Магда хотела, чтобы я бросил, но я сказал – дудки. – Хочешь?
Я кивнул и подошел к нему. Он встряхнул пачку, и пара сигарет выскочила вверх. Он протянул мне помятую зажигалку «Зиппо». Я ее сразу узнал и улыбнулся. Сбоку на ней было выгравировано: «Фрэнни и Сьюзен – любовь навек». Сьюзен Джиннети, ныне мэр Крейнс-Вью, в ту пору была как кошка влюблена в вашего покорного.
– Я уж и забыл об этой зажигалке. Знаешь, как сложилась жизнь у Сьюзен?
Он прикурил и сделал слоновью затяжку.
– Нет, и не желаю об этом слышать. Нам надо поговорить обо всем, что случилось. Где хочешь – здесь или выйдем? Мне все равно.
Говорил он – ну прямо-таки Джо Кул[29], но было ясно, что он бы предпочел выйти на улицу. На мне была пижама – нужно было надеть куртку и ботинки.
Одевшись, я как можно тише открыл заднюю дверь и жестом предложил ему выйти.
– Не бойся, нас никто не услышите Когда я с тобой, никто тебя не хватится.
– Как такое возможно?
Он соединил кончики указательных пальцев.
– Когда мы с тобой вместе, все остальное останавливается, понял? Люди, вещи – в общем, все.
Я опустил взгляд и увидел, что кот вышел из дома вместе с нами.
– Все, кроме Смита.
– Да. Но он нам понадобится.
Я посмотрел на себя юного в футе от меня, потом на Смита.
– Почему я так спокойно все это принимаю?
– Потому что ты давно знал, что это случится.
– Что я знал? Что случится? Чему ты улыбаешься?
– Щас помру от смеха. Ну, пойдем, что ли?
СТРОИТЕЛЬНАЯ ЛИСА
– Я хочу жить на всю катушку. – Она не шелохнулась – сидела, вперившись глазами прямо перед собой, и обращалась к стене гаража.
– Правильно. Только так и нужно жить.
– В прошлом полугодии мы в классе читали эту строку, и она меня жутко испугала; не могу выкинуть ее из головы: «Как можно спрятаться от того, что всегда с тобой?»[22] Вот почему я сделала татуировку. Мама думает, это из-за того, что хочу быть как все, но на самом деле все наоборот. Я хочу, чтобы в школе об этом узнали и сказали: «Что? Паулина Острова, этот глупый книжный червь, обзавелась татуировкой?» Я не хочу, повзрослев, оставаться такой, какая я теперь, Фрэнни… Это я звонила в дверь. Не хотела быть здесь одна. Надеялась, что ты меня найдешь.
– Правильно сделала. Но сейчас будет лучше, если ты вернешься домой. Суп почти готов. Запомни и еще одну вещь: обычно то, что тебя больше всего пугает, и заставляет тебя крутиться быстрее всего. От привидения бежишь быстрее, чем от контрольной по математике.
Она не шевельнулась.
~ Я не жалею об этом. О татуировке.
– Чего жалеть-то? А кстати, чего ты там себе вытатуировала?
– Не твое дело.
Жизнь продолжалась. Мы съели суп, легли спать, на следующее утро встали и шагнули в будущее, о котором так беспокоилась Паулина. Олд-вертью больше не появился, как, кстати, и Скьяво. Воздух снова стал пахнуть, как всегда, наша машина не капризничала. Джонни Петанглс свалился в одну из канав, которые недавно вырыли у реки, и вывихнул лодыжку. Сьюзен Джиннети отправилась на конференцию мэров малых городов. Вернувшись, она обнаружила, что ее муж Фредерик съехал. К вящему неудовольствию мэра, он снял дом всего в четырех кварталах от нее. Мы как-то встретились с ним на рынке, и он мне сказал, что в ее власти вышвырнуть его из своей жизни, но из города, который ему полюбился, он уезжать не собирается.
Это меня удивило. Говоря по правде, Крейнс-Вью – так себе городишко. Многие тут оказываются по ошибке или когда присматривают для себя что-нибудь более живописное на берегах Гудзона. Иногда они останавливаются перекусить в столовой Скрэппи или в пиццерии Чарли. Иногда они после этого проводят тут столько времени, что, пока переваривается их высокохолестериновая еда, даже успевают прогуляться по центру, протяженность которого – один квартал.
Мне нравится здесь жить, потому что я люблю привычные вещи. Отправляясь спать, я всегда ставлю свои ботинки в одно и то же место, на завтрак почти всегда ем одно и то же. В молодые годы я достаточно поездил по миру, чтобы понять; страны, на почтовых марках которых изображены слоны, пингвины и змеи coluber de rusi[23],не для меня. Нет уж, спасибо. Как и другие из моего поколения, прошедшие службу во Вьетнаме и потрясенные пережитым, я, прежде чем вернуться домой, немало попутешествовал. И я вполне могу обойтись без того, чтобы просыпаться утром от громкого кашля верблюда, который просовывает голову в окно моей спальни (Кабул), и без свежих манго на рынке в Порт-Луисе, Маврикий. Крейнс-Вью – это сэндвич с арахисовым маслом, очень сытный, очень американский, вкусный, скучноватый. И да благословит его Бог.
Несколькими ночами позже неугомонный маленький человечек, поселившийся в моем мочевом пузыре, когда мне было что-то около сорока, разбудил меня, потому что ему приспичило в туалет – немедленно! Добро пожаловать, зрелый возраст! Время, когда постигаешь, что твое тело не только сумма его составных частей, но еще и что одни слагаемые этой суммы функционируют исправно, а другие – нет.
Магда так привычно, уютно прижималась ко мне во сне, обхватив меня руками и ногами. Когда я высвобождался из ее объятий, она пробормотала что-то, звучавшее очень сексуально. Моя первая жена спала на таком расстоянии от меня, что, если мне нужно было перетянуть на свой край одеяло, приходилось звонить ей по междугородке. Даже теперь, внезапно проснувшись среди ночи, первое, о чем я подумал, было: как же я люблю женщину, которая делит со мной ложе. И поцеловал ее в теплую щеку и поднялся. Босыми ступнями я почувствовал, каким холодным стал деревянный пол. Явный признак приближения осени.
Посреди ночи ваше жилище всегда делается более таинственным. Раздаются шумы, которые днем не слышны за другими звуками. Настораживающее поскрипывание половиц, шлепанье босых ступней по деревянному полу. Жирная муха неподвижной черной точкой застыла на оконном стекле на фоне серебристо-голубого света, льющегося с улицы. В прохладном воздухе витает запах пыли.
Я прошел по коридору к ванной. К моему удивлению, там горел свет. Слышалась тихая музыка. Приблизившись, я различил голос Боба Марли – «No Woman, No Cry»[24]. Дверь была приоткрыта на несколько дюймов. Я осторожно заглянул в щель.
Паулина стояла спиной ко мне и разглядывала себя в зеркале. Глаза ее были так густо намазаны черной тушью, что она вполне могла бы сойти за ворону. Кроме того, она была абсолютно голой. Первым моим побуждением было, подавив восклицание, неслышно отойти. Так я и сделал, но что-то впилось мне в мозг, словно дротик для игры в дартс. Что-то я там увидел очень важное, и это была вовсе не нагота Паулины, впервые представшая моим глазам. Мне совсем не хотелось смотреть на нее голую – ни в первый раз, ни во второй – никогда. Но я должен был вернуться туда и взглянуть на нее. К счастью, она продолжала гипнотизировать себя в зеркале и не заметила Любопытного Фрэна у двери.[25]
Вот где она была! Посередине спины, над самой задницей, виднелась эта пресловутая татуировка. Благодаря такому расположению, мало кто, кроме самой Паулины и ее любовников, увидит эту штуку. Татуировочка могла бы стать для них приятным сюрпризом, если бы не ее содержание. Она изображала перо дюймов семи в длину. То самое перо, которое я подобрал в доме Скьяво и похоронил – дважды – вместе с Олд-вертью. Те же самые кричащие цвета и четкий рисунок – все это было тщательно перенесено на ее кожу как раз над хорошенькой попкой.
Я неслышно сделал шаг назад. Помимо тревоги при виде этого перышка там я испытывал еще одно не менее сильное чувство – мой мочевой пузырь просто-таки распирало. Можно было воспользоваться туалетом на первом этаже. Хорошо, что у меня появился хоть какой-то план: я был так потрясен, что иначе стоял бы там, окаменев, целый час. В доме уже не было прохладно, и моя онемевшая после безмятежного сна рука вернулась к жизни. Что-то большое и явно неизбежное шествовало теперь передо мной, куда бы я ни поворачивал. И у него было столько способов сообщить «Эй! Я снова тут!» – не счесть.
Я представил себе, как Паулина входит в крутой – круче не бывает – салон боди-арта в молле Амерлинг и листает альбомы с сотнями возможных татуировок. И что же она – открыла четвертый альбом, увидела в нем восемнадцатую картинку и решила: «Ой, какая прелесть – перышко! Вот его-то мне и надо»? Или здесь не обошлось без волшебства, которое и определило такое ее предпочтение? Был ли тут ее выбор, или эта штуковина теперь решает за всех нас?
Внизу меня встретил кот по кличке Смит. Славный он парень, очень независимый, целыми днями где-то пропадает, а ночами обходит дом. Он проводил меня в туалет, размахивая хвостом из стороны в сторону. Прежде чем я женился на Магде и у меня в ее лице появился важный собеседник, единственным слушателем моих историй был Смит – все, что уцелело от моего первого брака. Я всегда был ему за это благодарен, что и не скрывал от него.
Облегчая свой мочевой пузырь, я размышлял о женщинах наверху. Паулина в два часа ночи в чем мать родила, намазюкавшись, разглядывает себя в зеркале. Вся эта штукатурка и татуировка на спине идут ей как корове седло. Ее мать мирно спит себе, даже не подозревая ни о воскресших псах, ни о том, что ее дочурка надумала заглянуть в темную чащу на задворках своей жизни.
Выпустив из себя десяток фунтов жидкости, я вымыл руки. Вытирая их о розовое полотенце, я с удивлением и умилением подумал, что жизнь моя проходит среди розового. Я ненавижу розовый цвет! И представить себе прежде не мог, что этот вульгарный цвет будет преобладать в моем быту. Но Магда его любила, а потому розовый в нашем доме обосновался повсюду, и это разбивало мое сердце. Я выключил свет в туалете и направился к лестнице.
– С каких это пор ты, поссав, моешь руки?
Свет с улицы разлился по полу гостиной, вырисовывая на нем серебристо-голубые хромовые островки и призрачные очертания. Справа от окна в моем любимом кресле сидел какой-то тип. На его вытянутые ноги падал свет. Я увидел, как ходит кошачий хвост – Смит стоял у неизвестного на коленях.
– Кто вы? Что вы делаете в моем доме? – я вошел в комнату и встал у стены рядом с выключателем. Свет зажигать я не стал – хотел сначала его услышать, а потом уже, если будет нужда, увидеть.
– Взгляни на своего кота. Его поведение тебе ни о чем не говорит?
Знакомый голос? Да. Нет. Должен ли я был его узнать? Возможно ли такое?
Я посмотрел на кота, по-прежнему стоявшего на коленях этого парня. Смит недвусмысленно выражал ему свою симпатию: не делал попыток удрать и медленно помахивал хвостом. Кот терпеть не мог сидеть на руках. Не выносил прикосновений. Если его кто-нибудь поднимал с пола, чтобы погладить, он вырывался и убегал, а при попытке его удержать шипел и рычал. Исключение он делал только для меня. Он понимал, что я уважаю его и признаю его право на независимость, поэтому позволял мне брать себя на руки. Как правило, несколько минут он терпел мои ласки, иногда даже песенку запевал.
Но ботинки незнакомца говорили мне гораздо больше, чем поведение кота. Пока я не обратил на них внимание, я не мог, а может, не хотел сложить воедино все разрозненные детали и опознать того, кто восседал в моем кресле с моим котом на коленях! Но ботинки, освещенные призрачным светом уличного фонаря, сказали то, о чем я, возможно, уже догадался.
Когда я был подростком, парни в нашем городке носили только один вид обуви – кеды. Черные. Производства «Конверз Чак Тэйлорз» или «Пи-эф Флай-ерс» и ничего другого. И если ты надевал что-то иное, то был полный нуль. Ребята любят воображать себя индивидуалистами, но если не считать военных, то по части одежды именно тинейджеры придерживаются самых строгих правил.
А потому, когда мой родитель вернулся из командировки в Даллас и протянул мне пару оранжевых ковбойских ботинок – оранжевых, – я с трудом удержался от смеха. Ковбойские ботинки? За кого он меня принимает, за психа какого-нибудь, за Одинокого Рейнджера[26]? Я любил своего старика даже в худшие свои деньки, но порой я его совершенно не понимал. Я притащил ботинки в свою комнату и сунул их в черную дыру, какую являл собой мой платяной шкаф. Прощайте, друзья.
Но на следующее утро, когда я полез в шкаф за рубашкой, они оказались на своем месте – новенькие, сияющие и по-прежнему оранжевые. Я на них посмотрел. Потом я посмотрел на свои вконец истрепанные черные кеды на полу. Потом я улыбнулся, вытащил из шкафа ботинки, надел их и вышел из дома навстречу новому дню. Я был самым отпетым парнем в городке. Хуже некуда. Те немногие из Крейнс-Вью, что меня не ненавидели, откровенно говоря, должны были бы. И коли мне взбрело на ум быть Роем Роджерсом[27] в немыслимой обуви, никто из моих ровесников, будучи в здравом уме, не осмелился бы высмеять меня в лицо, потому что они знали: я любого живьем сожру. И я носил эти ковбойские ботинки, пока они буквально не развалились у меня на ногах, и горько сожалел, когда пришлось выбросить их на помойку.
Свет фонаря из окна широкой полосой падал на оранжевые ковбойские ботинки. С того места, где я стоял, они казались совсем новыми, Я перевел взгляд с ботинок – на ноги, на туловище, потом, помедлив немного, чтобы мой мозг перевел дыхание, я наконец посмотрел ему в лицо.
– Сукин сын!
– Нет, поганец моего сердца!
Это был я, семнадцати лет от роду.
– Я что, умер? Умер, но не заметил как. И вся эта чертовщина творится со мной и вокруг меня, потому что я мертвый, да?
– Не-а.
Он бережно поднял Смита с колен и опустил на пол. Когда он шагнул вперед, свет упал на его рубашку. Сердце у меня в груди подпрыгнуло, потому что я ее хорошо помнил! В крупную сине-черную клетку – я украл ее в Нью-Йорке, в магазине на Сорок пятой улице. Надел ее в примерочной, оторвал все бирки и вышел на улицу, оставив мою старую рубашку на вешалке.
– Нет, ты не умер. Ты не умер, и я тоже не умер. Не знаю, где я был, ну, да и хер с ним – мальчонка вернулся! Ты что, не рад видеть старого поганца?
Поганец моего сердца. Я сто лет не слышал этого выражения. Однажды мой отец пришел забрать меня из полицейского участка. Когда мы с ним вышли на улицу, он схватил меня сзади за шею и как следует встряхнул. Роста он был маленького да и силой не отличался, но если выходил из себя, то мне доставалось по первое число. Может, потому, что я очень его любил, доставлял я ему одни только разочарования. Какая-то моя часть отчаянно хотела, чтобы он мог мной гордиться. Но большая часть совала ему в лицо вонючую задницу и своим дурным поведением говорила – можешь поцеловать в любую половинку. Я не переставал удивляться, почему он продолжал меня любить.
– Поганец ты ебаный, ты ебаный поганец моего сердца. Чтоб тебя черти взяли.
Больше всего меня поразило его ругательство. Отец вообще редко когда бранился, а этого слова и вовсе не произносил. Он был остроумен, любил метафоры и игру слов – «Достучаться до тебя, сын, все равно что пытаться поднять одноцентовик с пола». Кроссворды и палиндромы были его хобби. Он помнил наизусть много стихов, его кумиром был Теодор Ретке[28].
Подобные словечки были так же далеки от его словаря, как Бутан. Но вот теперь он произнес его дважды в мой адрес в течение пяти секунд.
– Прости, па, мне очень жаль, что так получилось.
Он все еще держал меня за шею, прижимая мою голову почти вплотную к своему побагровевшему лицу. Я ощущал жар его ярости.
– Нисколько тебе не жаль, поганец. Если б ты и в самом деле раскаивался, мне было бы на что надеяться. Ты молод и неглуп, но человек ты пропащий. Не думал, что придется сказать такое, Фрэнни. Мне стыдно за тебя.
Этот разговор ничего в моей жизни не изменил, но слова отца меня больно ранили, и рана долго кровоточила. Прежде меня словно хранила от всего и всех моя броня, она даже от отца меня защищала, и вот я остался без нее. После этого я всегда считал, что эта фраза знаменовала собой конец какого-то важного этапа моей жизни.
– Ну?
– Что – ну?
– Я вернулся после стольких лет. Чудо наяву – обосраться можно, а ты стоишь, засунул себе палец в жопу и помалкиваешь.
– Что же я, по-твоему, должен делать?
– Облобызать меня, – он полез в нагрудный карман и вытащил «Мальборо», эту мою любимую красно-белую пачку смерти. Я эти сигареты всю жизнь курю и ни об одной не пожалел. Магда хотела, чтобы я бросил, но я сказал – дудки. – Хочешь?
Я кивнул и подошел к нему. Он встряхнул пачку, и пара сигарет выскочила вверх. Он протянул мне помятую зажигалку «Зиппо». Я ее сразу узнал и улыбнулся. Сбоку на ней было выгравировано: «Фрэнни и Сьюзен – любовь навек». Сьюзен Джиннети, ныне мэр Крейнс-Вью, в ту пору была как кошка влюблена в вашего покорного.
– Я уж и забыл об этой зажигалке. Знаешь, как сложилась жизнь у Сьюзен?
Он прикурил и сделал слоновью затяжку.
– Нет, и не желаю об этом слышать. Нам надо поговорить обо всем, что случилось. Где хочешь – здесь или выйдем? Мне все равно.
Говорил он – ну прямо-таки Джо Кул[29], но было ясно, что он бы предпочел выйти на улицу. На мне была пижама – нужно было надеть куртку и ботинки.
Одевшись, я как можно тише открыл заднюю дверь и жестом предложил ему выйти.
– Не бойся, нас никто не услышите Когда я с тобой, никто тебя не хватится.
– Как такое возможно?
Он соединил кончики указательных пальцев.
– Когда мы с тобой вместе, все остальное останавливается, понял? Люди, вещи – в общем, все.
Я опустил взгляд и увидел, что кот вышел из дома вместе с нами.
– Все, кроме Смита.
– Да. Но он нам понадобится.
Я посмотрел на себя юного в футе от меня, потом на Смита.
– Почему я так спокойно все это принимаю?
– Потому что ты давно знал, что это случится.
– Что я знал? Что случится? Чему ты улыбаешься?
– Щас помру от смеха. Ну, пойдем, что ли?
СТРОИТЕЛЬНАЯ ЛИСА
Он харкнул, и в каком-нибудь дюйме от моей ноги на землю громко шлепнулся белый жирный комочек. Я уставился на харкотину, потом медленно повернулся и взглянул на него. Я прекрасно понимал, что он делает и зачем.
– Если я съезжу тебе по морде, я это почувствую?
Его правая рука с сигаретой замерла на полпути ко рту.
– А ты попробуй, срань болотная! Ну, попробуй!
В голосе его слышались вызов и угроза. В один из периодов моей истории этот голос наводил страх на половину жителей округа. Теперь же у меня только возникало желание потрепать парнишку по затылку и сказать: да ладно, малыш, что ты так кипятишься. Тебе вовсе необязательно в меня плевать, чтобы объясниться.
– Не забывай, малый, что у меня есть перед тобой преимущество: я знаю нас обоих – тебя и себя. А ты – только себя нынешнего, а не того, каким ты станешь через три десятка лет.
Он отшвырнул сигарету прочь. Она покатилась по земле, рассыпавшись дорожкой красных и золотистых искр. Когда он снова заговорил, в голосе уже не было злости – одна тоска.
– Как ты мог до такого дойти? Я сидел в этом доме и все думал: «Вот, значит, как! Вот, значит, что меня ждет. Желтенькие кресла в цветочек, журнал «Тайм» за прошлую неделю. Билл Гейтс. Что это еще за гребаный Билл Гейтс?! Что с тобой стряслось? Что стряслось со мной?
– Ты вырос и повзрослел. Все вокруг изменилось. А какой ты себе представлял свою будущую жизнь?
Он кивнул на дом.
– Во всяком случае, не такой, это уж точно! Никаких «Папа знает лучше»[30] и «Шоу Энди Гриффита»[31]. Что угодно, только не это!
: – Что же тогда?
Он заговорил медленно, тщательно выбирая слова, мечтая вслух:
– Точно не знаю… Ну, может, шикарная квартира в большом городе. В Нью-Йорке или Лос-Анджелесе. Толстые ковры, белая кожаная мебель, крутая стереосистема. И женщины – много самых разных женщин. А ты, оказывается, женат! И на ком – на Магде Островой, господи ты боже мой! На этой вертлявой малявке Магде из десятого класса.
– Ты не находишь, что она хорошенькая?
– Она… ты чего – не понимаешь? Она женщина. Я хочу сказать, ей же лет сорок!
– Так ведь и мне тоже, братишка. Больше.
– Я знаю. Но у меня все это никак не укладывается в голове, – он потупил взгляд, кивнул. – Слушай, ты пойми меня правильно…
– Проехали.
Идя по своей улице, я старался видеть мой мир его глазами. Насколько иначе он воспринимался тридцать лет спустя? Что здесь изменилось? Когда я думал о Крейнс-Вью, меня всегда утешало, что в нем почти ничто не изменилось, разве что в центре открылась пара новых магазинов да построили один-два новых дома. Но у него могло возникнуть впечатление, что он оказался в другом мире.
Твой дом там, где тебе всего удобнее. Но эти понятия у подростка и взрослого совсем разные. Когда я был мальчишкой, Крейнс-Вью казался мне чем-то вроде трамплина для прыжков в воду, с которого я непременно спрыгну в какой-нибудь здоровенный бассейн. Я попрыгал на краешке, проверяя упругость доски и прикидывая, каким способом буду нырять. Подготовившись, я отошел назад, разбежался и – была не была – подпрыгнул. Мне в юности было вполне удобно в Крейнс-Вью, потому что я знал: в один прекрасный день я уеду отсюда и прославлюсь на весь мир. Нисколько в этом не сомневался. Учился я паршиво, никаких правил для меня не существовало, в полиции на меня завели досье, но я был уверен, что вода, в которую я прыгну, будет приятной и теплой.
– Где отец?
– Умер четыре года назад. Он на городском кладбище, если хочешь к нему наведаться.
– А он одобрял, как ты живешь?
– Да, он был вполне мной доволен.
– А меня он всегда считал настоящим говном, – за напускной бравадой в его голосе слышались нотки сожаления.
– Так ведь ты же и был говном. Не забывай – я был с тобой. Я был тобой.
Некоторое время мы шли молча. Ночь была прохладной. Сквозь тонкую подошву туфель я ощущал холодные камни тротуара.
– А как тебе эта девчонка? Дочка Магды.
– Паулина? Очень неглупая, хорошо учится. Замкнутая.
– А чего это она среди ночи торчит перед зеркалом в чем мать родила?
– Полагаю, примеряет новые обличья.
– А она ничего себе. Особенно если сиськи чуток отрастит.
Что-то внутри меня екнуло. Мне не нравилось слушать подобные речи о моей падчерице, особенно после той неловкости, которую ощутил, увидев ее голой. Но через секунду я уже усмехался, потому что понял: я сам произношу эти слова. Я семнадцатилетний. Потом он сказал кое-что, от чего мои мысли приняли другое направление.
– Тебе придется сильно мне помочь, я же ведь ничегошеньки не знаю.
– Ты это о чем?
Остановившись, он тронул меня за руку – мимолетное прикосновение, словно против его воли, по необходимости.
– Кое-что мне известно, но совсем не так много, как ты, поди, думаешь. Ничего о том, что здесь происходило, после того как я убрался. Я знаю, что было до того, ну, когда я рос и всякое такое, а потом – ничего.
– Тогда почему ты здесь?
– Посмотри на своего кота. Он тебе рассказывает.
Смит все еще был с нами, но шел как-то странно: перебегал от меня к нему, проскальзывая между ног, как будто сшивал нас невидимой нитью. Фокус не из простых, но при взгляде на него казалось, что делает он это без труда, как и большинство котов.
– Я здесь, потому что тебе это нужно. Тебе нужна моя помощь. Сейчас налево. Нам надо к дому Скьяво.
– Но ведь ты минуту назад сказал – ты не знаешь, что происходит в городе. Так откуда ж тогда тебе известно про Скьяво?
– Слушай, я здесь уж никак не для того, чтобы тебя морочить. Я тебе расскажу, что знаю. Не поверишь – твои проблемы. О Скьяво мне вот что известно: они муж и жена и на днях исчезли из своего дома. Вот к этому-то дому мы сейчас и идем, потому как тебе там надо кое-что увидеть.
– Зачем?
– Без понятия!
– Кто тебя прислал?
Он помотал головой:
– Если я съезжу тебе по морде, я это почувствую?
Его правая рука с сигаретой замерла на полпути ко рту.
– А ты попробуй, срань болотная! Ну, попробуй!
В голосе его слышались вызов и угроза. В один из периодов моей истории этот голос наводил страх на половину жителей округа. Теперь же у меня только возникало желание потрепать парнишку по затылку и сказать: да ладно, малыш, что ты так кипятишься. Тебе вовсе необязательно в меня плевать, чтобы объясниться.
– Не забывай, малый, что у меня есть перед тобой преимущество: я знаю нас обоих – тебя и себя. А ты – только себя нынешнего, а не того, каким ты станешь через три десятка лет.
Он отшвырнул сигарету прочь. Она покатилась по земле, рассыпавшись дорожкой красных и золотистых искр. Когда он снова заговорил, в голосе уже не было злости – одна тоска.
– Как ты мог до такого дойти? Я сидел в этом доме и все думал: «Вот, значит, как! Вот, значит, что меня ждет. Желтенькие кресла в цветочек, журнал «Тайм» за прошлую неделю. Билл Гейтс. Что это еще за гребаный Билл Гейтс?! Что с тобой стряслось? Что стряслось со мной?
– Ты вырос и повзрослел. Все вокруг изменилось. А какой ты себе представлял свою будущую жизнь?
Он кивнул на дом.
– Во всяком случае, не такой, это уж точно! Никаких «Папа знает лучше»[30] и «Шоу Энди Гриффита»[31]. Что угодно, только не это!
: – Что же тогда?
Он заговорил медленно, тщательно выбирая слова, мечтая вслух:
– Точно не знаю… Ну, может, шикарная квартира в большом городе. В Нью-Йорке или Лос-Анджелесе. Толстые ковры, белая кожаная мебель, крутая стереосистема. И женщины – много самых разных женщин. А ты, оказывается, женат! И на ком – на Магде Островой, господи ты боже мой! На этой вертлявой малявке Магде из десятого класса.
– Ты не находишь, что она хорошенькая?
– Она… ты чего – не понимаешь? Она женщина. Я хочу сказать, ей же лет сорок!
– Так ведь и мне тоже, братишка. Больше.
– Я знаю. Но у меня все это никак не укладывается в голове, – он потупил взгляд, кивнул. – Слушай, ты пойми меня правильно…
– Проехали.
Идя по своей улице, я старался видеть мой мир его глазами. Насколько иначе он воспринимался тридцать лет спустя? Что здесь изменилось? Когда я думал о Крейнс-Вью, меня всегда утешало, что в нем почти ничто не изменилось, разве что в центре открылась пара новых магазинов да построили один-два новых дома. Но у него могло возникнуть впечатление, что он оказался в другом мире.
Твой дом там, где тебе всего удобнее. Но эти понятия у подростка и взрослого совсем разные. Когда я был мальчишкой, Крейнс-Вью казался мне чем-то вроде трамплина для прыжков в воду, с которого я непременно спрыгну в какой-нибудь здоровенный бассейн. Я попрыгал на краешке, проверяя упругость доски и прикидывая, каким способом буду нырять. Подготовившись, я отошел назад, разбежался и – была не была – подпрыгнул. Мне в юности было вполне удобно в Крейнс-Вью, потому что я знал: в один прекрасный день я уеду отсюда и прославлюсь на весь мир. Нисколько в этом не сомневался. Учился я паршиво, никаких правил для меня не существовало, в полиции на меня завели досье, но я был уверен, что вода, в которую я прыгну, будет приятной и теплой.
– Где отец?
– Умер четыре года назад. Он на городском кладбище, если хочешь к нему наведаться.
– А он одобрял, как ты живешь?
– Да, он был вполне мной доволен.
– А меня он всегда считал настоящим говном, – за напускной бравадой в его голосе слышались нотки сожаления.
– Так ведь ты же и был говном. Не забывай – я был с тобой. Я был тобой.
Некоторое время мы шли молча. Ночь была прохладной. Сквозь тонкую подошву туфель я ощущал холодные камни тротуара.
– А как тебе эта девчонка? Дочка Магды.
– Паулина? Очень неглупая, хорошо учится. Замкнутая.
– А чего это она среди ночи торчит перед зеркалом в чем мать родила?
– Полагаю, примеряет новые обличья.
– А она ничего себе. Особенно если сиськи чуток отрастит.
Что-то внутри меня екнуло. Мне не нравилось слушать подобные речи о моей падчерице, особенно после той неловкости, которую ощутил, увидев ее голой. Но через секунду я уже усмехался, потому что понял: я сам произношу эти слова. Я семнадцатилетний. Потом он сказал кое-что, от чего мои мысли приняли другое направление.
– Тебе придется сильно мне помочь, я же ведь ничегошеньки не знаю.
– Ты это о чем?
Остановившись, он тронул меня за руку – мимолетное прикосновение, словно против его воли, по необходимости.
– Кое-что мне известно, но совсем не так много, как ты, поди, думаешь. Ничего о том, что здесь происходило, после того как я убрался. Я знаю, что было до того, ну, когда я рос и всякое такое, а потом – ничего.
– Тогда почему ты здесь?
– Посмотри на своего кота. Он тебе рассказывает.
Смит все еще был с нами, но шел как-то странно: перебегал от меня к нему, проскальзывая между ног, как будто сшивал нас невидимой нитью. Фокус не из простых, но при взгляде на него казалось, что делает он это без труда, как и большинство котов.
– Я здесь, потому что тебе это нужно. Тебе нужна моя помощь. Сейчас налево. Нам надо к дому Скьяво.
– Но ведь ты минуту назад сказал – ты не знаешь, что происходит в городе. Так откуда ж тогда тебе известно про Скьяво?
– Слушай, я здесь уж никак не для того, чтобы тебя морочить. Я тебе расскажу, что знаю. Не поверишь – твои проблемы. О Скьяво мне вот что известно: они муж и жена и на днях исчезли из своего дома. Вот к этому-то дому мы сейчас и идем, потому как тебе там надо кое-что увидеть.
– Зачем?
– Без понятия!
– Кто тебя прислал?
Он помотал головой: