Я услышал их однажды утром, когда прогуливался, как обычно, узкими безлюдными коридорами в лесной чащобе, по которым пролегли асфальтированные дорожки в этом поселке богатых вилл. Я скучаю по России, которую полюбил странной, чистой душою Евгения, погубленного мною совершенно зря. Из России я улетел вместе с доктором Мэн Дэном, когда внезапно приблизился час ИКС для этой страны. Но если России все равно суждено воскреснуть земным раем и воссиять под солнцем – еще ярче, чем прежде, в березовом белом свечении, под светлой музыкой облаков, – мне не приходится надеяться на воскресение вместе с нею.
Однако Бог милостив, и я люблю Его. Может быть, и минует… Но все равно я должен буду признаться Ему, что моя пагубная страсть к прекрасной женщине, дочери человеческой, которую Он создал, пронеслась со мною через все века и не только не стихла, гасимая холодом стольких смертей, но стала еще более жгучей. Пусть даже будут убиты все демоны смерти – но и это не сможет избавить меня от моей собственной. Ибо я не перестану, должно быть, желать эту навсегда чужую жену, чужое ребро, чужую непостижимую красоту, созданную не для меня. За такое же по законам Бога полагается смерть без права на воскресение.
Но ведь и я был создан Им! И поэтому, может быть, я не виноват.
Я ангел времени, ставший демоном страсти, которая правит миром. Оглядывая мгновенным взором все путешествие человечества, я хотел бы и для себя воскресения. Желание это вполне естественно – таким меня создал Бог.
Мне казалось, что я знаю слова, созидающие в окружающем мире все, что доступно вниманию грамотного русского человека. Таким был Евгений, скромный преподаватель словесности. Недавно однажды утром для меня открылось, что и многие птицы, живущие в Корее, выражаются вполне по-русски. Но некоторых птичьих слов я все же не понимал. Так, если никаких сомнений не было насчет дикого голубя, который хрипло бубнил из затаенных глубин леса: “Иди ты отсюда! Иди ты отсюда!.. Шут”, если вполне понятно мяукали иволги, по-базарному бранились сороки и рыдали, удушливо причитали кукушки, то говор одной незнакомой птицы озадачил меня. Поначалу она совершенно отчетливо, с очень приятными контральтовыми переливами произнесла на русском: “Верим ли мы правильно? Верим ли мы правильно?” Затем, чуть помолчав, отчетливо выговорила: “Онлиро! Онлиро!.. Онлирия…”
Мне это слово незнакомо. Но если в этом мире, конец которого близок, слова могут означать приход или прилет, вознесение или падение с небес какого-нибудь таинственного существа, небесного тела, души, или порывистое дуновение из уст невидимых ангелов – любое произнесенное слово ответственно.
Пусть даже оно принадлежит птичьему языку или сопутствует неторопливой речи морских волн. И мне захотелось узнать смысл нового слова: может быть, из всего того бескрайнего отчаяния, в котором покорно плещется земная жизнь, есть выход – широкая и спокойная протока? Может быть, простится мой грех, – и вот прочищается громадный перламутровый зев неба от косматых хриплых туч, новое утро мира прокашливается, розовая, свежайшая, превосходно натянутая гортань его настраивается воспроизвести утреннюю песнь – голос Орфеуса взвивается в небеса белым голубем той мелодии, которую должна была исполнить на Флейте Мира одна несчастная московская девочка. Может быть, мы не знаем еще о чем-то, что украсило бы жертву Богу – белого агнца жизни – такими же зорями, как и эта сиюминутная животрепещущая заря, в которой никакая кровь не прольется. Виновные, ждущие, мы узнаем наконец, что за весть принесла птица в мир этим словом:
– Онлиро! Онлирия.
Совместный ход звезд, облаков, луны привел к неизменному утру, как и в прежнем мире, который нам так ясно помнится – и вспоминается во всем своем преосуществлении от начала и до конца. Над ОНЛИРИЕЙ встает солнце, и оно такое же круглое, громадное и лучезарное, как и на земле, но только небывалого для земного мира зеленого цвета. Мы приветствуем это зеленое солнце взмахом руки, поднятой над головой, и затем, прежде чем рассеяться мириадами ярких блесток, принявших на себя изумрудный отсвет зари Онлирии, успеваем еще обменяться прощальными улыбками: до вечера! до завтра! до следующего тысячелетия! И каждому, кто сейчас находится здесь, на берегу моря, предстоят новые встречи и новые разлуки, и все они будут только радостными – тихо-приятными, нескончаемо благодарственными, ласковыми, как рокот морского прибоя.
ОНЛИРИЯ
Для того чтобы совершить Путешествие вслед за Ним, пришлось пройти весь Его земной путь. Моей голгофой стала внезапная слепота. Тайну моей гефсиманской ночи также никто не знает, кроме Него. Невыносимая жажда перед концом, испытанная Им, настигла и меня, я тоже попросил напиться, и мне также вместо воды поднесли уксус. Моя смерть в Геттингене кому-нибудь и показалась бы неожиданной, но это лишь потому, что никто не видел моего одинокого столба мучений и не слышал грубых голосов моих палачей.
Нам было известно, что Он пробыл в смерти два дня, а затем, на третий день, явились к бедному телу верховные лица из ангелитета. Небесные посланцы исполняли свой служебный долг, о чем уже их заранее оповестили несколько тысячелетий тому назад. Ангелы вдохнули жизненную силу в мертвое тело, завернутое в тугие набальзамированные пелены, – тяжелый труп наполнился светом и жаром. Растаяла и в минуту испарилась вся ароматическая смола, наполнив густым благоуханием пещеру, наложенные повязки опали на каменном ложе гроба, и эфирное тело просочилось сквозь ткань. И, постепенно облекаясь в светящиеся одежды, создаваемые самим эфирным телом, возник перед ангелами
Иисус Преображенный. Ангелы пали ниц, склонив свои крылья к самой земле, и опять в их действиях выказывалось тысячелетнее предопределение.
По этому же предопределению, сиречь правилам Игры, князь не мог не совершить того шага, на какой подвигала его Вселенская Игра, – не мог не убить Его. Но убийством Христа князь мира сего не остановил приближения Нового Царства. По закону оно могло бы начаться тут же по Его воскресении, но невозможно было сразу вывести миллиарды миллиардов людей, зверей и насекомых из того привычного состояния, в которое вверг их бог земной жизни: еще не могли они не умирать.
Чтобы вывести стадо на другое место, его нужно было приуготовить, и потребовалось какое-то время для устроения нового пастбища. Оно обосновалось на старой жизни, на прежних странах земли – и распространилось поверх всего этого. Времени для устроения Нового Царства понадобилось два мгновения: одно тысячелетие и затем второе.
Для человеков и такой срок оказывался слишком великим, и люди умирали, не успев увидеть при жизни того, что было уже для них объявлено. Но ничего!
Справедливость Бога распространилась и на этот печальный случай – зато на новом пастбище надмирного Царства были собраны все, абсолютно все, кто когда-нибудь появлялся на земле. И, приглашая к вечному существованию, ни у кого не спрашивали, свой он или чужой, не доискивались, чего он натворил при жизни. Ведь каждый был воскрешен уже без тех искажений, которые внесли в него подручные князья.
Итак, появляясь в Онлирии (по-птичьи звучит “Онлиро”), не каждый сможет узнать самого себя – столь искаженным и далеким от подлинного оказывался его прежний земной образ. С изумлением он постигнет, что в его сотворении принимал участие только Бог. И все дальнейшее его Путешествие по светоносной
Онлирии будет состоять в том, чтобы идти, лететь, все выше и выше подниматься к Тому, Кто захотел его появления на свете.
Словно солнце многих миров, Он рассеял себя лучами и разослал во все пределы
– и, проникая сквозь мироздание, свет наполнял его. Онлирия, куда собирает
Спаситель свои земные стада, устроена из самого чистого вселенского материала: света и облаков. Это вселенная облаков.
И только глядя отсюда вниз, на голубовато-туманную землю, можно постигнуть, почему там человек не мог быть счастлив. Он там не мог быть счастлив потому, что оказывался не таким, каким создал его Бог: Бог создал человека бессмертным. И на земле всякий человек умирающий был существом искаженным – что бы он ни говорил о своей жизни и как бы ее ни проживал.
Меня в Онлирии заставляет думать об этом тревожная грозовая хмара, набегающая на мою душу при одном воспоминании из прежнего существования.
Когда-то на земле был я греческим музыкантом Орфеем, и мне Бог разрешил, когда умерла моя любимая жена Эвридика, забрать ее из царства мертвых – то есть воскресить ее. Мне только велено было не оглядываться, не смотреть назад, выводя ее душу на свет из подземелья. Но я оглянулся. Я испугался, поймите меня, что за моей спиною никого нет, что меня обманули и что в кромешной темноте никто не следует за мною!
И сейчас из Онлирии, где все хорошо, я тревожусь за Надю, жену мою уже из другого существования: что стало с нею после моей гибели в Геттингене? следует ли она за мной? Мне снова хочется оглянуться, о Боже! Ведь тогда, ведомый за руку демоном Неуловимым, я взобрался на какую-то башню и бросился с нее. Не знаю, взлетел ли я и перенесся прямо в Онлирию или же разбился на каменной мостовой старого немецкого города, – но вот я здесь, прозревший вновь, внимательно оглядывающий ландшафты облачной страны. И только теперь я понимаю, как сильно любил при жизни свою бесконечно одинокую, несчастную жену.
Я постоянно жду встречи с нею – на всех путях этого светозарного нового мира. Но снова и снова прежний страх охватывает мою душу, как когда-то: может быть, никого за моей спиною нет, никто никогда не последует за мною из того мира, где было так больно и где оказался я почему-то ее мужем…
Жизнь… Надежда… Надя… Что значила наша встреча на земле? Зачем нам дана была наша любовь, если надо было любить – только Бога? Прозревший на небесах, я здесь одинок без тебя, хотя и вижу вокруг тысячи и тысячи воистину прекрасных существ, ангелоподобных мужчин и женщин.
В этой вселенной облаков, среди кудрявых скал и нежных, волокнистых утесов, мы все тихо, неспешно следуем за своими душевными порывами. И нам дана чудесная возможность живо осуществить любую свою прихоть или самое сокровенное мечтание. И это не в глубине сердца или в туманных образах облаков, а вполне наяву.
На земле я уходил от неразрешимых мучительных чувств и новых душевных ран в
Путешествие – так, постепенно, и ушел я из прежнего мира, а также из бедного, нежного, такого беспомощного тела. Теперь – полет без собственных усилий и ожидания смерти, светлое сретение души и солнца. Спокойное чувство бессмертия осеняет мою дальнейшую дорогу к дому Учителя, и нет в моем сердце никакой тяжести или томления… Но и на этом пути, под зелеными небесами
Онлирии, меня охватывает неудержимое желание обернуться и посмотреть назад.
Бедные и чудесные наши земные дни, оглашенные воплями торжествующих бесов!
Жена моя, по голосу такая одинокая и потерянная в людском сонме… Я встретил ее, когда у меня были еще целы глаза, нас познакомили с нею на коктейле после моего концерта в знаменитом Геттингенском университете. Да, нас знакомили, я это хорошо помню, но эта встреча была столь мимолетной, а волнение моих чувств в тот вечер так велико, что я даже не успел как следует всмотреться и запомнить это лицо… Так что в моей памяти ее облик восстает лишь как невнятная тень, мелькающая среди других теней. И только ее голос, грудной, контральтовый, с едва заметной сипловатостью, – этот одинокий голос
Нади звучит вблизи, во мне. Но я никогда не вижу ее – только образ невнятной тени в толпе себе подобных.
Здесь, в Онлирии, голос человеческий, очищенный от всякой случайной физиологической помехи, звучит как самая безупречная музыка, извлекаемая из совершенного инструмента. И тысячи новых людей, возникших на моих путях, говорили здесь абсолютно правильно поставленными, безо всякой фальши звучащими мелодическими голосами. Так что и по голосу, пожалуй, я не смог бы в Онлирии различить Надю: у нее в тот год, когда мы поженились, образовался в горле какой-то маленький желвачок, отчего и стала она говорить чуть хрипловато.
Отсюда (точнее было бы сказать “здесь”) можно попасть в любое земное пространство, которое сохранилось в памяти, – достаточно лишь захотеть этого да ясно представить такое место в соответствующих координатах времени. И вот, окончательно уверившись, что в облачной Онлирии уже не встречу Надю, стал я все чаще наведываться в те памятные мне уголки земли, которые были близки, очень близки к месту и к минуте моей первой встречи с Надей. И теперь довольно часто я гулял по тенистым пешеходным тропам, перебрасывавшимся с холма на холм, вблизи Геттингена и по нешироким асфальтированным дорогам, обсаженным с обеих сторон дубами и грабами, – это были прогулки по всего лишь однажды увиденным мною окрестностям города. Там я побывал вместе с профессором Рю в тот счастливый для меня год, когда мы с ним объезжали с концертами старинные университеты Германии.
Мне никогда не приходилось признаваться Наде, что я не помню ее лица и не представляю, как она выглядит в жизни… Но почему-то в моем воображении рисовалась она схожею с одной девушкой-блондинкой, которую я видел в маленьком деревенском ресторанчике недалеко от Геттингена.
В тот раз, совершая прогулку на автомобиле вместе с профессором Рю и профессором Лауэром, мы заехали в этот уютный ресторанчик отведать вареных свиных ножек с кислой капустой. Девушка сидела за угловым столиком одна-одинешенька и даже не оглянулась на нас, когда мы уселись втроем за соседний стол. О, там, на земле, это было очень грустно видеть: такая юная, такая милая – и совершенно одна, без друзей, в этом малолюдном деревенском трактире, где подают свиные ножки.
Я не успел заметить, было ли перед нею на столе вино или пиво, стоял ли обед, съела ли она его или только собиралась приступить к нему… Мое внимание было лишь мгновенным, скользящим и впечатление от увиденной картины мимолетным: вышло так, что меня усадили на стул спиною к ней, и в продолжение обеда я ни разу не оглянулся на нее. Но сзади, мне представлялось, шли в мою сторону некие беспокойные волны, благоухающие розовым маслом и наэлектризованные холодноватым призывом: подойди ко мне, иностранец, и мы поговорим немножко, а если ты мне понравишься, я отстегну часы и покажу тебе на своей руке розовые вмятины – следы от браслета…
Сколько раз потом, уже будучи мужем Нади, я лежал рядом с нею в постели и представлял ее похожею на ту незнакомую девушку – и ясно видел при этом розовый след от часового браслета на ее нежном запястье. И однажды, уже здесь, в Онлирии, мне захотелось снова встретиться с незнакомкой, которая столь эфемерно промелькнула в моей прошлой жизни.
Деревенский ресторанчик, отделанный стенкой из дикого камня с вьющимися по нему плетями зеленого плюща, был таким же, каким я его запомнил; и девушка сидела за угловым столиком одна; кроме нее и еще одного господина с полным красным лицом, во всем заведении никого не было; этот господин периодически смотрел на свои часы и затем через какой-то промежуток времени выпивал рюмку шнапса. Я на этот раз подошел, разумеется, к девушке и попросил позволения присесть за ее стол. Она молча кивнула.
О, как мне хотелось, чтобы это оказалась Надя! Но это была не она… Тем, кто хочет из Онлирии сообщаться с жителями земли, дается возможность стать плотными и выглядеть так, как им этого желается. Но, закончив разговор, мы можем внезапно исчезнуть с глаз или уйти прямо сквозь стену… Эту девушку звали Эрной, я откровенно рассказал ей, кто я и откуда, и спросил, не знала ли она случайно мою русскую жену, жившую в Геттингене и работавшую в университете… Нет, Эрна никогда не знала ни одного русского человека.
– Особенность нашей встречи в том, – объяснял я девушке, – что, когда мы закончим разговор и я уйду, ты через секунду уже все позабудешь. Но обязательно вспомнишь этот случай уже в Онлирии, где времени будет предостаточно для того, чтобы вспомнить каждое мгновение своей прошедшей на земле жизни… И там, возможно, мы с тобой опять встретимся.
– Зачем вы оттуда приходите сюда? – спрашивала Эрна. – Я не понимаю. Что у нас тут такого хорошего? Или у вас возникают какие-нибудь проблемы?
– Никаких проблем, Эрна, – отвечал я. – Но уверяю тебя: когда ты сама попадешь в Онлирию, ты тоже будешь часто возвращаться оттуда сюда.
– Почему? Почему? Здесь же все гадко… несправедливо. Даже слов нет…
Зачем возвращаться сюда! Не понимаю я.
– Вот представь себе, Эрна… У тебя, скажем, был свой дом… – начал я издали, притчей.
– Он у меня и сейчас есть, чего там представлять, – перебила она меня.
– Хорошо… Еще даже лучше. И вот представь себе: однажды тебе сообщают, что дом твой сгорел, пока ты ездила по делам в Кёльн… Неужели тебе, Эрна, не захотелось бы посмотреть на пожарище?
– Как же… Захотелось бы, наверное.
– О, еще как! Уверяю тебя. И вот ты возвращаешься в Геттинген, идешь к тому месту, где был твой дом, – и, майн Готт! – ты видишь, что дом твой целехонек и ничего, абсолютно ничего с ним не случилось! Какое это было бы счастье, правда?
– Да, это было бы замечательно.
– Вот поэтому я и прихожу оттуда сюда… Каждый раз с надеждой, что дом цел.
– И как он, цел?
– Нет, конечно. Он сгорел, Эрна. Сгорел дотла.
– И ты что же, каждый раз ждешь чуда – хочешь увидеть что-то другое?
– Да.
– Но ты же сумасшедший! Хоть и говоришь, что воскрес после смерти… Если дом сгорел – значит, сгорел. Если нет – значит, нет. Что может быть другое?
– Другое?.. А вот представь, Эрна, – продолжал я, – дом сгореть-то сгорел, но ты приходишь туда, а на этом месте качается привязанный к дереву огромный воздушный шар…
– Шар?
– Да. Он медленно наполняется горячим воздухом от горелки, которая гудит и выбрасывает вверх, в круглую скважину оболочки, высокое оранжевое пламя. Шар постепенно надувается и становится все больше и больше. В корзине-гондоле никого нет, но там устроено как-то все очень симпатично и поставлено даже что-то вроде короткого соломенного дивана. Ты заходишь и садишься на этот диван – и воздушный шар тут же взлетает, как будто только и ждал тебя…
– Всегда ненавидела эти воздушные шары, – перебила меня Эрна. – Все эти воздушные замки. И полеты эльфиков над туманными травами. Ты думаешь, что я молодая, поэтому должна все это любить. Но я вовсе не молодая – я уже очень старая. Мне уже сто лет. Я умру оттого, что заболею раком. И перед этим мне обязательно приснится какая-нибудь гадость. Я уже сейчас боюсь своих снов – они так ужасны. О, мне бы лучше совсем не спать – только бы не видеть эти сны. И самое противное и обидное – я никак не могу запомнить эти сны, они все ускользают, как будто прячутся, чтобы только мучить меня…
– Нашу встречу ты тоже не запомнишь… Все это тебе покажется одним из тех смутных снов, которые томят, беспокоят своей неуловимостью. И только потом, в Онлирии, ты вспомнишь все: и эту нашу встречу, и другие свои встречи с блуждающими по земле тенями. И там ты вспомнишь и вновь увидишь все свои забытые, неопознанные сны.
– Но зачем, зачем мне это?! Я никогда не хотела бы вспоминать свою жизнь. Ну ты сам подумай – зачем мне это? Я была проституткой, наркоманкой, потом у одного турка-сутенера меня увидел Томас. Он увел меня от турка, поместил в лечебницу, там я пробыла три года и вылечилась, и Томас женился на мне. А потом он стал заниматься полетами, хотел, чтобы и я занималась, но я сразу же отказалась. У меня боязнь высоты. Томас оставил мне свой дом, а сам уехал на Гибралтар, где открылись школы для обучения полетам. Он написал мне два письма, потом погиб.
– Все это так похоже! – не выдержав, воскликнул я. – Может быть, ты все-таки
Надя?
– Как я должна на это ответить? – суховато, но все-таки мягко промолвила
Эрна. – Сказать мне “да”?
– Нет, не надо ничего говорить. Я и не жду ответа. Просто мы в Онлирии, по своему обыкновению, часто возвращаемся к тому, что уже давно прошло, и тысячи раз перебираем все, что случилось с нами здесь, на земле. И каждый раз к этому примеряем иные, новые возможности: ах, если бы так поправить и этого не делать, а поступить совсем по-другому… Вот и сейчас: я возвращаюсь к одному мгновению своей жизни только потому, что хочу проверить некую версию… Что было бы, если б я тогда, при жизни, все же обернулся к тебе, подошел к твоему столику и заговорил с тобой? Не выстроилась бы по-другому вся моя судьба?
Умение войти в слово и снова выйти из него, способность управлять им – могущество созидающих ангелов – даровалось и нам за все наши земные страдания, печали, несчастья. Но невосполнимым уроном для меня было то, что я утратил в молодые годы свое зрение. Невозможность представить себе любимую такою, какою она была, и неспособность вспомнить то, чего я не видел, – отсутствие в памяти надлежащего слова не позволяло мне воспользоваться вновь возвращенным мне могуществом, истинным даром Бога: способностью творить собственный мир.
Демон Неуловимый, повелитель страстей, которые правят земным миром, разъяснил мне перед самым концом моей жизни, почему я должен был немедленно уйти из нее. Я принадлежал к роду титанов, человекоангелов, – и за свою гордыню и холодность к Богу был я подвергнут наказанию. Демон признался мне, что еще до того, как мне ослепнуть, он сумел внушить мне, что я могу повелевать миром силой своего художественного гения. И наказанием было мне – лишение дара творчества. Без которого, внушал мне демон, жить попросту не стоит.
После разговора с Эрной я ушел прямо сквозь стену – сквозь ту выложенную из дикого камня трактирную стену, по которой вились зеленые плети плюща. Когда я оказался на залитой ярким солнцем узкой чистенькой улочке немецкой деревушки, на отлогом спуске к реке, мощенном серым булыжником, передо мной возник тот господин, который в трактире пил шнапс, то и дело поглядывая на часы.
Это и был д. Неуловимый – вернее, он на этот раз внедрился ангинной рыхлотой в гортань одного немецкого пьянчужки и его голосом стал общаться со мною.
Сам же господин Крафт, пьянчужка, шел рядом по улице, слегка пошатываясь, выпучив покрасневшие глаза, ничегошеньки не соображая.
– Вот и встретились опять, – произнес он классически хриплым голосом выпивохи, чья глотка забита сгустками мокроты. – Я рад видеть тебя в новом статусе, тем более что я имел честь непосредственно содействовать его получению. Мне интересно взглянуть на тебя и, может быть, услышать какую-нибудь приятную новость или же поучительный рассказ.
– Вербовщик, отправивший солдат на войну, интересуется его дальнейшей судьбой? – ответил я, усмехаясь.
– Пусть будет так. Но разве вербовщик в чем-нибудь обманул новобранца? Я говорил, что ты воскреснешь, – ты и воскрес, не правда ли? Посоветовал тебе, чтобы ты напрасно не мучился в жизни, если она не приносила больше удовольствия тебе, – и разве был не прав? И последнее: когда я подвел тебя к краю крыши и сказал: бросься, не будет больно, – разве я обманул тебя?
– Ты прав, ни в чем ты не обманул меня. И к тебе никаких претензий нет. И вообще – о тех делах не стоит теперь говорить. Какими они получились – такими пусть и останутся. Ну и ладно. Меня это совершенно не интересует.
Тебя, я думаю, тоже…
– Признаться, да, – был ответ. – После твоего дела у меня было много других, не менее сложных.
– Я искал тебя, знаешь ли… Как ты догадываешься, наверное, я нигде не могу встретить Надю. И если это возможно, что ты имеешь сообщить мне о ней?
– Ровным счетом ничего. Роковая страсть к женщине – это моя епархия, Орфеус, не твоя. Ты – нежный музыкант, теперь – вечный житель Онлирии. Так и плавай в своих облаках, а сюда больше не возвращайся. Здесь ты никогда, нигде не встретишь Надю. Если даже из сочувствия к тебе и захотел бы я помочь – ничего бы не вышло. Я при твоей жизни сделал все, чтобы ты после смерти не смог встретиться с нею. И сделал я это слишком хорошо.
– Но почему же такая беспощадность, Крафт?
– Потому что она изменила мне. Кажется, она и на самом деле полюбила тебя,
Орфеус… И теперь могу сказать только одно: ей неизвестна Онлирия, куда ты был отправлен мною. Ей известна только могила в Корее, куда отвез твое мертвое тело мой помощник.
– Этот? – Я показал пальцем на самого Крафта, бредущего рядом со мною, бормочущего себе под нос.
– Нет, – ответил он, неловко, заторможенно покачивая головой. – Другой… Я господин Шнапс, которого зовут Крафт… Ведь он настоящий людоед, этот
Крафт… Растлил свою дочь, девочку двенадцати лет, и жил с нею. А когда она ушла в убежище, созданное в Плёне специально для таких девочек, этот
Шнапс-Крафт спился, стал натуральным алкоголиком. И представь себе, он не хочет кончать с собой, считает, что… Впрочем, ты все об этом сам хорошо знаешь, не раз мы беседовали и с тобою на эту тему.
– Вот именно. Не будем говорить о печальных мерзостях земной жизни. Лучше скажи мне сразу – что тебе понадобилось от меня теперь?
– Представь себе, ничего. Просто я совершенно случайно увидел тебя сегодня в этом ресторане. Мне и в голову не могло прийти, что ты зайдешь туда… Но когда я увидел тебя, невольно захотелось, уж извини, немного поговорить с тобою.
Однако Бог милостив, и я люблю Его. Может быть, и минует… Но все равно я должен буду признаться Ему, что моя пагубная страсть к прекрасной женщине, дочери человеческой, которую Он создал, пронеслась со мною через все века и не только не стихла, гасимая холодом стольких смертей, но стала еще более жгучей. Пусть даже будут убиты все демоны смерти – но и это не сможет избавить меня от моей собственной. Ибо я не перестану, должно быть, желать эту навсегда чужую жену, чужое ребро, чужую непостижимую красоту, созданную не для меня. За такое же по законам Бога полагается смерть без права на воскресение.
Но ведь и я был создан Им! И поэтому, может быть, я не виноват.
Я ангел времени, ставший демоном страсти, которая правит миром. Оглядывая мгновенным взором все путешествие человечества, я хотел бы и для себя воскресения. Желание это вполне естественно – таким меня создал Бог.
Мне казалось, что я знаю слова, созидающие в окружающем мире все, что доступно вниманию грамотного русского человека. Таким был Евгений, скромный преподаватель словесности. Недавно однажды утром для меня открылось, что и многие птицы, живущие в Корее, выражаются вполне по-русски. Но некоторых птичьих слов я все же не понимал. Так, если никаких сомнений не было насчет дикого голубя, который хрипло бубнил из затаенных глубин леса: “Иди ты отсюда! Иди ты отсюда!.. Шут”, если вполне понятно мяукали иволги, по-базарному бранились сороки и рыдали, удушливо причитали кукушки, то говор одной незнакомой птицы озадачил меня. Поначалу она совершенно отчетливо, с очень приятными контральтовыми переливами произнесла на русском: “Верим ли мы правильно? Верим ли мы правильно?” Затем, чуть помолчав, отчетливо выговорила: “Онлиро! Онлиро!.. Онлирия…”
Мне это слово незнакомо. Но если в этом мире, конец которого близок, слова могут означать приход или прилет, вознесение или падение с небес какого-нибудь таинственного существа, небесного тела, души, или порывистое дуновение из уст невидимых ангелов – любое произнесенное слово ответственно.
Пусть даже оно принадлежит птичьему языку или сопутствует неторопливой речи морских волн. И мне захотелось узнать смысл нового слова: может быть, из всего того бескрайнего отчаяния, в котором покорно плещется земная жизнь, есть выход – широкая и спокойная протока? Может быть, простится мой грех, – и вот прочищается громадный перламутровый зев неба от косматых хриплых туч, новое утро мира прокашливается, розовая, свежайшая, превосходно натянутая гортань его настраивается воспроизвести утреннюю песнь – голос Орфеуса взвивается в небеса белым голубем той мелодии, которую должна была исполнить на Флейте Мира одна несчастная московская девочка. Может быть, мы не знаем еще о чем-то, что украсило бы жертву Богу – белого агнца жизни – такими же зорями, как и эта сиюминутная животрепещущая заря, в которой никакая кровь не прольется. Виновные, ждущие, мы узнаем наконец, что за весть принесла птица в мир этим словом:
– Онлиро! Онлирия.
Совместный ход звезд, облаков, луны привел к неизменному утру, как и в прежнем мире, который нам так ясно помнится – и вспоминается во всем своем преосуществлении от начала и до конца. Над ОНЛИРИЕЙ встает солнце, и оно такое же круглое, громадное и лучезарное, как и на земле, но только небывалого для земного мира зеленого цвета. Мы приветствуем это зеленое солнце взмахом руки, поднятой над головой, и затем, прежде чем рассеяться мириадами ярких блесток, принявших на себя изумрудный отсвет зари Онлирии, успеваем еще обменяться прощальными улыбками: до вечера! до завтра! до следующего тысячелетия! И каждому, кто сейчас находится здесь, на берегу моря, предстоят новые встречи и новые разлуки, и все они будут только радостными – тихо-приятными, нескончаемо благодарственными, ласковыми, как рокот морского прибоя.
ОНЛИРИЯ
Для того чтобы совершить Путешествие вслед за Ним, пришлось пройти весь Его земной путь. Моей голгофой стала внезапная слепота. Тайну моей гефсиманской ночи также никто не знает, кроме Него. Невыносимая жажда перед концом, испытанная Им, настигла и меня, я тоже попросил напиться, и мне также вместо воды поднесли уксус. Моя смерть в Геттингене кому-нибудь и показалась бы неожиданной, но это лишь потому, что никто не видел моего одинокого столба мучений и не слышал грубых голосов моих палачей.
Нам было известно, что Он пробыл в смерти два дня, а затем, на третий день, явились к бедному телу верховные лица из ангелитета. Небесные посланцы исполняли свой служебный долг, о чем уже их заранее оповестили несколько тысячелетий тому назад. Ангелы вдохнули жизненную силу в мертвое тело, завернутое в тугие набальзамированные пелены, – тяжелый труп наполнился светом и жаром. Растаяла и в минуту испарилась вся ароматическая смола, наполнив густым благоуханием пещеру, наложенные повязки опали на каменном ложе гроба, и эфирное тело просочилось сквозь ткань. И, постепенно облекаясь в светящиеся одежды, создаваемые самим эфирным телом, возник перед ангелами
Иисус Преображенный. Ангелы пали ниц, склонив свои крылья к самой земле, и опять в их действиях выказывалось тысячелетнее предопределение.
По этому же предопределению, сиречь правилам Игры, князь не мог не совершить того шага, на какой подвигала его Вселенская Игра, – не мог не убить Его. Но убийством Христа князь мира сего не остановил приближения Нового Царства. По закону оно могло бы начаться тут же по Его воскресении, но невозможно было сразу вывести миллиарды миллиардов людей, зверей и насекомых из того привычного состояния, в которое вверг их бог земной жизни: еще не могли они не умирать.
Чтобы вывести стадо на другое место, его нужно было приуготовить, и потребовалось какое-то время для устроения нового пастбища. Оно обосновалось на старой жизни, на прежних странах земли – и распространилось поверх всего этого. Времени для устроения Нового Царства понадобилось два мгновения: одно тысячелетие и затем второе.
Для человеков и такой срок оказывался слишком великим, и люди умирали, не успев увидеть при жизни того, что было уже для них объявлено. Но ничего!
Справедливость Бога распространилась и на этот печальный случай – зато на новом пастбище надмирного Царства были собраны все, абсолютно все, кто когда-нибудь появлялся на земле. И, приглашая к вечному существованию, ни у кого не спрашивали, свой он или чужой, не доискивались, чего он натворил при жизни. Ведь каждый был воскрешен уже без тех искажений, которые внесли в него подручные князья.
Итак, появляясь в Онлирии (по-птичьи звучит “Онлиро”), не каждый сможет узнать самого себя – столь искаженным и далеким от подлинного оказывался его прежний земной образ. С изумлением он постигнет, что в его сотворении принимал участие только Бог. И все дальнейшее его Путешествие по светоносной
Онлирии будет состоять в том, чтобы идти, лететь, все выше и выше подниматься к Тому, Кто захотел его появления на свете.
Словно солнце многих миров, Он рассеял себя лучами и разослал во все пределы
– и, проникая сквозь мироздание, свет наполнял его. Онлирия, куда собирает
Спаситель свои земные стада, устроена из самого чистого вселенского материала: света и облаков. Это вселенная облаков.
И только глядя отсюда вниз, на голубовато-туманную землю, можно постигнуть, почему там человек не мог быть счастлив. Он там не мог быть счастлив потому, что оказывался не таким, каким создал его Бог: Бог создал человека бессмертным. И на земле всякий человек умирающий был существом искаженным – что бы он ни говорил о своей жизни и как бы ее ни проживал.
Меня в Онлирии заставляет думать об этом тревожная грозовая хмара, набегающая на мою душу при одном воспоминании из прежнего существования.
Когда-то на земле был я греческим музыкантом Орфеем, и мне Бог разрешил, когда умерла моя любимая жена Эвридика, забрать ее из царства мертвых – то есть воскресить ее. Мне только велено было не оглядываться, не смотреть назад, выводя ее душу на свет из подземелья. Но я оглянулся. Я испугался, поймите меня, что за моей спиною никого нет, что меня обманули и что в кромешной темноте никто не следует за мною!
И сейчас из Онлирии, где все хорошо, я тревожусь за Надю, жену мою уже из другого существования: что стало с нею после моей гибели в Геттингене? следует ли она за мной? Мне снова хочется оглянуться, о Боже! Ведь тогда, ведомый за руку демоном Неуловимым, я взобрался на какую-то башню и бросился с нее. Не знаю, взлетел ли я и перенесся прямо в Онлирию или же разбился на каменной мостовой старого немецкого города, – но вот я здесь, прозревший вновь, внимательно оглядывающий ландшафты облачной страны. И только теперь я понимаю, как сильно любил при жизни свою бесконечно одинокую, несчастную жену.
Я постоянно жду встречи с нею – на всех путях этого светозарного нового мира. Но снова и снова прежний страх охватывает мою душу, как когда-то: может быть, никого за моей спиною нет, никто никогда не последует за мною из того мира, где было так больно и где оказался я почему-то ее мужем…
Жизнь… Надежда… Надя… Что значила наша встреча на земле? Зачем нам дана была наша любовь, если надо было любить – только Бога? Прозревший на небесах, я здесь одинок без тебя, хотя и вижу вокруг тысячи и тысячи воистину прекрасных существ, ангелоподобных мужчин и женщин.
В этой вселенной облаков, среди кудрявых скал и нежных, волокнистых утесов, мы все тихо, неспешно следуем за своими душевными порывами. И нам дана чудесная возможность живо осуществить любую свою прихоть или самое сокровенное мечтание. И это не в глубине сердца или в туманных образах облаков, а вполне наяву.
На земле я уходил от неразрешимых мучительных чувств и новых душевных ран в
Путешествие – так, постепенно, и ушел я из прежнего мира, а также из бедного, нежного, такого беспомощного тела. Теперь – полет без собственных усилий и ожидания смерти, светлое сретение души и солнца. Спокойное чувство бессмертия осеняет мою дальнейшую дорогу к дому Учителя, и нет в моем сердце никакой тяжести или томления… Но и на этом пути, под зелеными небесами
Онлирии, меня охватывает неудержимое желание обернуться и посмотреть назад.
Бедные и чудесные наши земные дни, оглашенные воплями торжествующих бесов!
Жена моя, по голосу такая одинокая и потерянная в людском сонме… Я встретил ее, когда у меня были еще целы глаза, нас познакомили с нею на коктейле после моего концерта в знаменитом Геттингенском университете. Да, нас знакомили, я это хорошо помню, но эта встреча была столь мимолетной, а волнение моих чувств в тот вечер так велико, что я даже не успел как следует всмотреться и запомнить это лицо… Так что в моей памяти ее облик восстает лишь как невнятная тень, мелькающая среди других теней. И только ее голос, грудной, контральтовый, с едва заметной сипловатостью, – этот одинокий голос
Нади звучит вблизи, во мне. Но я никогда не вижу ее – только образ невнятной тени в толпе себе подобных.
Здесь, в Онлирии, голос человеческий, очищенный от всякой случайной физиологической помехи, звучит как самая безупречная музыка, извлекаемая из совершенного инструмента. И тысячи новых людей, возникших на моих путях, говорили здесь абсолютно правильно поставленными, безо всякой фальши звучащими мелодическими голосами. Так что и по голосу, пожалуй, я не смог бы в Онлирии различить Надю: у нее в тот год, когда мы поженились, образовался в горле какой-то маленький желвачок, отчего и стала она говорить чуть хрипловато.
Отсюда (точнее было бы сказать “здесь”) можно попасть в любое земное пространство, которое сохранилось в памяти, – достаточно лишь захотеть этого да ясно представить такое место в соответствующих координатах времени. И вот, окончательно уверившись, что в облачной Онлирии уже не встречу Надю, стал я все чаще наведываться в те памятные мне уголки земли, которые были близки, очень близки к месту и к минуте моей первой встречи с Надей. И теперь довольно часто я гулял по тенистым пешеходным тропам, перебрасывавшимся с холма на холм, вблизи Геттингена и по нешироким асфальтированным дорогам, обсаженным с обеих сторон дубами и грабами, – это были прогулки по всего лишь однажды увиденным мною окрестностям города. Там я побывал вместе с профессором Рю в тот счастливый для меня год, когда мы с ним объезжали с концертами старинные университеты Германии.
Мне никогда не приходилось признаваться Наде, что я не помню ее лица и не представляю, как она выглядит в жизни… Но почему-то в моем воображении рисовалась она схожею с одной девушкой-блондинкой, которую я видел в маленьком деревенском ресторанчике недалеко от Геттингена.
В тот раз, совершая прогулку на автомобиле вместе с профессором Рю и профессором Лауэром, мы заехали в этот уютный ресторанчик отведать вареных свиных ножек с кислой капустой. Девушка сидела за угловым столиком одна-одинешенька и даже не оглянулась на нас, когда мы уселись втроем за соседний стол. О, там, на земле, это было очень грустно видеть: такая юная, такая милая – и совершенно одна, без друзей, в этом малолюдном деревенском трактире, где подают свиные ножки.
Я не успел заметить, было ли перед нею на столе вино или пиво, стоял ли обед, съела ли она его или только собиралась приступить к нему… Мое внимание было лишь мгновенным, скользящим и впечатление от увиденной картины мимолетным: вышло так, что меня усадили на стул спиною к ней, и в продолжение обеда я ни разу не оглянулся на нее. Но сзади, мне представлялось, шли в мою сторону некие беспокойные волны, благоухающие розовым маслом и наэлектризованные холодноватым призывом: подойди ко мне, иностранец, и мы поговорим немножко, а если ты мне понравишься, я отстегну часы и покажу тебе на своей руке розовые вмятины – следы от браслета…
Сколько раз потом, уже будучи мужем Нади, я лежал рядом с нею в постели и представлял ее похожею на ту незнакомую девушку – и ясно видел при этом розовый след от часового браслета на ее нежном запястье. И однажды, уже здесь, в Онлирии, мне захотелось снова встретиться с незнакомкой, которая столь эфемерно промелькнула в моей прошлой жизни.
Деревенский ресторанчик, отделанный стенкой из дикого камня с вьющимися по нему плетями зеленого плюща, был таким же, каким я его запомнил; и девушка сидела за угловым столиком одна; кроме нее и еще одного господина с полным красным лицом, во всем заведении никого не было; этот господин периодически смотрел на свои часы и затем через какой-то промежуток времени выпивал рюмку шнапса. Я на этот раз подошел, разумеется, к девушке и попросил позволения присесть за ее стол. Она молча кивнула.
О, как мне хотелось, чтобы это оказалась Надя! Но это была не она… Тем, кто хочет из Онлирии сообщаться с жителями земли, дается возможность стать плотными и выглядеть так, как им этого желается. Но, закончив разговор, мы можем внезапно исчезнуть с глаз или уйти прямо сквозь стену… Эту девушку звали Эрной, я откровенно рассказал ей, кто я и откуда, и спросил, не знала ли она случайно мою русскую жену, жившую в Геттингене и работавшую в университете… Нет, Эрна никогда не знала ни одного русского человека.
– Особенность нашей встречи в том, – объяснял я девушке, – что, когда мы закончим разговор и я уйду, ты через секунду уже все позабудешь. Но обязательно вспомнишь этот случай уже в Онлирии, где времени будет предостаточно для того, чтобы вспомнить каждое мгновение своей прошедшей на земле жизни… И там, возможно, мы с тобой опять встретимся.
– Зачем вы оттуда приходите сюда? – спрашивала Эрна. – Я не понимаю. Что у нас тут такого хорошего? Или у вас возникают какие-нибудь проблемы?
– Никаких проблем, Эрна, – отвечал я. – Но уверяю тебя: когда ты сама попадешь в Онлирию, ты тоже будешь часто возвращаться оттуда сюда.
– Почему? Почему? Здесь же все гадко… несправедливо. Даже слов нет…
Зачем возвращаться сюда! Не понимаю я.
– Вот представь себе, Эрна… У тебя, скажем, был свой дом… – начал я издали, притчей.
– Он у меня и сейчас есть, чего там представлять, – перебила она меня.
– Хорошо… Еще даже лучше. И вот представь себе: однажды тебе сообщают, что дом твой сгорел, пока ты ездила по делам в Кёльн… Неужели тебе, Эрна, не захотелось бы посмотреть на пожарище?
– Как же… Захотелось бы, наверное.
– О, еще как! Уверяю тебя. И вот ты возвращаешься в Геттинген, идешь к тому месту, где был твой дом, – и, майн Готт! – ты видишь, что дом твой целехонек и ничего, абсолютно ничего с ним не случилось! Какое это было бы счастье, правда?
– Да, это было бы замечательно.
– Вот поэтому я и прихожу оттуда сюда… Каждый раз с надеждой, что дом цел.
– И как он, цел?
– Нет, конечно. Он сгорел, Эрна. Сгорел дотла.
– И ты что же, каждый раз ждешь чуда – хочешь увидеть что-то другое?
– Да.
– Но ты же сумасшедший! Хоть и говоришь, что воскрес после смерти… Если дом сгорел – значит, сгорел. Если нет – значит, нет. Что может быть другое?
– Другое?.. А вот представь, Эрна, – продолжал я, – дом сгореть-то сгорел, но ты приходишь туда, а на этом месте качается привязанный к дереву огромный воздушный шар…
– Шар?
– Да. Он медленно наполняется горячим воздухом от горелки, которая гудит и выбрасывает вверх, в круглую скважину оболочки, высокое оранжевое пламя. Шар постепенно надувается и становится все больше и больше. В корзине-гондоле никого нет, но там устроено как-то все очень симпатично и поставлено даже что-то вроде короткого соломенного дивана. Ты заходишь и садишься на этот диван – и воздушный шар тут же взлетает, как будто только и ждал тебя…
– Всегда ненавидела эти воздушные шары, – перебила меня Эрна. – Все эти воздушные замки. И полеты эльфиков над туманными травами. Ты думаешь, что я молодая, поэтому должна все это любить. Но я вовсе не молодая – я уже очень старая. Мне уже сто лет. Я умру оттого, что заболею раком. И перед этим мне обязательно приснится какая-нибудь гадость. Я уже сейчас боюсь своих снов – они так ужасны. О, мне бы лучше совсем не спать – только бы не видеть эти сны. И самое противное и обидное – я никак не могу запомнить эти сны, они все ускользают, как будто прячутся, чтобы только мучить меня…
– Нашу встречу ты тоже не запомнишь… Все это тебе покажется одним из тех смутных снов, которые томят, беспокоят своей неуловимостью. И только потом, в Онлирии, ты вспомнишь все: и эту нашу встречу, и другие свои встречи с блуждающими по земле тенями. И там ты вспомнишь и вновь увидишь все свои забытые, неопознанные сны.
– Но зачем, зачем мне это?! Я никогда не хотела бы вспоминать свою жизнь. Ну ты сам подумай – зачем мне это? Я была проституткой, наркоманкой, потом у одного турка-сутенера меня увидел Томас. Он увел меня от турка, поместил в лечебницу, там я пробыла три года и вылечилась, и Томас женился на мне. А потом он стал заниматься полетами, хотел, чтобы и я занималась, но я сразу же отказалась. У меня боязнь высоты. Томас оставил мне свой дом, а сам уехал на Гибралтар, где открылись школы для обучения полетам. Он написал мне два письма, потом погиб.
– Все это так похоже! – не выдержав, воскликнул я. – Может быть, ты все-таки
Надя?
– Как я должна на это ответить? – суховато, но все-таки мягко промолвила
Эрна. – Сказать мне “да”?
– Нет, не надо ничего говорить. Я и не жду ответа. Просто мы в Онлирии, по своему обыкновению, часто возвращаемся к тому, что уже давно прошло, и тысячи раз перебираем все, что случилось с нами здесь, на земле. И каждый раз к этому примеряем иные, новые возможности: ах, если бы так поправить и этого не делать, а поступить совсем по-другому… Вот и сейчас: я возвращаюсь к одному мгновению своей жизни только потому, что хочу проверить некую версию… Что было бы, если б я тогда, при жизни, все же обернулся к тебе, подошел к твоему столику и заговорил с тобой? Не выстроилась бы по-другому вся моя судьба?
Умение войти в слово и снова выйти из него, способность управлять им – могущество созидающих ангелов – даровалось и нам за все наши земные страдания, печали, несчастья. Но невосполнимым уроном для меня было то, что я утратил в молодые годы свое зрение. Невозможность представить себе любимую такою, какою она была, и неспособность вспомнить то, чего я не видел, – отсутствие в памяти надлежащего слова не позволяло мне воспользоваться вновь возвращенным мне могуществом, истинным даром Бога: способностью творить собственный мир.
Демон Неуловимый, повелитель страстей, которые правят земным миром, разъяснил мне перед самым концом моей жизни, почему я должен был немедленно уйти из нее. Я принадлежал к роду титанов, человекоангелов, – и за свою гордыню и холодность к Богу был я подвергнут наказанию. Демон признался мне, что еще до того, как мне ослепнуть, он сумел внушить мне, что я могу повелевать миром силой своего художественного гения. И наказанием было мне – лишение дара творчества. Без которого, внушал мне демон, жить попросту не стоит.
После разговора с Эрной я ушел прямо сквозь стену – сквозь ту выложенную из дикого камня трактирную стену, по которой вились зеленые плети плюща. Когда я оказался на залитой ярким солнцем узкой чистенькой улочке немецкой деревушки, на отлогом спуске к реке, мощенном серым булыжником, передо мной возник тот господин, который в трактире пил шнапс, то и дело поглядывая на часы.
Это и был д. Неуловимый – вернее, он на этот раз внедрился ангинной рыхлотой в гортань одного немецкого пьянчужки и его голосом стал общаться со мною.
Сам же господин Крафт, пьянчужка, шел рядом по улице, слегка пошатываясь, выпучив покрасневшие глаза, ничегошеньки не соображая.
– Вот и встретились опять, – произнес он классически хриплым голосом выпивохи, чья глотка забита сгустками мокроты. – Я рад видеть тебя в новом статусе, тем более что я имел честь непосредственно содействовать его получению. Мне интересно взглянуть на тебя и, может быть, услышать какую-нибудь приятную новость или же поучительный рассказ.
– Вербовщик, отправивший солдат на войну, интересуется его дальнейшей судьбой? – ответил я, усмехаясь.
– Пусть будет так. Но разве вербовщик в чем-нибудь обманул новобранца? Я говорил, что ты воскреснешь, – ты и воскрес, не правда ли? Посоветовал тебе, чтобы ты напрасно не мучился в жизни, если она не приносила больше удовольствия тебе, – и разве был не прав? И последнее: когда я подвел тебя к краю крыши и сказал: бросься, не будет больно, – разве я обманул тебя?
– Ты прав, ни в чем ты не обманул меня. И к тебе никаких претензий нет. И вообще – о тех делах не стоит теперь говорить. Какими они получились – такими пусть и останутся. Ну и ладно. Меня это совершенно не интересует.
Тебя, я думаю, тоже…
– Признаться, да, – был ответ. – После твоего дела у меня было много других, не менее сложных.
– Я искал тебя, знаешь ли… Как ты догадываешься, наверное, я нигде не могу встретить Надю. И если это возможно, что ты имеешь сообщить мне о ней?
– Ровным счетом ничего. Роковая страсть к женщине – это моя епархия, Орфеус, не твоя. Ты – нежный музыкант, теперь – вечный житель Онлирии. Так и плавай в своих облаках, а сюда больше не возвращайся. Здесь ты никогда, нигде не встретишь Надю. Если даже из сочувствия к тебе и захотел бы я помочь – ничего бы не вышло. Я при твоей жизни сделал все, чтобы ты после смерти не смог встретиться с нею. И сделал я это слишком хорошо.
– Но почему же такая беспощадность, Крафт?
– Потому что она изменила мне. Кажется, она и на самом деле полюбила тебя,
Орфеус… И теперь могу сказать только одно: ей неизвестна Онлирия, куда ты был отправлен мною. Ей известна только могила в Корее, куда отвез твое мертвое тело мой помощник.
– Этот? – Я показал пальцем на самого Крафта, бредущего рядом со мною, бормочущего себе под нос.
– Нет, – ответил он, неловко, заторможенно покачивая головой. – Другой… Я господин Шнапс, которого зовут Крафт… Ведь он настоящий людоед, этот
Крафт… Растлил свою дочь, девочку двенадцати лет, и жил с нею. А когда она ушла в убежище, созданное в Плёне специально для таких девочек, этот
Шнапс-Крафт спился, стал натуральным алкоголиком. И представь себе, он не хочет кончать с собой, считает, что… Впрочем, ты все об этом сам хорошо знаешь, не раз мы беседовали и с тобою на эту тему.
– Вот именно. Не будем говорить о печальных мерзостях земной жизни. Лучше скажи мне сразу – что тебе понадобилось от меня теперь?
– Представь себе, ничего. Просто я совершенно случайно увидел тебя сегодня в этом ресторане. Мне и в голову не могло прийти, что ты зайдешь туда… Но когда я увидел тебя, невольно захотелось, уж извини, немного поговорить с тобою.