Через три года, вернувшись из Марокко, она позвонила мне… Когда я одевал ее возле снежной постели, то в последний момент сунул в карман ее дубленки свою визитную карточку. Не знаю, почему я это сделал, – но она эту карточку не выкинула и через три года воспользовалась ею… А потом она ушла от мужа и перешла ко мне, в мою однокомнатную холостяцкую берлогу эпохи коммунизма.
Бедный Евгений ее, не перенеся измены, покончил с собою – или умер от какой-то внезапной болезни? Мы же с Надеждою вскоре поженились и через два года перебрались в Германию – я был по происхождению поволжским немцем.
Не уверен, была ли ее вина в том, что случилось с первым мужем, с Евгением, может, никакой вины и не было, но Надя часто плакала, вспоминая о нем, и фотографию с его курчавой головою, вырезанной кружочком из какого-то бывшего семейного снимка, она приклеила на дверном косяке своей комнаты в нашем геттингенском доме. И это при том, что она в жизни, увы, его никогда не любила, хотя и пробыла замужем за ним почти шесть лет.
Все это пришло и всплыло в моей памяти, когда я шел пешком к Танжеру, слева гремел стремительными громадными волнами Атлантический океан, а впереди – все время только впереди – стояло высокое безоблачное небо Марокко, театр невнятных белесых теней, появлявшихся и исчезавших в своих прозрачных, как белок сырого яйца, струящихся одеждах. Эти миражи являлись на глаза и бедному Евгению, когда он путешествовал, еще живым и здоровым, вместе с
Надею по этой африканской стране. И лишь чайки, подлинные чайки, мелькавшие перед морскими миражами, своим суетливым видом напоминали им, что мир человеческой жизни, где они тогда обитали, далеко не совершенен и абсолютно лишен той величавой невозмутимости, которая торжественно представлялась в образах светозарных видений, встающих позади алчного мельтешения острокрылых чаек.
Я хотел летать – и научился летать, как и многие люди того времени на земле.
Но вдруг откуда-то пришли ко мне страх и нерешительность – и моего чудного умения как не бывало. Отчего прошло для меня время решительности и наступило время неуверенности и уныния? Я не знаю – так же как и Евгений, первый муж
Надежды, не мог знать, отчего прошли два сияющих года их жизни в Марокко, когда жена казалась счастливой и, по всей видимости, любила его, и настало самое горькое время по возвращении в Москву, когда безо всяких причин или хотя бы каких-нибудь предварительных признаков произошел окончательный разрыв между ними… Итак, я иду по песчаным тропам морского берега, изредка пересекая тенистые рощи высоких пальм, и в душе моей полное неведение того, почему меня покинула упругая сила полета.
Я помнил, что такое полет, и никогда не мог забыть об этом и ни о чем другом не хотел больше думать – ничего другого в жизни не умел себе пожелать, ни к чему мне стало все остальное на свете. И я со рвущейся в сердце надеждою шел в сторону Танжера, где летали через залив счастливые люди, такие же счастливые, как и я сам в еще недалеком прошлом. Мне представлялось, что, оказавшись среди них, я снова без особых усилий смогу обрести полет – и уже никогда больше не окажусь в положении одинокого бродяги, который ест руками из мусорного бака, мечтательно уставясь при этом на только что взошедшее над горизонтом красное солнце…
С этой надеждою и приближался к Танжеру живший когда-то на земле человек по имени Валериан Машке: вновь вернуться к полетам в веселой толпе других пулею несущихся ввысь, к облакам, любителей небесных прогулок. Валериан Машке никогда не встречался мне в жизни, и я о нем вспоминаю лишь потому, что однажды, в посмертии, на пути к поселку Мух в Северной Вестфалии я догнал его на дороге, мы разговорились, и вдруг выяснилось, что в прошлом кратком существовании мы были, оказывается, мужьями одной и той же превосходной и любимой нами женщины. Только вот разница между нами оказалась в том, что
Надя меня-то при жизни не любила, а его вроде бы любила, но не большой любовью, говорил сам Машке, а обычной, вполне посредственной земной любовью.
Будучи оба музыкантами, они могли оценить талант друг друга и на почве взаимного профессионального уважения взрастить небольшое дерево семейного счастья по интересам. Но деревце очень скоро захирело и погибло, потому что ребенок, который родился у них в России, сразу же умер, а Валериан Машке по эмиграции в Германию совершенно перестал интересоваться музыкой – да и не только музыкой, но и всем остальным на свете, что только не было связано с медитациями и практикой полетов без крыльев…
Мы шли по пустынной дороге, пересекавшей высокий холм, поросший на самой его вершине небольшой сплоченной группой сосен, и, разговаривая, оба то и дело посматривали на эти деревья, вернее, на то место, где светлая дорога исчезала в створе сосновых стволов, образующих там что-то вроде широко распахнутых ворот. Оттуда вышла навстречу нам, следуя цепочкою друг за другом, небольшая компания рыжих бычков с белым пятном на лбу. Похожие до умопомрачительной неразличимости, напоминавшие скорее свои собственные рекламные изображения где-нибудь в той же Германии или в многомолочной
Голландии старого времени, бычки шли по зеленой обочине, изредка то один, то другой подымая лобастую голову и с любопытством поглядывая на нас…
Валериан Машке рассмеялся и молвил, перекатывая звуки произносимых слов на роскошных низах своего красивого голоса:
– А ведь я при жизни больше всего боялся коров. Не знаю почему, но у меня был такой страх перед коровами и быками! Признаться, тогда при подобной ситуации я уже давно бы спасался бегством…
– Я же очень боялся чужих собак. Но больше всего – автомобильной катастрофы,
– признался я.
– Вы, случайно, погибли-то не при автомобильной катастрофе?
– Нет, Бог миловал, обошлось… Но до последних дней боялся, что погибну именно таким образом… Моя младшая сестра, бедная, самая любимая, погибла, знаете ли, вместе с мужем при лобовом столкновении машин… Ах, почему она?.. Я все еще не встретился с нею… Я сейчас шел и почему-то вспомнил единственную нашу с Надей поездку в Испанию, куда мы не совсем легально ездили из Марокко на частном катере одного местного богача. Его звали Саид
Мохаммед, он был поэт, говорили, что очень тонкий лирик, – к сожалению, я по-арабски не читаю, поэтому не могу сам судить о его стихах. Но по виду этот красивый, мужественный парень скорее напоминал воина, чем поэта: ему бы горячего скакуна да саблю в руки… Итак, мы на его катере пересекли
Гибралтар и оказались где-то возле Кадиса, там у Саида жил друг и партнер, некий дон Педро, на гасиенде которого мы и провели два дня… Быки, дорогой
Валериан, с той гасиенды. Но это были не те быки, которых выращивали для корриды, нет, – обычные прозаические бычки на мясо…
– Значит, вы были в Испании… А мне она ничего об этом никогда не рассказывала…
– Мы даже съездили тогда в Севилью!
– Ох ты господи! Да вы, кажется, все еще любите ее так, как любили тогда? – взволнованным рокочущим басом произнес Валериан Машке. – Мыслимое ли дело?
– Она была три раза замужем, но душа ее никогда никому не раскрылась для любви, – говорил я, отвечая собеседнику на его слова. – Поэтому она и здесь избрала себе такой путь – вечно ходить и искать по свету того, кого она никогда не найдет…
– А вы-то почему за нею ходите? – был еще вопрос. – Неужели даже срок смерти не исправил вашу несчастную душу?
– Не забывайте, Валериан: я ведь умер от любви. И сейчас, после воскресения, я не в силах уйти от той боли, которую я ощутил при слове “прощай”. Это было последнее слово, которое мы сказали друг другу там…
– Но здесь-то, вы знаете, слово и боль, страдание и слово ничего общего не имеют!.. И любовь, и всякая вещь, и эти рыжие бычки с гасиенды дона Педро – это всего лишь слова… Как и весь этот чудный ландшафт, вызывающий в наших сердцах сладостное волнение… Страдание и боль остались ведь там, Евгений.
– Да, слова… Всего лишь так или иначе составленные слова… вы правы, – отвечал я Валериану Машке. – Но все равно я не могу не пытаться и теперь понять причину, по которой любовь и смерть на земле были столь близки по значению. И почему в той действительности смерть всегда могла прекратить любовь, а никак не наоборот? Словно бы смерть была закономерным продолжением любви, а воскресение, стало быть, продолжением бытия после смерти.
ПОСЛЕ СМЕРТИ
Для тех из нас, которые впали в абсолютное отчаяние и, не желая уже никаких действий, службы или борьбы, попросту спрятались в вещи, порою самые незаметные и заурядные, вроде того металлического костыля с обхватами для локтя, чем пользовалась одноногая финская девушка Улла, передвигаясь по своему дому, – и для таких хитрецов и конспираторов смерть все равно становилась неукоснительной и неотвратимой в самом скором будущем… Я присутствовал при том, когда орхидея была вручена Надежде, но в то время, когда в виде сводящего Орфеуса с ума тонкого и довольно неприятного мужского голоса звучал я в его мозгу, вещая из черной, инкрустированной перламутром трости, и мстительно грыз душу Орфеуса за все те Божьи дары, которые ни за что ни про что получил этот корейский юноша.
Та из черного эбенового дерева выточенная, перламутром украшенная трость слепого Орфеуса, с которою он никогда не расставался, стала моим временным обиталищем с тех пор, как он ослеп, – из выгнутой рукояти палки я и подавал свой голос, искушая беднягу и доводя его до умоисступления. Разумеется, он не зал, когда все же кончится время ветхого Адама, как не знал и того, что все наши неописуемые удовольствия в связи с Адамовой смертью и с умиранием всех его потомков также кончатся. Не знал Орфеус и того, что ему, как и всем остальным бездельникам Адамова рода, будет вскоре возвращено бессмертие – то, чего они лишились благодаря гениальному ходу шахматиста, всегда игравшего черными фигурами.
Князь знал (догадался благодаря своему великому и проницательному уму), что матерь греха никогда не полюбит своего супруга и более того – никогда не перестанет противу него тайно восставать. И все это лишь по той причине, что она сделана из вынутого Адамова ребра, то есть что она все же часть его и вторична по сотворению. Несмотря на стремительный и яркий ум, ощущаемый ею в себе, она видела в сонном и неповоротливом Адаме основательность и ограничительную твердость сосуда, в который сама оказалась всего лишь налита
– вместе со своею красотою и умственным содержанием. И это безо всякого на то спроса, а также и без согласия с ее стороны. Потом, будучи из одной и той же плоти с супругом, Ева никогда не испытывала жгучего к нему влечения. Все это расчетливо и тонко учел князь, когда решился подвигнуть ее на первую измену мужу, – и результаты были самыми блестящими…
Так кого же любила Ева – кого любили все ее дочери? Да князя она любила, а сонмы последующих земных ев любили нас, нас, не из праха замешанных! Это мы, подглядывавшие за ними с облаков, научили их по-настоящему любить, это с нами они познали неземную радость плотского экстаза. За это нас и наказали изгнанием, выкинули во тьму внешнюю, как псов, а детей наших злых, великанов удалых – “сильных и издревле славных”, обиженных тем, что они смертны, и оттого злых, – прекрасных гениев наших утопили, как щенят, в ведре всемирного потопа…
Итак, один из тех необычайно одаренных потомков Адама послевоенного времени, которых надлежало нам ненавидеть в особенности (потому что они-то и заберут у нас бессмертие, оставив взамен свою смерть), – Орфеус отправился в свадебное путешествие по Европе, а я при нем в качестве везде и всюду сопровождающей его черной трости, выложенной перламутровой инкрустацией. Я не мог уже, как в прежние времена, захватывать и всевластно держать души подобных людей (Фауст, Дон Хуан, Григорий Распутин) – силы мои были не те, и они стремительно шли на убыль с того рокового дня, как войско наше было разгромлено и мы рассеялись по всей земле. Именно с этого дня нам стало известно, что обмен с человеками предстоит неукоснительный: мы вынуждены будем принять от них то, чем сами когда-то их снабдили.
Из Геттингена в Бамберг, Майнц и Вюрцбург, затем Ротенбург и снова Бамберг,
Франкфурт-на-Майне – и далее на север Германии, к Любеку, оттуда в Киль, из
Киля – в городок Плён, а уж оттуда – в Wittenberg ьber Selent, где предстояло Орфеусу и его жене завершить свой медовый месяц в гостеприимном замке графа Фридриха фон Ривентлова. И там именно, в этом массивном родовом гнезде старинных гольштинских аристократов, осталась черная трость Орфеуса, потому что он подарил ее хозяину, которому понравилась эта палка и граф имел неосторожность высказаться об этом вслух. Взамен корейского изделия была срочно куплена в Плёне трость красного дерева, удобная и крепкая, немецкого производства, – но мне, ненавидящему всякое повторение и рутину, вовсе не захотелось вселяться в буковую палку, и я не мудрствуя лукаво внедрился в гортань Нади в виде некоего доброкачественного образования и стал вещать чуть подсевшим голосом жены слепого Орфеуса.
– Не надо думать, что, если ты не видишь того, что вижу я, тебе достается меньше от этого мира, чем мне, мой милый. Не ругай меня, а позволь все же рассказывать тебе обо всем, что я вижу. Я уверена, что смогу тебе рассказывать, как будто вижу все вокруг твоими глазами, Орфеус.
И простодушно и по-молодому жизнерадостно Надежда принималась излагать и перечислять свои замечательные впечатления от свадебного путешествия. Их было много, но они были для Орфеуса убийственно скучны и незначительны, ведь он находился совсем в ином Путешествии, нежели это свадебное по Германии (а затем и по Франции, где, кроме Парижа и Руана, слепой певец больше не смог выдержать ни одного другого города), и все шло надлежащим образом для меня, и я лишь старался заботиться о том, чтобы голос Надежды звучал не очень хрипло и фальшиво.
– Мы сейчас едем по дороге мимо ярко-желтого рапсового поля. Вдали видны деревья, темные дубы с развесистыми кронами. Местность холмистая, поблизости одни поля, пшеничные, свекольные, рапсовые, а на дальних холмах растут леса.
Деревья посреди полей, которые посчитала я дубами, выглядят живописно, и очевидно, они очень старые.
Слушая голос жены, Орфеус постепенно наполнялся чувством неудержимого детского страха, когда кажется, что вдруг отнесет тебя какая-то неведомая сила к головокружительному краю земли и поставит над бездной… – все, о чем старательно рассказывала Надежда, таилось во тьме этой бездны. Мир за стеной слепоты для него был поистине потусторонним. Мир внутри слепоты не имел движения.
Они ездили в автомобиле хозяина, который предложил им не только гостеприимный кров в своем родовом замке, но и снабдил транспортом для их прогулок: предоставил в распоряжение Надежды удобный “фольксваген” и велосипед. На велосипеде Надя каталась одна по пустынным узким дорожкам, проложенным меж полей вокруг хозяйских угодий, а на машине выезжали они вдвоем, добираясь до соседних городов, проезжая живописные деревни со старинными приземистыми домами под соломенными крышами, которые по высоте намного превышали глиною обмазанные стены, связанные каркасом из бревенчатых потемневших брусьев.
Возила Надежда его в Киль и в Любек, там Орфеус слышал плеск гаваней и те лязгающие и скрежещущие, отдающиеся эхом на воде, особенные звуки, какими наполнены большие морские порты. Заезжали они на озера, где их принимали какие-то немцы на своих деревянных платформах-пляжах, и Орфеус часто среди скучных разговоров, ведущихся бодрыми, громкими и уверенными голосами на немецком языке, слышал звуки других слов, произносимых ему в самое ухо на русском языке Надиным голосом:
– Озеро круглое, берега сплошь заросли зеленью, деревья подходят к самой воде. Какая-то лодка, в ней двое совсем голых людей, мужчина и женщина. К нашей пристани подплывает лебедь, это одинокий ручной лебедь, его все здесь знают и зовут Эмилем. Этого Эмиля кормят булочками, бросая куски в воду, большая белая птица близко подплывает к людям и требует угощения, при этом нетерпеливо встряхивает головою и сердито поглядывает маленькими хмурыми глазками. На тебя он тоже посмотрел, Орфеус, и мне кажется, что на тебя-то он посмотрел особенно пристально. Хозяева посчитали, что уделили достаточно внимания Эмилю, и стали его вежливо отгонять, потому что он ущипнул за попку нашу пожилую хозяйку, которая, как и все тут, на озере, купается совсем голой, – она как раз вылезла из воды вблизи Эмиля. А посреди озера те двое, которые катаются на лодке, принялись, кажется, за дозволенные супружеские ласки, по крайней мере положение их тел таково, что почти не вызывает сомнения, и лодку они раскачивают довольно круто: того и гляди, опрокинется лодка… От нее по всему гладкому озеру разбегаются круговые мелкие волны, а по синему небу над темной зеленью прибрежного леса плывут белым-беленькие ватные клочья облаков. И это смотрится так же, мой дорогой Орфеус, как и миллионы лет назад, когда вас, Адамовых, еще и на свете не было, а мы были безгрешны, всем довольны и могли сами придумывать для себя, в каком обличье появиться друг перед другом или перед Ним. Видел бы ты, как причудливо выглядит каждое из этих маленьких облаков, повисших сейчас в небе… А этот неприветливый Эмиль, такой же белый, как облака, со своею выгнутой гордой шеей, – разве он не причудлив? Так вот – все это сделано по замыслу и по эскизам Творца вещей и существ. А в те допотопные времена безмятежной нашей юности каждый из нас был волен сам создать свой образ: двукрылый – лебединый, или шестикрылый – серафимов, с восемью ногами или с четырьмя, перепончатокрылый – драконий или змеелошадиный, но тоже с крылышками, что-то вроде гигантского морского конька со стрекочущими серебряными плавниками…
Так мы забавлялись во дни священного архаического существования – в веселых и ревностных трудах проходило бесконечное время… И ты знаешь теперь, что с появлением вылепленных из простой глины все у нас переменилось… Казалось бы, ну что такого особенного в тебе или в этой пожилой фрау Машке, которую ущипнул за розовую задницу лебедь Эмиль? Только две руки да две ноги, одна голова… Но вот что значит высшее, гениальное творение: совершенство самого простого. Из всех форм живого и неживого в Сотворенном Мире самым простым и совершенным является нагое человеческое тело. Даже пузатенькая фрау Машке и ее супруг герр Машке, эти состарившиеся карикатуры на Еву и Адама, трогательные толстяки со своими рыхлыми буржуазными телесами, с рыжеватой немецкой шерстистостью в тех местах, кои стали выглядеть почти невинными в результате долгого и верного супружества, – даже нагие старички несли на себе отсвет совершенства. Те же двое, что увлеклись любовной игрою метрах в ста от нас, похоже, уже закончили свое занятие, потому что спокойно выпрямили в лодке свои бронзовые от загара тела; молодые и сильные торсы супругов Франкенберг, соседей четы Машке, были, вне всякого сомнения, вылеплены по формулам высшего творения. Даже издали их стройность и соразмерность, Орфеус, невольно радует глаз. Кому, как не нам, изгнанным за проявление низкой зависти к вашей красоте, не оценить и мысленно не опробовать ее во всех сладостных нюансах греховного вожделения…
Слушая все это, произносимое на русском языке голосом жены, Надежды, слепой певец ничего не понимал и, пригретый мягким летним солнышком Северной
Германии, откровенно дремал, свесив голову на грудь. Он уже привык к тому, что довольно часто жена произносила что-то на русском языке, и тогда ему становилось непонятно, обращается ли она к нему, говорит ли самой себе или, может быть, адресуется к какому-то неведомому русскому, близкому ее душе.
Орфеус замечал, что все неохотнее заговаривает Надя на общем для них немецком языке – корейский она так и не смогла выучить.
И теперь бывало, что, с жаром начав какой-нибудь рассказ по-немецки, жена вскоре вдруг умолкала на полуслове или же незаметно для себя переходила на русский язык. И никогда Орфеус при этом не останавливал Надежду. Так что мне, ставшему звуками ее низкого, от природы сочного голоса, теперь порою звучавшего слегка надтреснуто, удавалось высказать многое из того, что я хотел бы ему сообщить на непонятном для него русском языке.
Зачем я это делал? Ах, только лишь затем, чтобы развлечься. Ведь я понимал, что очень скоро, при новом мировом порядке, мы все равно подохнем, а они все воскреснут, какие бы мы тому ни пытались чинить козни и препятствия. С приближением срока ИКС все больше попадалось демонов, как бы слегка сошедших с ума или, скажем, потерявших контроль над собой и тихо погрязающих в своих причудах – каждый в своем углу. Даже мой допотопный школьный друг Келим, в предыдущей земной жизни бывший финкой Эрной Паркконен – суровый ангел смерти, – и тот в Последние Времена совершенно расслабился и ввел в свою работу такую романтическую пустяковину, как цветок орхидеи, запечатанный в прозрачную пластиковую коробочку.
– Нью-Йорк? Это Нью-Йорк? – как-то говорила по телефону жена Орфеуса, и я воспользовался случаем, чтобы пообщаться с другим близким лицейским товарищем, который после войны обрушился с неба на Нью-Йорк и внедрился в его коммуникации, в безумные биржевые страсти и ночные развлечения…
– Это мистер Френсис Барри? Простите, пожалуйста, но мне очень нужен мистер
Валериан Машке – он сейчас находится у вас?.. Это его жена, бывшая жена… я говорю из Германии… Большое спасибо, мистер Барри. (Все это было сказано по-английски, и Орфеус понял, что Надежда будет говорить по телефону с бывшим мужем, о чем она уведомила Орфеуса накануне… А далее все было по-русски.) Это ты, Валериан? Здравствуй. Настали последние дни, Валериан, и нам нужно срочно оформить развод… Да, я буду ждать в Геттингене… Да, решила выйти замуж именно накануне всемирного катаклизма… Нет, спасибо, учиться летать не собираюсь по-прежнему. А тебе в том желаю успеха…
Неужели тебе непонятно, что я встретила наконец-то человека, которого ждала всю жизнь?.. Люблю ли его? Люблю, конечно, иначе зачем бы выходила замуж, да еще и перед самым концом света… Что?.. А все очень просто. Ни на что такое не рассчитываю. Наоборот… Ударит так ударит… Когда ударит – вы все взлетите, а мы, значит, обрушимся… Там, может быть, я встречу нашего малыша… Да, такой маленький, такой милый и так скоро ушел. И мне обязательно нужно туда, чтобы поискать его. А ты можешь летать себе…
Летай… тебе до нас всегда, в сущности, не было дела… Алло, что-то плохо стало слышно. Зачем летать, ты говоришь?.. Об этом я у тебя должна спрашивать, а не ты у меня. И много их теперь в Нью-Йорке?.. Двести тысяч человек? Ну, Нью-Йорк, я тебя поздравляю. У тебя точные данные, старина?..
Алло, Нью-Йорк? Что-то неважно со слышимостью… Они, наверное, у тебя прыгают в основном с небоскребов? Над Уолл-стритом летают? Представляю, как они там мельтешат на уровне ста этажей… Да, Келиму сейчас не позавидуешь… Келиму, говорю, стало трудно работать. К тому же он придумал трюк с орхидеями… Слышал об этом от Москвы?.. Оказывается, теперь только те, которым он вручает орхидею, становятся его клиентами… Нью-Йорк,
Нью-Йорк, ты слышишь меня? Я что-то тебя иногда совсем теряю, голос пропадает…
– Конечно, массы сейчас рванулись к левитации, как сказал Москва… И это по всему свету. Даже в Корее, в Сеуле, где самый высокий небоскреб всего в шестьдесят три этажа, – и там началось движение!.. Мой теперешний подопечный тоже каким-то образом узнал об этом… но пока что никаких попыток лететь не предпринимает… Да и куда там! С тех пор как лишился глаз, ничего вроде бы не хочет. Но он что-то задумываться стал. Да. И я долго мучился догадкой…
А недавно в Бамберге я у него вытянул признание… Ну, об этом после, старина… не для телефонного разговора это… Разве ты сам не знаешь,
Нью-Йорк, что нас ожидает? У тебя появится еще двести тысяч летунов, а у меня – еще один гений, проклявший жизнь. Да вот он, сидит передо мною и слушает, что говорит жена, потихоньку злится, что долго болтает по чужому телефону… Платить-то ему, а не графу, – тот, несмотря на свое богатство и щедрость, аккуратно передает гостям все квитанции за их международные телефонные переговоры…
Так беседовал один демон с другим по телефону, а слепой Орфеус сидел в кресле, слушая долгий разговор жены, ее русскую речь, из которой понимал только знакомо звучащие “Нью-Йорк… Нью-Йорк… Бамберг… Москва”. А сама обладательница мелодичного грудного голоса, теперь слегка тронутого хрипотцой, стояла у телефонной тумбочки и разговаривала с давно выключенным сознанием, и тот, кто это сделал, то есть полностью блокировал ее мозг и пользовался лишь звуками ее голосового аппарата, – я, д. Неуловимый, тайно присутствовал в гостевой комнате на третьем этаже замка Wittenberg и налагал тяжкие ковы на души двух обитавших там людей, странной супружеской пары, гостившей по приглашению графа Фридриха фон Ривентлова.
Для того чтобы выйти из состояния “голоса Надежды”, которое было избрано на данное время д. Неуловимым для реального присутствия среди людей, ему необходимо было вернуть Наде сознание, но сделать это таким образом, чтобы она сама не заметила некоторого провала в памяти, наступавшего у нее в самое неподходящее, казалось бы, для этого время: в продолжение какого-нибудь ее рассказа о том, чту она видит перед собою. Обычно такие рассказы импровизировались ею на ходу, чаще всего во время поездки на автомобиле вдвоем с Орфеусом или в часы их мирных бдений перед раскрытым окном в теплый солнечный день, когда супруги решали никуда из дома не выходить. В ожидании того, что уже всем людям во всем мире было возвещено, такое спокойное, бессодержательное времяпрепровождение обретало вдруг особенное значение.
Бедный Евгений ее, не перенеся измены, покончил с собою – или умер от какой-то внезапной болезни? Мы же с Надеждою вскоре поженились и через два года перебрались в Германию – я был по происхождению поволжским немцем.
Не уверен, была ли ее вина в том, что случилось с первым мужем, с Евгением, может, никакой вины и не было, но Надя часто плакала, вспоминая о нем, и фотографию с его курчавой головою, вырезанной кружочком из какого-то бывшего семейного снимка, она приклеила на дверном косяке своей комнаты в нашем геттингенском доме. И это при том, что она в жизни, увы, его никогда не любила, хотя и пробыла замужем за ним почти шесть лет.
Все это пришло и всплыло в моей памяти, когда я шел пешком к Танжеру, слева гремел стремительными громадными волнами Атлантический океан, а впереди – все время только впереди – стояло высокое безоблачное небо Марокко, театр невнятных белесых теней, появлявшихся и исчезавших в своих прозрачных, как белок сырого яйца, струящихся одеждах. Эти миражи являлись на глаза и бедному Евгению, когда он путешествовал, еще живым и здоровым, вместе с
Надею по этой африканской стране. И лишь чайки, подлинные чайки, мелькавшие перед морскими миражами, своим суетливым видом напоминали им, что мир человеческой жизни, где они тогда обитали, далеко не совершенен и абсолютно лишен той величавой невозмутимости, которая торжественно представлялась в образах светозарных видений, встающих позади алчного мельтешения острокрылых чаек.
Я хотел летать – и научился летать, как и многие люди того времени на земле.
Но вдруг откуда-то пришли ко мне страх и нерешительность – и моего чудного умения как не бывало. Отчего прошло для меня время решительности и наступило время неуверенности и уныния? Я не знаю – так же как и Евгений, первый муж
Надежды, не мог знать, отчего прошли два сияющих года их жизни в Марокко, когда жена казалась счастливой и, по всей видимости, любила его, и настало самое горькое время по возвращении в Москву, когда безо всяких причин или хотя бы каких-нибудь предварительных признаков произошел окончательный разрыв между ними… Итак, я иду по песчаным тропам морского берега, изредка пересекая тенистые рощи высоких пальм, и в душе моей полное неведение того, почему меня покинула упругая сила полета.
Я помнил, что такое полет, и никогда не мог забыть об этом и ни о чем другом не хотел больше думать – ничего другого в жизни не умел себе пожелать, ни к чему мне стало все остальное на свете. И я со рвущейся в сердце надеждою шел в сторону Танжера, где летали через залив счастливые люди, такие же счастливые, как и я сам в еще недалеком прошлом. Мне представлялось, что, оказавшись среди них, я снова без особых усилий смогу обрести полет – и уже никогда больше не окажусь в положении одинокого бродяги, который ест руками из мусорного бака, мечтательно уставясь при этом на только что взошедшее над горизонтом красное солнце…
С этой надеждою и приближался к Танжеру живший когда-то на земле человек по имени Валериан Машке: вновь вернуться к полетам в веселой толпе других пулею несущихся ввысь, к облакам, любителей небесных прогулок. Валериан Машке никогда не встречался мне в жизни, и я о нем вспоминаю лишь потому, что однажды, в посмертии, на пути к поселку Мух в Северной Вестфалии я догнал его на дороге, мы разговорились, и вдруг выяснилось, что в прошлом кратком существовании мы были, оказывается, мужьями одной и той же превосходной и любимой нами женщины. Только вот разница между нами оказалась в том, что
Надя меня-то при жизни не любила, а его вроде бы любила, но не большой любовью, говорил сам Машке, а обычной, вполне посредственной земной любовью.
Будучи оба музыкантами, они могли оценить талант друг друга и на почве взаимного профессионального уважения взрастить небольшое дерево семейного счастья по интересам. Но деревце очень скоро захирело и погибло, потому что ребенок, который родился у них в России, сразу же умер, а Валериан Машке по эмиграции в Германию совершенно перестал интересоваться музыкой – да и не только музыкой, но и всем остальным на свете, что только не было связано с медитациями и практикой полетов без крыльев…
Мы шли по пустынной дороге, пересекавшей высокий холм, поросший на самой его вершине небольшой сплоченной группой сосен, и, разговаривая, оба то и дело посматривали на эти деревья, вернее, на то место, где светлая дорога исчезала в створе сосновых стволов, образующих там что-то вроде широко распахнутых ворот. Оттуда вышла навстречу нам, следуя цепочкою друг за другом, небольшая компания рыжих бычков с белым пятном на лбу. Похожие до умопомрачительной неразличимости, напоминавшие скорее свои собственные рекламные изображения где-нибудь в той же Германии или в многомолочной
Голландии старого времени, бычки шли по зеленой обочине, изредка то один, то другой подымая лобастую голову и с любопытством поглядывая на нас…
Валериан Машке рассмеялся и молвил, перекатывая звуки произносимых слов на роскошных низах своего красивого голоса:
– А ведь я при жизни больше всего боялся коров. Не знаю почему, но у меня был такой страх перед коровами и быками! Признаться, тогда при подобной ситуации я уже давно бы спасался бегством…
– Я же очень боялся чужих собак. Но больше всего – автомобильной катастрофы,
– признался я.
– Вы, случайно, погибли-то не при автомобильной катастрофе?
– Нет, Бог миловал, обошлось… Но до последних дней боялся, что погибну именно таким образом… Моя младшая сестра, бедная, самая любимая, погибла, знаете ли, вместе с мужем при лобовом столкновении машин… Ах, почему она?.. Я все еще не встретился с нею… Я сейчас шел и почему-то вспомнил единственную нашу с Надей поездку в Испанию, куда мы не совсем легально ездили из Марокко на частном катере одного местного богача. Его звали Саид
Мохаммед, он был поэт, говорили, что очень тонкий лирик, – к сожалению, я по-арабски не читаю, поэтому не могу сам судить о его стихах. Но по виду этот красивый, мужественный парень скорее напоминал воина, чем поэта: ему бы горячего скакуна да саблю в руки… Итак, мы на его катере пересекли
Гибралтар и оказались где-то возле Кадиса, там у Саида жил друг и партнер, некий дон Педро, на гасиенде которого мы и провели два дня… Быки, дорогой
Валериан, с той гасиенды. Но это были не те быки, которых выращивали для корриды, нет, – обычные прозаические бычки на мясо…
– Значит, вы были в Испании… А мне она ничего об этом никогда не рассказывала…
– Мы даже съездили тогда в Севилью!
– Ох ты господи! Да вы, кажется, все еще любите ее так, как любили тогда? – взволнованным рокочущим басом произнес Валериан Машке. – Мыслимое ли дело?
– Она была три раза замужем, но душа ее никогда никому не раскрылась для любви, – говорил я, отвечая собеседнику на его слова. – Поэтому она и здесь избрала себе такой путь – вечно ходить и искать по свету того, кого она никогда не найдет…
– А вы-то почему за нею ходите? – был еще вопрос. – Неужели даже срок смерти не исправил вашу несчастную душу?
– Не забывайте, Валериан: я ведь умер от любви. И сейчас, после воскресения, я не в силах уйти от той боли, которую я ощутил при слове “прощай”. Это было последнее слово, которое мы сказали друг другу там…
– Но здесь-то, вы знаете, слово и боль, страдание и слово ничего общего не имеют!.. И любовь, и всякая вещь, и эти рыжие бычки с гасиенды дона Педро – это всего лишь слова… Как и весь этот чудный ландшафт, вызывающий в наших сердцах сладостное волнение… Страдание и боль остались ведь там, Евгений.
– Да, слова… Всего лишь так или иначе составленные слова… вы правы, – отвечал я Валериану Машке. – Но все равно я не могу не пытаться и теперь понять причину, по которой любовь и смерть на земле были столь близки по значению. И почему в той действительности смерть всегда могла прекратить любовь, а никак не наоборот? Словно бы смерть была закономерным продолжением любви, а воскресение, стало быть, продолжением бытия после смерти.
ПОСЛЕ СМЕРТИ
Для тех из нас, которые впали в абсолютное отчаяние и, не желая уже никаких действий, службы или борьбы, попросту спрятались в вещи, порою самые незаметные и заурядные, вроде того металлического костыля с обхватами для локтя, чем пользовалась одноногая финская девушка Улла, передвигаясь по своему дому, – и для таких хитрецов и конспираторов смерть все равно становилась неукоснительной и неотвратимой в самом скором будущем… Я присутствовал при том, когда орхидея была вручена Надежде, но в то время, когда в виде сводящего Орфеуса с ума тонкого и довольно неприятного мужского голоса звучал я в его мозгу, вещая из черной, инкрустированной перламутром трости, и мстительно грыз душу Орфеуса за все те Божьи дары, которые ни за что ни про что получил этот корейский юноша.
Та из черного эбенового дерева выточенная, перламутром украшенная трость слепого Орфеуса, с которою он никогда не расставался, стала моим временным обиталищем с тех пор, как он ослеп, – из выгнутой рукояти палки я и подавал свой голос, искушая беднягу и доводя его до умоисступления. Разумеется, он не зал, когда все же кончится время ветхого Адама, как не знал и того, что все наши неописуемые удовольствия в связи с Адамовой смертью и с умиранием всех его потомков также кончатся. Не знал Орфеус и того, что ему, как и всем остальным бездельникам Адамова рода, будет вскоре возвращено бессмертие – то, чего они лишились благодаря гениальному ходу шахматиста, всегда игравшего черными фигурами.
Князь знал (догадался благодаря своему великому и проницательному уму), что матерь греха никогда не полюбит своего супруга и более того – никогда не перестанет противу него тайно восставать. И все это лишь по той причине, что она сделана из вынутого Адамова ребра, то есть что она все же часть его и вторична по сотворению. Несмотря на стремительный и яркий ум, ощущаемый ею в себе, она видела в сонном и неповоротливом Адаме основательность и ограничительную твердость сосуда, в который сама оказалась всего лишь налита
– вместе со своею красотою и умственным содержанием. И это безо всякого на то спроса, а также и без согласия с ее стороны. Потом, будучи из одной и той же плоти с супругом, Ева никогда не испытывала жгучего к нему влечения. Все это расчетливо и тонко учел князь, когда решился подвигнуть ее на первую измену мужу, – и результаты были самыми блестящими…
Так кого же любила Ева – кого любили все ее дочери? Да князя она любила, а сонмы последующих земных ев любили нас, нас, не из праха замешанных! Это мы, подглядывавшие за ними с облаков, научили их по-настоящему любить, это с нами они познали неземную радость плотского экстаза. За это нас и наказали изгнанием, выкинули во тьму внешнюю, как псов, а детей наших злых, великанов удалых – “сильных и издревле славных”, обиженных тем, что они смертны, и оттого злых, – прекрасных гениев наших утопили, как щенят, в ведре всемирного потопа…
Итак, один из тех необычайно одаренных потомков Адама послевоенного времени, которых надлежало нам ненавидеть в особенности (потому что они-то и заберут у нас бессмертие, оставив взамен свою смерть), – Орфеус отправился в свадебное путешествие по Европе, а я при нем в качестве везде и всюду сопровождающей его черной трости, выложенной перламутровой инкрустацией. Я не мог уже, как в прежние времена, захватывать и всевластно держать души подобных людей (Фауст, Дон Хуан, Григорий Распутин) – силы мои были не те, и они стремительно шли на убыль с того рокового дня, как войско наше было разгромлено и мы рассеялись по всей земле. Именно с этого дня нам стало известно, что обмен с человеками предстоит неукоснительный: мы вынуждены будем принять от них то, чем сами когда-то их снабдили.
Из Геттингена в Бамберг, Майнц и Вюрцбург, затем Ротенбург и снова Бамберг,
Франкфурт-на-Майне – и далее на север Германии, к Любеку, оттуда в Киль, из
Киля – в городок Плён, а уж оттуда – в Wittenberg ьber Selent, где предстояло Орфеусу и его жене завершить свой медовый месяц в гостеприимном замке графа Фридриха фон Ривентлова. И там именно, в этом массивном родовом гнезде старинных гольштинских аристократов, осталась черная трость Орфеуса, потому что он подарил ее хозяину, которому понравилась эта палка и граф имел неосторожность высказаться об этом вслух. Взамен корейского изделия была срочно куплена в Плёне трость красного дерева, удобная и крепкая, немецкого производства, – но мне, ненавидящему всякое повторение и рутину, вовсе не захотелось вселяться в буковую палку, и я не мудрствуя лукаво внедрился в гортань Нади в виде некоего доброкачественного образования и стал вещать чуть подсевшим голосом жены слепого Орфеуса.
– Не надо думать, что, если ты не видишь того, что вижу я, тебе достается меньше от этого мира, чем мне, мой милый. Не ругай меня, а позволь все же рассказывать тебе обо всем, что я вижу. Я уверена, что смогу тебе рассказывать, как будто вижу все вокруг твоими глазами, Орфеус.
И простодушно и по-молодому жизнерадостно Надежда принималась излагать и перечислять свои замечательные впечатления от свадебного путешествия. Их было много, но они были для Орфеуса убийственно скучны и незначительны, ведь он находился совсем в ином Путешествии, нежели это свадебное по Германии (а затем и по Франции, где, кроме Парижа и Руана, слепой певец больше не смог выдержать ни одного другого города), и все шло надлежащим образом для меня, и я лишь старался заботиться о том, чтобы голос Надежды звучал не очень хрипло и фальшиво.
– Мы сейчас едем по дороге мимо ярко-желтого рапсового поля. Вдали видны деревья, темные дубы с развесистыми кронами. Местность холмистая, поблизости одни поля, пшеничные, свекольные, рапсовые, а на дальних холмах растут леса.
Деревья посреди полей, которые посчитала я дубами, выглядят живописно, и очевидно, они очень старые.
Слушая голос жены, Орфеус постепенно наполнялся чувством неудержимого детского страха, когда кажется, что вдруг отнесет тебя какая-то неведомая сила к головокружительному краю земли и поставит над бездной… – все, о чем старательно рассказывала Надежда, таилось во тьме этой бездны. Мир за стеной слепоты для него был поистине потусторонним. Мир внутри слепоты не имел движения.
Они ездили в автомобиле хозяина, который предложил им не только гостеприимный кров в своем родовом замке, но и снабдил транспортом для их прогулок: предоставил в распоряжение Надежды удобный “фольксваген” и велосипед. На велосипеде Надя каталась одна по пустынным узким дорожкам, проложенным меж полей вокруг хозяйских угодий, а на машине выезжали они вдвоем, добираясь до соседних городов, проезжая живописные деревни со старинными приземистыми домами под соломенными крышами, которые по высоте намного превышали глиною обмазанные стены, связанные каркасом из бревенчатых потемневших брусьев.
Возила Надежда его в Киль и в Любек, там Орфеус слышал плеск гаваней и те лязгающие и скрежещущие, отдающиеся эхом на воде, особенные звуки, какими наполнены большие морские порты. Заезжали они на озера, где их принимали какие-то немцы на своих деревянных платформах-пляжах, и Орфеус часто среди скучных разговоров, ведущихся бодрыми, громкими и уверенными голосами на немецком языке, слышал звуки других слов, произносимых ему в самое ухо на русском языке Надиным голосом:
– Озеро круглое, берега сплошь заросли зеленью, деревья подходят к самой воде. Какая-то лодка, в ней двое совсем голых людей, мужчина и женщина. К нашей пристани подплывает лебедь, это одинокий ручной лебедь, его все здесь знают и зовут Эмилем. Этого Эмиля кормят булочками, бросая куски в воду, большая белая птица близко подплывает к людям и требует угощения, при этом нетерпеливо встряхивает головою и сердито поглядывает маленькими хмурыми глазками. На тебя он тоже посмотрел, Орфеус, и мне кажется, что на тебя-то он посмотрел особенно пристально. Хозяева посчитали, что уделили достаточно внимания Эмилю, и стали его вежливо отгонять, потому что он ущипнул за попку нашу пожилую хозяйку, которая, как и все тут, на озере, купается совсем голой, – она как раз вылезла из воды вблизи Эмиля. А посреди озера те двое, которые катаются на лодке, принялись, кажется, за дозволенные супружеские ласки, по крайней мере положение их тел таково, что почти не вызывает сомнения, и лодку они раскачивают довольно круто: того и гляди, опрокинется лодка… От нее по всему гладкому озеру разбегаются круговые мелкие волны, а по синему небу над темной зеленью прибрежного леса плывут белым-беленькие ватные клочья облаков. И это смотрится так же, мой дорогой Орфеус, как и миллионы лет назад, когда вас, Адамовых, еще и на свете не было, а мы были безгрешны, всем довольны и могли сами придумывать для себя, в каком обличье появиться друг перед другом или перед Ним. Видел бы ты, как причудливо выглядит каждое из этих маленьких облаков, повисших сейчас в небе… А этот неприветливый Эмиль, такой же белый, как облака, со своею выгнутой гордой шеей, – разве он не причудлив? Так вот – все это сделано по замыслу и по эскизам Творца вещей и существ. А в те допотопные времена безмятежной нашей юности каждый из нас был волен сам создать свой образ: двукрылый – лебединый, или шестикрылый – серафимов, с восемью ногами или с четырьмя, перепончатокрылый – драконий или змеелошадиный, но тоже с крылышками, что-то вроде гигантского морского конька со стрекочущими серебряными плавниками…
Так мы забавлялись во дни священного архаического существования – в веселых и ревностных трудах проходило бесконечное время… И ты знаешь теперь, что с появлением вылепленных из простой глины все у нас переменилось… Казалось бы, ну что такого особенного в тебе или в этой пожилой фрау Машке, которую ущипнул за розовую задницу лебедь Эмиль? Только две руки да две ноги, одна голова… Но вот что значит высшее, гениальное творение: совершенство самого простого. Из всех форм живого и неживого в Сотворенном Мире самым простым и совершенным является нагое человеческое тело. Даже пузатенькая фрау Машке и ее супруг герр Машке, эти состарившиеся карикатуры на Еву и Адама, трогательные толстяки со своими рыхлыми буржуазными телесами, с рыжеватой немецкой шерстистостью в тех местах, кои стали выглядеть почти невинными в результате долгого и верного супружества, – даже нагие старички несли на себе отсвет совершенства. Те же двое, что увлеклись любовной игрою метрах в ста от нас, похоже, уже закончили свое занятие, потому что спокойно выпрямили в лодке свои бронзовые от загара тела; молодые и сильные торсы супругов Франкенберг, соседей четы Машке, были, вне всякого сомнения, вылеплены по формулам высшего творения. Даже издали их стройность и соразмерность, Орфеус, невольно радует глаз. Кому, как не нам, изгнанным за проявление низкой зависти к вашей красоте, не оценить и мысленно не опробовать ее во всех сладостных нюансах греховного вожделения…
Слушая все это, произносимое на русском языке голосом жены, Надежды, слепой певец ничего не понимал и, пригретый мягким летним солнышком Северной
Германии, откровенно дремал, свесив голову на грудь. Он уже привык к тому, что довольно часто жена произносила что-то на русском языке, и тогда ему становилось непонятно, обращается ли она к нему, говорит ли самой себе или, может быть, адресуется к какому-то неведомому русскому, близкому ее душе.
Орфеус замечал, что все неохотнее заговаривает Надя на общем для них немецком языке – корейский она так и не смогла выучить.
И теперь бывало, что, с жаром начав какой-нибудь рассказ по-немецки, жена вскоре вдруг умолкала на полуслове или же незаметно для себя переходила на русский язык. И никогда Орфеус при этом не останавливал Надежду. Так что мне, ставшему звуками ее низкого, от природы сочного голоса, теперь порою звучавшего слегка надтреснуто, удавалось высказать многое из того, что я хотел бы ему сообщить на непонятном для него русском языке.
Зачем я это делал? Ах, только лишь затем, чтобы развлечься. Ведь я понимал, что очень скоро, при новом мировом порядке, мы все равно подохнем, а они все воскреснут, какие бы мы тому ни пытались чинить козни и препятствия. С приближением срока ИКС все больше попадалось демонов, как бы слегка сошедших с ума или, скажем, потерявших контроль над собой и тихо погрязающих в своих причудах – каждый в своем углу. Даже мой допотопный школьный друг Келим, в предыдущей земной жизни бывший финкой Эрной Паркконен – суровый ангел смерти, – и тот в Последние Времена совершенно расслабился и ввел в свою работу такую романтическую пустяковину, как цветок орхидеи, запечатанный в прозрачную пластиковую коробочку.
– Нью-Йорк? Это Нью-Йорк? – как-то говорила по телефону жена Орфеуса, и я воспользовался случаем, чтобы пообщаться с другим близким лицейским товарищем, который после войны обрушился с неба на Нью-Йорк и внедрился в его коммуникации, в безумные биржевые страсти и ночные развлечения…
– Это мистер Френсис Барри? Простите, пожалуйста, но мне очень нужен мистер
Валериан Машке – он сейчас находится у вас?.. Это его жена, бывшая жена… я говорю из Германии… Большое спасибо, мистер Барри. (Все это было сказано по-английски, и Орфеус понял, что Надежда будет говорить по телефону с бывшим мужем, о чем она уведомила Орфеуса накануне… А далее все было по-русски.) Это ты, Валериан? Здравствуй. Настали последние дни, Валериан, и нам нужно срочно оформить развод… Да, я буду ждать в Геттингене… Да, решила выйти замуж именно накануне всемирного катаклизма… Нет, спасибо, учиться летать не собираюсь по-прежнему. А тебе в том желаю успеха…
Неужели тебе непонятно, что я встретила наконец-то человека, которого ждала всю жизнь?.. Люблю ли его? Люблю, конечно, иначе зачем бы выходила замуж, да еще и перед самым концом света… Что?.. А все очень просто. Ни на что такое не рассчитываю. Наоборот… Ударит так ударит… Когда ударит – вы все взлетите, а мы, значит, обрушимся… Там, может быть, я встречу нашего малыша… Да, такой маленький, такой милый и так скоро ушел. И мне обязательно нужно туда, чтобы поискать его. А ты можешь летать себе…
Летай… тебе до нас всегда, в сущности, не было дела… Алло, что-то плохо стало слышно. Зачем летать, ты говоришь?.. Об этом я у тебя должна спрашивать, а не ты у меня. И много их теперь в Нью-Йорке?.. Двести тысяч человек? Ну, Нью-Йорк, я тебя поздравляю. У тебя точные данные, старина?..
Алло, Нью-Йорк? Что-то неважно со слышимостью… Они, наверное, у тебя прыгают в основном с небоскребов? Над Уолл-стритом летают? Представляю, как они там мельтешат на уровне ста этажей… Да, Келиму сейчас не позавидуешь… Келиму, говорю, стало трудно работать. К тому же он придумал трюк с орхидеями… Слышал об этом от Москвы?.. Оказывается, теперь только те, которым он вручает орхидею, становятся его клиентами… Нью-Йорк,
Нью-Йорк, ты слышишь меня? Я что-то тебя иногда совсем теряю, голос пропадает…
– Конечно, массы сейчас рванулись к левитации, как сказал Москва… И это по всему свету. Даже в Корее, в Сеуле, где самый высокий небоскреб всего в шестьдесят три этажа, – и там началось движение!.. Мой теперешний подопечный тоже каким-то образом узнал об этом… но пока что никаких попыток лететь не предпринимает… Да и куда там! С тех пор как лишился глаз, ничего вроде бы не хочет. Но он что-то задумываться стал. Да. И я долго мучился догадкой…
А недавно в Бамберге я у него вытянул признание… Ну, об этом после, старина… не для телефонного разговора это… Разве ты сам не знаешь,
Нью-Йорк, что нас ожидает? У тебя появится еще двести тысяч летунов, а у меня – еще один гений, проклявший жизнь. Да вот он, сидит передо мною и слушает, что говорит жена, потихоньку злится, что долго болтает по чужому телефону… Платить-то ему, а не графу, – тот, несмотря на свое богатство и щедрость, аккуратно передает гостям все квитанции за их международные телефонные переговоры…
Так беседовал один демон с другим по телефону, а слепой Орфеус сидел в кресле, слушая долгий разговор жены, ее русскую речь, из которой понимал только знакомо звучащие “Нью-Йорк… Нью-Йорк… Бамберг… Москва”. А сама обладательница мелодичного грудного голоса, теперь слегка тронутого хрипотцой, стояла у телефонной тумбочки и разговаривала с давно выключенным сознанием, и тот, кто это сделал, то есть полностью блокировал ее мозг и пользовался лишь звуками ее голосового аппарата, – я, д. Неуловимый, тайно присутствовал в гостевой комнате на третьем этаже замка Wittenberg и налагал тяжкие ковы на души двух обитавших там людей, странной супружеской пары, гостившей по приглашению графа Фридриха фон Ривентлова.
Для того чтобы выйти из состояния “голоса Надежды”, которое было избрано на данное время д. Неуловимым для реального присутствия среди людей, ему необходимо было вернуть Наде сознание, но сделать это таким образом, чтобы она сама не заметила некоторого провала в памяти, наступавшего у нее в самое неподходящее, казалось бы, для этого время: в продолжение какого-нибудь ее рассказа о том, чту она видит перед собою. Обычно такие рассказы импровизировались ею на ходу, чаще всего во время поездки на автомобиле вдвоем с Орфеусом или в часы их мирных бдений перед раскрытым окном в теплый солнечный день, когда супруги решали никуда из дома не выходить. В ожидании того, что уже всем людям во всем мире было возвещено, такое спокойное, бессодержательное времяпрепровождение обретало вдруг особенное значение.