Ни отец Павел, ни тем более несчастный Орфеус, навсегда замолкший певец, не подозревали о том, что ими иногда пользуются то как карнавальными масками, то как компьютерами или, в случае крайней необходимости, как живыми щитами для прикрытия от внезапного удара со стороны. Зная то, чего не знали эти люди, а именно: что они никогда не умрут так, как умру я сам, – наблюдая за этими блаженными, доживающими последние часы той страшной и лживой жизни, которая скоро совсем им будет не нужна хотя бы и как тропинка по крутому склону горы, приводящая к ее вершине, я изнемогал от бессильной зависти.
И никто из людей никогда не знал, что подобная зависть явилась причиной наших общих с ними страданий и, самое главное, – неискоренимой нашей ненависти к ним. Князь и мы – все ангелы, созданные раньше, – мы были рядом с тем, с Кем нам было радостно и весело, и Ему тоже был интересен наш сонм – его первая семья… Так для чего понадобились еще эти? Чем они лучше нас и чего в нас недостало, что понадобились другие для Его любви?
Князь первым пошел против этих, мягкотелых и голых, с их торчащими и лохматыми детородниками, с их ленивыми рыхлыми движениями и тупыми глазами, полными бездонного эгоизма. Именно князь обеспечил их смертью, а вместе с нею и всеми сопутствующими тому прелестями и приятствами, за что и был он, один из первых бунтовщиков неба, развенчан, и проклят, и выброшен во тьму внешнюю, как собака из дома… И всем нам было известно, что с князем преступное ослушание связалось впервые – и только по причине появления этих голеньких мелких существ.
А им и смерть и изгнание не были помехой для дальнейших их вредопакостей в нашу сторону. Пышногрудые еврейские девы и белокурые красотки Атлантиды стали причиною следующей волны репрессий в ангельском сонме… А когда наши дети от земных жен вместе с их матерями были утоплены в водах всемирного потопа, вызванного Его гневом, многие из нас сами вышли во тьму внешнюю и полетели искать князя…
А некоторые не стали ни армейцами князя, ни зловещими городами, ни загрязненными реками земли – действуя в одиночку, они летали в качестве пилотов НЛО и в основном стимулировали появление боевых самолетов с ядерным вооружением. Но в последней решительной битве участвовали все – и одинокие партизаны также; после того как войска князя были разбиты и летом 1914 года сброшены в виде грандиозного метеоритного дождя с небес на землю, некоторым из одиночек удалось ускользнуть в космос – и они навсегда расстались с земной жизнью. То есть их постигла смерть. Это были первые ангелы-самоубийцы, добровольно вкусившие смерть, которые таким способом были наказаны за их ненависть к людям.
Значит, приобщение к вечной земной жизни и есть бессмертие; отлучение от этой жизни и есть смерть. Истинный Его гений в том и заключался, что вечность была нерасторжимо связана с жизнью. И венцом творения явился все же человек, ничего с этим не поделать, как бы мы, надевшие карнавальные маски, нырнувшие в диски компьютеров, закрывшиеся щитами из людских тел, – как бы мы ни презирали это Адамово-Евино потомство, уже миллиарды раз обманутое и надругательски истязуемое нами, совершенно чудовищное в своем поведении – но любимое, по-прежнему любимое Им!
Один из них еще задолго до рождения Христова получил возможность узнать о воскресении из мертвых – это был певец Орфей из Греции, которому разрешено было вернуть из подземного царства смерти его жену. Но он нарушил запрет, наложенный на него царем мертвых, и первое воскрешение человека не состоялось: жена Орфея не вышла из подземного Тартара. Сын своей матери, каждый потомок Евы удобен для нас первым делом этой своей способностью страстно желать именно того, чего ему не разрешается.
Много веков спустя после смерти Орфея певец был возрожден в Корее в одном из корейцев – вернее, был вновь воссоздан его голос и воскрешен в новом теле дух райской музыки, которая может быть передана только человеком. Этому корейскому счастливчику были обеспечены место в новом раю и переход туда прямиком, без тяжкого труда смерти. Но Евин сын не был бы таковым, каким получился, а мы, демоны, не были бы ревнивыми заоблачными женихами ее дочерей, если бы не попытались сделать все, чтобы блаженному глупцу вновь лишиться милости своего Создателя.
Ведь Он поначалу и создал-то, словно радугу в облаке, на райской земле человека, чтобы только слышать его поющий голос: сочетание музыки и слова.
Может быть, в начале и на самом деле была Музыка, а затем – Слово; может быть, Слово рождено Музыкой… Но как бы там ни было, мне теперь ясно, для чего Создателю стал нужен, кроме нас, еще и человек. В крошечном диапазоне и лишь в условиях хрупкого земного климата способен был прозвучать слабенький голосок Орфея; но именно он, только он, голос поющего человека, ребенок
Музыки и Слова, может напомнить Ему о тайнах начала – о начале тайн, которых никто, кроме Его Самого, не знает и не может знать…
Орфеус-солдат получил увольнительную и поехал в Сеул, чтобы навестить родных и проведать в университете своего учителя, профессора Рю. После визита к профессору он возвращался домой по скоростному Пусанскому шоссе, где вскоре по выезде из города машина попала в большой затор. Медленно продвигаясь в потоке затиснутых в бетонное русло автомобилей, Орфеус много раз оказывался рядом с шикарной “Grandeur” темно-вишневого цвета – машиной, которую вел господин с седыми висками, черными густыми бровями и с таким надменным тяжелым взглядом, что Орфеусу становилось не по себе и он старался уехать вперед или отстать, чтобы только опять не оказаться вблизи неприятного человека.
Но пробка на дороге была такой плотной, что не только уехать – перестроиться в другой ряд было невозможно, и лишь неравномерные пульсации продвижения на какое-то время разводили машины из двух смежных полос: вишневый “Grandeur” то обгонял маленький “Pride” Орфеуса, то, вновь сравнявшись с ним, начинал медленно отставать.
Господин Мэн Дэн, человек с надменным лицом, чьим телом и духом я неоднократно пользовался в своих делах, тоже обратил внимание на солдата в пятнистой форме, долго ехавшего в принудительном соседстве по бетонному рукаву шоссе. Я смотрел тяжелым взглядом господина Мэна в глаза нервничавшего Орфеуса и с тоскливым чувством думал о том, что завтра с моей легкой руки этих черных сверкающих глаз на этом красивом лице уже не будет…
А назавтра, когда во время учебного боя Орфеус бросил из окопа взрывной пакет и присел на корточки в яме, зажимая уши, которые были у него болезненно чутки к выстрелам и взрывам, в глазах солдата возникло почему-то лицо вчерашнего господина из “Grandeur”. Возможно, отвлеченный этим воспоминанием, он и не заметил, как взрывной пакет, ударившись о ветку сосны, упал на бруствер и скатился по нему в окоп. Орфеус увидел задымившуюся учебную гранату только в последний миг перед ее взрывом…
Все эти мгновенные впечатления и неприятные ощущения бытия как бы приснились
Орфеусу, когда он задремал на площади Гофмана, сидя на скамейке и опираясь на трость руками и подбородком.
Он как бы очнулся от дремоты и услышал рядом звуки дыхания из чьей-то простуженной глотки, забитой клокочущими мокротными пленками. Чуткое обоняние его было оскорблено зловонием немытого тела и кислыми отрыжками недавно проглоченного пива.
– Что еще ты приготовил для меня? – напрямую спросил Орфеус у того, кто уже давно мучил его. – Чем на этот раз угостишь?
– Могу предложить, господин иностранец, холодное суфле из курицы, – прозвучало в ответ хриплым пивным голосом, – еда почти свежая, мне притащили ее из кафе “Renata”, оно тут недалеко, за углом.
– Ладно, подавай свое суфле, – покорно произнес Орфеус.
– Держи пакет, камрад, – предлагал ему голос.
И Орфеус тогда молвил с досадой:
– Зачем же так откровенно издеваться? Ты бы не терял чувства стиля, камрад.
Раньше ты не работал под грубияна. Я все же беспомощный слепой человек.
– О, гром и молния! Я извиняюсь! Я извиняюсь! – заклокотал, захрипел и рассмеялся, кашляя, развеселившийся пивной голос. – Но вся штучка в том, господин иностранец, что я тоже слепой! Да, да! Пауль-слепец, нищий музыкант с Розенштрассе, аккордеонист-виртуоз!
И Пауль-слепец выдал мощные и весьма нечистые, как и его дыхание, аккорды из своего крикливого инструмента.
– Пауль-музыкант! – хохоча, подрявкивал аккордеону его голос. – Знаменитый человек в Бамберге! Я здесь работаю уже лет двадцать на самых лучших улицах!
Бюргеры считают традицией бросать Паулю в футляр инструмента пфенниги или угощать баночным пивом!
– О господи! Уж лучше был бы Гофман… – с досадой пробормотал Орфеус. -
Слышишь? Меня Гофман больше устроил бы, чем этот твой новый вариант Павла…
Савла… Пауля…
– А чем я тебя не устраиваю, иностранец? – обиделся Пауль-музыкант. – Разве ты не попросил у меня какой-нибудь жратвы и разве я отказал тебе, господин турок? Ведь ты, наверное, турок? Или ты русский немец, переселенец из
России? А? По разговору я чувствую, что ты откуда-нибудь оттуда, из тех стран, где хлеб режут толстыми кусками, потому что никогда не намазывают его маслом…
Орфеус под натиском недоброжелательства пивного голоса совершенно растерялся. Он уже не знал точно, на самом ли деле тот, который часто лез к нему в душу и в мысли, теперь оставил его в покое, и тогда, значит, он и действительно мог задеть какого-то жуткого Пауля своим замечанием о
Гофмане… Или это все же голос зла, возникающий из царства тьмы и холода, из вечной мерзлоты безглазого существования – голос пустоты и безвременья, – продолжает свои отвратительные и многосложные издевки?.. К чему опять-таки это подчеркнутое совпадение: сначала отец Павел, а затем этот
Пауль-аккордеонист?.. Слепые, ведущие слепых, как на картине Питера Брейгеля
Старшего.
– Извините, – произнес покаянным тоном Орфеус, – я ничего не понимаю… Вы и на самом деле… слепой музыкант?
– Нет, что ты! На самом деле я папа римский, – по-прежнему обиженно и грубо отвечал Орфеусу хриплый голос. – А ты, нахальный турок, тоже слепой, скажешь?
– Можете быть уверены… Не сердитесь, пожалуйста, – начал просить Орфеус. -
В последнее время я постоянно слышу, что кто-то задает мне один и тот же вопрос…
– Какой вопрос? Кого ты слышишь, Орфеус? – вдруг различил певец голос жены.
– Уважаемая, это ваш патрон? – хрипло рявкнул Пауль и раскашлялся. – Он тут у вас плохо ведет себя, ха-ха!
– В чем дело? Почему вы так громко кричите? – недовольным голосом произнесла
Надежда. – Кто вы такой?
– Я Пауль-музыкант! – еще громче проревел пивной голос. – А ваш-то кто будет?
– Орфеус, кто это и что все это значит?
– Знаешь, Надя, кажется, я здесь уснул сидя… И мне снова приснился этот отвратительный голос… Голос дьявола.
– Браво! Так вот в чем дело! Чердак у нас, значит, не совсем в порядке!.. – возликовал Пауль. – Крыша поехала! Так что же он тебе говорил, дьявол?
– Ты снова обманул меня, – подавленно отвечал слепой певец. – Ты и есть сам сатана, камрад Пауль.
– Э, нет! Пауля тут не примешивайте, турки проклятые! Я по воскресеньям хожу в церковь, там у меня постоянное место на первой скамье с краю…
– Ах, пойдем скорее отсюда, Орфеус! Я заказала по телефону номер в гостинице в городе Плён, оттуда до Виттенберга совсем близко, – говорила Надежда, уводя мужа с площади Гофмана.
Орфеус шел, выставив перед собою над самой землей кончик палки, не постукивая ею по дороге, а как бы нашаривая по воздуху дальнейший путь. Он это делал неосознанно – не только потому, что жена бережно вела его, придерживая под локоть. Черная, с прекрасной перламутровой инкрустацией трость, которую он выставлял перед собою, – это она вела на самом деле
Орфеуса, словно собака-поводырь. В этой трости и находился тогда я.
Я один из тех, кто впервые во вселенной зажигал звезды. Но случилось так, что мне выпало полюбить земную женщину и отпасть от небесного ангелитета. Во время Ноева потопа я и потерял свою возлюбленную, хотя она и не утонула, как все остальные люди допотопного мира… После потопа любовная жажда во мне не утихла – наоборот, она стала совершенно невыносимой. Одна лишь жажда, жгучая и горькая, безо всякой надежды утоления! Женщины не только не любили, но в большинстве случаев попросту ненавидели и презирали тех, в кого я воплощался. Может быть, они иного и не заслужили, хотя и винить их, собственно, не за что.
Одним из людей, познавшим через меня эту абсолютную безнадежность любви, был
Евгений, первый муж Надежды… Его жизнь, которой завладел я, оказалась поистине трагичной: он полагал, что умирает от несчастной любви к женщине, и не подозревал даже, что это не так, что он просто одержим и неподвластен своей воле.
Надя появилась дома позже двенадцати. Была она почему-то без платка, с растрепанными мокрыми волосами. Дубленка в сырых пятнах – одно особенно крупное, темно-коричневое, на груди… Стояла у двери и с вызовом смотрела на мужа.
ПОСЛЕ ЖИЗНИ
– Евгений, – произнесла Надя, – ты должен достать и принести, если ты мой муж и защитник. На том самом месте, где стояла старуха, должно быть утоптанное место в снегу… Евгений, я отлично видела, как она бросила в сугроб мои часы и колечко.
– Но зачем же старухе надо было грабить тебя, если она побросала все это в снег? – усомнился я.
– А потому что испугалась милиционера. Я к нему подбежала и говорю, что так, мол, и так, у нее в рукаве спрятан нож, она угрожала ножом и ограбила меня.
– И что же он?..
– Конечно, не поверил мне. Рассмеялся, представляешь, и говорит: “Вы что дурочку валяете? Бабуся, ты ограбила эту девушку?” Та, конечно, все отрицала. “А ножа у тебя тоже нет?” – спрашивает. “Какой ножик, милок!
Нетути!..” Нетути… представляешь? Сказал ей: “Ну, иди домой, бабуся, небось замерзла”. А меня обругал по-матерному и даже замахнулся кулаком…
– Ну что теперь можно поделать… Жаловаться на него бесполезно, ты же сама понимаешь…
– А я тебя не пожаловаться прошу, умник ты мой! – крикнула Надя. – Это пусть бабы жалуются, а ты ведь мужчина.
– И что мне надлежит сделать, мужчине? – начал я злиться, хотя мне и было очень ее жалко.
– Пойти сейчас же туда, достать из-под снега золотые часы и обручальное колечко.
– Но ты представляешь себе, который теперь час? – окончательно рассердился я. – Час ночи! Где тебя носило до этих пор?
– Не кричи на меня, пожалуйста! – И слезы полились у нее в три ручья. -
Лучше пойдем и достанем мои часики из снега.
О, я плохо переносил ее слезы, я испытывал не жалость, когда она вот так вот заливалась, а какое-то сумасшедшее раздражение, близкое к ненависти…
– Завтра! – продолжал я кричать. – Сейчас все равно темно! И чем я буду рыть снег – руками, что ли?!
– Завтра эта бандитка придет и все достанет раньше нас…
С тем она и удалилась в ванную умываться, а потом молча поплелась в спальню.
А я посидел еще немного за столом, проверяя студенческие работы, и тоже пошел спать.
Наутро я проснулся чуть свет и стал расталкивать разоспавшуюся жену. Она только мычала и отворачивалась, не желая просыпаться.
И тут на тумбочке я увидел аккуратно выложенные на салфетку золотые часы и обручальное кольцо. Все это было положено таким образом, чтобы я обязательно заметил их.
Я обернулся к ней вновь и увидел, что жена, совершенно проснувшаяся, внимательнейшим образом следит за мной.
– Неужели тебе непонятно, что мне скучно жить? – заговорила она первою.
– Отчего же… скучно? – молвил я в ответ, лежа с закрытыми глазами и, как всегда, чувствуя, что если здесь близко подошли к смерти, то там, в непонятной туманной дали, занимались чем-то похожим на деловитую стирку белья в хорошо отлаженной стиральной машине.
– Ну чего бы ты мог предложить мне, чтобы не было так скучно? – спрашивала жена, пропустив мимо ушей мой тихий вопрос.
– Поэтому ты и разыграла из себя дурочку, чтобы не скучать? – вновь спрашивал я, так же не обратив внимания на ее слова.
– Да и что ты можешь придумать?.. Что может придумать в этой проклятой стране словесник, преподаватель русского языка?.. Может быть, предложишь походить в субботу на лыжах? Электричка, уйма народу… Реутово… А потом, хорошо уставшие и румяные с мороза, заходим в кафе “Ивушка”, пьем мутный кофе с молоком из стаканов…
– Мне предложили, между прочим, поехать на два года в Марокко, – сообщил тут я. – Преподавать русский язык в Касабланке.
– Когда? – оживилась жена. – Когда тебе об этом сказали?
– Вчера. А ты не пришла с работы и не позвонила даже… Где ты была, между прочим?
– А… Ничего особенного, не думай. Одна музыковедша защитила диссертацию.
Пригласила на банкет в последнюю минуту…
Впоследствии, после жизни, когда мы с Надеждою встречались в наших скитаниях по разным мирам, я как-то не вспоминал об этом разговоре, происшедшем однажды зимою в Москве, в микрорайоне Ясенево, в квартире на восьмом этаже девятиэтажного дома… Но в последний раз, когда мы так же нечаянно повстречались на берегу моря среди прекрасных пальмовых лесов, выросших на том месте, где когда-то был расположен большой марокканский город
Касабланка, я напомнил ей о том зимнем разговоре и сделал задним числом мудрейший вывод:
– Ни в холодных снегах России, ни в жарком Марокко ты, Надя, не была бы со мной счастлива.
– Отчего же?
– “Из-за чего” надо бы сказать… Из-за того, что у меня была моя любовь к тебе, а у тебя – любовь к Орфеусу. Потом все мы умерли, но проблема не разрешилась. Разве ты перестанешь ходить по земле и искать своего Орфеуса, хотя вряд ли найдешь его? А что я сам? Перестану ли носиться по всему мировому пространству, летая за тобой и каждый раз с горечью уходя от тебя и радостно предощущая, что где-нибудь снова столкнусь с тобою – в самом неожиданном месте, вот как и сегодня?
Сказано: В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.
И еще сказано, что Бог есть любовь.
И последовательность усилий при создании мира была такова:
БОГ – любовь – музыка – слово – жизнь – ЧЕЛОВЕК.
Я существую. Я вечен, созданный по образу и подобию Бога. Он замыслил так. Я тот, кто выпил остатки теплого пива из валявшейся в песке пивной банки, – проходивший по пляжу бродяга, длинноволосый молодой человек, курчавый и бородатый, с крестиком на голой груди, выставленной из-под распахнутой рубахи на обзор всем желающим: полюбуйтесь-ка мощными буграми грудных мышц, поросших густой косматой светлой шерстью…
Я этот молодой бродяга, питающийся из мусорных баков. Из тысяч ежедневно посещающих пляжи Касабланки людей никто не знает о том, что я недавно перелетел сюда через море вместе со своим другом Френсисом Барри, и он полетел дальше, через Атлантику по направлению к Нью-Йорку, а у меня здесь пропала моя уверенность, и я уже не смог больше взлететь. Френсис обещал из
Америки прислать мне денег и написать письмо, но вот уже прошло несколько недель, и никаких известий от моего друга нет. И я вынужден голодать.
Однажды попалось даже с килограмм какой-то снеди, нежной каши, перемешанной с кусками баранины и овощами, и эта вкусная масса удобно лежала на краю мусорной груды, почти не соприкасаясь с другими остатками пищи, – роскошно пируя в одиночестве при свете розовых небес рассвета, я мысленно похвалил себя за свою весьма добродетельную привычку вставать рано… Но несмотря на подобные удачи и весьма благополучный для бродяг пляжный сезон этого года, я не мог больше оставаться здесь – и отправился пешком вдоль побережья
Атлантики к северу, в сторону Танжера, где скопилось в последнее время довольно много людей, испытывавших свои возможности в левитации на перелетах через Гибралтар.
Не знал я, что случилось с Френсисом – удалось ли ему перелететь через
Атлантический океан?.. Не знал я и о том, почему Надежда не приехала встретиться со мной в Касабланку, где собралась наша группа под руководством
Френсиса Барри. Я в письме подробно все ей объяснил, письмо это она получила, в том абсолютно уверил меня Джон Скемл, по моей просьбе заезжавший к ней в Геттинген, где она жила в своем домике (в бывшем нашем домике) после смерти своего третьего мужа, тенора из Южной Кореи.
Надежда и ее первый муж когда-то прожили в Марокко два года – и надо же, именно туда я и попал после своего первого, и последнего, перелета через море. На этой жаркой африканской земле прошла самая лучшая пора их совместной жизни, и муж ее, Евгений, порой начинал уже верить, что все будет у них хорошо… Работа отнимала у него не так уж много времени, и он мог часто ездить с женою в разные уголки и города Марокко, однажды они даже повторили путь знаменитого Тартарена, что из Тараскона, и совершили многодневное путешествие верхом на лошадях.
Они побывали в Рабате и в Маракеше, съездили и к самой алжирской границе, пустынному югу страны. Им доставляло огромную радость само ощущение свободного передвижения по земле, когда никто не спрашивает, откуда они приехали, зачем и куда направляются, где прописаны, как на их несчастной родине, обреченной быть главным полем Армагеддоновым. Они обрели упоительное чувство свободы – принадлежать самим себе, а не государству. И хотя подобное счастье продолжалось для них недолго, они успели за два года жизни в Марокко испытать то самое, что многие тысячелетия людьми называлось райским блаженством. Это были часы и дни, как рассказывала мне потом Надежда, безо всякой тревоги существования, при полном комфорте тела и души, жизнь без начальства и надзора, с утра веселье и молодая чувственная радость пробуждения, самые дивные фрукты, розовое алжирское вино и всегда безоблачное высокое небо – сиятельные небеса, – где, еле заметные, иногда образуются серебристые невнятные сгустки величественных видений, чтобы затем бесследно раствориться в небытии.
Да, на это время их совместной жизни и выпало то уравновешенное супружество, которое можно было бы сравнить с идеальным браком первой человеческой пары в ветхозаветном раю. Вряд ли совершенные Адам и Ева любили друг друга – они вместе пребывали в вечном покое священного брака. Им некуда было деваться друг от друга, жене неоткуда было ждать появления чудесного иностранца, мужу незачем было мечтать о полетах в воздушном океане без крыльев – он и так тогда летал. И любовь, та любовь, без которой на земле женщина обыкновенно не могла существовать – эта невыносимая боль души, – отпустила Надежду на все время ее проживания в Марокко.
…Я, Валериан Машке, впервые встретился с нею в Москве, незадолго до ее отъезда в эту жаркую страну. Она шла одна, совершенно пьяная, по зимнему ночному переулку, где ничего не было, кроме грязных сугробов, наваленных с края тротуара, да лютого народного несчастья с температурою воздуха минус пятнадцать градусов по Цельсию. Пройдя за поворот, молодая женщина оказалась перед пятиэтажным зданием школы, все окна которой в этот час ночи были словно запечатаны глухим свинцом. И в виду этих свинцово-слепых окон Надя почувствовала себя совершенно раздавленной тем непосильным грузом отчаяния, который она до этой минуты молчаливо носила в сердце. Она расстегнула и сбросила на снег свою дубленку… размотала с головы и кинула на дорогу свою превосходную шерстяную шаль с алыми розами по белому полю… Но этого показалось ей мало: она расстегнула на груди нейлоновую блузку и хотела ее также стащить с себя – но уже сил никаких не было, к тому же синтетическая ткань застывала на морозе и липла к телу. Надя, приостановившись, качнулась на каблуках своих длинных сапог – и рухнула спиною в сугроб, широко раскинув руки…
А я шел следом и, подбирая с земли сброшенные ею одежды, нес их в руках. От влажного меха афганской дубленки пахло овцой, от вязаной кофты веяло сухим шерстяным теплом вперемешку с духами… Платок издавал прохладный аромат женских волос, с утра вымытых шампунем, но потом целый день пребывавших в присутственном месте, а после этого – на веселой вечеринке, где много курили и пили… Когда же я нагнулся к ней, лежавшей в снегу в неестественно-страшном покое, с расстегнутой блузкой, с полуобнаженной грудью, на которой быстро таяли снежные звездочки, снизу, из сугроба, на меня словно пахнуло теплым ароматным лугом… Словно в ледяной рамке смерти выставленная картина трепетной жизни – благоухание ее молодого женского тела в окружении лютого холода было еще нежнее, выразительнее и печальней…
Я решительным образом поднял женщину из сугроба, отряхнул от снега, а затем почти насильно стал надевать на нее кофту. Вначале она пыталась с упорной злобой отбиваться, но очень скоро сникла и, вся содрогаясь от холода, послушно поднимала и вытягивала руки навстречу рукавам. Платок же шалевый завязала сама – уже на ходу вырвав его у меня из рук, она молча и быстро, почти бегом, направилась прочь. И тут только я заметил, что, выйдя из-за угла школы, стоит и наблюдает за нами старуха, прогуливавшая собаку на поводке. Ах, какая это была нелепая старуха в кожаной мужской шапке-ушанке, завязанной тесемками под подбородком, в толстой ватной куртке, и ее пес, беспрерывно трясущийся дряхлый кобель с одним приподнятым ухом, так же был жалок, беспороден и нелеп. Почти наткнувшись на них, Надежда шарахнулась в сторону и вскоре скрылась за углом пятиэтажного панельного дома.
И никто из людей никогда не знал, что подобная зависть явилась причиной наших общих с ними страданий и, самое главное, – неискоренимой нашей ненависти к ним. Князь и мы – все ангелы, созданные раньше, – мы были рядом с тем, с Кем нам было радостно и весело, и Ему тоже был интересен наш сонм – его первая семья… Так для чего понадобились еще эти? Чем они лучше нас и чего в нас недостало, что понадобились другие для Его любви?
Князь первым пошел против этих, мягкотелых и голых, с их торчащими и лохматыми детородниками, с их ленивыми рыхлыми движениями и тупыми глазами, полными бездонного эгоизма. Именно князь обеспечил их смертью, а вместе с нею и всеми сопутствующими тому прелестями и приятствами, за что и был он, один из первых бунтовщиков неба, развенчан, и проклят, и выброшен во тьму внешнюю, как собака из дома… И всем нам было известно, что с князем преступное ослушание связалось впервые – и только по причине появления этих голеньких мелких существ.
А им и смерть и изгнание не были помехой для дальнейших их вредопакостей в нашу сторону. Пышногрудые еврейские девы и белокурые красотки Атлантиды стали причиною следующей волны репрессий в ангельском сонме… А когда наши дети от земных жен вместе с их матерями были утоплены в водах всемирного потопа, вызванного Его гневом, многие из нас сами вышли во тьму внешнюю и полетели искать князя…
А некоторые не стали ни армейцами князя, ни зловещими городами, ни загрязненными реками земли – действуя в одиночку, они летали в качестве пилотов НЛО и в основном стимулировали появление боевых самолетов с ядерным вооружением. Но в последней решительной битве участвовали все – и одинокие партизаны также; после того как войска князя были разбиты и летом 1914 года сброшены в виде грандиозного метеоритного дождя с небес на землю, некоторым из одиночек удалось ускользнуть в космос – и они навсегда расстались с земной жизнью. То есть их постигла смерть. Это были первые ангелы-самоубийцы, добровольно вкусившие смерть, которые таким способом были наказаны за их ненависть к людям.
Значит, приобщение к вечной земной жизни и есть бессмертие; отлучение от этой жизни и есть смерть. Истинный Его гений в том и заключался, что вечность была нерасторжимо связана с жизнью. И венцом творения явился все же человек, ничего с этим не поделать, как бы мы, надевшие карнавальные маски, нырнувшие в диски компьютеров, закрывшиеся щитами из людских тел, – как бы мы ни презирали это Адамово-Евино потомство, уже миллиарды раз обманутое и надругательски истязуемое нами, совершенно чудовищное в своем поведении – но любимое, по-прежнему любимое Им!
Один из них еще задолго до рождения Христова получил возможность узнать о воскресении из мертвых – это был певец Орфей из Греции, которому разрешено было вернуть из подземного царства смерти его жену. Но он нарушил запрет, наложенный на него царем мертвых, и первое воскрешение человека не состоялось: жена Орфея не вышла из подземного Тартара. Сын своей матери, каждый потомок Евы удобен для нас первым делом этой своей способностью страстно желать именно того, чего ему не разрешается.
Много веков спустя после смерти Орфея певец был возрожден в Корее в одном из корейцев – вернее, был вновь воссоздан его голос и воскрешен в новом теле дух райской музыки, которая может быть передана только человеком. Этому корейскому счастливчику были обеспечены место в новом раю и переход туда прямиком, без тяжкого труда смерти. Но Евин сын не был бы таковым, каким получился, а мы, демоны, не были бы ревнивыми заоблачными женихами ее дочерей, если бы не попытались сделать все, чтобы блаженному глупцу вновь лишиться милости своего Создателя.
Ведь Он поначалу и создал-то, словно радугу в облаке, на райской земле человека, чтобы только слышать его поющий голос: сочетание музыки и слова.
Может быть, в начале и на самом деле была Музыка, а затем – Слово; может быть, Слово рождено Музыкой… Но как бы там ни было, мне теперь ясно, для чего Создателю стал нужен, кроме нас, еще и человек. В крошечном диапазоне и лишь в условиях хрупкого земного климата способен был прозвучать слабенький голосок Орфея; но именно он, только он, голос поющего человека, ребенок
Музыки и Слова, может напомнить Ему о тайнах начала – о начале тайн, которых никто, кроме Его Самого, не знает и не может знать…
Орфеус-солдат получил увольнительную и поехал в Сеул, чтобы навестить родных и проведать в университете своего учителя, профессора Рю. После визита к профессору он возвращался домой по скоростному Пусанскому шоссе, где вскоре по выезде из города машина попала в большой затор. Медленно продвигаясь в потоке затиснутых в бетонное русло автомобилей, Орфеус много раз оказывался рядом с шикарной “Grandeur” темно-вишневого цвета – машиной, которую вел господин с седыми висками, черными густыми бровями и с таким надменным тяжелым взглядом, что Орфеусу становилось не по себе и он старался уехать вперед или отстать, чтобы только опять не оказаться вблизи неприятного человека.
Но пробка на дороге была такой плотной, что не только уехать – перестроиться в другой ряд было невозможно, и лишь неравномерные пульсации продвижения на какое-то время разводили машины из двух смежных полос: вишневый “Grandeur” то обгонял маленький “Pride” Орфеуса, то, вновь сравнявшись с ним, начинал медленно отставать.
Господин Мэн Дэн, человек с надменным лицом, чьим телом и духом я неоднократно пользовался в своих делах, тоже обратил внимание на солдата в пятнистой форме, долго ехавшего в принудительном соседстве по бетонному рукаву шоссе. Я смотрел тяжелым взглядом господина Мэна в глаза нервничавшего Орфеуса и с тоскливым чувством думал о том, что завтра с моей легкой руки этих черных сверкающих глаз на этом красивом лице уже не будет…
А назавтра, когда во время учебного боя Орфеус бросил из окопа взрывной пакет и присел на корточки в яме, зажимая уши, которые были у него болезненно чутки к выстрелам и взрывам, в глазах солдата возникло почему-то лицо вчерашнего господина из “Grandeur”. Возможно, отвлеченный этим воспоминанием, он и не заметил, как взрывной пакет, ударившись о ветку сосны, упал на бруствер и скатился по нему в окоп. Орфеус увидел задымившуюся учебную гранату только в последний миг перед ее взрывом…
Все эти мгновенные впечатления и неприятные ощущения бытия как бы приснились
Орфеусу, когда он задремал на площади Гофмана, сидя на скамейке и опираясь на трость руками и подбородком.
Он как бы очнулся от дремоты и услышал рядом звуки дыхания из чьей-то простуженной глотки, забитой клокочущими мокротными пленками. Чуткое обоняние его было оскорблено зловонием немытого тела и кислыми отрыжками недавно проглоченного пива.
– Что еще ты приготовил для меня? – напрямую спросил Орфеус у того, кто уже давно мучил его. – Чем на этот раз угостишь?
– Могу предложить, господин иностранец, холодное суфле из курицы, – прозвучало в ответ хриплым пивным голосом, – еда почти свежая, мне притащили ее из кафе “Renata”, оно тут недалеко, за углом.
– Ладно, подавай свое суфле, – покорно произнес Орфеус.
– Держи пакет, камрад, – предлагал ему голос.
И Орфеус тогда молвил с досадой:
– Зачем же так откровенно издеваться? Ты бы не терял чувства стиля, камрад.
Раньше ты не работал под грубияна. Я все же беспомощный слепой человек.
– О, гром и молния! Я извиняюсь! Я извиняюсь! – заклокотал, захрипел и рассмеялся, кашляя, развеселившийся пивной голос. – Но вся штучка в том, господин иностранец, что я тоже слепой! Да, да! Пауль-слепец, нищий музыкант с Розенштрассе, аккордеонист-виртуоз!
И Пауль-слепец выдал мощные и весьма нечистые, как и его дыхание, аккорды из своего крикливого инструмента.
– Пауль-музыкант! – хохоча, подрявкивал аккордеону его голос. – Знаменитый человек в Бамберге! Я здесь работаю уже лет двадцать на самых лучших улицах!
Бюргеры считают традицией бросать Паулю в футляр инструмента пфенниги или угощать баночным пивом!
– О господи! Уж лучше был бы Гофман… – с досадой пробормотал Орфеус. -
Слышишь? Меня Гофман больше устроил бы, чем этот твой новый вариант Павла…
Савла… Пауля…
– А чем я тебя не устраиваю, иностранец? – обиделся Пауль-музыкант. – Разве ты не попросил у меня какой-нибудь жратвы и разве я отказал тебе, господин турок? Ведь ты, наверное, турок? Или ты русский немец, переселенец из
России? А? По разговору я чувствую, что ты откуда-нибудь оттуда, из тех стран, где хлеб режут толстыми кусками, потому что никогда не намазывают его маслом…
Орфеус под натиском недоброжелательства пивного голоса совершенно растерялся. Он уже не знал точно, на самом ли деле тот, который часто лез к нему в душу и в мысли, теперь оставил его в покое, и тогда, значит, он и действительно мог задеть какого-то жуткого Пауля своим замечанием о
Гофмане… Или это все же голос зла, возникающий из царства тьмы и холода, из вечной мерзлоты безглазого существования – голос пустоты и безвременья, – продолжает свои отвратительные и многосложные издевки?.. К чему опять-таки это подчеркнутое совпадение: сначала отец Павел, а затем этот
Пауль-аккордеонист?.. Слепые, ведущие слепых, как на картине Питера Брейгеля
Старшего.
– Извините, – произнес покаянным тоном Орфеус, – я ничего не понимаю… Вы и на самом деле… слепой музыкант?
– Нет, что ты! На самом деле я папа римский, – по-прежнему обиженно и грубо отвечал Орфеусу хриплый голос. – А ты, нахальный турок, тоже слепой, скажешь?
– Можете быть уверены… Не сердитесь, пожалуйста, – начал просить Орфеус. -
В последнее время я постоянно слышу, что кто-то задает мне один и тот же вопрос…
– Какой вопрос? Кого ты слышишь, Орфеус? – вдруг различил певец голос жены.
– Уважаемая, это ваш патрон? – хрипло рявкнул Пауль и раскашлялся. – Он тут у вас плохо ведет себя, ха-ха!
– В чем дело? Почему вы так громко кричите? – недовольным голосом произнесла
Надежда. – Кто вы такой?
– Я Пауль-музыкант! – еще громче проревел пивной голос. – А ваш-то кто будет?
– Орфеус, кто это и что все это значит?
– Знаешь, Надя, кажется, я здесь уснул сидя… И мне снова приснился этот отвратительный голос… Голос дьявола.
– Браво! Так вот в чем дело! Чердак у нас, значит, не совсем в порядке!.. – возликовал Пауль. – Крыша поехала! Так что же он тебе говорил, дьявол?
– Ты снова обманул меня, – подавленно отвечал слепой певец. – Ты и есть сам сатана, камрад Пауль.
– Э, нет! Пауля тут не примешивайте, турки проклятые! Я по воскресеньям хожу в церковь, там у меня постоянное место на первой скамье с краю…
– Ах, пойдем скорее отсюда, Орфеус! Я заказала по телефону номер в гостинице в городе Плён, оттуда до Виттенберга совсем близко, – говорила Надежда, уводя мужа с площади Гофмана.
Орфеус шел, выставив перед собою над самой землей кончик палки, не постукивая ею по дороге, а как бы нашаривая по воздуху дальнейший путь. Он это делал неосознанно – не только потому, что жена бережно вела его, придерживая под локоть. Черная, с прекрасной перламутровой инкрустацией трость, которую он выставлял перед собою, – это она вела на самом деле
Орфеуса, словно собака-поводырь. В этой трости и находился тогда я.
Я один из тех, кто впервые во вселенной зажигал звезды. Но случилось так, что мне выпало полюбить земную женщину и отпасть от небесного ангелитета. Во время Ноева потопа я и потерял свою возлюбленную, хотя она и не утонула, как все остальные люди допотопного мира… После потопа любовная жажда во мне не утихла – наоборот, она стала совершенно невыносимой. Одна лишь жажда, жгучая и горькая, безо всякой надежды утоления! Женщины не только не любили, но в большинстве случаев попросту ненавидели и презирали тех, в кого я воплощался. Может быть, они иного и не заслужили, хотя и винить их, собственно, не за что.
Одним из людей, познавшим через меня эту абсолютную безнадежность любви, был
Евгений, первый муж Надежды… Его жизнь, которой завладел я, оказалась поистине трагичной: он полагал, что умирает от несчастной любви к женщине, и не подозревал даже, что это не так, что он просто одержим и неподвластен своей воле.
Надя появилась дома позже двенадцати. Была она почему-то без платка, с растрепанными мокрыми волосами. Дубленка в сырых пятнах – одно особенно крупное, темно-коричневое, на груди… Стояла у двери и с вызовом смотрела на мужа.
ПОСЛЕ ЖИЗНИ
– Евгений, – произнесла Надя, – ты должен достать и принести, если ты мой муж и защитник. На том самом месте, где стояла старуха, должно быть утоптанное место в снегу… Евгений, я отлично видела, как она бросила в сугроб мои часы и колечко.
– Но зачем же старухе надо было грабить тебя, если она побросала все это в снег? – усомнился я.
– А потому что испугалась милиционера. Я к нему подбежала и говорю, что так, мол, и так, у нее в рукаве спрятан нож, она угрожала ножом и ограбила меня.
– И что же он?..
– Конечно, не поверил мне. Рассмеялся, представляешь, и говорит: “Вы что дурочку валяете? Бабуся, ты ограбила эту девушку?” Та, конечно, все отрицала. “А ножа у тебя тоже нет?” – спрашивает. “Какой ножик, милок!
Нетути!..” Нетути… представляешь? Сказал ей: “Ну, иди домой, бабуся, небось замерзла”. А меня обругал по-матерному и даже замахнулся кулаком…
– Ну что теперь можно поделать… Жаловаться на него бесполезно, ты же сама понимаешь…
– А я тебя не пожаловаться прошу, умник ты мой! – крикнула Надя. – Это пусть бабы жалуются, а ты ведь мужчина.
– И что мне надлежит сделать, мужчине? – начал я злиться, хотя мне и было очень ее жалко.
– Пойти сейчас же туда, достать из-под снега золотые часы и обручальное колечко.
– Но ты представляешь себе, который теперь час? – окончательно рассердился я. – Час ночи! Где тебя носило до этих пор?
– Не кричи на меня, пожалуйста! – И слезы полились у нее в три ручья. -
Лучше пойдем и достанем мои часики из снега.
О, я плохо переносил ее слезы, я испытывал не жалость, когда она вот так вот заливалась, а какое-то сумасшедшее раздражение, близкое к ненависти…
– Завтра! – продолжал я кричать. – Сейчас все равно темно! И чем я буду рыть снег – руками, что ли?!
– Завтра эта бандитка придет и все достанет раньше нас…
С тем она и удалилась в ванную умываться, а потом молча поплелась в спальню.
А я посидел еще немного за столом, проверяя студенческие работы, и тоже пошел спать.
Наутро я проснулся чуть свет и стал расталкивать разоспавшуюся жену. Она только мычала и отворачивалась, не желая просыпаться.
И тут на тумбочке я увидел аккуратно выложенные на салфетку золотые часы и обручальное кольцо. Все это было положено таким образом, чтобы я обязательно заметил их.
Я обернулся к ней вновь и увидел, что жена, совершенно проснувшаяся, внимательнейшим образом следит за мной.
– Неужели тебе непонятно, что мне скучно жить? – заговорила она первою.
– Отчего же… скучно? – молвил я в ответ, лежа с закрытыми глазами и, как всегда, чувствуя, что если здесь близко подошли к смерти, то там, в непонятной туманной дали, занимались чем-то похожим на деловитую стирку белья в хорошо отлаженной стиральной машине.
– Ну чего бы ты мог предложить мне, чтобы не было так скучно? – спрашивала жена, пропустив мимо ушей мой тихий вопрос.
– Поэтому ты и разыграла из себя дурочку, чтобы не скучать? – вновь спрашивал я, так же не обратив внимания на ее слова.
– Да и что ты можешь придумать?.. Что может придумать в этой проклятой стране словесник, преподаватель русского языка?.. Может быть, предложишь походить в субботу на лыжах? Электричка, уйма народу… Реутово… А потом, хорошо уставшие и румяные с мороза, заходим в кафе “Ивушка”, пьем мутный кофе с молоком из стаканов…
– Мне предложили, между прочим, поехать на два года в Марокко, – сообщил тут я. – Преподавать русский язык в Касабланке.
– Когда? – оживилась жена. – Когда тебе об этом сказали?
– Вчера. А ты не пришла с работы и не позвонила даже… Где ты была, между прочим?
– А… Ничего особенного, не думай. Одна музыковедша защитила диссертацию.
Пригласила на банкет в последнюю минуту…
Впоследствии, после жизни, когда мы с Надеждою встречались в наших скитаниях по разным мирам, я как-то не вспоминал об этом разговоре, происшедшем однажды зимою в Москве, в микрорайоне Ясенево, в квартире на восьмом этаже девятиэтажного дома… Но в последний раз, когда мы так же нечаянно повстречались на берегу моря среди прекрасных пальмовых лесов, выросших на том месте, где когда-то был расположен большой марокканский город
Касабланка, я напомнил ей о том зимнем разговоре и сделал задним числом мудрейший вывод:
– Ни в холодных снегах России, ни в жарком Марокко ты, Надя, не была бы со мной счастлива.
– Отчего же?
– “Из-за чего” надо бы сказать… Из-за того, что у меня была моя любовь к тебе, а у тебя – любовь к Орфеусу. Потом все мы умерли, но проблема не разрешилась. Разве ты перестанешь ходить по земле и искать своего Орфеуса, хотя вряд ли найдешь его? А что я сам? Перестану ли носиться по всему мировому пространству, летая за тобой и каждый раз с горечью уходя от тебя и радостно предощущая, что где-нибудь снова столкнусь с тобою – в самом неожиданном месте, вот как и сегодня?
Сказано: В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог.
И еще сказано, что Бог есть любовь.
И последовательность усилий при создании мира была такова:
БОГ – любовь – музыка – слово – жизнь – ЧЕЛОВЕК.
Я существую. Я вечен, созданный по образу и подобию Бога. Он замыслил так. Я тот, кто выпил остатки теплого пива из валявшейся в песке пивной банки, – проходивший по пляжу бродяга, длинноволосый молодой человек, курчавый и бородатый, с крестиком на голой груди, выставленной из-под распахнутой рубахи на обзор всем желающим: полюбуйтесь-ка мощными буграми грудных мышц, поросших густой косматой светлой шерстью…
Я этот молодой бродяга, питающийся из мусорных баков. Из тысяч ежедневно посещающих пляжи Касабланки людей никто не знает о том, что я недавно перелетел сюда через море вместе со своим другом Френсисом Барри, и он полетел дальше, через Атлантику по направлению к Нью-Йорку, а у меня здесь пропала моя уверенность, и я уже не смог больше взлететь. Френсис обещал из
Америки прислать мне денег и написать письмо, но вот уже прошло несколько недель, и никаких известий от моего друга нет. И я вынужден голодать.
Однажды попалось даже с килограмм какой-то снеди, нежной каши, перемешанной с кусками баранины и овощами, и эта вкусная масса удобно лежала на краю мусорной груды, почти не соприкасаясь с другими остатками пищи, – роскошно пируя в одиночестве при свете розовых небес рассвета, я мысленно похвалил себя за свою весьма добродетельную привычку вставать рано… Но несмотря на подобные удачи и весьма благополучный для бродяг пляжный сезон этого года, я не мог больше оставаться здесь – и отправился пешком вдоль побережья
Атлантики к северу, в сторону Танжера, где скопилось в последнее время довольно много людей, испытывавших свои возможности в левитации на перелетах через Гибралтар.
Не знал я, что случилось с Френсисом – удалось ли ему перелететь через
Атлантический океан?.. Не знал я и о том, почему Надежда не приехала встретиться со мной в Касабланку, где собралась наша группа под руководством
Френсиса Барри. Я в письме подробно все ей объяснил, письмо это она получила, в том абсолютно уверил меня Джон Скемл, по моей просьбе заезжавший к ней в Геттинген, где она жила в своем домике (в бывшем нашем домике) после смерти своего третьего мужа, тенора из Южной Кореи.
Надежда и ее первый муж когда-то прожили в Марокко два года – и надо же, именно туда я и попал после своего первого, и последнего, перелета через море. На этой жаркой африканской земле прошла самая лучшая пора их совместной жизни, и муж ее, Евгений, порой начинал уже верить, что все будет у них хорошо… Работа отнимала у него не так уж много времени, и он мог часто ездить с женою в разные уголки и города Марокко, однажды они даже повторили путь знаменитого Тартарена, что из Тараскона, и совершили многодневное путешествие верхом на лошадях.
Они побывали в Рабате и в Маракеше, съездили и к самой алжирской границе, пустынному югу страны. Им доставляло огромную радость само ощущение свободного передвижения по земле, когда никто не спрашивает, откуда они приехали, зачем и куда направляются, где прописаны, как на их несчастной родине, обреченной быть главным полем Армагеддоновым. Они обрели упоительное чувство свободы – принадлежать самим себе, а не государству. И хотя подобное счастье продолжалось для них недолго, они успели за два года жизни в Марокко испытать то самое, что многие тысячелетия людьми называлось райским блаженством. Это были часы и дни, как рассказывала мне потом Надежда, безо всякой тревоги существования, при полном комфорте тела и души, жизнь без начальства и надзора, с утра веселье и молодая чувственная радость пробуждения, самые дивные фрукты, розовое алжирское вино и всегда безоблачное высокое небо – сиятельные небеса, – где, еле заметные, иногда образуются серебристые невнятные сгустки величественных видений, чтобы затем бесследно раствориться в небытии.
Да, на это время их совместной жизни и выпало то уравновешенное супружество, которое можно было бы сравнить с идеальным браком первой человеческой пары в ветхозаветном раю. Вряд ли совершенные Адам и Ева любили друг друга – они вместе пребывали в вечном покое священного брака. Им некуда было деваться друг от друга, жене неоткуда было ждать появления чудесного иностранца, мужу незачем было мечтать о полетах в воздушном океане без крыльев – он и так тогда летал. И любовь, та любовь, без которой на земле женщина обыкновенно не могла существовать – эта невыносимая боль души, – отпустила Надежду на все время ее проживания в Марокко.
…Я, Валериан Машке, впервые встретился с нею в Москве, незадолго до ее отъезда в эту жаркую страну. Она шла одна, совершенно пьяная, по зимнему ночному переулку, где ничего не было, кроме грязных сугробов, наваленных с края тротуара, да лютого народного несчастья с температурою воздуха минус пятнадцать градусов по Цельсию. Пройдя за поворот, молодая женщина оказалась перед пятиэтажным зданием школы, все окна которой в этот час ночи были словно запечатаны глухим свинцом. И в виду этих свинцово-слепых окон Надя почувствовала себя совершенно раздавленной тем непосильным грузом отчаяния, который она до этой минуты молчаливо носила в сердце. Она расстегнула и сбросила на снег свою дубленку… размотала с головы и кинула на дорогу свою превосходную шерстяную шаль с алыми розами по белому полю… Но этого показалось ей мало: она расстегнула на груди нейлоновую блузку и хотела ее также стащить с себя – но уже сил никаких не было, к тому же синтетическая ткань застывала на морозе и липла к телу. Надя, приостановившись, качнулась на каблуках своих длинных сапог – и рухнула спиною в сугроб, широко раскинув руки…
А я шел следом и, подбирая с земли сброшенные ею одежды, нес их в руках. От влажного меха афганской дубленки пахло овцой, от вязаной кофты веяло сухим шерстяным теплом вперемешку с духами… Платок издавал прохладный аромат женских волос, с утра вымытых шампунем, но потом целый день пребывавших в присутственном месте, а после этого – на веселой вечеринке, где много курили и пили… Когда же я нагнулся к ней, лежавшей в снегу в неестественно-страшном покое, с расстегнутой блузкой, с полуобнаженной грудью, на которой быстро таяли снежные звездочки, снизу, из сугроба, на меня словно пахнуло теплым ароматным лугом… Словно в ледяной рамке смерти выставленная картина трепетной жизни – благоухание ее молодого женского тела в окружении лютого холода было еще нежнее, выразительнее и печальней…
Я решительным образом поднял женщину из сугроба, отряхнул от снега, а затем почти насильно стал надевать на нее кофту. Вначале она пыталась с упорной злобой отбиваться, но очень скоро сникла и, вся содрогаясь от холода, послушно поднимала и вытягивала руки навстречу рукавам. Платок же шалевый завязала сама – уже на ходу вырвав его у меня из рук, она молча и быстро, почти бегом, направилась прочь. И тут только я заметил, что, выйдя из-за угла школы, стоит и наблюдает за нами старуха, прогуливавшая собаку на поводке. Ах, какая это была нелепая старуха в кожаной мужской шапке-ушанке, завязанной тесемками под подбородком, в толстой ватной куртке, и ее пес, беспрерывно трясущийся дряхлый кобель с одним приподнятым ухом, так же был жалок, беспороден и нелеп. Почти наткнувшись на них, Надежда шарахнулась в сторону и вскоре скрылась за углом пятиэтажного панельного дома.