Страница:
– Что это такое? В моем присутствии! Встань, бесстыдница, или ты умрешь! – кричал носильщик, схватив ее за горло.
– Этот монах – тот человек, о котором я тебе рассказывала. Он спас меня от рук евреев. Какой добрый ангел направил его к нам и дал мне возможность отблагодарить его! – воскликнула бедная женщина. Слезы текли по ее лоснящемуся черному блестящему лицу.
– Этот добрый ангел – я, – сказал носильщик с самодовольным видом. – Встань, дочь Эреба; я тебя прощаю только потому, что ты женщина. Юноша, приди в мои объятия! Истина гласит устами философов, которые утверждают, что вселенная представляет собою магическую совокупность таинственных отношений, связующих родственные элементы. Поэтому я и не восхваляю, не благодарю тебя за сохранение единственной пальмы, осеняющей мое жилище. Ты следовал собственному инстинкту, божественному наитию, которому не мог противиться точно так же, как сейчас не можешь не есть рыбу. Превозносить тебя, следовательно, не за что!
– Благодарю, – произнес Филимон.
– Поэтому, – продолжал маленький человечек, – мы изображаем собой как бы одну душу, вмещающуюся в двух телах. Тебе, быть может, оказано предпочтение в смысле телесном, но ведь душа составляет сущность человека. Положись на меня, и я никогда не отрекусь от тебя. Если тебя оскорбит кто-нибудь, зови меня, и как только я услышу твой голос, вот моя правая рука…
Он попытался положить руку на голову Филимона, но попытка оказалась неудачной, потому что маленький человечек был на две головы ниже монаха.
Завтрак продолжался; носильщик налил холодного пива в рог и, придерживая мизинцем нижнее отверстие импровизированного кубка, высоко приподнял его:
– За здравие десятой музы[87]! Желаю тебе побеседовать с ней!
Он отнял мизинец, и струя потекла ему прямо в рот. Осушив рог, он облизнулся, вторично наполнил его и подал Филимону, а затем жадно набросился на рыбу.
Позавтракав, Филимон встал и, по обычаю, закончил трапезу монастырской благодарственной молитвой. Кроткое, благоговейное «аминь» долетело из противоположного конца комнаты. Это слово произнесла негритянка; встретив благодарный взгляд Филимона, она скромно опустила глаза и удалилась, унося остатки завтрака.
– Твоя жена христианка? – спросил Филимон, выходя из комнаты.
– Да, что делать! Душа варваров склонна к суеверию. Но она доброе и бережливое существо, хотя и негритянка. Правда, время от времени ее, как и всякое низшее животное, необходимо наказывать и учить. Я женился на ней в силу философских соображений. По различным причинам мне нужно было иметь жену, но так как мудрецу необходимо все-таки обуздывать свои материальные потребности и возноситься над низменными наслаждениями, если даже природа требует их удовлетворения, то я решил сделать эти наслаждения как можно менее приятными. Когда, благодаря щедротам Ипатии и ее учеников, мне удалось скопить небольшую сумму, я пошел на рынок и купил негритянку. Затем в этом переулке я нанял шесть комнат, которые и сдаю в наем юношам, изучающим божественную философию.
– А у тебя сейчас есть жильцы?
– Гм!.. Несколько комнат занято одной знатной дамой! Но я понимаю твою мысль. У меня найдется для тебя комнатка, что же касается столовой, в которой ты уже был, то разве ты не родственная мне душа? Мы можем соединить наши трапезы, потому что наши души уже слились.
Филимон сердечно поблагодарил его за предложение, хотя не решился принять его. Вскоре они очутились перед дверью того дома, возле которого он провел ночь. Значит, вчера он действительно видел Ипатию!
Черный привратник сдал монаха с рук на руки хорошенькой невольнице, которая провела его через ряд коридоров в большую библиотеку, где пять или шесть молодых людей под руководством Теона усердно переписывали рукописи и чертили геометрические фигуры.
Филимон с любопытством смотрел на эти символы неведомой науки и спрашивал себя, скоро ли настанет день, когда он будет посвящен в их тайны.
Заметив, с каким явным презрением уставились юноши на его изодранную овчину, Филимон смутился. Едва овладев собой настолько, чтобы повиноваться почтенному старцу, молодой монах по его знаку последовал за ним.
До Филимона доносилось хихиканье молодых людей, пока он шел за своим проводником по галерее. Наконец Теон остановился и осторожно постучал в дверь…
Ипатия, вероятно, находилась в той комнате…
Наконец дверь растворилась, и Филимон, переступив порог, увидел Ипатию во всем блеске ее красоты. Она была обаятельнее, чем накануне, увлекшись пылом собственного красноречия, прекраснее, чем в минувшую ночь, когда ее золотистые кудри сверкали в лунном свете.
Ипатия не шевельнулась, когда Теон и юноша вошли в комнату. Она ласково улыбнулась отцу и устремила свои большие серые глаза на Филимона.
– Вот тот юноша, дочь моя! Я исполнил твое желание, и, думаю, тебе лучше знать…
Новая улыбка Ипатии прервала эту речь, и старик со смущенным видом направился к противоположной двери. Взявшись за ручку, он еще раз остановился.
– Если тебе кто-либо понадобится, позови нас. Мы все будем в библиотеке, – сказал старик уходя.
Филимон стоял, опустив голову, и дрожал. Куда девались все те мудрые речи, которые он подготовил для этой минуты? Он забыл их все, взглянув ей в лицо… Но чем настойчивее он отворачивался, тем отчетливее видел ее облик. Он чувствовал, что Ипатия смотрит на него, наблюдает за ним, и из его памяти улетучивались все те убедительные доводы, которые он заранее подобрал.
Ипатия продолжала молчать и неподвижная, как статуя, оглядывала его с головы до ног. Когда же кончится это невозможное состояние?
– Ты позвала меня сюда? – начал, наконец, юноша, не то сердясь, не то извиняясь.
– Да. Я следила за тобой во время лекции. Мне показалось, что ты осмелился прервать меня так грубо из-за своего юношеского невежества. Твоя внешность указывает на благородство натуры, которую боги очень редко даруют монахам. Мне хотелось убедиться, насколько основательно мое предположение, а потому я и спрашиваю тебя: с какой целью ты пришел сюда?
Этого-то вопроса Филимон и ждал. Наступила минута исполнить свою миссию! Собрав все силы, он пробормотал в ответ:
– Чтобы обличить тебя в твоих грехах.
– В моих грехах? В каких грехах? – спросила она, пристально глядя на него.
В больших серых глазах девушки светилось такое горделивое удивление, что Филимон поник головой. Какие грехи? Он и сам этого не знал. Но разве она не похожа на Мессалину? Разве не язычница она, не колдунья?
Юноша вспыхнул, потом поднял голову и робко, но отчетливо вымолвил:
– В отвратительном колдовстве и, что еще хуже, в испорченности, которые, как говорят…
Он не в силах был продолжать начатую речь. Подняв глаза, Филимон увидел презрительную и гордую усмешку на ее губах. Его слова не вызвали даже краски стыда на этих мраморных щеках!
– Говорят? Но кто же говорит? Ханжи и клеветники, дикие звери пустыни, крючкотворцы, которые, выражаясь словами их учителя, обыскивают все небо и землю в погоне за одним последователем, а когда обретут его, делают его еще хуже, чем они сами. Ступай, я прощаю тебя! Ты молод и не посвящен в мирские тайны. Быть может, когда-нибудь наука откроет тебе, что прекрасная внешность является доказательством душевной красоты. Присутствие такой души мечтала я найти в твоем лице, но, видно, ошиблась. Только низменные натуры способны предаваться низким подозрениям, приписывая другим то, на что сами способны. Ступай! Разве я похожа на…? Если бы ты был знаком с символикой, то уже одни эти тонкие заостренные пальцы уличили бы тебя во лжи.
Ипатия обратила к нему свое дивное лицо, как бы давая ему возможность полюбоваться ее лучезарной красотой. Чувство стыда и раскаяния овладело им. Охваченный потребностью извиниться, вымолить прощение, юноша упал на колени и в отрывочных выражениях молил о пощаде.
– Ступай, я прощаю тебя. Но прежде чем уйти, запомни, что душа дочери Теона так же чиста, как божественное молоко, пролившееся из груди Геры и наделившее вечной белизной цветок, смоченный им!
Не поднимаясь с колен, Филимон смотрел ей в лицо и инстинктивно понимал, что девушка говорила правду. Сдавленный порывом раскаяния, Филимон продолжал:
– О не гневайся на меня! Не гони меня прочь! У меня нет ни друга ни родины, ни учителя. Я обманулся в них прошлой ночью бежал от своих братьев по вере, возмущенный их грубостью, черствостью и невежеством, доведенный почти до безумия горькими оскорблениями и несправедливостью. Я не смею, не могу, не хочу возвращаться во мрак Фиваидской лавры. Я должен разрешить тысячу вопросов, меня томит любознательность, и я хочу познать тот великий, древний мир, о котором ничего не знаю… Посвяти меня в таинства, известные лишь тебе одной, как говорит молва! Научи меня всему тому, что знаешь, и тогда я сравню это с тем, что я уже знаю… Если только, – он вздрогнул при этих словах, – я что-либо знаю…
– Ты забыл оскорбления, которыми только что осыпал меня?
– Нет! Нет! Но ты забудь их! Они мне были навязаны другими. Я сам не верил тому, что говорил. Мне было больно, но я поступал так потому, что своими укорами хотел принести тебе пользу, хотел спасти тебя. О, разреши мне приходить и слушать тебя хоть издали, из самого отдаленного угла аудитории. Я буду молчать, ты меня никогда не увидишь. Вчера твои слова вызвали во мне… Нет, не сомнения, сомнений во мне нет, но я хочу слушать тебя, чтобы не остаться жалким невеждой, я хочу жить не только телом, но и душой!
И юноша с мольбой устремил на нее взгляд.
– Встань! Эта горячность и эта поза не подобают ни тебе, ни мне!
Филимон встал. Молодая девушка тоже поднялась с места и прошла в библиотеку к своему отцу. Через несколько мгновений она вернулась вместе с Теоном.
– Следуй за мной, молодой человек, – сказал старик, ласково положив руку на плечо Филимона. – Мы все уладим.
Филимон ушел вместе с Теоном, не решаясь взглянуть на Ипатию. Туман застилал ему глаза.
– Так, так. Я слышал, что ты наговорил моей дочери много неприятностей, но она простила тебя…
– В самом деле? Простила? – повторил монах радостно.
– Да, простила. Я понимаю твое удивление. Я тоже прощаю тебя. Хорошо, впрочем, что я не слышал твоих слов. Я стар, но все-таки не знаю, что сделал бы в этом случае. Ах, ты ее не знаешь! Не знаешь!
В глазах старого педанта сверкнуло выражение нежной любви и гордости.
– Да даруют тебе боги такую дочь! Смотри, молодой человек, вот залог прощения, хотя ты его не заслуживаешь. Вся знать Александрии рада была бы приобрести за много унций золота этот входной билет на все ее лекции, начиная с сегодняшнего дня. Ступай! Тебе оказано предпочтение не по заслугам, и ты видишь, что философ может на деле исполнить то, чему христиане только поучают: воздавать добром на зло.
С этими словами старик вложил листок бумаги в руку Филимона и поручил одному из писарей проводить его до наружной двери музея.
Молодой монах вышел из дома Ипатии с ощущением человека, который очутился в новом, неведомом для него мире. Якорь сломался, и судно уносило могучим течением. Куда оно унесет его?
– Что новенького? – спросил маленький носильщик, ожидавший его у выхода. – Какие вести принес ты от любимицы богов?
– Я буду у тебя жить и работать с тобой. Не спрашивай меня ни о чем… Я… я…
– Те, которые спускаются в пещеру Трофония и созерцают чудесное, в течение трех последующих дней находятся в столбняке от удивления. Это предстоит и тебе, мой юный друг…
И они пошли вместе зарабатывать на дневное пропитание.
Чем занималась теперь Ипатия на своем Олимпе, где она обычно отдыхала от шума и труда? Девушка сидела, держа развернутую рукопись на коленях, но она не могла более сосредоточиться и думала не о рукописях, а о молодом монахе.
– Он прекрасен, как Антиной[88], даже более, как юный Феб, только что победивший Пифона[89]. Почему бы ему в самом деле не восторжествовать над Пифонами и отвратительными чудовищами, порожденными тиной чувственности и материи? Он смел и серьезен. Сколько в нем душевной нежности! Он не постыдился открыто и благородно покаяться, он не плебей по рождению. Ах, как давно я желала иметь настоящего ученика. Я надеялась найти его между эгоистичными, жалкими юношами, которые уверяют, что слушают меня. Я думала найти достойного человека в Рафаэле, и вот, когда я его утратила, приходит другой. Если мне удалось воспитать из него Лонгина[90], то я могла бы взять на себя роль Зеновии[91], а он стал бы моим советником… как же быть с Орестом? Орест! Ужасно!
При этой мысли Ипатия закрыла лицо руками.
– Нет! – произнесла она, вытирая слезы. – Все, все принесу я в жертву ради богов, ради торжества философии!
Глава XI
– Этот монах – тот человек, о котором я тебе рассказывала. Он спас меня от рук евреев. Какой добрый ангел направил его к нам и дал мне возможность отблагодарить его! – воскликнула бедная женщина. Слезы текли по ее лоснящемуся черному блестящему лицу.
– Этот добрый ангел – я, – сказал носильщик с самодовольным видом. – Встань, дочь Эреба; я тебя прощаю только потому, что ты женщина. Юноша, приди в мои объятия! Истина гласит устами философов, которые утверждают, что вселенная представляет собою магическую совокупность таинственных отношений, связующих родственные элементы. Поэтому я и не восхваляю, не благодарю тебя за сохранение единственной пальмы, осеняющей мое жилище. Ты следовал собственному инстинкту, божественному наитию, которому не мог противиться точно так же, как сейчас не можешь не есть рыбу. Превозносить тебя, следовательно, не за что!
– Благодарю, – произнес Филимон.
– Поэтому, – продолжал маленький человечек, – мы изображаем собой как бы одну душу, вмещающуюся в двух телах. Тебе, быть может, оказано предпочтение в смысле телесном, но ведь душа составляет сущность человека. Положись на меня, и я никогда не отрекусь от тебя. Если тебя оскорбит кто-нибудь, зови меня, и как только я услышу твой голос, вот моя правая рука…
Он попытался положить руку на голову Филимона, но попытка оказалась неудачной, потому что маленький человечек был на две головы ниже монаха.
Завтрак продолжался; носильщик налил холодного пива в рог и, придерживая мизинцем нижнее отверстие импровизированного кубка, высоко приподнял его:
– За здравие десятой музы[87]! Желаю тебе побеседовать с ней!
Он отнял мизинец, и струя потекла ему прямо в рот. Осушив рог, он облизнулся, вторично наполнил его и подал Филимону, а затем жадно набросился на рыбу.
Позавтракав, Филимон встал и, по обычаю, закончил трапезу монастырской благодарственной молитвой. Кроткое, благоговейное «аминь» долетело из противоположного конца комнаты. Это слово произнесла негритянка; встретив благодарный взгляд Филимона, она скромно опустила глаза и удалилась, унося остатки завтрака.
– Твоя жена христианка? – спросил Филимон, выходя из комнаты.
– Да, что делать! Душа варваров склонна к суеверию. Но она доброе и бережливое существо, хотя и негритянка. Правда, время от времени ее, как и всякое низшее животное, необходимо наказывать и учить. Я женился на ней в силу философских соображений. По различным причинам мне нужно было иметь жену, но так как мудрецу необходимо все-таки обуздывать свои материальные потребности и возноситься над низменными наслаждениями, если даже природа требует их удовлетворения, то я решил сделать эти наслаждения как можно менее приятными. Когда, благодаря щедротам Ипатии и ее учеников, мне удалось скопить небольшую сумму, я пошел на рынок и купил негритянку. Затем в этом переулке я нанял шесть комнат, которые и сдаю в наем юношам, изучающим божественную философию.
– А у тебя сейчас есть жильцы?
– Гм!.. Несколько комнат занято одной знатной дамой! Но я понимаю твою мысль. У меня найдется для тебя комнатка, что же касается столовой, в которой ты уже был, то разве ты не родственная мне душа? Мы можем соединить наши трапезы, потому что наши души уже слились.
Филимон сердечно поблагодарил его за предложение, хотя не решился принять его. Вскоре они очутились перед дверью того дома, возле которого он провел ночь. Значит, вчера он действительно видел Ипатию!
Черный привратник сдал монаха с рук на руки хорошенькой невольнице, которая провела его через ряд коридоров в большую библиотеку, где пять или шесть молодых людей под руководством Теона усердно переписывали рукописи и чертили геометрические фигуры.
Филимон с любопытством смотрел на эти символы неведомой науки и спрашивал себя, скоро ли настанет день, когда он будет посвящен в их тайны.
Заметив, с каким явным презрением уставились юноши на его изодранную овчину, Филимон смутился. Едва овладев собой настолько, чтобы повиноваться почтенному старцу, молодой монах по его знаку последовал за ним.
До Филимона доносилось хихиканье молодых людей, пока он шел за своим проводником по галерее. Наконец Теон остановился и осторожно постучал в дверь…
Ипатия, вероятно, находилась в той комнате…
Наконец дверь растворилась, и Филимон, переступив порог, увидел Ипатию во всем блеске ее красоты. Она была обаятельнее, чем накануне, увлекшись пылом собственного красноречия, прекраснее, чем в минувшую ночь, когда ее золотистые кудри сверкали в лунном свете.
Ипатия не шевельнулась, когда Теон и юноша вошли в комнату. Она ласково улыбнулась отцу и устремила свои большие серые глаза на Филимона.
– Вот тот юноша, дочь моя! Я исполнил твое желание, и, думаю, тебе лучше знать…
Новая улыбка Ипатии прервала эту речь, и старик со смущенным видом направился к противоположной двери. Взявшись за ручку, он еще раз остановился.
– Если тебе кто-либо понадобится, позови нас. Мы все будем в библиотеке, – сказал старик уходя.
Филимон стоял, опустив голову, и дрожал. Куда девались все те мудрые речи, которые он подготовил для этой минуты? Он забыл их все, взглянув ей в лицо… Но чем настойчивее он отворачивался, тем отчетливее видел ее облик. Он чувствовал, что Ипатия смотрит на него, наблюдает за ним, и из его памяти улетучивались все те убедительные доводы, которые он заранее подобрал.
Ипатия продолжала молчать и неподвижная, как статуя, оглядывала его с головы до ног. Когда же кончится это невозможное состояние?
– Ты позвала меня сюда? – начал, наконец, юноша, не то сердясь, не то извиняясь.
– Да. Я следила за тобой во время лекции. Мне показалось, что ты осмелился прервать меня так грубо из-за своего юношеского невежества. Твоя внешность указывает на благородство натуры, которую боги очень редко даруют монахам. Мне хотелось убедиться, насколько основательно мое предположение, а потому я и спрашиваю тебя: с какой целью ты пришел сюда?
Этого-то вопроса Филимон и ждал. Наступила минута исполнить свою миссию! Собрав все силы, он пробормотал в ответ:
– Чтобы обличить тебя в твоих грехах.
– В моих грехах? В каких грехах? – спросила она, пристально глядя на него.
В больших серых глазах девушки светилось такое горделивое удивление, что Филимон поник головой. Какие грехи? Он и сам этого не знал. Но разве она не похожа на Мессалину? Разве не язычница она, не колдунья?
Юноша вспыхнул, потом поднял голову и робко, но отчетливо вымолвил:
– В отвратительном колдовстве и, что еще хуже, в испорченности, которые, как говорят…
Он не в силах был продолжать начатую речь. Подняв глаза, Филимон увидел презрительную и гордую усмешку на ее губах. Его слова не вызвали даже краски стыда на этих мраморных щеках!
– Говорят? Но кто же говорит? Ханжи и клеветники, дикие звери пустыни, крючкотворцы, которые, выражаясь словами их учителя, обыскивают все небо и землю в погоне за одним последователем, а когда обретут его, делают его еще хуже, чем они сами. Ступай, я прощаю тебя! Ты молод и не посвящен в мирские тайны. Быть может, когда-нибудь наука откроет тебе, что прекрасная внешность является доказательством душевной красоты. Присутствие такой души мечтала я найти в твоем лице, но, видно, ошиблась. Только низменные натуры способны предаваться низким подозрениям, приписывая другим то, на что сами способны. Ступай! Разве я похожа на…? Если бы ты был знаком с символикой, то уже одни эти тонкие заостренные пальцы уличили бы тебя во лжи.
Ипатия обратила к нему свое дивное лицо, как бы давая ему возможность полюбоваться ее лучезарной красотой. Чувство стыда и раскаяния овладело им. Охваченный потребностью извиниться, вымолить прощение, юноша упал на колени и в отрывочных выражениях молил о пощаде.
– Ступай, я прощаю тебя. Но прежде чем уйти, запомни, что душа дочери Теона так же чиста, как божественное молоко, пролившееся из груди Геры и наделившее вечной белизной цветок, смоченный им!
Не поднимаясь с колен, Филимон смотрел ей в лицо и инстинктивно понимал, что девушка говорила правду. Сдавленный порывом раскаяния, Филимон продолжал:
– О не гневайся на меня! Не гони меня прочь! У меня нет ни друга ни родины, ни учителя. Я обманулся в них прошлой ночью бежал от своих братьев по вере, возмущенный их грубостью, черствостью и невежеством, доведенный почти до безумия горькими оскорблениями и несправедливостью. Я не смею, не могу, не хочу возвращаться во мрак Фиваидской лавры. Я должен разрешить тысячу вопросов, меня томит любознательность, и я хочу познать тот великий, древний мир, о котором ничего не знаю… Посвяти меня в таинства, известные лишь тебе одной, как говорит молва! Научи меня всему тому, что знаешь, и тогда я сравню это с тем, что я уже знаю… Если только, – он вздрогнул при этих словах, – я что-либо знаю…
– Ты забыл оскорбления, которыми только что осыпал меня?
– Нет! Нет! Но ты забудь их! Они мне были навязаны другими. Я сам не верил тому, что говорил. Мне было больно, но я поступал так потому, что своими укорами хотел принести тебе пользу, хотел спасти тебя. О, разреши мне приходить и слушать тебя хоть издали, из самого отдаленного угла аудитории. Я буду молчать, ты меня никогда не увидишь. Вчера твои слова вызвали во мне… Нет, не сомнения, сомнений во мне нет, но я хочу слушать тебя, чтобы не остаться жалким невеждой, я хочу жить не только телом, но и душой!
И юноша с мольбой устремил на нее взгляд.
– Встань! Эта горячность и эта поза не подобают ни тебе, ни мне!
Филимон встал. Молодая девушка тоже поднялась с места и прошла в библиотеку к своему отцу. Через несколько мгновений она вернулась вместе с Теоном.
– Следуй за мной, молодой человек, – сказал старик, ласково положив руку на плечо Филимона. – Мы все уладим.
Филимон ушел вместе с Теоном, не решаясь взглянуть на Ипатию. Туман застилал ему глаза.
– Так, так. Я слышал, что ты наговорил моей дочери много неприятностей, но она простила тебя…
– В самом деле? Простила? – повторил монах радостно.
– Да, простила. Я понимаю твое удивление. Я тоже прощаю тебя. Хорошо, впрочем, что я не слышал твоих слов. Я стар, но все-таки не знаю, что сделал бы в этом случае. Ах, ты ее не знаешь! Не знаешь!
В глазах старого педанта сверкнуло выражение нежной любви и гордости.
– Да даруют тебе боги такую дочь! Смотри, молодой человек, вот залог прощения, хотя ты его не заслуживаешь. Вся знать Александрии рада была бы приобрести за много унций золота этот входной билет на все ее лекции, начиная с сегодняшнего дня. Ступай! Тебе оказано предпочтение не по заслугам, и ты видишь, что философ может на деле исполнить то, чему христиане только поучают: воздавать добром на зло.
С этими словами старик вложил листок бумаги в руку Филимона и поручил одному из писарей проводить его до наружной двери музея.
Молодой монах вышел из дома Ипатии с ощущением человека, который очутился в новом, неведомом для него мире. Якорь сломался, и судно уносило могучим течением. Куда оно унесет его?
– Что новенького? – спросил маленький носильщик, ожидавший его у выхода. – Какие вести принес ты от любимицы богов?
– Я буду у тебя жить и работать с тобой. Не спрашивай меня ни о чем… Я… я…
– Те, которые спускаются в пещеру Трофония и созерцают чудесное, в течение трех последующих дней находятся в столбняке от удивления. Это предстоит и тебе, мой юный друг…
И они пошли вместе зарабатывать на дневное пропитание.
Чем занималась теперь Ипатия на своем Олимпе, где она обычно отдыхала от шума и труда? Девушка сидела, держа развернутую рукопись на коленях, но она не могла более сосредоточиться и думала не о рукописях, а о молодом монахе.
– Он прекрасен, как Антиной[88], даже более, как юный Феб, только что победивший Пифона[89]. Почему бы ему в самом деле не восторжествовать над Пифонами и отвратительными чудовищами, порожденными тиной чувственности и материи? Он смел и серьезен. Сколько в нем душевной нежности! Он не постыдился открыто и благородно покаяться, он не плебей по рождению. Ах, как давно я желала иметь настоящего ученика. Я надеялась найти его между эгоистичными, жалкими юношами, которые уверяют, что слушают меня. Я думала найти достойного человека в Рафаэле, и вот, когда я его утратила, приходит другой. Если мне удалось воспитать из него Лонгина[90], то я могла бы взять на себя роль Зеновии[91], а он стал бы моим советником… как же быть с Орестом? Орест! Ужасно!
При этой мысли Ипатия закрыла лицо руками.
– Нет! – произнесла она, вытирая слезы. – Все, все принесу я в жертву ради богов, ради торжества философии!
Глава XI
ОПЯТЬ ЛАВРА
Безмятежная тишина царила в Сетской долине. Ночной сумрак еще окутывал окрестности, но уже прояснялся под светом занимавшейся зари. Туман еще висел над полями и над ручьем; перистые листья пальмы неподвижно повисли, ожидая знойных дневных лучей. Везде было тихо: ни звука, ни движения. Только в монастырском саду работали два старца, в глубоком безмолвии свершая свой ежедневный труд.
– Эти бобы великолепны, брат Арсений, – наконец заговорил один из них. – В нынешнем году мы, с божьей помощью, раньше, чем в прошлом году, покончим со вторым посевом.
Человек, к которому относились эти слова, не отвечал, и его собеседник, бросив на него вопросительный взгляд, продолжал:
– Что с тобой, брат мой? За последнее время я заметил в тебе скорбь, которая вряд ли приличествует слуге божьему.
Арсений глубоко вздохнул. Старец Памва положил лопату и продолжал:
– Я не ссылаюсь на право настоятеля, который должен знать тайны твоего сердца, так как уверен, что в твоей душе не таится ничего недостойного.
– Памва, друг мой, – торжественно заговорил Арсений, – я чистосердечно признаюсь тебе во всем. Мои грехи еще не искуплены; жив еще Гонорий, мой питомец, а вместе с ним продолжается горе и позор Рима. Моя вина не искуплена! Каждую ночь встают передо мной грозные видения. Духи мужей, убитых на поле брани, вдов, сирот, девственниц, посвященных Богу и вопиющих в когтях варваров, – все они теснятся вокруг моего ложа и взывают: «Если бы ты исполнил свой долг, – шепчут они мне, – то это бедствие не обрушилось бы на нас! Как использовал ты власть, дарованную тебе Богом?»
Старик закрыл лицо руками и горько зарыдал. Памва нежно положил руку на плечо плачущего.
– Разве это не гордость, брат мой? Кто ты? Можешь ли ты изменить судьбы народов и сердца царей, которыми управляет Господь?
– Но отчего же так терзают меня эти ночные видения —
– Не бойся их, друг мой, – они лживы, ибо они – порождение лукавого. Мужайся, брат мой! Эти думы принадлежат тьме ночной, посвященной дьяволу и темным силам. С утренней зарей они пропадают.
– И все-таки ночью, во сне, перед каждым человеком открывается много сокровенного.
– Быть может, это верно. Но тебе, во всяком случае, ничего не было открыто такого, чего бы ты не знал лучше самого сатаны, а именно, что ты грешен. Для меня, друг мой, при свете дня, а не ночью, стали ясны и понятны таинства мироздания.
Арсений вопросительно посмотрел на него. Памва улыбнулся.
– Разве ты не знаешь, что я, как многие набожные люди старины, человек темный? Моя книга – вся вселенная, раскрытая передо мной, и из нее-то черпаю я слово божие, когда ощущаю в нем потребность.
– Не слишком ли низко оцениваешь ты науку, друг мой?
– Я состарился среди монахов и познал самые разнообразные характеры. И тут-то, в своем смирении, я убедился, как изнывает иной над изучением рукописей, как терзает свою душу мыслью: так ли он понимает тот или другой догмат. Я видел, как монах постепенно превращался в ученого богослова, который придерживается только буквы христианства. А между тем в душе его исчезает любовь и милосердие, слабеет непоколебимая вера и упование на небесную благодать. А потом его душа переполняется тревогой по поводу прений, возбуждающих только раздоры, и он совершенно забывает откровение той книги, которая удовлетворяла самого святого Антония.
– О каком откровении говоришь ты, о какой книге?
– Смотри, – произнес настоятель, протянув руку к востоку. – Смотри и, как подобает мудрому человеку, суди сам.
При последних словах Памвы вспыхнул великолепный сноп света и пробудил к новой жизни дремлющий мир. Красный диск солнца мгновенно прорезал мрачную мглу пустыни. Поток света сверкнул между скалами, словно живой яркий глаз, и сотни ласточек взлетели над долиной, кружась в воздушном хороводе. Из лавры доносились голоса монахов, певших утренний гимн.
Новый день занялся над Сетской долиной, такой же, минувшие и предстоящие дни, из года в год протекающие среда труда, молитвы и тишины, безмятежной, как сон.
– Чему это поучает тебя, Арсений, брат мой?
Арсений молчал.
– Я убеждаюсь, что Бог есть свет, в котором нет места мраку. Его присутствие дарует вечную жизнь и радость, и он любит нас, обнимая в своем милосердии все свои творения, а также и тебя, малодушного. О, друг мой, мы должны смотреть вокруг, чтобы познать Бога.
Арсений покачал головой.
– Может быть, ты и прав. Но я должен покаяться в том, что предо мною встает – и с каждым днем все настойчивее – воспоминание о свете, из которого я бежал. Если бы я вернулся обратно, то, знаю, не нашел бы удовлетворения в блеске, который презирал и тогда, когда жил среди него. Однако дворцы на семи холмах, государственные люди и полководцы, их козни, их поражения и конечная возможная победа – все это продолжает занимать мое воображение. Меня постоянно томит соблазн, мне хочется вернуться и, подобно мотыльку, порхать вокруг огня, который уже опалил мои крылья. Я несчастен, – я должен последовать этому призыву или скрыться в отдаленной пустыне, откуда уже нет возврата.
Памва улыбнулся.
– Ты ли это говоришь, мудрый психолог? Ты хочешь бежать из маленькой лавры, которая все-таки отвлекает тебя от суетных грез, и похоронить себя в совершенном одиночестве, где тебя окончательно одолеют эти мечтания. Ничего дурного нет в том, что порой тебя тревожат заботы о братьях. Заботиться о ближних похвальнее, чем заниматься только самим собой. Несравненно лучше любить, даже оплакивать что-либо, чем считать себя центром всего, скрываясь в уединенной пещере. Кто не может молиться за тех, кого видит перед собой, со всеми их грехами и искушениями, будет нерадиво молиться за братьев, которых не знает. А кто не хочет трудиться для своих братьев, тот скоро перестанет любить их и молиться за них.
– По-твоему, значит, следовало бы жениться, да иметь детей и вернуться в водоворот плотских привязанностей, чтобы умножить число любимых существ, для которых работаешь и живешь, за которых молишься?
Памва молчал.
– Я монах, а не философ. Повторяю, с моего согласия ты не покинешь лавру для пустыни. Если бы я осмелился советовать, то предпочел бы видеть тебя поближе к столицу например, в Трое или Канопусе, где бы ты на деле, в борьбе за слово божие, мог применить свои знания. К чему знакомиться со светской мудростью, если не для того, чтобы пользоваться ею впоследствии для дела церкви? Но довольно об этом. Пойдем в келью.
И оба старца направились обратно домой, не подозревая, что спорный вопрос уже разрешился на практике, благодаря появлению высокого и довольно мрачного священнослужителя, который ожидал их в келье Памвы. Он жадно насыщался финиками и пшеницей, не пренебрегая и пальмовым вином, единственным лакомством, имевшимся в монастыре и появлявшимся на столе только в честь гостей.
Вежливое и горделивое гостеприимство Востока и сдержанная приветливость монашеской общины запрещали настоятелю прерывать трапезу незнакомца, и Памва осведомился об его имени и причине его посещения только тогда, когда тот уже плотно поел.
– Я – ничтожнейший из слуг господних, именуюсь Петром-оратором. Меня прислал Кирилл с письмами и поручениями к брату Арсению.
Памва встал и почтительно поклонился.
– Мы слышали много лестного о тебе, отче. Говорят, что ты ревностно трудишься во славу святой церкви. Неугодно ли тебе будет последовать за мной в келью брата Арсения?
С важным видом Петр пошел к маленькой хижине монаха; там он вынул из-за пазухи письмо Кирилла и вручил его Арсению. Старик долго читал послание и хмурился, перечитывая некоторые строки. Памва тревожно следил за Арсением, но не решался прерывать его размышления.
– Действительно, наступают последние дни мира, о которых вещали пророки, – сказал наконец Арсений. – Так значит Гераклиан отплыл в Италию?
– Купцы из Александрии встретили его флот в открытом море недели три тому назад.
– И сердце Ореста все больше и больше ожесточается?
– Да, он настоящий фараон! Его настраивает язычница Ипатия.
– Я всегда опасался ее влияния больше, чем всех языческих школ вместе взятых, – сказал Арсений. – А каков наместник Африки, Гераклиан, которого я всегда считал лучшим и мудрейшим из людей! Впрочем, какая добродетель устоит, когда честолюбие овладевает сердцем?
– Да, – сказал Петр, – стремление к власти поистине ужасно. Но я никогда не доверял Гераклиану, особенно с тех пор, как он оказался таким снисходительным к донатистам.
– Ты прав. Один грех порождает другой.
– По моему мнению, снисхождение к виновным – худшее из зол.
– Ну, все-таки это не наихудшее зло, достойный отец! – скромно вмешался Памва.
Петр оставил без внимания это замечание и продолжал, обращаясь к Арсению:
– А какой ответ пошлет патриарху твоя мудрость?
– Позволь мне подумать. Этот, вопрос следует тщательно обсудить, а я не знаком с положением дел. Насколько мне известно, Кирилл уже вступил в переговоры с епископами Африки и пытался договориться с ними?
– Да, два месяца тому назад, но непокорные еретики все еще завидуют ему и держатся в стороне.
– Еретики? Я полагаю, что это слишком резкое выражение, друг мой. Обращался ли он в Константинополь?
– Ему нужен посол, знакомый с придворными сферами, и он желал бы поручить эту миссию тебе, в виду твоей опытности.
– Мне? Кто такой я? Увы, каждый день все новые и новые искушения! Пусть он отправляет, кого хочет. Но, будь я в Александрии, я мог бы давать ему советы и указания… Там, конечно, я мог бы правильнее судить… Может случиться нечто непредвиденное… Памва, друг мой, не следует ли по-твоему повиноваться в этом случае святому патриарху?
– Ага, – улыбаясь, заговорил Памва, – не прошло еще часа, как ты хотел бежать в пустыню! А теперь, услышав издалека боевой клич, ты вздымаешься на дыбы, как добрый боевой конь. Ступай, и да поможет тебе Бог. Ты слишком стар, чтобы влюбляться, слишком беден, чтобы купить епархию, и слишком честен, чтобы принять ее в дар.
– Ты серьезно это говоришь?
– А что я тебе раньше говорил в саду? Ступай, взгляни на нашего сына и пришли мне весть о нем.
– О, как меня обуяли мирские помыслы! Я ведь забыл осведомиться о нем. Как поживает юноша, почтенный отец?
– Кого ты разумеешь?
– Филимона, нашего духовного сына, которого к вам послали месяца три тому назад, – сказал Памва, – Я уверен, что он занял не последнее место, не правда.
– Он? Он ушел от нас.
– Ушел?
– Да. Несчастный юноша скрылся с проклятием Иуды на челе. Он пробыл у нас не более трех дней, а затем при всех ударил меня во дворе патриарха, отрекся от христианской веры и бежал к язычнице Ипатии, в которую влюблен.
Старцы смотрели друг на друга, бледнея от ужаса.
– Это невозможно, – зарыдав, сказал Памва. – Вероятно, с мальчиком обошлись жестоко. Его обидел кто-нибудь и он не мог снести несправедливости, ведь он привык к ласке! Вы, бездушные люди и недобросовестные пастыри! Господь взыщет с вас за этого отрока!
– Вот что! – воскликнул Петр, гневно приподнимаясь. – Вот оно, земное правосудие! Осуждай меня, осуждай патриарха, обличай всех, кроме виновного. Как будто горячая голова и еще более горячее сердце юноши недостаточно объясняют все происшедшее? Молодой глупец поддался соблазну, увидев красивое женское лицо, – разве этого никогда не бывало раньше?
– Эти бобы великолепны, брат Арсений, – наконец заговорил один из них. – В нынешнем году мы, с божьей помощью, раньше, чем в прошлом году, покончим со вторым посевом.
Человек, к которому относились эти слова, не отвечал, и его собеседник, бросив на него вопросительный взгляд, продолжал:
– Что с тобой, брат мой? За последнее время я заметил в тебе скорбь, которая вряд ли приличествует слуге божьему.
Арсений глубоко вздохнул. Старец Памва положил лопату и продолжал:
– Я не ссылаюсь на право настоятеля, который должен знать тайны твоего сердца, так как уверен, что в твоей душе не таится ничего недостойного.
– Памва, друг мой, – торжественно заговорил Арсений, – я чистосердечно признаюсь тебе во всем. Мои грехи еще не искуплены; жив еще Гонорий, мой питомец, а вместе с ним продолжается горе и позор Рима. Моя вина не искуплена! Каждую ночь встают передо мной грозные видения. Духи мужей, убитых на поле брани, вдов, сирот, девственниц, посвященных Богу и вопиющих в когтях варваров, – все они теснятся вокруг моего ложа и взывают: «Если бы ты исполнил свой долг, – шепчут они мне, – то это бедствие не обрушилось бы на нас! Как использовал ты власть, дарованную тебе Богом?»
Старик закрыл лицо руками и горько зарыдал. Памва нежно положил руку на плечо плачущего.
– Разве это не гордость, брат мой? Кто ты? Можешь ли ты изменить судьбы народов и сердца царей, которыми управляет Господь?
– Но отчего же так терзают меня эти ночные видения —
– Не бойся их, друг мой, – они лживы, ибо они – порождение лукавого. Мужайся, брат мой! Эти думы принадлежат тьме ночной, посвященной дьяволу и темным силам. С утренней зарей они пропадают.
– И все-таки ночью, во сне, перед каждым человеком открывается много сокровенного.
– Быть может, это верно. Но тебе, во всяком случае, ничего не было открыто такого, чего бы ты не знал лучше самого сатаны, а именно, что ты грешен. Для меня, друг мой, при свете дня, а не ночью, стали ясны и понятны таинства мироздания.
Арсений вопросительно посмотрел на него. Памва улыбнулся.
– Разве ты не знаешь, что я, как многие набожные люди старины, человек темный? Моя книга – вся вселенная, раскрытая передо мной, и из нее-то черпаю я слово божие, когда ощущаю в нем потребность.
– Не слишком ли низко оцениваешь ты науку, друг мой?
– Я состарился среди монахов и познал самые разнообразные характеры. И тут-то, в своем смирении, я убедился, как изнывает иной над изучением рукописей, как терзает свою душу мыслью: так ли он понимает тот или другой догмат. Я видел, как монах постепенно превращался в ученого богослова, который придерживается только буквы христианства. А между тем в душе его исчезает любовь и милосердие, слабеет непоколебимая вера и упование на небесную благодать. А потом его душа переполняется тревогой по поводу прений, возбуждающих только раздоры, и он совершенно забывает откровение той книги, которая удовлетворяла самого святого Антония.
– О каком откровении говоришь ты, о какой книге?
– Смотри, – произнес настоятель, протянув руку к востоку. – Смотри и, как подобает мудрому человеку, суди сам.
При последних словах Памвы вспыхнул великолепный сноп света и пробудил к новой жизни дремлющий мир. Красный диск солнца мгновенно прорезал мрачную мглу пустыни. Поток света сверкнул между скалами, словно живой яркий глаз, и сотни ласточек взлетели над долиной, кружась в воздушном хороводе. Из лавры доносились голоса монахов, певших утренний гимн.
Новый день занялся над Сетской долиной, такой же, минувшие и предстоящие дни, из года в год протекающие среда труда, молитвы и тишины, безмятежной, как сон.
– Чему это поучает тебя, Арсений, брат мой?
Арсений молчал.
– Я убеждаюсь, что Бог есть свет, в котором нет места мраку. Его присутствие дарует вечную жизнь и радость, и он любит нас, обнимая в своем милосердии все свои творения, а также и тебя, малодушного. О, друг мой, мы должны смотреть вокруг, чтобы познать Бога.
Арсений покачал головой.
– Может быть, ты и прав. Но я должен покаяться в том, что предо мною встает – и с каждым днем все настойчивее – воспоминание о свете, из которого я бежал. Если бы я вернулся обратно, то, знаю, не нашел бы удовлетворения в блеске, который презирал и тогда, когда жил среди него. Однако дворцы на семи холмах, государственные люди и полководцы, их козни, их поражения и конечная возможная победа – все это продолжает занимать мое воображение. Меня постоянно томит соблазн, мне хочется вернуться и, подобно мотыльку, порхать вокруг огня, который уже опалил мои крылья. Я несчастен, – я должен последовать этому призыву или скрыться в отдаленной пустыне, откуда уже нет возврата.
Памва улыбнулся.
– Ты ли это говоришь, мудрый психолог? Ты хочешь бежать из маленькой лавры, которая все-таки отвлекает тебя от суетных грез, и похоронить себя в совершенном одиночестве, где тебя окончательно одолеют эти мечтания. Ничего дурного нет в том, что порой тебя тревожат заботы о братьях. Заботиться о ближних похвальнее, чем заниматься только самим собой. Несравненно лучше любить, даже оплакивать что-либо, чем считать себя центром всего, скрываясь в уединенной пещере. Кто не может молиться за тех, кого видит перед собой, со всеми их грехами и искушениями, будет нерадиво молиться за братьев, которых не знает. А кто не хочет трудиться для своих братьев, тот скоро перестанет любить их и молиться за них.
– По-твоему, значит, следовало бы жениться, да иметь детей и вернуться в водоворот плотских привязанностей, чтобы умножить число любимых существ, для которых работаешь и живешь, за которых молишься?
Памва молчал.
– Я монах, а не философ. Повторяю, с моего согласия ты не покинешь лавру для пустыни. Если бы я осмелился советовать, то предпочел бы видеть тебя поближе к столицу например, в Трое или Канопусе, где бы ты на деле, в борьбе за слово божие, мог применить свои знания. К чему знакомиться со светской мудростью, если не для того, чтобы пользоваться ею впоследствии для дела церкви? Но довольно об этом. Пойдем в келью.
И оба старца направились обратно домой, не подозревая, что спорный вопрос уже разрешился на практике, благодаря появлению высокого и довольно мрачного священнослужителя, который ожидал их в келье Памвы. Он жадно насыщался финиками и пшеницей, не пренебрегая и пальмовым вином, единственным лакомством, имевшимся в монастыре и появлявшимся на столе только в честь гостей.
Вежливое и горделивое гостеприимство Востока и сдержанная приветливость монашеской общины запрещали настоятелю прерывать трапезу незнакомца, и Памва осведомился об его имени и причине его посещения только тогда, когда тот уже плотно поел.
– Я – ничтожнейший из слуг господних, именуюсь Петром-оратором. Меня прислал Кирилл с письмами и поручениями к брату Арсению.
Памва встал и почтительно поклонился.
– Мы слышали много лестного о тебе, отче. Говорят, что ты ревностно трудишься во славу святой церкви. Неугодно ли тебе будет последовать за мной в келью брата Арсения?
С важным видом Петр пошел к маленькой хижине монаха; там он вынул из-за пазухи письмо Кирилла и вручил его Арсению. Старик долго читал послание и хмурился, перечитывая некоторые строки. Памва тревожно следил за Арсением, но не решался прерывать его размышления.
– Действительно, наступают последние дни мира, о которых вещали пророки, – сказал наконец Арсений. – Так значит Гераклиан отплыл в Италию?
– Купцы из Александрии встретили его флот в открытом море недели три тому назад.
– И сердце Ореста все больше и больше ожесточается?
– Да, он настоящий фараон! Его настраивает язычница Ипатия.
– Я всегда опасался ее влияния больше, чем всех языческих школ вместе взятых, – сказал Арсений. – А каков наместник Африки, Гераклиан, которого я всегда считал лучшим и мудрейшим из людей! Впрочем, какая добродетель устоит, когда честолюбие овладевает сердцем?
– Да, – сказал Петр, – стремление к власти поистине ужасно. Но я никогда не доверял Гераклиану, особенно с тех пор, как он оказался таким снисходительным к донатистам.
– Ты прав. Один грех порождает другой.
– По моему мнению, снисхождение к виновным – худшее из зол.
– Ну, все-таки это не наихудшее зло, достойный отец! – скромно вмешался Памва.
Петр оставил без внимания это замечание и продолжал, обращаясь к Арсению:
– А какой ответ пошлет патриарху твоя мудрость?
– Позволь мне подумать. Этот, вопрос следует тщательно обсудить, а я не знаком с положением дел. Насколько мне известно, Кирилл уже вступил в переговоры с епископами Африки и пытался договориться с ними?
– Да, два месяца тому назад, но непокорные еретики все еще завидуют ему и держатся в стороне.
– Еретики? Я полагаю, что это слишком резкое выражение, друг мой. Обращался ли он в Константинополь?
– Ему нужен посол, знакомый с придворными сферами, и он желал бы поручить эту миссию тебе, в виду твоей опытности.
– Мне? Кто такой я? Увы, каждый день все новые и новые искушения! Пусть он отправляет, кого хочет. Но, будь я в Александрии, я мог бы давать ему советы и указания… Там, конечно, я мог бы правильнее судить… Может случиться нечто непредвиденное… Памва, друг мой, не следует ли по-твоему повиноваться в этом случае святому патриарху?
– Ага, – улыбаясь, заговорил Памва, – не прошло еще часа, как ты хотел бежать в пустыню! А теперь, услышав издалека боевой клич, ты вздымаешься на дыбы, как добрый боевой конь. Ступай, и да поможет тебе Бог. Ты слишком стар, чтобы влюбляться, слишком беден, чтобы купить епархию, и слишком честен, чтобы принять ее в дар.
– Ты серьезно это говоришь?
– А что я тебе раньше говорил в саду? Ступай, взгляни на нашего сына и пришли мне весть о нем.
– О, как меня обуяли мирские помыслы! Я ведь забыл осведомиться о нем. Как поживает юноша, почтенный отец?
– Кого ты разумеешь?
– Филимона, нашего духовного сына, которого к вам послали месяца три тому назад, – сказал Памва, – Я уверен, что он занял не последнее место, не правда.
– Он? Он ушел от нас.
– Ушел?
– Да. Несчастный юноша скрылся с проклятием Иуды на челе. Он пробыл у нас не более трех дней, а затем при всех ударил меня во дворе патриарха, отрекся от христианской веры и бежал к язычнице Ипатии, в которую влюблен.
Старцы смотрели друг на друга, бледнея от ужаса.
– Это невозможно, – зарыдав, сказал Памва. – Вероятно, с мальчиком обошлись жестоко. Его обидел кто-нибудь и он не мог снести несправедливости, ведь он привык к ласке! Вы, бездушные люди и недобросовестные пастыри! Господь взыщет с вас за этого отрока!
– Вот что! – воскликнул Петр, гневно приподнимаясь. – Вот оно, земное правосудие! Осуждай меня, осуждай патриарха, обличай всех, кроме виновного. Как будто горячая голова и еще более горячее сердце юноши недостаточно объясняют все происшедшее? Молодой глупец поддался соблазну, увидев красивое женское лицо, – разве этого никогда не бывало раньше?