Сопровождаемые небольшой кучкой параболанов[34], Кирилл и Петр направились по набережной и внезапно скрылись в темном переулке тесного и нищего матросского квартала. Но мы не будем сопутствовать им в делах милосердия, а подслушаем беседу наших изящных друзей.
   – За маяком дует отличный ветер, Рафаэль. Это очень хорошо для моих кораблей с пшеницей.
   – Они уже отплыли?
   – Да. А что? Первую флотилию я отправил три дня тому назад, а прочие снимутся с якоря сегодня.
   – А, так ты, значит, ничего не слышал о Гераклиане[35]?
   – Гераклиан? Какое отношение – во имя всех святых – имеет наместник Африки к моим судам с пшеницей?
   – О, никакого. Меня это дело не касается, но я слышал, что он готовит восстание. Но вот мы уже у твоих ворот.
   – Он готовит восстание? – повторил Орест испуганным голосом.
   – Он хочет восстать и завладеть Римом.
   – Всеблагие боги! Я хочу сказать – Боже мой… Вот еще новая забота. Войди и поведай все несчастному жалкому рабу, именуемому наместником. Но говори тихо, ради самого Неба! Надеюсь, что эти предатели-слуги не расслышали твоих слов.
   – Нет ничего проще, как сбросить их в канал, если они услышали что-либо, – произнес Рафаэль, следуя с невозмутимым спокойствием за взволнованным префектом.
   Бедный Орест остановился, дойдя до покоев, выходивших во внутренний двор. Тут он знаком подозвал еврея, запер дверь, бросился в кресло, уперся руками в колени и, охваченный страхом и смятением, уставился в лицо Рафаэля.
   – Расскажи мне все, все немедленно!
   – Я уже сказал тебе все, что знаю, – ответил Рафаэль, спокойно опускаясь на диван и играя кинжалом, украшенным драгоценными камнями. – Я думал, что тебе известна эта тайна, а то бы я ничего не сказал. Меня ведь это не касается.
   Оресту, как большинству слабых и развращенных людей, – в особенности римлян, – была присуща звериная жестокость, и она теперь проснулась в нем.
   – Ад и фурии! Бесстыдный провинциальный раб! Твоя наглость не знает границ. Знаешь ли ты, кто я, проклятый еврей? Открой мне без утайки всю правду, или, клянусь головой императора, я ее вырву у тебя раскаленными клещами.
   На лице Рафаэля появилось упрямое выражение. Зловещее спокойствие сквозило в его улыбке, когда он произнес:
   – Тогда, мой милый наместник, ты окажешься первым человеком на земле, который заставил меня, еврея сказать или сделать то, чего я не хочу.
   – Увидим! – воскликнул Орест. – Сюда, рабы! – и он громко хлопнул в ладоши.
   – Успокойся, уважаемый, – произнес Рафаэль, приподнимаясь. – Дверь заперта, перед окнами сетка от москитов, а этот кинжал отравлен. Если со мной что-либо случится, ты смертельно оскорбишь всех еврейских ростовщиков и кроме того будешь умирать в мучительной трехдневной агонии. Тебе не удастся занять денег у Мириам. Ты потеряешь самого денежного из твоих друзей и оставишь финансы префектуры, равно как и свои собственные, в плачевном состоянии. Гораздо благоразумнее будет, если ты спокойно сядешь и выслушаешь то, что я могу тебе сообщить, как философ и преданный ученик Ипатии. Не можешь же ты требовать от человека, чтобы он сказал тебе то чего сам не знает.
   Орест, оглядев комнату и убедившись, что ускользнуть нельзя, опять спокойно уселся в кресло. Когда рабы стали стучать в дверь, он настолько уже овладел собой, что приказал прислать не палача, а мальчика с вином.
   – Ах вы, евреи, – сказал он, пытаясь смехом загладите свою вспышку. – Вы до сих пор остались такими же воплощенными дьяволами, какими были при Тите!
   – Именно, мой милый префект. Но обсудим сначала это дело, которое, действительно, важно, по крайней мере для язычников. Гераклиан в любом случае поднимет восстание – это я узнал от Синезия. Он снарядил войско, уже готов отплыть в Остию, задержал собственные суда с пшеницей и собирается написать тебе, чтобы ты попридержал и свой груз, дабы таким образом уморить голодом и вечный город, и готов, и сенат, и императора, и всю Кампанью[36]. Конечно, только от тебя зависит, согласится или нет на это разумное и, пожалуй, незначительное требование.
   – А это, в свою очередь, зависит от его планов.
   – В самом деле, нельзя требовать, чтобы ты… мы будем выражаться иносказательно… Если вся затея не стоит связанных с нею трудов…
   Орест сидел в глубоком раздумье.
   – Нет, – произнес он почти бессознательно, но тут же гневно взглянул на еврея: он боялся выдать себя. – А почем мне знать, не расставляешь ли ты мне одну из своих адских ловушек? Скажи мне, как узнал ты обо всем этом, или клянусь Геркулесом[37],– в это мгновение он совершенно забыл о своем христианском вероисповедании, – клянусь Геркулесом и двенадцатью олимпийцами…
   – Не употребляй выражений, недостойных философа, я почерпнул эти сведения из верного и простого источника. Гераклиан вел переговоры о займе с раввинами Карфагена, но из-за боязни и верноподданнических чувств, они в конце концов отказали ему. Он знал, как и все мудрые наместники, что евреям бесполезно угрожать и поэтому обратился ко мне. Я никогда не давал денег взаймы, – это противно духу философии, но я его свел со старой Мириам, которая не побоится вести дела с самим чертом. Не знаю, получит ли он деньги, знаю только, что мы владеем его тайной. Если же потребуются все подробности, то тебе их сообщит старуха, которая любит интриги не меньше фалернского вина.
   – Так, так… Ты истинный друг…
   – Да, без сомнения. А вот и Ганимед[38] с вином, – он является как раз вовремя. Да здравствует богиня мудрых советов, мой благородный повелитель! Что за вино!
   – Настоящее сирийское – огонь и мед! Ему исполнится четырнадцать лет в следующий сбор винограда. Уходи, Ганимед! Смотри, не подслушивай! Итак, о чем же мечтает наместник?
   – Он жаждет получить вознаграждение за убийство Стилихона[39].
   – Как? Разве ему не достаточно быть властителем Африки?
   – Я думаю, он считает, что это звание вполне оплачено его заслугами за последние три года.
   – Да, он спас Африку.
   – А следовательно и Египет. Ты, вместе с императором, в долгу у него.
   – Дорогой друг, мои долги слишком многочисленны, чтобы я мог надеяться погасить когда-либо хоть один из них. Какую же награду он требует?
   – Порфиру.
   Орест встрепенулся и погрузился в глубокое раздумье. Рафаэль наблюдал за ним несколько мгновений.
   – Могу я теперь удалиться, мой благородный патриций? Я сказал все, что знал. Если я теперь не отправлюсь домой, чтобы закусить и подкрепиться, то вряд ли успею разыскать для тебя старую Мириам и обговорить с ней наше небольшое дельце до заката солнца.
   – Постой! Как велика численность его войска?
   – Уверяют, что около сорока тысяч. Бессовестные донатисты[40] пойдут за ним все, как один человек, если только его финансы позволят ему заменить их деревянные дубинки стальным оружием.
   – Прекрасно, ступай… Так! Сто тысяч было бы достаточно, – произнес он задумчиво, когда Рафаэль с низким поклоном покинул комнату. – Он не наберет столько, но все-таки, право, не знаю… У этого человека голова Юлия Цезаря. Арсений, этот безумец, поговаривал о присоединении Египта к Западной империи. Мысль не дурна. Гераклиан – римский император, я – неограниченный владыка по эту сторону моря… Затем нужно хорошенько стравить донатистов и церковников, чтобы они с полным благодушием перерезали друг другу горло… Не иметь более на шее Кирилла с его шпионством и сплетнями… Это было бы недурно… Но сколько хлопот и треволнений!
   С этими словами Орест вышел из комнаты, чтобы принять теплую ванну.

Глава III[41]
ГОТЫ

   Молодой монах уже два дня плыл по Нилу. Справа и слева виднелись красивые города и виллы, возбуждавшие томительное любопытство. Он долго смотрел назад, пока они не скрывались за выступом берега, и ему безумно захотелось узнать, каковы вблизи эти роскошные здания и прекрасные сады, какой жизнью живут те люди, которые теснятся на набережных и непрерывной вереницей идут и едут по широкой дороге вдоль Нила.
   На крутом повороте реки он увидел пестро раскрашенную барку. На ее палубе сновали вооруженные люди в неуклюжем иноземном одеянии и с дикими возгласами следили за каким-то большим и бесформенным зверем, барахтавшимся в воде. На носу стоял человек исполинского роста. В правой руке он держал наготове гарпун, а в левой – веревку от другого гарпуна, вонзившегося в громадный окровавленный бок гиппопотама. Животное билось несколько поодаль от барки, разбрасывая пену и брызги. Один из воинов, стоявших у руля, держал по веслу в каждой руке и неуклонно направлял барку на чудовище, несмотря на неожиданные и порывистые движения последнего. Любопытство овладело Филимоном. Он подплыл почти к самой барке, не замечая, что за ним следят томные черные глаза нескольких существ, сидевших под разукрашенным навесом около кормы судна.
 
   Это были женщины… Коварные обольстительницы весело болтали, встряхивали блестящими локонами в золотых сетках и улыбались. Увидев их, Филимон от смущения вспыхнул, схватился за весла, чтобы уйти от соблазна, но гиппопотам заметил его и ринулся, освирепев от боли, на беззащитный челнок. Веревка гарпуна обвилась вокруг стана юноши, лодка мгновенно опрокинулась вместе с ним, и чудовище, широко разинув огромную клыкастую пасть, стало настигать пловца, боровшегося с течением.
   К счастью, Филимон, в отличие от большинства монахов, часто купался и умел хорошо плавать. Чувство страха ему было чуждо; как и прочие отшельники, он с детства привык размышлять о смерти, и она не внушала ему ужаса даже в эту минуту, когда ему улыбалась жизнь. Но этот монах был молодым мужчиной, не желавшим умереть без борьбы, не отомстив за себя. Он быстро освободился от веревки и выхватил короткий нож, свое единственное оружие. Ловко нырнув, юноша избежал пасти страшного зверя и напал на него с тыла. Варвары кричали от восторга. Гиппопотам бешено метнулся на нового врага и одним движением челюстей раздробил пустой челнок. Но это нападение оказалось роковым для животного: барка очутилась возле него, и, когда гиппопотам высунул из воды свою незащищенную широкую грудь, гарпун, брошенный мускулистой рукой великана, поразил его прямо в сердце. Зверь судорожно вытянулся, и его огромное синевато-черное тело всколыхнулось и всплыло над водой.
   Бедный Филимон! Он оставался безмолвным среди общих восторженных возгласов и одиноко плавал вокруг своего разбитого маленького челнока. Тоскливо поглядывал он на далекие берега и думал, что, пожалуй, лучше добраться до них во что бы то ни стало, лишь бы спастись от… Но тут он вспомнил о крокодилах и повернул назад. Однако страх перед соблазнительными женщинами привел его к окончательному решению: крокодилов, быть может, и не встретит, а кто спасется от женщин? Он храбро поплыл к берегу, но вдруг вокруг его тела обвилась веревка, и дружеская рука варвара при общем одобрительном смехе вытащила его на палубу. Никто не сомневался, что юноша обрадуется оказанной ему помощи, и добродушные готы совершенно не понимали причины его недовольствия.
   Филимон с удивлением смотрел на этих странных людей, а их бледные лица, круглые головы, широкие скулы, коренастые сильные фигуры, рыжие бороды и желтые волосы, причудливыми узлами связанные на макушке. Их неуклюжие одеяния, представлявшие смесь римской и египетской моды, состояли наполовину из неизвестных ему мехов. Безвкусно украшенные самоцветными камнями, римскими монетами и драгоценностями в виде ожерелий, эти одежды, однако, носили на себе следы многих невзгод и схваток. Только рулевой, подошедший к борту, чтобы посмотреть на гиппопотама и помочь поднять на палубу грузное животное, носил допотопный наряд своего народа: белые полотняные штаны, стянутые ремнем, кожаный нагрудник и медвежью шкуру вместо плаща. Язык варваров был совершенно непонятен Филимону.
   – Какой это рослый, отважный юноша, Вульф, сын Овиды! – обратился богатырь к старому воину в медвежьей шкуре. – Он, пожалуй, не хуже тебя сумеет носить шубу в этом пекле.
   – Я сохранил одежду моих предков, Амальрих-амалиец; Асгард[42] я сумею найти в той же одежде, в какой некогда брал Рим.
   Костюм богатыря представлял собой смесь римского военного и гражданского одеяния. На нем был шлем, панцирь и сенаторская обувь; с дюжину золотых цепочек обвивалось вокруг шеи, и на всех пальцах сверкали драгоценности. Он отвернулся от старика с нетерпеливой насмешливой улыбкой.
   – Асгард! Асгард! Если ты спешишь достигнуть Асгарда по этой вырытой в песке канаве, то расспроси юношу, далеко ли нам еще плыть.
   Вульф тут же исполнил его желание и обратился к монаху с вопросом, на который тот мог ответить лишь отрицательным движением головы.
   – Спроси его по-гречески.
   – Греческий язык – наречие рабов. Пусть им пользуются невольники, – я от него отрекаюсь.
   – Эй, девушки, подойдите-ка сюда! Пелагия, ты, во всяком случае, понимаешь язык этого молодца. Спроси его, Далеко ли еще до Асгарда?
   – Ты должен повежливее обращаться со мной, мой суровый герой, – ответил нежный голос из-под палубного навеса. – Красоту следует просить, ей нельзя приказывать.
   – Ну так подойти сюда, мое оливковое дерево, моя газель, мой лотос, моя… ну, как так еще называется эта чепуха, которой ты меня учила недавно. Приди и спроси этого дикого человека из песчаной пустыни, далеко ли до Асгарда от этих проклятых кроличьих нор.
   Занавес шатра отдернули, и, сладострастно раскинувшись на мягком ложе, под опахалами из павлиньих перьев, сверкая рубинами и топазами, показалось существо, какого Филимон никогда еще не видел.
   То была женщина лет двадцати двух, с чувственными, обольстительными формами гречанки. Под чудесным золотистым загаром кожи едва просвечивались тончайшие жилки, а маленькие босые ножки были красивее, чем у Афродиты. Мягкие округленные контуры бюста и рук явственно обозначались под прозрачной тканью, а стан был перехвачен шелковой шалью оранжевого цвета, богато затканной гирляндами из раковин и роз. Густые локоны темных волос, перевитые золотом и драгоценностями, лежали на подушке, а темные глаза сияли, как алмазы, из-под век, подведенных сурьмою. Женщина медленно подняла руку, медленно раскрыла губы и на чистейшем, благозвучном греческом наречии повторила вопрос своего исполинского возлюбленного. Она дважды повторила слова, прежде чем юный монах, преодолев очарование, смог ей ответить.
   – Асгард? Что такое Асгард?
   Красавица взорами спросила новых указаний у богатыря.
   – Град бессмертных богов, – торопливо и серьезно вмешался старый воин, обращаясь к молодой женщине!
   – Град Бога – на небесах, – возразил Филимон переводчице, отвернувшись от ее сияющих, похотливых и испытующих глаз.
   Все, кроме вождя, пожавшего плечами, встретил ответ единодушным хохотом.
   – Висеть в вышине на облаках или тащиться по Нилу – для меня, в сущности, безразлично, – сказал Амальрих. – Мне сдается, что нам также легко, или, вернее так же трудно долететь до Асгарда, как доплыть до него на веслах по этой длинной канаве. Пелагия, спроси, откуда течет река.
   Пелагия повиновалась, и тут последовал беспорядочный набор сказок, которыми Филимона в детстве развлекали монахи.
   – Нил направляется к востоку мимо Аравии и Индии; путь идет лесами, населенными слонами и женщинами с собачьей пастью, а дальше тянутся Гиперборейские горы[43], где царит вечный мрак… Одна треть реки течет оттуда, другая из южного океана, через лунные горы, куда еще не ступала человеческая нога, а последняя треть из страны, где живет Феникс. Далее следуют водопады, а по ту сторону порогов тянутся лишь песчаные бугры да развалины, кишащие дьяволами. А что касается Асгарда, то о нем никто никогда не слышал.
   Все озадаченнее и смущеннее становились лица слушателей, а Пелагия все продолжала переводить, путаясь и перевирая. Наконец великан хлопнул себя рукой по колену и торжественно поклялся, что больше ни шагу не сделает вверх по Нилу. А Асгард пусть себе гниёт, пока не погибнут боги.
   – Проклятый монах, – пробормотал Вульф. – Разве об этом может что-нибудь знать такая жалкая тварь?
   – Почему бы ему не знать столько же, как и той обезьяне – римскому наместнику? – спросил Смид.
   – О, монахам все известно, – вмешалась Пелагия. – Они странствуют на сотни и тысячи миль по Нилу и пересекают пустыню, переполненную чертями и чудовищами, где всякий другой лишился бы рассудка или был бы немедленно разорван на части.
   – Почему бы ему не знать столько же, сколько знает префект? Это ты правильно заметил, Смид. Я думаю, что секретарь наместника нагло лгал, когда уверял нас, что до Асгарда не более десяти суток езды.
   – Зачем ему было лгать?
   – До причины мне нет дела. Я только говорю, что наместник походил на лжеца, а этот монах – на честного парня. Ему я и верю, и больше об этом ни слова!
   – Не смотри на меня так сердито, викинг[44] Вульф. Я не виновата, я ведь только повторяла то, что мне рассказывал монах, – прошептала Пелагия.
   – Кто сердито смотрит на тебя, моя царица? – взревел амалиец. – Пусть-ка он выйдет, и клянусь молотом Тора…
   – Да разве тебе кто-нибудь сказал хоть слово, глупенький? – стала успокаивать его Пелагия, ждавшая каждую минуту какой-нибудь бешеной вспышки. – Никто ни на кого не сердится, только я недовольна тобой: ты во все вмешиваешься. Берегись, я исполню свою угрозу и убегу с викингом Вульфом, если ты не будешь вести себя хорошо. Гляди, все ждут от тебя речи…
   Амалиец встал.
   – Слушайте, Вульф, сын Овиды, и все вы, воины! Если мы ищем богатств, то мы не найдем их среди песчаных бугров. Женщин надо? Но лучше этих мы не увидим даже у чертей и драконов. Не смотри так грозно, Вульф. Ведь ты же не намерен взять в жены одну из тех девушек с собачьими мордами, о которых рассказывал монах – а? Вернемся же обратно, пошлем послов в Испанию, к одному из вандальских племен, – им уже успел надоесть Адольф[45], я же упрочу их положение. Мы соберем рать и возьмем Византию. Я стану августом, Пелагия будет августой, вы, Вульф и Смид, превратитесь в цезарей, а монаха мы сделаем начальником над евнухами. Выбирайте любое, пора пожить спокойно. Но по этой проклятой горячей луже я больше не поплыву. Герои, спросите ваших девушек, а я переговорю со своей. Ведь все женщины – пророчицы.
   – Если они не потаскушки, – пробормотал Вульф себе в бороду.
   – Я последую за тобой на конец света, мой повелитель, – со вздохом произнесла Пелагия. – Но в Александрии, конечно, приятнее быть, чем здесь…
   Вульф гневно вскочил.
   – Выслушай меня, Амальрих, амалиец, сын Одина[46], и все вы, герои! – сказал он. – Когда мои предки поклялись быть слугами Одина и уступили царство священным амалийцам, сынам Эзира, какой договор был заключен между вашими предками и моими? Не решено ли было, что мы направимся к югу и неуклонно будем двигаться туда, пока не дойдем до города Асгарда, обители Одина, и не передадим Одину господство над Вселенной? Не соблюдали ли мы наш обет? Не были ли мы неизменно преданы тебе, сын Эзира?
   – Вульфа, сына Овиды, никто не уличит в нарушении клятвы, данной другу или недругу, – сказал амалиец.
   – Почему же тогда его друг не исполняет своего обещания? Почему он изменил клятве? Где найдет стадо вожака, когда бык бросил его и валяется в грязи.
   – Разве Один еще не насытился пролитой нами кровью? Если он в нас нуждается, пусть ведет нас сам! – возразил амалиец.
   – Нам нужно отдохнуть перед новым походом! – закричал один из воинов.
   – Вы ведь слышали, монах говорит, что мы никогда не проедем через пороги, – кричал другой.
   – Мы сначала заткнем ему глотку с его бабьими россказнями, а потом сделаем то, что нужно, – вскричал Смид вскочив с места, взялся одной рукой за боевой топор, другой сдавил горло Филимона. Еще мгновение – и монаха не стало бы.
   Филимон впервые в жизни ощутил прикосновение врага, и новое, еще неведомое чувство овладело всем его существом. Он вырвался из рук гота, остановил левой рукой занесенный топор, а правой схватил противника за пояс.
   Женщины тщетно упрашивали своих любовников разнять борцов.
   – Ни за какие блага! Силы равны, и схватка бесподобна! Во имя всех валькирий[47]… смотрите, они лежат на полу и Смид очутился под монахом!
   Так оно и было в действительности. Филимон мог бы вырвать боевой топор у гота, но к величайшему удивлению зрителей он отпустил противника, а сам поднялся с пола и тихо сел на свое прежнее место. Заговорившая совесть заглушила ту жажду крови, которая охватила его, когда он ощутил врага под собой.
   Все присутствовавшие онемели от удивления: они были убеждены, что он воспользовался своим неотъемлемым правом и на законном основании раскроит противнику череп. Они искренно погоревали бы о подобном исходе, но, как честные люди, не помешали бы монаху. Правда, чтобы отплатить за гибель товарища, они, быть может, содрали бы кожу с победителя, или изобрели бы что-либо иное, дабы рассеять свою скорбь и доставить отраду душе умершего.