Последние слова были произнесены так многозначительно, что Ипатия, при всем своем неприятии Мириам, потребовала объяснений.
   Старуха ответила не сразу. Она устремила на Ипатию пристальный взгляд, и девушка растерялась. В жгучих глазах старухи читались и сознание собственного могущества и глубокое понимание, и злобное упорство. Наконец Мириам заговорила:
   – Старая колдунья может вызвать для тебя прекрасного Аполлона[120] с юношеским пухом на подбородке. Он придет! Он придет! Я ручаюсь, что он явится и даже не заставит себя ждать, стоит только старой Мириам поманить его пальцем.
   – Это тебе, еврейка, будет повиноваться Аполлон, Бог света?
   – Мне? – воскликнула старуха. – А кто ты, вопрошающая меня? Что такое ваши боги, герои и демоны? Вы новорожденные дети в сравнении с нами. Вы были толпой полунагих дикарей и спорили из-за обладания Троей, когда Соломон, окруженный великолепием, какого не видывал ни Рим, ни Константинополь, заклинал именем вездесущего демонов и духов, ангелов и архангелов и все силы, земные и небесные. Мы – родоначальники магии, мы владеем сокровенными тайнами вселенной. Подойди сюда, греческий ребенок, и помни: вы всегда останетесь детьми, которые хватаются за всякую новую игрушку, чтобы бросить ее на следующий день. Приблизься к источнику твоего жалкого знания. Назови, кого ты хочешь увидеть, и я исполню твое желание!
   Старуха угадала произведенное на Ипатию впечатление и продолжала, не ожидая возражений:
   – Какой же способ ты предпочитаешь? Вызвать его образ при помощи стекла, воды или лунного света на стене и решете? Не прибегнуть ли к луне и звездам? А может быть воспользоваться необъяснимым именем на печати Соломона, которым только мы одни из всех народов земли владеем в совершенстве? Нет, мне жаль пускать в ход такую силу ради язычницы. Но это можно сделать и при помощи священных облаток. Взгляни! Вот они, волшебные средства! Не принимай сегодня никакой пищи и глотай по одной облатке каждые три часа, а ночью приходи ко мне, в дом твоего прислужника, Евдемона, и захвати с собой черный агат. Ты увидишь то, к чему стремишься, если только тебе не изменит мужество.
   Ипатия нерешительно взяла облатки.
   – Что это такое?
   – И ты решилась толковать Гомера? Не ты ли еще неявно так красноречиво распространялась о непенте[121], которой Елена угостила героев, чтобы они смелее предавались радостям любви? А вот это и есть непента. Возьми и попробуй: тогда ты убедишься, что можешь не только беседовать о Елене, но и подражать ей. Поверь, я лучше тебя понимаю Гомера.
   – Я не могу тебе довериться. Докажи мне свое могущество на каком-нибудь примере.
   – Примере? Стань на колени, обратив лицо к северу, Ты слишком высока для бедной сгорбленной старухи.
   – Я? Я никогда не становилась на колени ни перед одним смертным существом!
   – Ну, так вообрази, что склоняешься перед каким-нибудь прекрасным идолом, а на колени стать тебе необходимо!
   Зачарованная жгучим взором старухи, Ипатия опустилась на колени.
   – Есть ли в тебе вера и желание? Готова ли ты покориться и повиноваться? Своенравие и гордость ничего не понимают и не видят. Пока ты не отречешься от своего «я» к тебе не могут приблизиться ни Бог, ни дьявол! Подчиняешься ли ты?
   – Да, подчиняюсь! – воскликнула Ипатия. Постепенно глаза ее стали смыкаться под чарующим взором старухи, телом овладело изнеможение.
   Еврейка достала кристалл, спрятанный на груди, и приложила его острие к груди Ипатии. Холодная дрожь пробежала по телу девушки. Колдунья стала совершать какие-то таинственные движения руками над головой Ипатии.
   Потом костлявыми пальцами она коснулась ее лба и веки Ипатии отяжелели; она пыталась приподнять их, но они мгновенно закрывались под упорно устремленными на нее жгучими взорами старухи. Наконец девушка лишилась сознания.
   Очнувшись через несколько мгновений, Ипатия увидела, что она находится в противоположном конце комнаты и стоит на коленях с распущенными волосами. Платье ее в беспорядке, а руки сжимают какой-то холодный предмет. Что это? Ноги Аполлона… Колдунья стояла тут же рядом, весело усмехаясь.
   – Как я сюда попала? Что я сделала?
   – Ты наговорила столько прекрасных и лестных вещей пленительному юноше, что он не забудет их до своего сегодняшнего ночного визита. Ты пришла в восхитительный пророческий экстаз. Право, из тебя вышла бы отменная Кассандра[122] или Клития[123]… Это всецело зависит от тебя, моя красавица. Довольна ли ты? Или тебе хочется еще знаний и чудес?
   – О, я верю тебе, верю! – воскликнула измученная девушка. – Я приду, и все-таки…
   – Ну, хорошо. Скажи заранее, в каком образе желаешь ты его видеть?
   – В каком он хочет! Только пусть придет и докажет мне, что он – Бог. Абамнон[124] говорит, что боги пребывают в лоне ясного, неподвижного, нестерпимого света, среди тех подчиненных божеств, архангелов и героев, которые получили от них жизнь.
   – В таком случае Абамнон был старый дурак. Уж не думаешь ли ты, что юный Феб преследовал Дафну[125] с целой свитой? Или Юпитер подплыл к Леде[126] со стаей уток, куликов и водяных курочек? Нет, он придет к тебе один. И тогда можешь избрать себе роль Кассандры или Клитии… Прощай! Не забудь облатки и агат, да не говори ни с кем до заката солнца. А потом, моя красавица…
   И старая колдунья выскользнула из комнаты. Ипатия сидела на кушетке, дрожа от страха и стыда. Она, последовательница чисто духовного направления школы Порфирия, всегда смотрела бесчувственно и презрительно на те приемы магии, к которым прибегали Ямблихий, Абамнон и прочие поклонники древних жреческих обрядов Египта и Халдеи. В этих приемах она видела простые фокусы, поражающие лишь непросвещенную чернь. Теперь она начинала относиться к ним гораздо благосклоннее. Быть может, Абамнон был все-таки прав. Она не смеет считать его неправым; если ее обманет и эта последняя надежда, ничего более не останется, ибо завтра все равно смерть!

Глава XXVI
ЗАТЕЯ МИРИАМ

   Кому случалось обожать женщину вопреки своей воле, тот знает, что кумир рушится только после ряда землетрясений и страшных бурь. То же самое испытывал и Филимон, когда поздно вечером стал перебирать в уме все события прошедшего дня. Несмотря на внушения совести и рассудка, в душе его снова начала оживать привязанность к Ипатии. Ипатия не находила слов утешения для Магдалины[127], потому что была язычницей. Следовательно, это вина язычества, а не проступок Ипатии. Не принадлежали ли ей лично совершенства и прекрасные качества и не объяснялись ее недостатки внешними условиями и обстоятельствами?
   Она приняла его ласково. Она учила и уважала его, всячески доказывая свое расположение.
   Старая мечта обратить Ипатию в христианство снова вспыхнула в Филимоне еще сильнее прежнего.
   Мысли юноши беспорядочно блуждали, когда на пороге комнаты раздался голос маленького носильщика, звавшего его ужинать. Филимон вспомнил, что не ел ничего весь день, и нехотя спустился к своим хозяевам.
   Носильщик, жена его и молодой монах, молчаливые и грустные, сидели за столом, когда неожиданно вошла Мириам, находившаяся, по-видимому, в прекрасном настроении.
   – А, вы ужинаете… Кушаете чечевицу и арбузы, а между тем Египет славился мясом уже две тысячи лет тому назад. Да, времена изменились! Вы, презренные язычники, пренебрегли советами древних евреев, и теперь вместо Иосифа[128] вам достался Кесарь. Эй, вы, девки! – позвала она своих рабынь. – Принесите нам жареную курицу и бутылку лучшего вина… того, что с золотой печатью.
   Сирийская невольница принесла требуемое.
   – Ну, теперь закусим все вместе! Вино веселит сердце человека, юноша. Ты когда-то был монахом и, наверное, помнишь это изречение? Вино сладко, как мед, крепко, как огонь, и прозрачно, как янтарь. Пейте, дети геенны, и наслаждайтесь тем коротким сроком, который отделяет вас от неугасимого адского пламени.
   Мириам выпила целый кубок вина и окинула многозначительным взором своих собеседников.
   Маленький носильщик храбро последовал ее примеру. Филимон с тайным желанием смотрел на вино и, робко покраснев, наконец отведал его, стараясь убедить себя, что напиток ему не по вкусу. Однако он хлебнул еще раз. Негритянка робко отказалась под тем предлогом, что она дала обет не пить вина.
   – Черт тебя побери вместе с твоим обетом, уголь из адского пекла! Уж не думаешь ли ты, что вино отравлено? Пей, или я сделаю так, что твоя черная кожа позеленеет вся с ног до головы!
   Негритянка поднесла кубок к губам, но по каким-то соображениям незаметно выплюнула вино.
   – Какую прекрасную лекцию прочла Ипатия на днях о непенте Елены, – заговорил маленький носильщик, начинавший философствовать по мере того как винные пары ударяли ему в голову. – Какая изумительная способность извлекать холодную воду философии из бездонного озера древних мифов! А ты как полагаешь, мой милый Филимон?
   – Полчаса назад я с ней беседовала по этому же вопросу, – проговорила Мириам.
   – Ты ее видела? – спросил Филимон, и сердце его сильно забилось.
   – Ты хочешь знать, спрашивала ли она о тебе? Сразу признаюсь, что да.
   – Как? Что?
   – Она говорила о юном Фебе Аполлоне, никого не называя по имени, и в ее рассудительных словах было столько чувства, что, признаюсь, я ничего мудрее не слышала от нее за последнее время.
   Филимон вспыхнул.
   «Она упоминала обо мне, несмотря на все происшедшее между нами в это утро», – подумал он.
   – Но что это с нашим хозяином?
   – Он последовал совету Соломона и забыл в вине свою скорбь.
   Так оно и было. Евдемон сладко дремал с пьяной улыбкой на устах, негритянка, склонив голову на грудь, по-видимому, тоже крепко заснула.
   – Посмотри, что с ними! – сказала Мириам и, взяв лампу, поднесла огонь к рукам спящих хозяев. Они не вздрогнули, не сделали ни малейшего движения.
   – В твоем вине нет яда? – тревожно спросил Филимон.
   – Не беспокойся. То, что превратило их в животных, нас вознесет к ангелам. Ты, кажется, еще достаточно оживлен, да и меня как будто не клонит ко сну.
   – Но к вину что-то подмешано?
   – Ну, что же? Тот, кто произвел вино, приготовил и маковый сок: как первое, так и второе способны осчастливить человечество. Пей, сын мой, пей! Я не хочу, чтобы ты сегодня заснул. Напротив, я хочу сделать из тебя героя, или, вернее, желаю убедиться, действительно ли ты принадлежишь к сильному полу.
   Она вторично осушила кубок и продолжала, как бы про себя:
   – Да, это отрава, точно так же, как и музыка. Женщина – ведь тоже яд, по новой вере христиан и язычников, все заражены одною и тою же ложью, христиане и философы, Кирилл и Ипатия. Не прерывай меня. Лучше пей, юный безумец! Ха! Только еврей останется мужчиной и не стыдится быть тем, чем создал его Господь. Вы презираете нас, хотя причисляете к лику святых Авраама, Иакова, Моисея Давида и Соломона! Вы забываете, презренные лицемеры] что они не отступали перед грехом, которого вы избегаете! Они имели жен и детей; они благодарили Бога за красивую женщину, как некогда благодарил его Адам! Наступит день, когда его примеру последуют будущие потомки, убедившись что Бог, а не дьявол, сотворил мир. Пей, говорю тебе!
   Филимон слушал, и был не в силах возражать. Мириам продолжала:
   – Оставь в покое этих спящих скотов и последуй за мной в мои комнаты. Ты жаждешь постичь мудрость Соломона, а потому допусти предварительную суету и безумие в свое сердце. Читал ли ты книгу Екклезиаста[129]?
   Филимон не владел более собой. Помимо воли подчинялся он красноречивым доводам, вину, взору и голосу старухи, все существо которой дышало непреодолимой властью. Словно во сне, проследовал он за ней наверх по лестнице.
   – Сбрось нелепый, некрасивый, нескладный плащ философа! Так! Вижу с удовольствием, что на тебе белая туника, которую я дала. В ней ты все-таки похож на человеческое существо. Пей, говорю я! К чему одарила тебя природа таким лицом и станом? Принеси сюда зеркало, рабыня! Хорошо, теперь взгляни на себя и суди сам! Для чего созданы твои пышные губы? На что у тебя глаза, сладостные, как горный мед, и лучезарные, как самоцветные камни? Для чего существуют эти кудри, как не для того чтобы нежные пальцы перебирали их и казались еще белее среди блестящих прядей черных волос? Суди сам! Спойте, девушки, хорошую песню этому бедному мальчику! Спойте ему песню и укажите – впервые во всей его жалкой, ничтожной, невежественной жизни – истинный, древний путь к вдохновению.
   Одна из рабынь опустилась на диван, держа в руках двойную флейту, а другая осталась посреди комнаты и стала медленно танцевать в такт тихой мечтательной мелодии, с которой сливались бряцание серебряных запястий и дробь бубна, поднятого над головой плясуньи.
   Филимон был готов сдаться. Но в самом яде заключалось и противоядие. Мгновенным усилием воли разрушил он чары вина и музыки и быстро вскочил.
   – Никогда! Если любовь не имеет высшего назначения и удовлетворяет только чувственность, то мы становимся хуже животных, потому что следуем внушениям себялюбия и унижаем свои лучшие качества. Такой любви мне не надо. Правда, и мне когда-то снился сон любви, но я грезил о женщине, которая была бы одновременно моей наставницей и ученицей, моей сестрой и царицей. Она опиралась бы на мою руку и в свою очередь поддерживала бы меня; она исправляла бы мои недостатки, сообща трудясь над великим делом и стремясь вместе со мной к совершенству. А это… это жалкое, низменное подобие любви. Никогда, никогда!
   Затаенные мысли Филимона прорвались наружу в порыве страстного возбуждения. Старая Мириам вскочила со своего стула, не то действительно уловив какой-то шорох, не то делая вид, что слышит шаги на лестнице.
   – Тише! Замолчите, девушки. Кто-то идет. Какое неразумное создание пробирается в такой поздним час к бедной, старой колдунье за любовным зельем? А может быть христианские собаки разыскали логово старей львицы? Ну, мы увидим.
   Она вытащила из-за пояса кинжал и смело направилась к двери. У выхода она остановилась и обратилась к Филимону:
   – Так, мой достойный, юный Аполлон! Ты не прельщаешься обыкновенной женщиной? Тебе нужно нечто высшее, более мудрое и более блестящее? Желала бы я знать, захватила ли Ева свидетельство об успехах во всех семи науках, когда посетила Адама в райских садах? Хорошо, хорошо. Ты ищешь то, что тебе нужно. Посмотрим, – быть может, нам и в этом случае удастся угодить тебе. Уйдите, дочери моавитские[130]!
   Девушки удалились, перешептываясь и смеясь. Ушла и еврейка. Филимон остался один. Последние слова Мириам его несколько успокоили, но все же он держался настороже. Он невольно оглянулся при мысли, что может быть какая-нибудь новая сирена появится в комнате.
   На противоположном конце комнаты он заметил распахнутую дверь, затянутую прозрачным занавесом, из-за которого слышался чей-то тихий шепот. Страх Филимона, возраставший вместе с его возбуждением, перешел в негодование, когда он начал подозревать западню. Подобно дикому хищнику, готовящемуся к смертельному прыжку, юноша уставился на драпировку и поднял руки, чтобы обороняться против всяких злых духов как мужских, так и женских.
   – Итак, он действительно появится? Как мне к нему обратиться? – произнес знакомый голос. Что это? Не Ипатия ли тут? Старуха отвечала с гортанным еврейским акцентом:
   – Так, как ты с ним говорила сегодня утром.
   – О, я ему все скажу, и он должен… Он обязан сжалиться надо мной. Но он? Такой величавый и лучезарный!
   Филимон не разобрал следующих слов старухи, и через несколько мгновений комната наполнилась сильным и сладким запахом наркотический смолы. Послышалось бормотание какого-то заклинания, затем вспыхнул яркий огонь, занавеска раздвинулась, и перед его изумленным взором, в ореоле мерцающего огня, предстала колдунья, наклонившаяся над треножником, между тем как Ипатия, в белоснежном одеянии, сверкая золотом и самоцветными камнями, опустилась на колени рядом с нею. В трепетном ожидании она раскрыла губы и, закинув голову, протянула руки.
   Он не успел пошевельнуться, как девушка перескочила через треножник и упала к его ногам.
   – Феб! Прекрасный, дивный, вечно юный! Внемли мне только один раз… Только на одно мгновение!
   Ее платье вспыхнуло от пламени треножника, но она ничего не замечала. Филимон инстинктивно обнял девушку и потушил загоревшуюся ткань ее одежды.
   – Сжалься надо мной! Поведай мне тайну! Тебе я готова повиноваться! Я отрешилась от самой себя. Я твоя рабыня. Убей меня, если пожелаешь, но говори!
   Пламя треножника проливало мягкий желтый свет, и Филимон увидел у стены какую-то фигуру.
   Негритянка, приложив палец к губам, протягивала к нему свое небольшое распятие и глядела на него молящим, полным отчаяния взглядом.
   Юноша понял все. Оттолкнув бедную обманутую девушку, страстный экстаз которой, как он ясно понял, не имел никакого отношения лично к нему, Филимон бросился к выходу.
   Ощупью в темноте нашел он дверь, но попал в другую комнату, с окном, и с высоты двадцати футов соскочил на улицу. Разбитый и окровавленный, поднялся он, как Антей[131]. Силы его воскресли, и он стремглав бросился к дому архиепископа.
   Бедная Ипатия лежала на полу в почти бессознательном состоянии, а старуха упивалась ее горькими слезами, вызванными не только разочарованием, но и жгучим стыдом. Когда Филимон бросился к выходу, она узнала хорошо знакомые черты. Пелена спала с ее глаз, и все надежды навеки умерли в душе дочери Теона.
 
 
   Гнев ее был слишком силен, чтобы вылиться в упреки. Она медленно поднялась, прошла в смежную комнату, тщательно запахнула плащ и молча удалилась, бросив на еврейку взгляд, исполненный гнева и глубокого презрения.
   – Ну, сегодня мне не страшны немилостивые взгляды! – пробормотала старуха, поднимая с пола желанную цель всех своих козней, – половинку черного агата, принадлежавшую Рафаэлю.
   – Заметит ли она свою потерю? Может быть, она не дорожит им с тех пор, как поняла, какие архангелы являются к ней, если потерять талисман. Но, быть может, она вздумает его вернуть обратно? Ну, в таком случае ей придется померяться силами со мной или, вернее, с христианской чернью.
   Она сняла с груди другую половину талисмана, много раз складывала оба обломка, ощупывала их, пожирала их влажными глазами, пока наконец не удостоверилась, что куски в точности подходят друг к другу.
   Временами старуха обрывочно бормотала:
   – О, если бы он теперь вернулся! Но он должен вернуться сегодня! Завтра уже будет поздно! Я спрошу Терафима, не знает ли он, где Рафаэль.
   И Мириам приступила к магическим заклинаниям.
   Придя домой, Ипатия бросилась на свою постель, плача и вздыхая, как слабый больной ребенок. Когда наступило утро, она встала, собрала все силы для последнего великого дела и стала спокойно готовить последнюю лекцию. После нее она решила навеки проститься и с Александрией, и со своими учениками…
   Филимон бежал, как безумный, по главной улице, ведущей в Серапеум. Но не успел он промчаться и полмили, как столкнулся с огромной толпой, которая шла ему навстречу, заполняя всю улицу.
   Народ шел без конца. Тысячи факелов мерцали над головами, а из середины процессии доносилось торжественное пение, в котором Филимон узнал хорошо знакомый гимн. Он хотел было свернуть в боковой переулок, чтобы избегнуть встречи, но отступать было некуда. Не успел он оглянуться, как его подхватили передние ряды и увлекли за собой!
   – Пустите меня! – воскликнул он умоляющим голосом.
   – Тебя пропустить, язычник?
   Тщетно уверял Филимон, что он христианин.
   – Последователь Оригена! Донатист! Еретик! Всякий добрый христианин нынче ночью идет в Цесареум.
   – Друзья мои, у меня нет никакого дела в Цесареуме, – с отчаянием проговорил он. – Я хотел добиться беседы с архиепископом по делам первейшей важности.
   – Лжец! Ты утверждаешь, что архиепископ знает тебя, а разве ты не слышал о торжестве этой ночи, не слышал, что сегодня святейший отец должен посетить в Цесареуме прах святого мученика Аммония?
   – Как? Кирилл с вами?
   – Да, и со всем духовенством.
   «Тем лучше! Пусть все произойдет публично», – подумал Филимон, присоединяясь к толпе.
   Шествие прошло через ворота Солнца на портовую площадь с пением гимнов и погребальных псалмов. Там процессия повернула направо, вдоль набережной, и свет факелов багровым пламенем озарил главный фасад Цесареума с двумя обелисками, мачты бесчисленных судов у пристани и темную, мрачную громаду дворца, перед которым сверкали длинные ряды закованных в латы солдат. От пристани до угла музея был протянут морской канат, где Орест сосредоточил все свои военные силы.
   Процессия внезапно остановилась. Поднялся смутный, зловещий ропот, задние ряды напирали на передние, придвинувшиеся к самому канату. Воины опустили копья и спокойно ждали. Толпа отступила, но вскоре снова нахлынула. Послышались гневные возгласы, и наиболее агрессивные нагнулись, подбирая камни на мостовой. Еще мгновение – и весь гарнизон Александрии вступил бы в отчаянную схватку с пятьюдесятью тысячами христиан.
   Но Кирилл помнил свои обязанности предводителя. Он не боялся возбуждать народные страсти, что подтверждалось событиями этой ночи, но со свойственной ему осторожностью и хитростью хотел предупредить ночное побоище, которое было бы опасно и рискованно даже в случае победы, так как стоило бы многих сотен жертв.
   Его монахи в совершенстве знали свое дело.
   Прежде чем были нанесены оскорбления с той или другой стороны, они пробрались сквозь толпу и, грозя отлучением от церкви, не только восстановили порядок, но и поддерживали полнейшую тишину до самого окончания священной церемонии.
   В продолжение целых двух часов расхаживали они, словно часовые, между враждующими сторонами и наводили порядок, вызывая чувство искреннего удивления и одобрения даже у римских легионеров.
   В это время по ступеням храма поднялся блестящий ряд священников в богатом облачении. Среди них эффектно выделялась статная фигура архиепископа, за которым следовали тысячи монахов не только из Нитрии и Александрии, но и из всех городов и монастырей в округе. За монахами двигались миряне. Стечение народа было так велико и давка так сильна, что Филимону удалось проникнуть в церковь только в конце богослужения, когда началась проповедь Кирилла: