Рафаэль только теперь припомнил, что во время свидания с Ипатией ей передана была записка.
   – Я видел, как ей принесли письмо, которое она с досадой бросила. Расскажи мне в чем дело. Если есть повод к опасениям, я сам передам ей, что нужно. От чего нужно ее предостеречь?
   – На нее готовится покушение. Я знаю, что монахи и параболаны затевают какое-то ужасное дело. Сегодня утром, когда я лежал на постели в комнате Арсения… Они думали, что я сплю…
   – Арсений? Так этот почтенный фанатик тоже последовал примеру святых ревнителей и превратился в преследователя?
   – О, нет! Я слышал, как он убеждал Петра-оратора не делать чего-то – чего именно, не знаю, но я явственно расслышал ее имя… До меня долетали также слова Петра: «Она нам препятствует и будет вечной помехой, пока мы не устраним ее с дороги». Когда же он вышел в коридор, то обратился к одному из монахов: «Сделай скорее то, что решено».
   – Это не веские доводы, друг.
   – Ах, ты не знаешь, на что эти люди способны!
   – Будто? Где это мы с тобой встречались в последний раз?
   Филимон покраснел и продолжил:
   – С меня этого было достаточно. Я знаю, они ее ненавидят, слышал, в каких преступлениях они ее обвиняют. Ее дом был бы разрушен прошлой ночью, если бы Кирилл не воспрепятствовал этому… А повадки Петра я знаю. Он носится с каким-то дьявольским замыслом, потому что говорит очень кротко и ласково. В течение всего утра я искал случая ускользнуть незаметно и вот прибежал сюда! Возьмешься ли ты передать ей все это?
   – Но каковы его планы?
   – Это известно лишь Богу, или дьяволу, которому они поклоняются вместо него.
   Рафаэль поспешил обратно в дом.
   – Можно ли видеть Ипатию? – спросил он.
   – Нет, она заперлась в своей комнате и строго-настрого приказала не допускать к ней посетителей…
   – А где Теон?
   – Он с полчаса тому назад со связкой рукописей прошел через калитку и направился неизвестно куда.
   – Безумный старый чудак! – вырвалось у Рафаэля. Вслед за тем Рафаэль торопливо написал на табличке:
   «Не пренебрегай предостережениями молодого монаха. Я убежден, что его слова правдивы. Если ты дорожишь собой и своим отцом, не выходи сегодня из дома».
   Он подкупил рабыню, которой вручил свое послание, и предупредил слуг об угрожавшей опасности. Но ему не хотели верить. Лавки, правда, были заперты в некоторых кварталах, в садах музея не видно было гуляющих, но, должно быть, у горожан не прошел еще вчерашний страх. Рабы уверяли, что Кирилл, под страхом отлучения от церкви, приказал христианам не нарушать общественного порядка, и поэтому, вероятно, на улицах не видно ни одного монаха…
   Наконец Рафаэль получил ответ, написанный знакомым красивым, аккуратным и твердым почерком:
   «Ты пользуешься странным приемом, чтобы расположить меня к своей вере, если в первый же день проповеди предостерегаешь против козней твоих собратьев. Благодарю тебя. Я ничего не боюсь, и они не осмелятся, – иначе они бы давно на все решились. Что касается юноши, то я считаю позором для себя не только верить его словам, но даже замечать его существование. Я выйду из дома именно потому, что он имеет наглость предупреждать меня. Не бойся. Ведь не захочешь же ты, чтобы я впервые в жизни подумала о своей безопасности. Я не могу избегать своей судьбы. Я должна сказать то, что считаю нужным. А главное – я не позволю христианам говорить, что наставница философии обладает меньшей твердостью духа, чем фанатики. Если мои боги сильны, они защитят меня, в противном случае – да проявит твой Бог всемогущество, как он найдет нужным».
   Рафаэль разорвал письмо на клочки. Стража, наверное, не лишилась ума, как все остальные. До лекции оставалось еще полчаса. Тем временем он решил собрать такой отряд, который способен будет разгромить весь город. И, быстро повернувшись, он вышел из дома.
   – Кого Бог хочет погубить, у того отнимает разум, – грустно крикнул он Филимону. – Оставайся тут и задержи ее. Попытайся в последний раз! Схвати лошадей под уздцы, если сможешь. Я вернусь через десять минут!
   За садами тянулся двор замка, соединявшийся с музеем многочисленными проходами. О, если бы увидеть Ореста или вовремя предупредить стражу!..
   Он спешил по дорожкам, минуя беседки, покинутые боязливыми горожанами и, дойдя до ближайших ворот, с ужасом убедился, что они заперты и крепко заделаны изнутри. В тревоге он бросился к следующим, но и те были заперты. Тут он все понял и пришел в отчаяние. Стража ожидала покушений на музей, составлявший красоту и гордость Александрии, и, дабы сосредоточить все свои силы на возможно меньшем пространстве, уничтожила всякое сообщение с садами. Но, быть может, двери, ведущие из самого музея прямо во двор оставались еще открытыми? Он нашел вход и по давно знакомому коридору бросился к калитке, через которую вместе с Орестом проходил несчетное число раз. Калитка была заперта. Он стучал, шумел, но тщетно, – никто не отвечал. Он пытался взломать другую дверь. Кругом царило молчание и пустота. Он побежал по лестнице, надеясь дозваться солдат через окно. Но предусмотрительные воины заперли и заставили все проходы в верхние этажи правого флигеля, чтобы и с этой стороны не оставить дворец открытым. Куда же теперь? Назад? А потом? Его дыхание прерывалось, в горле пересохло, лицо горело точно от жгучего порыва самума[136], тело тряслось, как в лихорадке. Обычное присутствие духа совершенно покинуло его: над ним как будто тяготели зловещие чары. Не сон ли это? Неужто он осужден постоянно, всю жизнь, блуждать по этим хоромам мертвецов, чтобы искупить грехи, познанные и совершенные в них? Впервые его разум словно помутился. Он ничего не мог сообразить и только ощущал приближение чего-то страшного, которое он должен, но не может предотвратить. Где он теперь? В маленькой комнате, смежной с большой залой… Как часто болтал он тут е ней, окидывая взором маяк и Средиземное море… Но что за рев там внизу, на улице?
   Необъятное море воющих человеческих голов раскинулось до самой гавани и испускало громовой клич: «Бог и богоматерь!» Кириллова чернь сорвалась с цепи… Рафаэль отскочил от окна и бросился как безумный – куда? Этого он не понимал, да так и не понял до самой своей смерти.

Глава XXVIII
ЖЕНСКАЯ ЛЮБОВЬ

   Пелагия провела ночь одна, без сна, предаваясь своему горю. Но и утро не принесло ей успокоения; она оказалась пленницей в собственном доме. Девушки объявили, что им приказано не выпускать ее из комнат, но не сказали, от кого исходило это распоряжение. Некоторые сопровождали эту весть вздохами, слезами и словами сочувствия, но Пелагия все же заметила, что каждая из них мечтает занять место впавшей в немилость фаворитки.
   Несколько часов подряд просидела она неподвижно в тени большого парусинового тента. Ее глаза безучастно блуждали по беспредельной панораме крыш, башен и мачт, сверкающих каналов и скользящих судов. Она ничего не видела кроме одного любимого, навеки утраченного лица.
   Вдруг послышался тихий свист. Пелагия подняла голову: два блестящих глаза смотрели на нее из слухового окна дома, находившегося на противоположной стороне узкого переулка. Она с досадой отвернулась, но свист повторился. Вслед за тем показалась голова – то была Мириам. Осторожно озираясь, Пелагия встала и сделала несколько шагов вперед. Что нужно этой старухе? Мириам знаками спросила ее – одна ли она. Получив ответ, Мириам бросила к ее ногам небольшой камешек с запиской и сейчас же скрылась.
   «Я ждала тут целый день. Меня не впустили к тебе в дом. Опасайся Вульфа и всех прочих. Не выходи из своей комнаты. Они хотят похитить тебя и выдать твоему брату – монаху. Тебе изменяют. Действуй смелее».
   Пелагия прочла записку; щеки ее побледнели, глаза расширились, и она решилась последовать совету Мириам. Она спустилась по лестнице и, быстро пройдя по комнатам, удалила девушек, которые хотели ее удержать. Приказание было отдано таким повелительным тоном, что девушки смущенно опустили глаза и немедленно повиновались.
   С письмом в руке она направилась к тому покою, где амалиец обыкновенно проводил полуденные часы.
   Из-за двери она услышала громкие голоса. Амалиец беседовал с Вульфом. Сердце ее трепетно билось, и она остановилась, затаив дыхание. До нее долетело имя Ипатии. Томясь любопытством, она приложила ухо к замочной скважине.
   – Она не согласится на мое предложение, Вульф.
   – Если не согласится, ей будет плохо. Но, повторяю тебе, она сейчас в трудном положении. Это для нее последний выход, и она за него ухватится. Христиане бешено ненавидят ее, и если разразится буря, жизнь ее будет висеть на волоске.
   – Жаль, что вы не привели ее сюда!
   – Но это было невозможно. Нам нельзя порвать с Орестом, пока дворец еще не в наших руках.
   – А попадет он в наши руки, друг?
   – Без сомнения. Прошлой ночью мы договорились со всеми отрядами. Когда мы сказали, что амалиец станет во главе их, они были вне себя от восторга. Нам пришлось подкупать их не для того, чтобы они устроили восстание, а для того, чтобы они повременили.
   – Клянусь Одином! Мне бы хотелось быть сейчас среди них.
   – Подожди, пока поднимется народ. Если сегодняшний день обойдется без волнений, то, значит, я ничего не смыслю в этих делах. Сокровища ваши уже на судах?
   – Да, и галеры уже приготовлены. Я проработал все утро, как вол, так как ты не давал мне делать ничего другого. А Годерик вернется из дворца только вечером.
   – Мы договорились, что подадим ему сигнал огнем, если подвергнемся нападению, а он присоединится к нам со всеми готами, которых ему удастся собрать. Если же сначала нападут на дворец, он уведомит нас тем же способом. Мы сразу соберемся и подъедем к нему на судах. Мы поручили ему подпоить этого греческого пса, наместника.
   – Грек сам перепьет Годерика. У него, как и у всей римской сволочи, есть капли от опьянения. Стоит ему их принять, он протрезвляется и опять принимается за вино. Пошлите к нему старого Сида, – пусть-ка Орест потягается со старым оружейником!
   – Отлично! – воскликнул Вульф и тут же вышел, чтобы исполнить сказанное.
   Пелагия едва успела скрыться за дверь. Она узнала достаточно. Когда Вульф проходил мимо, она бросилась вперед и схватила его за руку.
   – Войди сюда и поговори со мной хоть одну минуту! Сжалься, поговори со мной!
   Она потащила его в комнату почти насильно и, упав к его ногам, разразилась жалобными рыданиями.
   Вульф молчал, смущенный этой неожиданной покорностью той самой женщины, от которой он ждал упорства и сопротивления. Он чувствовал себя почти виновным, когда смотрел в ее прекрасное молящее лицо, в котором отражалось глубокое, сердечное горе. Пелагия напоминала ребенка, плачущего о потерянной игрушке.
   Наконец она заговорила:
   – О, что я наделала, что я наделала? Зачем ты его у меня отнимаешь? Я ведь любила и почитала его, я поклонялась ему! Я знаю, что ты его любишь, за это и я к тебе привязана, уверяю тебя! Но может ли твоя любовь сравниться с моей? О, я сейчас, сию минуту готова умереть за него, дать себя растерзать на куски!
   Вульф молчал.
   – Чем я грешна, если любила его? Ведь я желала только его счастья. Я была богата… Меня баловали и чествовали… Тут явился он… прекрасный, как Бог среди людей – и я поклонялась ему. Разве это плохо? Я отдала ему себя, я не могла сделать большего. Он удостоил меня своей благосклонностью, он – герой! Возможно ли, чтобы я ему не покорилась? Я любила его, я не могла не любить его! Разве я причинила ему вред? Жестокий, жестокий Вульф!
   Вульф сделал над собой усилие, чтобы сохранить твердость духа и заглушить в себе сострадание.
   – А какую пользу принесла ему твоя любовь? Какую цену имеет она вообще? Она сделала его олухом, бездельником, посмешищем для греческих собак, в то время как ему следовало быть победителем и цезарем! Безрассудная женщина, ты не сознаешь, что твоя любовь была для него гибелью и позором! Теперь он был бы уже владыкой всего юга и восседал бы на престоле птоломеев. Впрочем, все равно это скоро произойдет.
   Пелагия посмотрела на него широко раскрытыми глазами, как бы с трудом воспринимая новую, великую мысль, подавляющую ее своей тяжестью. Наконец она поднялась.
   – Так значит, он может стать императором Африки?
   – Он им будет, но только…
   – Не со мной! – воскликнула она. – Нет, не с жалкой невежественной, оскверненной Пелагией! Теперь я все поняла! И потому-то ты хочешь, чтобы он женился на… ней!
   Ее губы не могли произнести роковое имя. Вульф не решался ответить, но кивнул головой в знак согласия.
   – Да, я отправлюсь с Филимоном в пустыню, и ты никогда, никогда не услышишь более обо мне. Я сделаюсь монахиней и буду молиться за него, чтобы он стал великим монархом и покорил весь свет. Ты ему скажешь, почему я ушла? Да, я уйду, сейчас же, немедленно…
   Она повернулась, как бы торопясь немедленно исполнить свое обещание, но потом опять кинулась к Вульфу.
   – Я не могу расстаться с ним! Я сойду с ума, если решусь на это! Не сердись, – я готова обещать все, что ты пожелаешь, я дам какой угодно обет, но позволь мне остаться. Хотя бы только невольницей или чем бы то ни было – лишь бы изредка взглянуть на него, нет, даже не это, – лишь бы жить с ним под одной крышей! О! Позволь мне быть невольницей на кухне! Я ему отдам все, что имею, отдам тебе, каждому! Ты же скажешь ему, что меня нет, что я умерла, как захочешь, Я скоро подурнею и постарею от горя, и тогда это ненавистное лицо никому уже не будет опасно. Не так ли, дорогой Вульф? Только пообещай мне это и… Тише! Он зовет тебя! Не давай ему войти и застать меня тут! Это свыше моих сил! Ступай к нему скорее и скажи все… Нет, не говори еще…
   И она снова упала на пол, Вульф вышел, пробормотав сквозь зубы:
   – Бедное дитя! Бедное дитя! Лучше бы тебе умереть!
   Пелагия расслышала эти слова.
   Среди вихря рыданий и слез, беспорядочно проносившихся мыслей, эти слова все глубже и глубже западали ей в душу и наконец всецело овладели ее рассудком.
   «Лучше всего умереть! – Пелагия медленно привстала. – Умереть? А почему бы и нет? Тогда ведь все устроится, и бедная, маленькая Пелагия будет не опасна».
   Не спеша, спокойно и гордо прошла она в хорошо знакомую комнату… Она бросилась на постель и стала осыпать поцелуями подушки. Взгляд ее упал на меч амалийца, висевший над изголовьем по обычаю готских воинов. Пелагия сняла его со стены.
   – Да! Если это необходимо, то пусть поразит меня этот меч. А это необходимо. Все, только не позор! Бог осудит меня на вечную пытку в огне. Это сказал Филимон, хотя он мне и брат. То же самое говорил и старый монах! Но разве я не достаточно сама себя караю? Неужели это не искупит мою вину?.. Да!.. Я хочу умереть. Быть может, и Бог тогда смилостивится надо мной.
   Дрожащей рукой вынула она меч из ножен и жадно поцеловала его лезвие.
   – Да, этим самым мечом, которым он побеждал врагов. Так хорошо! Я останусь его собственностью до последней минуты! Какой он острый и холодный! Будет ли мне больно?.. Нет, не стану пробовать острие, а то мне станет страшно! Я разом на него брошусь, тогда уж поздно будет его выдергивать, как бы ни велика была боль! А кроме того, это его меч, и он не долго будет меня мучить. А ведь сегодня утром амалиец ударил меня!
   И при этом воспоминании громкий, жалобный вопль вырвался из ее груди и пронесся по всему дому. Быстро привязала она меч к ножке кровати и распахнула тунику…
   – Сюда, под эту осиротевшую грудь, на которой никогда уже не будет покоиться его голова! В коридоре послышались шаги! Скорее, Пелагия, пора!
   Она в исступлении закинула руки, готовая броситься на меч…
   – Это его шаги! Он меня найдет тут и никогда не узнает, что я умираю за него!
   Амалиец толкнул дверь, но она была крепко заперта. Он вышиб ее одним ударом и спросил:
   – Почему ты закричала? Что все это значит, Пелагия?
   Пелагия, словно ребенок, которого застали врасплох с запрещенной игрушкой, закрыла лицо руками и тяжело упала на землю.
   – Что с тобой? – повторил он, приподнимая ее с пола. – Но она вырвалась от него.
   – Нет! Нет! Никогда! Я не достойна тебя! Мне, презренной, нужно умереть! Я только унижу тебя. Ты должен стать царем и жениться на ней – вещей деве!
   – Ипатии? Она умерла.
   – Умерла? – вырвалось у Пелагии.
   – Ее убили александрийские дьяволы час тому назад.
   Пелагия закрыла глаза рукой и разразилась рыданиями.
   Были ли это слезы сострадания или слезы радости? Она сама этого не понимала.
   – Где мой меч? Клянусь душой Одина! Зачем он тут привязан?
   – Я хотела… Не сердись… Мне сказали, что мне лучше всего умереть.
   Амалиец стоял перед ней, как громом пораженный.
   – О! Не бей меня! Пошли меня на мельницу! Убей меня собственноручно! Все, что хочешь, только не бей меня опять!
   – Бить тебя? Тебя, благородную женщину! – воскликнул амалиец, крепко сжимая ее в объятиях.
   Буря пронеслась, и Пелагия, воркуя, как голубка, прильнула к груди богатыря. Так продолжалось несколько минут. Наконец амалиец пришел в себя.
   – Теперь поспешим! – заговорил он. – Нельзя терять ни минуты! Поднимись на башню, там ты будешь в безопасности! А потом мы покажем этим псам, что бывает с теми, кто осмеливается рычать у логова волков!

Глава XXIX
НЕМЕЗИДА[137]

   Правду ли сказали амалийцу? Филимон видел, как Рафаэль пересек улицу и поспешил к садам музея. Рафаэль приказал ему оставаться на месте, и юноша решил повиноваться ему. Чернокожий привратник довольно резко заявил Филимону, что его повелительница никого не желает видеть, ни с кем не намерена беседовать и не примет никаких писем. Но у Филимона был свой план. Жалуясь на солнечный зной, он пристроился в тени и присел на мостовую. В случае необходимости он готов был силой остановить Ипатию.
   Прошло около получаса. Юноше же показалось, что прошла вечность. Но Рафаэль не возвращался, и стража тоже не появлялась. Неужели странный еврей оказался изменником? Не может быть! На его лице заметен был страх, не менее глубокий и искренний, чем у самого Филимона. Но почему он не вернулся обратно?
   Быть может, он убедился, что улицы совершенно пусты, и их опасения были, таким образом, лишены всякого основания. Но что это за народ бродит неподалеку у двери, ведущей в аудиторию Ипатии? Филимон встал и прошел вперед, чтобы присмотреться к этим людям, но они исчезли. Он снова стал ждать. Вот они опять появились. Это было подозрительно. Улица, на которой собирались люди, тянулась вдоль заднего фасада Цесареума и была излюбленным местом монахов, так как соединялась бесчисленными переходами и пристройками с главной церковью. Он чувствовал, что готовится нечто ужасное. То и дело выгладывал он из своего укромного уголка и видел, что кучки людей все еще там и как будто увеличиваются и приближаются. На улице показались прохожие, проезжали экипажи, ученики направлялись в аудиторию. Он ничего не замечал. Ум, сердце, внимание – все сосредоточилось на знакомой двери, которая вот-вот должна была открыться.
   Наконец парная колесница, богато украшенная серебром, завернула за угол и остановилась напротив Филимона. Теперь она выйдет. Толпа скрылась. Может быть, все это лишь игра воображения? Нет, вот они опять прошмыгнули около аудитории, эти адские собаки! Раб вынес расшитую подушку, а следом за ним показалась Ипатия, более прекрасная и величавая, чем когда-либо. Грустная улыбка скользнула по ее бледным губам; испытующий и в то же время ласковый взгляд с благоговейным страхом был устремлен к небу, точно душа ее, отрешившись от всего земного, созерцала лицом к лицу Божество.
   Филимон мгновенно бросился к ней, упал на колени и, судорожно схватив ее за край одеяния, воскликнул:
   – Назад! Вернись, если тебе дорога жизнь! Тебя ждет верная гибель!
   Ипатия спокойно взглянула на него.
   – А, это ты, соучастник старых ведьм? Дочь Теона не станет изменницей вроде тебя!
   Он вскочил на ноги и отступил на несколько шагов, подавленный стыдом и отчаянием. Она его считала виновным! Да свершится воля божья! Перья, украшавшие сбрую лошадей, развевались уже в конце улицы, когда он, наконец, пришел в себя и метнулся следом за ней с безумным криком.
   Но было уже поздно! Темная людская волна хлынула из засады, окружила экипаж и понеслась дальше. Ипатия исчезла. Мимо запыхавшегося Филимона проскакали с пустой колесницей испуганные лошади, мчавшиеся инстинктивно домой.
   Куда же они потащили ее? В Цесареум, в храм? Невозможно! Почему именно туда? И почему кучки людей, увеличивавшиеся с каждой минутой, бросились к бухте и возвращались оттуда с камнями, раковинами и черепками?
   Ипатия была уже на ступенях церкви, прежде чем Филимон достиг Цесареума. Девушку заслоняла схватившая ее толпа, но след Ипатии ясно обозначался разбросанными клочьями ее одежды.
   А куда же пропали ее преданные ученики? Они позорно заперлись в музее при первом же нападении черни, завладевшей их наставницей у самых дверей аудитории. Жалкие трусы! Но он спасет ее!
   Тщетно пытался Филимон пробраться сквозь плотные ряды монахов и параболанов, которые вместе с торговками рыбой и носильщиков неистовствовали вокруг своей жертвы. Но то, что не сумел он, удалось другому, слабейшему – маленькому носильщику.
   Евдемон выскочил точно из-под земли и ринулся в самую давку, яростно, как дикая кошка, пролагая путь к своему кумиру ногтями, зубами и ножом. Но его вскоре опрокинули. Полуживой, с судорожными рыданиями, скатился он вниз по ступеням. В эту минуту Филимон пробрался мимо него в церковь.
   Сцена разыгрывалась в самой церкви под мрачной сенью величавых колонн и сводов, где при мерцании свечей, в облаках ладана, сиял алтарь и смутно обозначались на стенах большие картины. Над престолом высилась громадная фигура Христа, неподвижно смотревшего вниз, воздев правую руку для благословения. Посредине церкви вплоть до ступеней кафедры, даже до самого алтаря, валялись обрывки платья Ипатии. Здесь-то, возле безмолвного Спасителя, и остановились убийцы.
   Девушка вырвалась от своих мучителей и, отпрянув назад, выпрямилась во весь рост: обнаженное, белоснежное тело Ипатии ярко выступило на фоне окружавшей ее темной массы, и в больших ясных глазах ее не заметно было ни малейшего страха, – ничего, кроме стыда и негодования. Одной рукой она старалась прикрыть себя длинными золотистыми волосами, другая была протянута к огромной статуе распятого Христа и словно молила Бога защитить ее от людей. Губы Ипатии раскрылись, но в это мгновение Петр сбил ее с ног, и черная масса сомкнулась над ней.
   Затем под высокими арками пронесся продолжительный, дикий, надрывающий сердце крик, поразивший слух Филимона, как трубный глас карающих архангелов.
   Прижатый к колонне, сжатый густой толпой, Филимон заткнул уши, но не мог удержаться, чтобы не слушать эти жалобные вопли. Когда же это кончится? Боже милосердный! Что они делали с нею? Рвали ее на куски? Да, и даже хуже этого!
   А крики по-прежнему продолжались, и по-прежнему огромная статуя Христа непрерывно смотрела на Филимона спокойным, нестерпимо спокойным взглядом. Над головой Христа сияли слова: «Я всегда один и тот же – и ныне, и присно, и во веки веков». Это был тот самый, кто жил в древней Иудее. Но в таком случае кто же эти люди, в чьем храме творят они свое дело? Филимон закрыл лицо руками и хотел только одного – умереть…
 
 
   Теперь все кончено! Крики перешли в тихие стоны. Сколько времени пробыл он тут? Час или вечность? Слава Богу, все закончилось. Это было счастьем для нее, но было ли счастьем для них? Через минуту высокий купол огласился новым возгласом:
   – На костер! Сожгите ее! Бросьте пепел в море! И чернь хлынула к выходу мимо Филимона.
   Он хотел бежать, но, едва выбравшись из церкви, в изнеможении опустился на ступени и уставился с тупым отвращением на огонь костра и толпу, которая с адским ревом кружилась вокруг жертвы Молоху[138].
   Кто-то схватил его за руку; он поднял глаза и узнал носильщика.
   – Вот это-то, юный мясник, и есть вселенская апостольская церковь?
   – Нет, Евдемон, это церковь дьяволов!
   Едва придя в себя, Филимон присел на ступеньки и сжал голову руками.
   Он с радостью заплакал бы, но мозг его пылал, как в огне.
   Евдемон долго смотрел на него. Страшное душевное потрясение отрезвило бедного болтуна.
   – Я сделал все, чтобы умереть с ней, – сказал он.
   – Я всеми силами пытался спасти ее, – вымолвил Филимон.
   – Я знаю это. Прости мне мои слова. Ведь мы оба любили ее.
   Бедняга сел рядом с Филимоном. Кровь закапала на мостовую из его ран, и он разразился горькими, мучительными слезами.
   В жизни человека бывают мгновения, когда острота горя является для него милостью, ибо лишает его способности терзать себя думами. Так было и с Филимоном. Он не сознавал даже, давно ли сидит на этих камнях.
   – Она теперь с богами! – произнес наконец Евдемон.
   – Она у Бога! – возразил Филимон. И опять оба они умолкли.
   Вдруг раздался чей-то повелительный голос. Они вздрогнули и подняли головы. Перед ними стоял Рафаэль Эбен-Эзра.
   Он был бледен и спокоен, как смерть, но по лицу его они увидели, что ему все известно.