Затем начался танец – чудо искусства, доступное лишь народу с таким совершенным физическим развитием и с таким тонким эстетическим чувством, какими отличались древние греки даже в эпоху своего упадка. В этом танце движения говорили, а покой был выразителен, как движение. Артистка на мгновение стала богиней. Театр, Александрия, блестящая роскошь обстановки – все перестало существовать и для нее, и для зрителей, зачарованных всепокоряющим обаянием ее искусства. Подобно ей, они видели лишь пустынное побережье Цитеры и богиню, которая вознеслась над изумрудным зеркалом вод, озаряя красотой, радостью, любовью и море, и воздух, и землю.
   Глаза Филимона чуть не выскочили из орбит от стыда и отвращения. Но он не испытывал ни ненависти, ни презрения, ибо на лице Пелагии не выражалось ничего, кроме откровенной радости и удовлетворенного тщеславия ребенка, наслаждающегося своей искусной игрой.
   Пелагия продолжала танцевать. Филимону казалось, что смертельная агония длится вечно. Земля и небо исчезли и он видел лишь беспрерывное движение белых ног, скользивших по гладко отполированному мрамору. Но вот настал конец. Слон встал и подошел к мраморной площадке. Пелагия скрестила руки на груди и улыбнулась, когда слон, осторожно охватив хоботом ее стан, собирался приподнять красавицу и посадить на приготовленное место. Ее маленькие ножки уже отделились от земли, но тут слон чего-то испугался и, грузно опустив свою легкую ношу на мрамор, испустил пронзительный крик страха и отвращения. Его передняя нога окрасилась кровью, кровью ливийского мальчика, которая просочилась сквозь только что насыпанный песок и выступала на поверхности темными пурпуровыми пятнами.
   Филимон не мог более сдерживаться. В одно мгновение он прорвался сквозь тесно сгрудившуюся толпу зрителей и в безумном порыве, перескочив через ряды скамеек, бросился от балюстрады к оркестру.
   – Пелагия! Сестра! Моя сестра! Пора сжалиться надо мной и над собой! Я укрою и спасу тебя! Мы вместе убежим из этого ада, притона дьяволов! Я твой брат! Идем!
   С минуту она смотрела на него растерянным взором и вдруг ей все стало ясно…
   – Брат!
   Она ринулась с платформы к нему. Она вспомнила высокое окно в Афинах, откуда открывался вид на далекие оливковые рощи, вспомнила блестящие кровли и корабельные верфи Пирея, и дивное голубое море. Черноокий мальчик стоял возле нее, он обвивал ее шею, смеясь указывал на мачты гавани и называл ее сестрой. Разом воскресла в ней заснувшая было душа, и, громко вскрикнув, она попятилась от него, ощущая мучительный стыд. Пелагия закрыла лицо руками и упала на окровавленный песок. Весь театр огласился неистовыми воплями:
   – Долой его! Прочь его! Распять раба! Бросьте варвара диким животным! Пусть они его разорвут на части, благородный повелитель!
   На Филимона кинулась толпа служителей, многие зрители вскочили с мест и готовились броситься в оркестр. Но молодой монах встрепенулся, как разгневанный лев. Его голос ясно и отчетливо зазвенел среди рева рассвирепевших зрителей:
   – Да, убейте меня, зарежьте, как зарезали римляне святого Телемака! Вы – обольщенные гнусные рабы, достойные своих распутных презренных деспотов! Вы хуже рвотных, которым вы бросаете людей! Жестокость и разврат сродни друг другу, и позорный престол моей сестры возвышается сейчас над кровью невинных жертв! Пусть моей смертью закончатся жертвоприношения дьяволу и да наполнится до краев чаша грехов!
   – Бросить его зверям! Пусть растопчет его слон!
   Громадное животное, натравленное вожаками, бросилось на юношу. Слон охватил хоботом Филимона и высоко приподнял его. Юноша попробовал пробормотать молитву и закрыл глаза, но тут зазвучал нежный голос Пелагии, не утративший своей прелести даже в минуту душевной муки.
   – О, пощадите его! Он – брат мой! Простите ему, мужи македонские! Простите ему ради Пелагии, ради вашей Пелагии! Я прошу милости, только этой милости!
   С мольбой протянула она к публике руки, а потом обняла огромные ноги слона и заговорила с ним, как безумная, прося и нежно лаская его.
   Зрители в нерешимости колебались, но животное спокойно опустило закинутый хобот и поставило на ноги Филимона. Монах был спасен. Оглушенный, ошеломленный, он едва ощутил прикосновение слуг, которые протащили его через длинные, темные проходы, и наконец вытолкнули на улицу. Одни его предостерегали, другие проклинали, третьи поздравляли и желали счастья, но все проносилось перед ним, как во сне.
   А Пелагия по-прежнему закрывала лицо руками. Наконец, подавленная невыразимой тоской, она медленно прошла через оркестр и исчезла между олеандрами и пальмами, не обращая ни малейшего внимания на насмешки и угрозы, проклятия, просьбы и неистовые рукоплескания громадной толпы.
   Казалось, что неожиданная катастрофа разрушила тщательно обдуманные планы Ореста. Зрители были недовольны и разочарованы. Многие христиане собрались уходить, искренне стыдясь и раскаиваясь, что были добровольными зрителями подобного зрелища. Простой народ, сидевший на задних скамьях, удовлетворив свое любопытство, стал постепенно расходиться. Недавние зрители громко обсуждали увиденное.
   Потрясенная случившимся, Пелагия металась по аллеям парка в надежде отыскать брата. После тщетных поисков, окончательно обессиленная, вернулась она в зал к собиравшимся уходить готам. В ее взгляде, обращенном к Амальриху, читался горький упрек:
   – Зачем, зачем ты заставил меня танцевать, – только и вырвалось из ее груди.
   Пелагия хотела обнять возлюбленного, найти защиту и поддержку среди готов, но последние отворачивались, явно выказывая свое недовольство, а амалиец грубо оттолкнул ее. Смид и Вульф открыто насмехались.
   Занавес опустили, столь грандиозно задуманное представление сорвалось.
   – Долой тирана, долой убийцу! – вопила разъяренная толпа. Складывающаяся ситуация была далеко не безопасна для наместника, языческого философа и очаровательной танцовщицы.
   Орест приказал своим солдатам сопровождать Ипатию и Пелагию до самого дома и поспешил со своей свитой укрыться во дворце.

Глава XXIII
ВОЗМЕЗДИЕ

   Возмущенные невинно пролитой кровью, христиане высыпали на улицы Александрии, стараясь любым способом выразить свой протест. Основной виновницей случившегося, после самого Ореста, они, конечно же, считали Ипатию. Последней едва удалось достичь своего дома, продвигаясь сквозь толпу взбешенной черни. Но если Ипатия сносила ее ярость со спокойствием, достойным философа, воспринимая провал зрелища как акт возмездия за измену собственным убеждениям, Орест неистовствовал. Прекрасно подготовленный триумф обернулся полным провалом. Негодуя, наместник страшился возможных последствий, поскольку не сомневался, что Кирилл сегодня же ночью подготовит донесение Пульхерии, в котором даст далеко не выгодную для него оценку всему происходящему.
   Орест не находил себе места, будучи не способным принять какое-либо решение, и вдруг ему в голову пришла мысль опередить патриарха…
   Вызвав в свои покои секретаря, он начал было диктовать ему текст послания к императору, но на второй фразе запнулся, не в силах подобрать нужные слова, чтобы изложить правдоподобную версию случившегося, оправдывающую его в глазах правителя. Все попытки секретаря успокоить наместника нарывались на грубость. В конце концов, халдей решился на крайность.
   Не сказать ли, с твоего милостивого разрешения, что это Кирилл, а не ты, устроил гладиаторские бои? Но, пожалуй, этому вряд ли поверят…
   Орест невольно рассмеялся; лукавый халдей тоже усмехнулся.
   Эта выходка оказалась удачной, и Орест, несколько овладев собой, стал пускать в ход всю свою изворотливость ради спасения своей головы.
   – Нет, это было бы слишком! Пиши, что нам стали известны замыслы Кирилла, который желает соединить под своим верховным главенством все церкви Африки (особо упомяни о Карфагене и Гиппоне), чтобы в случае победы Гераклиана отделиться от константинопольского патриарха.
   Секретарь, преисполненный восторженного одобрения писал строку за строкой.
   – Ты поистине велик, мой повелитель… Но прости замечание твоего раба. Я, недостойный, опасаюсь, не может ли возникнуть вопрос, почему ты ранее не уведомил августейшую Пульхерию о заговоре Кирилла?
   – Напиши, что три месяца тому назад мы послали гонца, но… Пусть его постигнет какое-либо несчастье, болван, и избавь меня от необходимости выдумывать небылицы.
   – Не сказать ли, что он был убит арабами вблизи Пальмиры?
   – Дай подумать… Нет, они, пожалуй, станут наводить справки. Утопи его в море. Никто не станет допрашивать акул.
   – Итак, судно потерпело крушение между Тиром и Критом; только один человек спасся на бревне и после трехнедельной борьбы со стихиями попал на корабль, который, выгрузив пшеницу, возвратился в Александрию. К слову сказать, мой благородный повелитель, чем объяснить задержку прочих судов с зерном?
   – Клянусь головой Августа, я и забыл о них! Скажи, что в приморском квартале свирепствовала чума и мы боялись занести заразу в центр империи. Завтра же мы их отправим.
   Лицо секретаря вытянулось.
   – Под страхом вызвать твое справедливое негодование моя честность и моя преданность побуждают меня заметить, что половина судов была разгружена за последние два дня для даровой раздачи.
   Орест разразился страшным проклятием.
   – Я был бы рад, если бы эти твари имели одну глотку и вернули мне все после одного приема рвотного. Ну, мы купим зерна и покончим с этим вопросом.
   Секретарь становился все озабоченнее.
   – Евреи, светлейший…
   – Что они сделали? – закричал злосчастный префект. – Они опередили нас?
   – Благодаря свойственной мне ревнивой заботливости я узнал сегодня в полдень, что они скупили все запасы зерна, которые могли найти.
   – Негодяи! Итак, значит, они знали о поражении Гераклиана?
   – Я боюсь, мой благородный повелитель, что твоя проницательность угадала истину. На прошлой неделе они бились об заклад на большие суммы в Каноне и в Пелузиуме, что Гераклиан потерпит поражение.
   – На прошлой неделе! Значит, Мириам намеренно обманула меня? – в бешенстве вскричал Орест. – Позови немедленно начальника гвардии! Сто золотых тому, кто мне живьем доставит колдунью!
   – Она не даст себя схватить живьем.
   – Ну, так пусть ее принесут ко мне мертвой! Ступай, халдейский пес! Чего ты медлишь?
   – Всемилостивейший повелитель, – со страхом вымолвил секретарь, бросаясь на колени и обнимая ноги своего господина, – вспомни, что, оскорбив одного еврея, ты всех восстановишь против себя! Подумай о заемных письмах! Не теряй собственное доброе достославное имя!
   – Встань, животное, не ползай по земле, а объясни, что ты хочешь сказать. Разве со смертью старой Мириам не погашается мой долг?
   – Ах, высокий повелитель, тебе не знакомы нравы этого проклятого племени. Не думай, что твои долговые обязательства находятся у Мириам. Она, без сомнения, давно уже передала их другим. Твои настоящие кредиторы могут жить в Карфагене, Риме или Византии, откуда и будут на тебя давить. Если же ты вздумаешь завладеть имуществом старой колдуньи, то найдешь только бумаги, принадлежащие евреям, рассеянным по всей империи, и они поднимутся, как один человек, чтобы отстоять свои деньги. Уверяю тебя, раздразнить ос менее опасно, чем обидеть евреев. К тому ж я уже наводил справки о местопребывании Мириам, но, к сожалению, должен признаться, что мои старания не увенчались успехом, и никто из твоих людей не знает, где она находится.
   – Ты лжешь! – воскликнул Орест. – Я склонен думать, что ты сам предупредил колдунью об угрожавшей ей опасности.
   На этот раз Орест впервые в жизни сказал правду.
   Мурашки пробежали по телу секретаря, у которого были кое-какие делишки с Мириам, и будь у него волосы на голове, они, наверное, стали бы дыбом и обличили бы ужас евнуха. К счастью, он был гладко выбрит, и чалма его осталась на прежнем месте, когда с покорным видом он возразил:
   – Для преданного слуги нет более жестокой обиды, как необоснованное подозрение со стороны повелителя, перед которым он ежедневно склоняет колени.
   – Проклятое пустословие! Знаешь ты, где она?
   – Нет! – воскликнул несчастный секретарь. Он подтвердил свое отрицание такой массой клятв, что Орест вынужден был прервать его красноречие пинком ноги и под угрозой пытки занял у него сто золотых для раздачи солдатам.
   Затем наместник приказал стянуть гарнизон к своему дворцу. Это делалось, во-первых, для того чтобы не остаться без охраны в случае восстания, а во-вторых, для того чтобы, оставляя без охраны отдаленные кварталы города, тем самым способствовать возникновению волнений.
   – О, если бы Кирилл сделал какую-нибудь глупость именно теперь, когда он так гордится своей победой, негодяй! Мне безразлично, будет ли это связано с Аммонием, Ипатией или кем-либо другим… Только бы мне удалось его поймать!
   И Кирилл, действительно, в эту ночь впервые в своей жизни сделал глупость, за которую жестоко поплатился.

Глава XXIV
ЗАБЛУДШИЕ ОВЦЫ

   Долгое время стоял Филимон перед театром, не зная на что решиться, пока, наконец, стремительный поток выходившего народа не увлек его за собой.
   Среди гневных возгласов он слышал имя своей сестры, произносимое порой с соболезнованием, но чаще в презрительном, безжалостном тоне. Наконец он пришел в себя, пробрался сквозь толпу и поспешил прямо к дому Пелагия. Дом был наглухо закрыт, и только после продолжительного стука и томительного ожидания высунулось из маленькой калитки угрюмое лицо негра. Юноша взволнованно спросил о Пелагии, но ему ответили, что Пелагия еще не возвращалась. Вульфа тоже не было дома. Тогда Филимон решил ждать у ворот.
   Наконец показались готы. Сплоченной колонной они силой пролагали себе путь сквозь толпу. Но с ними не было носилок. Где же остались Пелагия и ее девушки? Где неизвестный амалиец, где Вульф и Смид?
   Воины шли под предводительством Годерика и Агильмунда, опустив глаза, и в их лицах, выражавших суровое отвращение, Филимон еще раз ощутил на себе позор своей сестры. Годерик прошел мимо него, и молодой монах осмелился спросить о Вульфе. Назвать имя Пелагии он не решался.
   – Прочь, греческий пес! Мы сегодня вдоволь насмотрелись на твое проклятое племя! Как? Ты хочешь идти за нами в дом?
   И он так быстро вытащил меч, что Филимон едва успел отскочить на другую сторону улицы. Ворота снова закрылись, и все стихло. Филимон с тоской и мукой ждал возвращения Пелагии. Прошел томительный час; толпа прибывала, отдельные группы беседующих граждан сбивались в общую массу и расхаживали по улицам с криками:
   – Долой язычников! Долой идолопоклонников! Месть развратницам, виновным в кощунстве!
   Наконец, раздались ровные шаги легионеров. Посреди вооруженного отряда двигался целый ряд носилок.
   Юноша бросился вперед и стал звать Пелагию. Один раз ему почудился голос сестры, но солдаты оттолкнули его назад.
   – Она тут, в безопасности, молодой безумец! Сегодня она достаточно испытала и достаточно показала себя. Назад!
   – Мне нужно с ней говорить.
   – Это уже ее дело, нам приказано в сохранности доставить ее домой.
   – Позвольте мне войти вместе с вами, молю вас!
   – Если желаешь войти, то постучи, когда мы уйдем. Тебе, конечно, откроют, если у тебя есть дело к жильцам этого дома. Прочь с дороги, нахальный щенок!
   Кто-то ударил Филимона в грудь рукояткой копья, и юноша упал навзничь посреди улицы. Между тем солдаты сдали по назначению порученных им красавиц и с обычной невозмутимостью удалились.
   Монах начал яростно колотить в ворота, но в ответ слышались только угрозы и проклятия негра. Доведенный до отчаяния, он побрел дальше.
   Филимон не мог придумать никакого плана действий и, усталый и измученный, направился домой. Он вспомнил о Мириам. Ему было тяжело просить помощи у той самой женщины, которую он считал истинной виновницей позора своей сестры, но она могла по крайней мере устроить ему свидание с Пелагией.
   Не удастся ли ему перехитрить Мириам и воспользоваться ею ради собственных целей? Но искушение длилось не больше минуты. Столь благородное дело непозволительно было осквернить ложью. Пробегая мимо двери еврейки, Филимон даже не осмелился заглянуть в нее, боясь как бы соблазн не овладел им. Юноша бросился по лестнице к дверям своей комнаты, открыл ее и остановился пораженный.
   Посреди комнатенки стояла женщина, закутанная с ног до головы в темную накидку.
   – Кто ты? Тебе тут не место! – воскликнул он.
   Женщина вздрогнула и вздохнула. Под складками накидки Филимон заметил хорошо знакомую шаль шафранного цвета, кинулся к незнакомке и прижал к груди… свою сестру.
   Накидка соскользнула с ее головы. Пелагия робко и пытливо заглянула в глаза юноши и увидела в них беспредельную нежность и любовь.
   Тесно прижавшись друг к другу, брат и сестра обменивались целомудренными поцелуями, подолгу всматриваясь в лицо друг другу и словно желая устранить последние сомнения о своем родстве.
   Филимон не пытался прервать словами это немое блаженство. Он не расспрашивал, как она пришла к нему, не осведомлялся о прошлом, о давно забытых родителях и родине, боясь, как бы эти вопросы не заставили ее вспомнить об ужасном настоящем.
   Наконец Пелагия заговорила:
   – Я должна была бы узнать тебя с первого же дня. Когда говорили о нашем сходстве, мое сердце сжималось, и тайный голос шептал что-то, но я не хотела ему внимать. Я стыдилась… Мне стыдно было останавливаться на мысли, что у меня брат… Да и как же мне было стыдиться?
   Она порывисто отодвинулась от него, и, упав на пол повторяла:
   – Топчи меня ногами, проклинай меня! Делай что хочешь, только не разлучай с ним! Бей меня, как он меня. Только не разлучай!
   – Он тебя бил? Да падет на него проклятие божье!
   – О, не проклинай его! Это был не удар, а только толчок, прикосновение… Я… я… сама во всем виновата; я его рассердила… упрекала его! Я обезумела… о, зачем он обманул меня? К чему он позволил, зачем он приказал мне танцевать?
   – Он тебе приказал?
   – Он сказал, что мы не должны нарушать данного слова. Я ему говорила, что не нужно соблюдать обязательств, данных за вином, но мой амалиец возразил, что мне никогда не удастся сделать готов лжецами. Вульф тоже убеждал его остаться верным своему слову.
   – Так ты, значит, его… ненавидишь? – спросил Филимон, тщетно пытаясь подыскать подходящее слово.
   – Его-то ненавидеть?! Разве я не его собственность?.. И все-таки… О, я тебе все расскажу! Когда я впервые выступила перед публикой, вместе с девушками, во мне пробудились все прежние чувства и мне было приятно, что меня встретили с восторгом, что все восхищались мной! Он же, видя, с каким увлечением я танцевала, стал презирать меня за это!.. Он не понял, что я хотела понравиться ему, что я желала вызвать восторг и бешеные рукоплескания с единственной целью: сложить свою славу к ногам своего возлюбленного. Он боялся наместника и допустил меня до этого гнусного поступка, чтобы затем бросить!
   – Он тебя обманул! Ты убедилась в своей ошибке и потому оставь его, как он того заслуживает!
   Пелагия ласково взглянула на брата.
   – Милый мой, дорогой! Ты не знаешь, что значит любовь!
   Филимон пробормотал:
   – Но разве ты меня не любишь, сестра?
   – Люблю ли я тебя? Конечно, и даже очень, но не так, как его. Молчи, молчи… Ты еще не можешь понять это чувство.
   И Пелагия закрыла лицо руками.
   – Я должна это сделать! Я должна. Я на все решусь ради своей любви. Ступай к ней, к мудрой деве, к Ипатии! Она тебя любит! Я знаю, что она тебя любит. Она тебя выслушает, а меня – нет!
   – Ипатия? Знаешь ли ты, что она сидела рядом с Орестом в театре?
   – Она была вынуждена это сделать! Орест не давал ей покоя! Ипатия была бледна, как слоновая кость, и дрожала, точно в лихорадке. Под глазами у нее были темные круги, Я уверена, что она плакала. В порыве безумного тщеславия я издевалась над ней и думала: «Она похожа не на счастливую невесту, а на мученицу, идущую на распятие!» А теперь молю тебя: сходи к ней! Скажи, что я отдам ей все чем владею, сделаю все, что она потребует… Но пусть она научит меня быть подобной ей и внушить уважение амалийцу!
   Филимон колебался. Внутренний голос говорил ему, что эта попытка не увенчается успехом.
   – О, иди! Говорю тебе, она поступала вопреки собственной воле! Она сочувствовала мне, я это видела; она стыдилась за меня в то время, когда я ничего не сознавала. А теперь, когда я в горе, она не может презирать меня! Иди, а не то я сама отправлюсь к ней!
   – Ты меня подождешь здесь? Не бросишь меня опять? – спросил Филимон, решившись исполнить просьбу сестры.
   – Да, я останусь. Но торопись! Если он узнает, что меня нет дома, то подумает… Ступай скорее! Возьми в качестве подарка пояс, который на мне был… там! Отвратительная вещь! Я ненавижу ее. Скажи ей, что это только аванс, только часть того, что я уплачу ей!
   Вскоре уже юноша входил в дом Ипатии. Слуги были перепуганы, а передняя была занята солдатами.
   Мимо Филимона пробежала любимая рабыня Ипатии и узнала его. На просьбу вызвать хозяйку дома рабыня отвечала, что госпожа не хочет никого видеть.
   – А Теон?
   – Он тоже заперся.
   Юноша так настойчиво и страстно упрашивал мягкосердечную девушку, что та была не в силах противиться его просьбам и провела его в библиотеку, где Теон, бледный как смерть, расхаживал взад и вперед, почти обезумев от страха. Сначала он не обратил никакого внимания на беспорядочный рассказ Филимона.
   – Новая ученица, юноша? Время ли теперь принимать новых учеников, когда жизнь моей дочери и мой дом подвергаются опасности? О, я несчастный, – я вовлек ее в эту западню своей алчностью, своим пустым тщеславием. О, дитя мое! Дитя мое! Мое единственное сокровище. Двойное проклятие поразит меня, если…
   – Она умоляет только об одном свидании…
   – С моей дочерью? Пелагия хочет видеть Ипатию? Ты смеешься надо мной? Неужели ты думаешь, что я, отец Ипатии допущу подобное осквернение моей дочери?
   – Но, может быть, вот эта вещь смягчит тебя, – сказал Филимон, подавая ему пояс. – Ты лучше меня сумеешь оценить его, – добавил он. – Мне поручено передать его тебе как аванс той платы, которую Пелагия с радостью вручит тебе, если сделается ученицей твоей дочери. Она готова уступить ей половину своего состояния.
   Юноша положил на стол пояс сестры, украшенный драгоценными камнями, сверкавшими как звезды. Старик посмотрел на драгоценный подарок и тихо отошел.
   – Сколько стоит такая вещь? Этими драгоценностями можно было бы покрыть все наши долги…
   Прошло несколько минут. Теон то поглядывал на камни, то продолжал ходить по комнате. Наконец он сказал:
   – Если ты пообещаешь никому не говорить…
   – Обещаю!
   – А если моя дочь не согласится…
   – Все равно, пусть она возьмет пояс. Его владелица, слава Богу, научилась презирать такие вещи. Передай твоей дочери эту драгоценность вместе с моим проклятием. Да покарает меня Господь еще суровее, если я еще когда-нибудь увижу ее!
   Старик не расслышал последних слов Филимона. С жадностью схватил он свою добычу и поспешил в комнату Ипатии. Филимон остался один, охваченный мучительными сомнениями.
   «Он говорил об унижении! О том, что Ипатия запятнает свою чистоту! Так вот каковы плоды ее философии, порождающей себялюбие, гордыню и лицемерие!»
   Юноша был погружен в размышления, когда Теон вернулся и передал ему следующее письмо: «Ипатия – своему любимому ученику. Я жалею тебя, да иначе и быть не может. Даже более, я признательна тебе за твою просьбу, доказывающую, что мое присутствие на сегодняшнем отвратительном зрелище не отвратило от меня душу, на которую я возлагала свои лучшие надежды. Но, посуди сам, не должна ли произойти полная и по-видимому, невозможная перемена в женщине, за которую ты хлопочешь, прежде чем нам удобно будет встретиться? Я не так безжалостна, чтобы порицать тебя за твою просьбу; и даже не укоряю ни тебя, ни ее. Она повинуется голосу своей природы. Разве можно на нее негодовать, раз судьба наделила такое прекрасное животное слишком грубым и низменным духом? К чему же нам рыдать над ней? Рожденная из праха, она и превратится в прах. Но тебе была дарована божественная искра в момент твоего рождения, ты должен воспарить над всем земным и без сожаления покинуть низшее существо, связанное с тобой преходящими и ничтожными узами плотского родства».
   Филимон гневно скомкал письмо и вышел из дома. Итак, у представительницы философии не оказалось доброго слова для заблудшей, не было утешения для униженной грешницы! Судьба! Пелагии оставалось только подчиниться судьбе и быть низким, жалким существом, презирающим саму себя!
   В памяти Филимона вдруг почему-то вспыхнули ярким светом давно знакомые, но временно забытые слова, и он громко и страстно произнес:
   – «Верую во оставление грехов, воскресение мертвых и жизнь вечную!»
   В одно мгновение растаяли грезы последних четырех месяцев, и Филимон поспешил домой, думая о пустынной обители. Одна келья для Пелагии, другая – для него, – вот и все, что ему надо. Там они вместе будут каяться и молиться, чтобы Господь сжалился над ними…