Страница:
– Молодой монах, – с трудом процедил он сквозь стиснутые зубы, – ты, кажется, любил ее?
Филимон взглянул на него молча, но не мог произнести ни слова.
– Тогда вставай и, если дорога тебе жизнь, беги в отдаленные дебри пустыни, пока судьба Содома и Гоморры не постигла этот проклятый город. Живет ли в этих стенах какое-нибудь дорогое тебе существо? Отец, мать, брат, сестра, хотя бы кошка, собака или птица, к которым ты привязан?
Филимон встрепенулся. Он вспомнил Пелагию. Кирилл обещал ему дать для охраны двадцать надежных монахов, чтобы увезти сестру.
– Если так, то возьми это существо с собой, спасайся и помни судьбу жены Лота[139]. Евдемон, ты отправишься со мной. Отведи меня к своему дому, туда, где живет еврейка Мириам. Не отпирайся, я знаю, что она живет у тебя. Ради той, которой уже нет в живых, я щедро вознагражу тебя, если ты сослужишь мне эту службу. Вставай!
Евдемон, знавший Рафаэля, повиновался и, дрожа от страха, стал указывать ему путь. Филимон остался один.
Филимон сознавал, что еврей превосходил его духовной мощью и еще сильнее его потрясен этим событием, при виде которого самое солнце, казалось, должно было померкнуть. Слова Рафаэля: «Вставай и беги!», произнесенные с таким самообладанием, с такой нестерпимой, хотя и сдержанной мукой, звучали в ушах Филимона, как голос рока.
Да, он убежит. Он пришел, чтобы увидеть свет, – и он увидел его. Арсений был прав. Но предварительно он пойдет к Пелагии и будет умолять ее, чтобы она последовала за ним. Какой он был безумец, какой зверь! Он хотел овладеть ею силой, при помощи подобных людей! Если она по собственному убеждению, по доброй воле, не захочет пойти с ним, он удалится один и будет молиться за нее до самой смерти.
Юноша спустился по лестнице Цесареума и свернул на улицу музея. Человеческие толпы бушевали там, словно море. Он видел, как грабили дом Теона, с которым у него было связано столько воспоминаний! Быть может, бедный старик уже погиб… Но сестра! Он должен спасти ее и бежать с ней! Он свернул в боковой переулок и торопливо пошел вперед.
Здесь ожидало его то же зрелище. Весь приморский квартал поднялся. Из каждого переулка новые толпы разъяренных фанатиков вливались в поток, заполнивший главную улицу. Не успел он еще дойти до дома Пелагии, как за ним раздавались дикие возгласы десятков тысяч голосов:
– Долой язычников! Перерезать всех готов, приверженцев арианства[140]! Долой развратных идолопоклонниц! Долой Пелагию-Афродиту!
Филимон побежал по аллее к калитке башни, где Вульф обещал поджидать его. Она была полуоткрыта, и в сумерках он заметил фигуру, стоявшую под аркой. Он взбежал по ступеням, но увидел не Вульфа, а Мириам.
– Пропусти меня!
– Зачем?
Он не ответил и хотел было пройти мимо нее.
– Безумец! Безумец! Безумец! – шептала колдунья, упираясь в дверь изо всей силы. – Где же остальные головорезы? Где твоя банда монахов?
Филимон в ужасе отшатнулся. Как открыла она его замысел?
– Да, где они, безрассудный мальчик? Верно, ты сегодня недостаточно еще насмотрелся на благочестивые деяния монахов? Ты хочешь, чтобы бедная девушка стала их жертвой? Ну что ж, превратись в дьявола, чтобы потом достичь ангельского сана. Но она – женщина и женщиной должна жить и умереть!
– Пропусти меня! – закричал разгневанный Филимон.
– Если ты повысишь голос, то я последую твоему примеру, и твоя жизнь будет висеть на волоске! Безумец, ты полагаешь, что я рассуждаю, как еврейка? Я говорю, как женщина, как бывшая монахиня! Да, я была монахиней, сумасбродный юноша, и горе пронзило мою душу. Да покарает меня Господь еще суровее, если я не попытаюсь отвратить подобное несчастие от другого сердца! Не достанется она вам! Я лучше задушу ее собственными руками!
Мириам повернулась и бросилась вверх по винтовой лестнице. Филимон последовал за ней, но страстное возбуждение сообщило старой колдунье силу и гибкость вакханки. В ту минуту, когда Филимон готовился уже проскользнуть мимо нее, ему пришла в голову мысль, что один он не сумеет найти дорогу. И он побежал за ней по пятам, как за своим проводником.
Мириам неудержимо неслась по лестницам и, наконец, свернула в открытую дверь комнаты. Филимон остановился. Над его головой виднелось синее небо. Значит, они были почти на крыше, и лестница скоро кончится. Старуха опять метнулась из комнаты, чтобы взбежать на последние ступени. Но Филимон схватил ее за руку, толкнул обратно в пустое помещение и запер дверь на замок. Двумя-тремя прыжками достиг он крыши и очутился лицом к лицу с Пелагией.
– Иди! – вскричал он, едва переводя дыхание. – Теперь самое удобное время, – они все внизу! – и он схватил ее за руку.
Но Пелагия отступила.
– Нет, нет, – шептала она, – я не могу, я не в силах, он мне все простил! Я вновь принадлежу ему навеки. А теперь он подвергается опасности, быть может, его ранят, о Боже! Неужели ты похвалил бы меня, если бы я имела низость покинуть его в такую минуту?
– Пелагия! Пелагия! Дорогая сестра! – молил Филимон. – Подумай о проклятии греха, об адских муках!
– Я сегодня думала обо всем этом, и я не верю тебе! Бог не так жесток, как ты говоришь. А если бы твои слова и были истинны, то терять милого дня меня – тот же ад! Я готова гореть на том свете, только бы удержать его возле себя.
Филимон молча слушал сестру. В его душе вспыхнули прежние сомнения. Он вспомнил, как он стоял в языческом храме, перед нарисованными пирующими женщинами и спрашивал себя в страхе: «Неужели они осуждены навек?»
– Иди! – пробормотал он еще раз. Затем упал к ее ногам и стал осыпать поцелуями ее руки, упрашивая бежать с ним в пустыню.
– Что это значит? – прозвучал громовой голос. Но это была не Мириам. Это был амалиец.
Он был безоружен. Не задумываясь, он ринулся на Филимона.
– Не причиняй ему зла, – вступилась Пелагия, – это брат мой, брат, о котором я тебе рассказывала.
– Чего ты хочешь? – воскликнул амалиец, мгновенно угадав истину.
Пелагия молчала.
– Я хочу вырвать сестру свою, христианку, из греховных объятий арианского еретика – и это я исполню или умру!
– Арианского еретика, – засмеялся амалиец. – Скажи лучше попросту язычника, чтобы не лгать! Хочешь ли ты с ним идти, Пелагия, и стать монахиней в песчаной пустыне?
Пелагия прижалась к своему возлюбленному. Филимон обратился к ней с последним увещанием и взял было ее за руку, но неожиданно грек и гот сцепились в отчаянной схватке. Пелагия обомлела от ужаса; она знала, что брат будет немедленно убит, если она позовет на помощь.
Через несколько мгновений борьба закончилась. Громадный гот приподнял Филимона, как ребенка, приблизился с ним к парапету крыши и уже готов был сбросить его в канал, как вдруг гибкий грек обвился, как змея, вокруг его туловища и изо всех сил сдавил ему горло. Дважды падали они, ударяясь о парапет, и дважды скатывались обратно на середину крыши. Но при третьем страшном толчке глинобитный парапет не выдержал и в темную бездну полетели грек и гот, крепко сжимая друг друга. Пелагия бросилась к образовавшемуся пролому и, безмолвная, с сухими глазами, нагнулась над мрачной глубиной. Два раза перевернулись они в воздухе. Нижняя часть башни спускалась к воде откосом. Противники неминуемо должны были удариться об этот откос – и потом… Ей казалось, что протекла целая вечность, пока они упали на стену. Амалиец очутился под греком. Пелагия видела, как его длинные, прекрасные локоны рассыпались по камню. Руки его сразу выпустили противника, тело вытянулось, словно в изнеможении. Над водой явственно послышалось два всплеска, потом все стихло, и только расходившиеся кругами волны сердито лизали стену.
Пелагия еще раз посмотрела вниз, отскочила и с диким воплем, громко разнесшимся над крышей и рекой, сбежала с лестницы и исчезла в сумраке ночи…
Вскоре Филимон взобрался на ступени набережной в нижнем конце переулка. Он ощущал боль во всем теле, и стекавшая с него вода окрашивалась кровью. Из калитки дома выбежала женщина, остановилась на краю канала и, заломив руки, уставилась в воду. Месяц освещал ее лицо, то была Пелагия. Она увидела брата, узнала его и отшатнулась.
– Сестра, сестра моя, прости меня!
– Убийца! – воскликнула она и, оттолкнув его протянутые руки, в исступлении ринулась мимо него по набережной.
Тюки с товаром преграждали ей путь, но бывшая танцовщица перепрыгивала через них с легкостью серны, а Филимон, ошеломленный падением, часто спотыкался, и, наконец, свалился, не будучи в силах встать. Пелагия остановилась в двух-трех шагах от многочисленной толпы, волновавшейся на главной улице, затем внезапно свернула в боковой переулок и скрылась. Филимон остался лежать на земле.
Еще немного, и Вульф, поспешивший на крик Пелагии вместе с двадцатью готами, стоял у пробитого парапета и, перегнувшись через край, смотрел вниз.
Он подозревал, что Филимон побывал здесь. Но он содрогался при одной мысли о том, что могло тут произойти, и ни с кем не делился своими догадками.
Все знали, что Пелагия находилась в башне; многие видели также, как к ней побежал амалиец. Где же они были теперь? Почему оставалась открытой задняя калитка, которую едва успели запереть, чтобы предупредить вторжение толпы? Вульф, наиболее опытный в подобных случаях, мысленно взвешивал все случайности смертельной борьбы, а потом шепнул Смиду:
– Канат и огня!
Канат и лампу принесли и, отклонив просьбы молодежи, предлагавшей свои услуги для этого опасного расследования, старый воин сам спустился через брешь.
Не достигнув еще поверхности воды, он дернул за канат и крикнул глухим голосом:
– Подымайте! Я видел все, что нужно.
Готы подняли Вульфа, едва переводя дыхание от томительной тревоги и страха. Несколько мгновений он молчал, подавленный безмерным горем.
– Он умер?
– Один призвал к себе своего сына, готские волки!
И, горько зарыдав, Вульф протянул обступившим его товарищам руку, державшую окровавленную прядь прекрасных длинных волос.
Прядь передавали из рук в руки. Все признали золотистые кудри амалийца. А затем, к величайшему удивлению присутствующих девушек, эти простодушные люди предались горю и плакали, как дети. Они были слишком мужественны, чтобы стыдиться своих слез. Ведь они лишились своего амалийца, сына Одина, своей радости, гордости, славы! Имя «Амальрих» обозначало совокупность небесных свойств, и в их глазах он был таков, каким желал бы стать каждый из них. И кроме того он принадлежал к их роду, был плотью от плоти, костью от кости их самих. Наконец Смид заговорил:
– На то была воля Одина, а родоначальник всего сущего всегда справедлив. Этого бы не случилось, если бы четыре месяца тому назад мы послушались Вульфа. Мы стали трусами и тунеядцами, и Один прогневался на своих детей. Поклянемся же быть воинами викинга Вульфа и завтра же последовать за ним, куда он захочет.
Вульф дружески пожал протянутую руку Смида.
– Нет, Смид, сын Тролля! Такие слова тебе не подобают. Агильмунд – сын Книва, Годерик – сын Ерменриха, оба вы – балты, и к вам переходит наследие амалийца. Бросьте жребий, кому из вас быть нашим вождем.
– Нет! Нет! Вульф! – вместе закричали оба молодых гота. – Ты герой, ты вещий толкователь саг. Мы недостойны; мы были трусами и бездельниками, вместе с прочими. Волки Германии, идите за волком Вульфом, хотя бы он вас повел в страну великанов!
Всеобщее одобрение выразилось оглушительным криком.
– Поднять его на щит, – предложил Годерик. – Поднять его на щит! Да здравствует король Вульф! Вульф, император Египта!
Остальные готы, привлеченные шумом, поднялись на крышу по башенной лестнице и единодушно подхватили возглас:
– Да здравствует Вульф, император Египта!
На огромную толпу, бушевавшую вокруг дома, они практически не обращали внимания.
– Вот, – торжественно заговорил Вульф, стоя на поднятом щите. – Если я поистине король, а вы, готские волки, мои воины, то мы завтра же покинем это место, которое возненавидел Один, потому что оно обагрено невинной кровью девы-альруны. Вернемся к Адольфу и нашему родному племени. Пойдете ли вы за мной?
– К Адольфу! – крикнули воины.
– Неужели вы допустите, чтобы нас убили? – спросила одна из девушек. – Толпа уже ломает ворота.
– Молчи, глупая! Воины, нам предстоит еще одно дело! Амалиец должен вступить в Валгаллу в сопровождении приличествующей ему свиты.
– Пожалей бедных девушек, – сказал Агильмунд, предполагая, что Вульф, по готскому обычаю, ознаменует погребение амалийца избиением рабов.
– Нет… Одна из них сегодня пополудни вела себя, как Вала[141]. Быть может, и эти станут впоследствии достойными женами героев. Женщины, даже худшие из них, лучше, чем я предполагал. Нет! Воины, спуститесь во двор, откройте ворота и пригласите греческих собак на тризну по сыну Одина.
– Раскрывать ворота?
– Да. Ты, Годерик, с дюжиной молодцов, держись наготове под восточным портиком, а ты, Агильмунд, с другой дюжиной, займи западную половину двора и жди на кухне моего боевого клича. Смид с остальными тихо, как Гела[142], последует за мной через конюшни, к самому входу.
Спускаясь по лестнице, воины столкнулись с Мириам. Изнеможденная, едва переводя дыхание, она упала на пол, когда ее толкнул Филимон. Все время пролежала она в бессознательном состоянии и только теперь с усилием приподнялась. Ее ждала гибель. Она понимала, что конец ее близок, и смело приготовилась к смерти.
– Схватить колдунью! – свирепо приказал Вульф. – Схватить соблазнительницу героев, виновницу всех наших бед!
Мириам взглянула на него со спокойной улыбкой.
– Колдунья давно уже привыкла к тому, что безумцы взваливают на нее последствия собственной похоти и лени.
– Добей ее, Смид, сын Тролля, чтобы она догнала душу амалийца.
Смид замахнулся, но не вынес взора страшных глаз старухи, устремленных на него из глубины впадин. Топор скользнул в сторону и задел только плечо Мириам. Она пошатнулась, но не упала.
– Довольно, – спокойно произнесла она.
– Проклятая колдунья лишила силы мою руку, – заметил Смид. – Пусть уходит. Никто не скажет, что я дважды ударил женщину!
Мириам спокойно завернулась в шаль и твердой поступью сошла с лестницы. После ее ухода воины облегченно вздохнули, точно освободившись от отвратительных сверхъестественных чар.
– Ну, – вымолвил Вульф, – теперь по местам и за дело!
Толпа уже более получаса тщетно осаждала дом. Высокие стены, прорезанные в верхних этажах немногочисленными узкими окнами, превращали здание в неприступную крепость. Но вот распахнулись железные ворота, и передним рядам открылся вход в пустой двор, залитый ярким лунным сиянием. Сначала чернь отступила, охваченная неопределенным страхом и смутно подозревая засаду. Но передних теснили задние ряды, и громилы наводнили двор, в бессмысленной ярости колотя стены и колонны.
Когда двор заполнился народом, вооруженные отряды с обеих сторон бросились к воротам, чтобы отрезать путь остальным. Ворота опять сомкнулись, и дикие звери Александрии попали в ловушку.
Началась страшная резня. С трех сторон ринулись на громил готы, кольчуги и шлемы которых защищали их от неумелых ударов плохо вооруженной толпы. Рубя направо и налево, готы пролагали себе путь сквозь массу живых тел, бывшую не в состоянии прорвать их строй. Правда, греков приходилось по десять, а то и более, на одного врага, но что значат десять дворняжек против одного льва?..
Луна поднималась все выше и выше и, казалось, равнодушно взирала на расправу мстителей. А булавы и мечи все продолжали разить. Когда стало несколько просторнее, готы стащили все трупы к темной груде тел посреди двора, на которой восседал Вульф, воспевая доблести амалийца и славу Валгаллы.
Звуки лютни смешивались с воплями раненых, и дикая мелодия росла и ускоряла темп по мере того, как свирепел старый бард, словно издевавшийся над звучавшими кругом криками ужаса и агонии.
Таким образом, в ту же ночь кровь Ипатии была отомщена людьми и событиями, не имевшими к девушке никакого отношения. Но возмездие все-таки было неполное. Петр-оратор и его главные соучастники укрылись в святилище Цесареума, у алтаря. Испуганные бурей, ими же вызванной, и страшась ответственности за осаду дворца, они предоставляли черни полную свободу действий. Убийцы избежали меча готов, чтобы подвергнуться более ужасной каре.
ЭПИЛОГ
Филимон взглянул на него молча, но не мог произнести ни слова.
– Тогда вставай и, если дорога тебе жизнь, беги в отдаленные дебри пустыни, пока судьба Содома и Гоморры не постигла этот проклятый город. Живет ли в этих стенах какое-нибудь дорогое тебе существо? Отец, мать, брат, сестра, хотя бы кошка, собака или птица, к которым ты привязан?
Филимон встрепенулся. Он вспомнил Пелагию. Кирилл обещал ему дать для охраны двадцать надежных монахов, чтобы увезти сестру.
– Если так, то возьми это существо с собой, спасайся и помни судьбу жены Лота[139]. Евдемон, ты отправишься со мной. Отведи меня к своему дому, туда, где живет еврейка Мириам. Не отпирайся, я знаю, что она живет у тебя. Ради той, которой уже нет в живых, я щедро вознагражу тебя, если ты сослужишь мне эту службу. Вставай!
Евдемон, знавший Рафаэля, повиновался и, дрожа от страха, стал указывать ему путь. Филимон остался один.
Филимон сознавал, что еврей превосходил его духовной мощью и еще сильнее его потрясен этим событием, при виде которого самое солнце, казалось, должно было померкнуть. Слова Рафаэля: «Вставай и беги!», произнесенные с таким самообладанием, с такой нестерпимой, хотя и сдержанной мукой, звучали в ушах Филимона, как голос рока.
Да, он убежит. Он пришел, чтобы увидеть свет, – и он увидел его. Арсений был прав. Но предварительно он пойдет к Пелагии и будет умолять ее, чтобы она последовала за ним. Какой он был безумец, какой зверь! Он хотел овладеть ею силой, при помощи подобных людей! Если она по собственному убеждению, по доброй воле, не захочет пойти с ним, он удалится один и будет молиться за нее до самой смерти.
Юноша спустился по лестнице Цесареума и свернул на улицу музея. Человеческие толпы бушевали там, словно море. Он видел, как грабили дом Теона, с которым у него было связано столько воспоминаний! Быть может, бедный старик уже погиб… Но сестра! Он должен спасти ее и бежать с ней! Он свернул в боковой переулок и торопливо пошел вперед.
Здесь ожидало его то же зрелище. Весь приморский квартал поднялся. Из каждого переулка новые толпы разъяренных фанатиков вливались в поток, заполнивший главную улицу. Не успел он еще дойти до дома Пелагии, как за ним раздавались дикие возгласы десятков тысяч голосов:
– Долой язычников! Перерезать всех готов, приверженцев арианства[140]! Долой развратных идолопоклонниц! Долой Пелагию-Афродиту!
Филимон побежал по аллее к калитке башни, где Вульф обещал поджидать его. Она была полуоткрыта, и в сумерках он заметил фигуру, стоявшую под аркой. Он взбежал по ступеням, но увидел не Вульфа, а Мириам.
– Пропусти меня!
– Зачем?
Он не ответил и хотел было пройти мимо нее.
– Безумец! Безумец! Безумец! – шептала колдунья, упираясь в дверь изо всей силы. – Где же остальные головорезы? Где твоя банда монахов?
Филимон в ужасе отшатнулся. Как открыла она его замысел?
– Да, где они, безрассудный мальчик? Верно, ты сегодня недостаточно еще насмотрелся на благочестивые деяния монахов? Ты хочешь, чтобы бедная девушка стала их жертвой? Ну что ж, превратись в дьявола, чтобы потом достичь ангельского сана. Но она – женщина и женщиной должна жить и умереть!
– Пропусти меня! – закричал разгневанный Филимон.
– Если ты повысишь голос, то я последую твоему примеру, и твоя жизнь будет висеть на волоске! Безумец, ты полагаешь, что я рассуждаю, как еврейка? Я говорю, как женщина, как бывшая монахиня! Да, я была монахиней, сумасбродный юноша, и горе пронзило мою душу. Да покарает меня Господь еще суровее, если я не попытаюсь отвратить подобное несчастие от другого сердца! Не достанется она вам! Я лучше задушу ее собственными руками!
Мириам повернулась и бросилась вверх по винтовой лестнице. Филимон последовал за ней, но страстное возбуждение сообщило старой колдунье силу и гибкость вакханки. В ту минуту, когда Филимон готовился уже проскользнуть мимо нее, ему пришла в голову мысль, что один он не сумеет найти дорогу. И он побежал за ней по пятам, как за своим проводником.
Мириам неудержимо неслась по лестницам и, наконец, свернула в открытую дверь комнаты. Филимон остановился. Над его головой виднелось синее небо. Значит, они были почти на крыше, и лестница скоро кончится. Старуха опять метнулась из комнаты, чтобы взбежать на последние ступени. Но Филимон схватил ее за руку, толкнул обратно в пустое помещение и запер дверь на замок. Двумя-тремя прыжками достиг он крыши и очутился лицом к лицу с Пелагией.
– Иди! – вскричал он, едва переводя дыхание. – Теперь самое удобное время, – они все внизу! – и он схватил ее за руку.
Но Пелагия отступила.
– Нет, нет, – шептала она, – я не могу, я не в силах, он мне все простил! Я вновь принадлежу ему навеки. А теперь он подвергается опасности, быть может, его ранят, о Боже! Неужели ты похвалил бы меня, если бы я имела низость покинуть его в такую минуту?
– Пелагия! Пелагия! Дорогая сестра! – молил Филимон. – Подумай о проклятии греха, об адских муках!
– Я сегодня думала обо всем этом, и я не верю тебе! Бог не так жесток, как ты говоришь. А если бы твои слова и были истинны, то терять милого дня меня – тот же ад! Я готова гореть на том свете, только бы удержать его возле себя.
Филимон молча слушал сестру. В его душе вспыхнули прежние сомнения. Он вспомнил, как он стоял в языческом храме, перед нарисованными пирующими женщинами и спрашивал себя в страхе: «Неужели они осуждены навек?»
– Иди! – пробормотал он еще раз. Затем упал к ее ногам и стал осыпать поцелуями ее руки, упрашивая бежать с ним в пустыню.
– Что это значит? – прозвучал громовой голос. Но это была не Мириам. Это был амалиец.
Он был безоружен. Не задумываясь, он ринулся на Филимона.
– Не причиняй ему зла, – вступилась Пелагия, – это брат мой, брат, о котором я тебе рассказывала.
– Чего ты хочешь? – воскликнул амалиец, мгновенно угадав истину.
Пелагия молчала.
– Я хочу вырвать сестру свою, христианку, из греховных объятий арианского еретика – и это я исполню или умру!
– Арианского еретика, – засмеялся амалиец. – Скажи лучше попросту язычника, чтобы не лгать! Хочешь ли ты с ним идти, Пелагия, и стать монахиней в песчаной пустыне?
Пелагия прижалась к своему возлюбленному. Филимон обратился к ней с последним увещанием и взял было ее за руку, но неожиданно грек и гот сцепились в отчаянной схватке. Пелагия обомлела от ужаса; она знала, что брат будет немедленно убит, если она позовет на помощь.
Через несколько мгновений борьба закончилась. Громадный гот приподнял Филимона, как ребенка, приблизился с ним к парапету крыши и уже готов был сбросить его в канал, как вдруг гибкий грек обвился, как змея, вокруг его туловища и изо всех сил сдавил ему горло. Дважды падали они, ударяясь о парапет, и дважды скатывались обратно на середину крыши. Но при третьем страшном толчке глинобитный парапет не выдержал и в темную бездну полетели грек и гот, крепко сжимая друг друга. Пелагия бросилась к образовавшемуся пролому и, безмолвная, с сухими глазами, нагнулась над мрачной глубиной. Два раза перевернулись они в воздухе. Нижняя часть башни спускалась к воде откосом. Противники неминуемо должны были удариться об этот откос – и потом… Ей казалось, что протекла целая вечность, пока они упали на стену. Амалиец очутился под греком. Пелагия видела, как его длинные, прекрасные локоны рассыпались по камню. Руки его сразу выпустили противника, тело вытянулось, словно в изнеможении. Над водой явственно послышалось два всплеска, потом все стихло, и только расходившиеся кругами волны сердито лизали стену.
Пелагия еще раз посмотрела вниз, отскочила и с диким воплем, громко разнесшимся над крышей и рекой, сбежала с лестницы и исчезла в сумраке ночи…
Вскоре Филимон взобрался на ступени набережной в нижнем конце переулка. Он ощущал боль во всем теле, и стекавшая с него вода окрашивалась кровью. Из калитки дома выбежала женщина, остановилась на краю канала и, заломив руки, уставилась в воду. Месяц освещал ее лицо, то была Пелагия. Она увидела брата, узнала его и отшатнулась.
– Сестра, сестра моя, прости меня!
– Убийца! – воскликнула она и, оттолкнув его протянутые руки, в исступлении ринулась мимо него по набережной.
Тюки с товаром преграждали ей путь, но бывшая танцовщица перепрыгивала через них с легкостью серны, а Филимон, ошеломленный падением, часто спотыкался, и, наконец, свалился, не будучи в силах встать. Пелагия остановилась в двух-трех шагах от многочисленной толпы, волновавшейся на главной улице, затем внезапно свернула в боковой переулок и скрылась. Филимон остался лежать на земле.
Еще немного, и Вульф, поспешивший на крик Пелагии вместе с двадцатью готами, стоял у пробитого парапета и, перегнувшись через край, смотрел вниз.
Он подозревал, что Филимон побывал здесь. Но он содрогался при одной мысли о том, что могло тут произойти, и ни с кем не делился своими догадками.
Все знали, что Пелагия находилась в башне; многие видели также, как к ней побежал амалиец. Где же они были теперь? Почему оставалась открытой задняя калитка, которую едва успели запереть, чтобы предупредить вторжение толпы? Вульф, наиболее опытный в подобных случаях, мысленно взвешивал все случайности смертельной борьбы, а потом шепнул Смиду:
– Канат и огня!
Канат и лампу принесли и, отклонив просьбы молодежи, предлагавшей свои услуги для этого опасного расследования, старый воин сам спустился через брешь.
Не достигнув еще поверхности воды, он дернул за канат и крикнул глухим голосом:
– Подымайте! Я видел все, что нужно.
Готы подняли Вульфа, едва переводя дыхание от томительной тревоги и страха. Несколько мгновений он молчал, подавленный безмерным горем.
– Он умер?
– Один призвал к себе своего сына, готские волки!
И, горько зарыдав, Вульф протянул обступившим его товарищам руку, державшую окровавленную прядь прекрасных длинных волос.
Прядь передавали из рук в руки. Все признали золотистые кудри амалийца. А затем, к величайшему удивлению присутствующих девушек, эти простодушные люди предались горю и плакали, как дети. Они были слишком мужественны, чтобы стыдиться своих слез. Ведь они лишились своего амалийца, сына Одина, своей радости, гордости, славы! Имя «Амальрих» обозначало совокупность небесных свойств, и в их глазах он был таков, каким желал бы стать каждый из них. И кроме того он принадлежал к их роду, был плотью от плоти, костью от кости их самих. Наконец Смид заговорил:
– На то была воля Одина, а родоначальник всего сущего всегда справедлив. Этого бы не случилось, если бы четыре месяца тому назад мы послушались Вульфа. Мы стали трусами и тунеядцами, и Один прогневался на своих детей. Поклянемся же быть воинами викинга Вульфа и завтра же последовать за ним, куда он захочет.
Вульф дружески пожал протянутую руку Смида.
– Нет, Смид, сын Тролля! Такие слова тебе не подобают. Агильмунд – сын Книва, Годерик – сын Ерменриха, оба вы – балты, и к вам переходит наследие амалийца. Бросьте жребий, кому из вас быть нашим вождем.
– Нет! Нет! Вульф! – вместе закричали оба молодых гота. – Ты герой, ты вещий толкователь саг. Мы недостойны; мы были трусами и бездельниками, вместе с прочими. Волки Германии, идите за волком Вульфом, хотя бы он вас повел в страну великанов!
Всеобщее одобрение выразилось оглушительным криком.
– Поднять его на щит, – предложил Годерик. – Поднять его на щит! Да здравствует король Вульф! Вульф, император Египта!
Остальные готы, привлеченные шумом, поднялись на крышу по башенной лестнице и единодушно подхватили возглас:
– Да здравствует Вульф, император Египта!
На огромную толпу, бушевавшую вокруг дома, они практически не обращали внимания.
– Вот, – торжественно заговорил Вульф, стоя на поднятом щите. – Если я поистине король, а вы, готские волки, мои воины, то мы завтра же покинем это место, которое возненавидел Один, потому что оно обагрено невинной кровью девы-альруны. Вернемся к Адольфу и нашему родному племени. Пойдете ли вы за мной?
– К Адольфу! – крикнули воины.
– Неужели вы допустите, чтобы нас убили? – спросила одна из девушек. – Толпа уже ломает ворота.
– Молчи, глупая! Воины, нам предстоит еще одно дело! Амалиец должен вступить в Валгаллу в сопровождении приличествующей ему свиты.
– Пожалей бедных девушек, – сказал Агильмунд, предполагая, что Вульф, по готскому обычаю, ознаменует погребение амалийца избиением рабов.
– Нет… Одна из них сегодня пополудни вела себя, как Вала[141]. Быть может, и эти станут впоследствии достойными женами героев. Женщины, даже худшие из них, лучше, чем я предполагал. Нет! Воины, спуститесь во двор, откройте ворота и пригласите греческих собак на тризну по сыну Одина.
– Раскрывать ворота?
– Да. Ты, Годерик, с дюжиной молодцов, держись наготове под восточным портиком, а ты, Агильмунд, с другой дюжиной, займи западную половину двора и жди на кухне моего боевого клича. Смид с остальными тихо, как Гела[142], последует за мной через конюшни, к самому входу.
Спускаясь по лестнице, воины столкнулись с Мириам. Изнеможденная, едва переводя дыхание, она упала на пол, когда ее толкнул Филимон. Все время пролежала она в бессознательном состоянии и только теперь с усилием приподнялась. Ее ждала гибель. Она понимала, что конец ее близок, и смело приготовилась к смерти.
– Схватить колдунью! – свирепо приказал Вульф. – Схватить соблазнительницу героев, виновницу всех наших бед!
Мириам взглянула на него со спокойной улыбкой.
– Колдунья давно уже привыкла к тому, что безумцы взваливают на нее последствия собственной похоти и лени.
– Добей ее, Смид, сын Тролля, чтобы она догнала душу амалийца.
Смид замахнулся, но не вынес взора страшных глаз старухи, устремленных на него из глубины впадин. Топор скользнул в сторону и задел только плечо Мириам. Она пошатнулась, но не упала.
– Довольно, – спокойно произнесла она.
– Проклятая колдунья лишила силы мою руку, – заметил Смид. – Пусть уходит. Никто не скажет, что я дважды ударил женщину!
Мириам спокойно завернулась в шаль и твердой поступью сошла с лестницы. После ее ухода воины облегченно вздохнули, точно освободившись от отвратительных сверхъестественных чар.
– Ну, – вымолвил Вульф, – теперь по местам и за дело!
Толпа уже более получаса тщетно осаждала дом. Высокие стены, прорезанные в верхних этажах немногочисленными узкими окнами, превращали здание в неприступную крепость. Но вот распахнулись железные ворота, и передним рядам открылся вход в пустой двор, залитый ярким лунным сиянием. Сначала чернь отступила, охваченная неопределенным страхом и смутно подозревая засаду. Но передних теснили задние ряды, и громилы наводнили двор, в бессмысленной ярости колотя стены и колонны.
Когда двор заполнился народом, вооруженные отряды с обеих сторон бросились к воротам, чтобы отрезать путь остальным. Ворота опять сомкнулись, и дикие звери Александрии попали в ловушку.
Началась страшная резня. С трех сторон ринулись на громил готы, кольчуги и шлемы которых защищали их от неумелых ударов плохо вооруженной толпы. Рубя направо и налево, готы пролагали себе путь сквозь массу живых тел, бывшую не в состоянии прорвать их строй. Правда, греков приходилось по десять, а то и более, на одного врага, но что значат десять дворняжек против одного льва?..
Луна поднималась все выше и выше и, казалось, равнодушно взирала на расправу мстителей. А булавы и мечи все продолжали разить. Когда стало несколько просторнее, готы стащили все трупы к темной груде тел посреди двора, на которой восседал Вульф, воспевая доблести амалийца и славу Валгаллы.
Звуки лютни смешивались с воплями раненых, и дикая мелодия росла и ускоряла темп по мере того, как свирепел старый бард, словно издевавшийся над звучавшими кругом криками ужаса и агонии.
Таким образом, в ту же ночь кровь Ипатии была отомщена людьми и событиями, не имевшими к девушке никакого отношения. Но возмездие все-таки было неполное. Петр-оратор и его главные соучастники укрылись в святилище Цесареума, у алтаря. Испуганные бурей, ими же вызванной, и страшась ответственности за осаду дворца, они предоставляли черни полную свободу действий. Убийцы избежали меча готов, чтобы подвергнуться более ужасной каре.
ЭПИЛОГ
Близилась полночь. Рафаэль сидел уже более трех часов в комнате Мириам, тщетно поджидая ее возвращения.
Он хотел получить обратно унаследованное им богатство, немедленно отправиться в Кире ну и уговорить старую еврейку, чтобы она уехала вместе с ним. Он надеялся, что со временем, в новой обстановке, она смягчится и, быть может, под его руководством решится принять христианство.
Во всяком случае он решил бежать из проклятого города, независимо от того, удастся ли ему выручить свое имущество, или нет. Нетерпеливо считал он часы и минуты, которые удерживали его в атмосфере, оскверненной невинной кровью. Он изнемогал от тяжелых мыслей и не раз собирался сейчас же уехать, бросив свои богатства.
Воспоминания о своем собственном прошлом удерживали его.
Он грешил сам и вводил других в искушение, ликовал, когда ближние вместе с ним творили зло. Он изощрял пороки Ореста, потакал его низменной натуре и развращенной воле, и теперь его игрушка насмеялась над ним! Ведь это он, Рафаэль, уговорил наместника просить руку Ипатии. Он, а не Петр, был настоящей убийцей бедной Ипатии.
Но по крайней мере одно еще было в его власти. Он должен был расплатиться за свои грехи – не для того, чтобы умилостивить Бога, не для того, чтобы загладить причиненное зло, а для того, чтобы открыто исповедовать обретенную истину. И по мере того, как его план вырисовывался, Рафаэль все горячее молил Бога, чтобы Мириам поскорее вернулась и помогла осуществлению его замысла.
Наконец старуха-еврейка возвратилась домой. Он слышал, как она медленно прошла в переднюю и, узнав от девушек о прибытии Рафаэля, приказала им удалиться. Затем она заперла за ними дверь и, выйдя, спокойно приветствовала гостя.
– Здравствуй! Я знала, что ты придешь. Тебе не удалось удивить старую Мириам. Терафим прошлой ночью сказал мне, что ты вернешься…
Заметила ли Мириам недоверчивую улыбку на лице Рафаэля, или в ней внезапно заговорила совесть, но она воскликнула:
– Нет! Терафим мне ничего не сообщал, и я не ожидала тебя. Я лгунья, презренная, старая лгунья, которая не может говорить правду даже тогда, когда хочет. Но взгляни поласковей! Улыбнись мне, Рафаэль! Рафаэль, наконец-то ты вернулся к своей жалкой, бедной, грешной старой матери! О, улыбнись мне хоть один раз, мой прекрасный, горячо любимый сын!
Она бросилась к нему и прижала его к своему сердцу.
– Твой сын?
– Да! Мой сын! Теперь ты по-настоящему мой! Теперь я могу это доказать! Ты сын моего чрева, несмотря на некогда данный обет целомудрия. Ты мое дитя, мой наследник, тот, для кого я работала и копила деньги в течение тридцати трех лет. Скорее! Вот мои ключи! В той комнате мои документы; все мое достояние принадлежит тебе. Твои драгоценности в сохранности и закопаны вместе с моими. Негритянке, жене Евдемона, известно место. Я потребовала от нее клятвы над ее маленьким деревянным идолом, и она честно сохранила тайну, хотя она христианка. Обеспечь ее на всю жизнь. Она укрывала твою старую мать и заботилась о ее безопасности, чтобы Мириам удалось увидеть сына, – тебя, Рафаэль! Но ее мужу – носильщику, ничего не давай: он бездельник и бьет жену, Ступай скорее! Забери свои богатства – ив путь! Или нет! Погоди еще минуту, – мои глаза должны перед смертью нарадоваться на сына, на мое любимое дитя!
– Перед смертью? Твой сын? Во имя Бога наших отцов, что это значит, Мириам? Ведь еще сегодня утром я был сыном Эзры, купца из Антиохии?
– Ну да, ты его сын и наследник! Он все узнал перед кончиной. Мы открыли ему эту тайну на смертном одре. Клянусь тебе, мы это сделали, и он тебя все-таки усыновил.
– Мы? Кто?
– Его жена и я. Старый скряга хотел иметь ребенка, и мы дали ему сына, который стал лучшим в его роде. Он любил тебя и принял в свою семью, хотя и знал всю истину. Он боялся стать посмешищем после смерти, когда узнают, что он был бездетным.
– Но кто же был мой отец? – перебил ее Рафаэль, совершенно ошеломленный.
Старуха разразилась таким продолжительным и громким хохотом, что Рафаэль невольно вздрогнул.
– Сядь к ногам твоей матери… Сядь, порадуй бедную старуху! Если бы ты ей даже не верил, прикинься на несколько мгновений перед ее смертью ее сыном, дорогим ее любимцем. Быть может, я еще успею все рассказать тебе!
Он опустился на сиденье… «О, Боже, неужели это олицетворение греха действительно моя мать? – думал он. – Но мне не следует содрогаться при этом предположении! Разве сам я настолько чист, чтобы иметь право на лучшее происхождение?»
Старуха любовно положила руку на голову Рафаэля, и ее костлявые пальцы перебирали его шелковистые кудри. Наконец, она заговорила, торопясь и запинаясь:
– Я принадлежу к дому Иессея, семени Соломонова, и ни один раввин, от Вавилона до Рима, не дерзнет это отрицать! Я – царская дочь; во мне билось и бьется и по сию минуту царское сердце, подобное сердцу Соломона, сын мой! Да, царственное сердце. Я приходила в ужас и негодование при мысли, что осуждена быть рабыней, игрушкой, бездушной куклой тирана, как все жены евреев! Я жаждала мудрости, славы, власти, да, власти! И во всем этом мой народ отказывал мне, потому что я была женщиной! Тогда я покинула своих и пошла к христианским священникам… Они мне дали то, чего я искала… Даже более… Они льстили моему женскому тщеславию и гордости, укрепляли мое отвращение к супружескому рабству, говорили, что я вознесусь над ангелами и архангелами, стану святой и невестой Назареянина! Лжецы! Лжецы! Ты убьешь меня, Рафаэль, если рассмеешься… Мириам, дочь Ионафана, Мириам из рода Давидова, внучка Руфи и Рахава, Рахили и Сары, стала христианской инокиней и заперлась в монастыре, чтобы грезить и доводить себя до видений, лелея в безумном самомнении нечестивую мысль о духовном браке с Назареянином! Молчи! Если ты меня прервешь, я не успею договорить. Я слышу, они меня уже зовут, но я взяла с них слово не брать меня отсюда, пока я не расскажу все своему сыну, – сыну моего позора!
– Кто тебя зовет? – спросил Рафаэль. Но Мириам не обратила внимания на его слова и продолжала, пересилив припадок лихорадочного озноба:
– Но они лгали, лгали, лгали! Я раскусила их в тот день… Вспыхнул бунт, и во время него произошла битва между христианскими и языческими дьяволами. Монастырь был разграблен, Рафаэль, сын мой! Разграблен!.. Мои глаза раскрылись, и я увидела, как они кощунствуют… О, Боже! Я взывала к нему, Рафаэль. Я молила, чтобы он разодрал завесу небес, спустился на землю и поразил их громом ради спасения бедной, беспомощной девушки, которая поклонялась ему и отказалась ради него от отца, матери, родных, богатства, от солнечного света! Она ведь принесла ему в жертву даже свою женственность и постоянно молилась, днем и ночью мечтая о нем и об его нетленной славе… А он, Рафаэль, не внял мне… Не внял мне… И я поняла, что все ложь! Ложь!
Мучительный стон вырвался из груди Рафаэля, припомнившего, в какой обстановке он впервые встретился с Викторией.
– Тебе совершенно ясно, в чем дело, не правда ли? Я сходила с ума в продолжение девяти месяцев. Потом я пришла в себя, услышав твой голос, мой мальчик, моя гордость! И я отрясла прах с ног своих, рассталась с галилейскими священниками, и вернулась к своему собственному народу, среди которого Господь с самого начала поставил меня. Я добилась того, что раввины, отец и родные вновь приняли меня. Они не могли сопротивляться обаянию моего взгляда. Я могу заставить людей делать, что мне угодно, Рафаэль! Я посадила бы тебя на трон цезарей, если бы успела. Я вернулась к своим и пристроила тебя у Эзры в качестве его сына; я и его жена убедили его, что ты родился во время его пребывания в Византии. Потом я стала жить ради тебя, видя в тебе цель своей жизни. Ради тебя ездила я в Британию и Индию и всюду странствовала в поисках богатства. Трудилась, лгала, обманывала, всячески добывала деньги, не останавливаясь перед самыми низкими способами, и все это было ради тебя, моего сына! И я восторжествовала. Ты – самый богатый еврей на юге Средиземного моря! Душа твоей матери живет в тебе, дитя мое! Я наблюдала за тобой. Я гордилась твоим гибким умом, твоим мужеством, твоими познаниями и, наконец, твоим презрением к этим языческим собакам. Ты ощущал в своих венах царственную кровь Соломона. Ты сознавал себя юным львом колена Иудова, а те были шакалы, которые следовали за тобой, чтобы подбирать твои объедки… А теперь, – теперь миновала единственная угрожавшая тебе опасность! Лукавая женщина умерла, – та волшебница, которая хотела завлечь в свои сети молодого льва, сама погибла в них. А он жив, он вернулся, чтобы принять власть над народами и стереть их кости в порошок!
Он хотел получить обратно унаследованное им богатство, немедленно отправиться в Кире ну и уговорить старую еврейку, чтобы она уехала вместе с ним. Он надеялся, что со временем, в новой обстановке, она смягчится и, быть может, под его руководством решится принять христианство.
Во всяком случае он решил бежать из проклятого города, независимо от того, удастся ли ему выручить свое имущество, или нет. Нетерпеливо считал он часы и минуты, которые удерживали его в атмосфере, оскверненной невинной кровью. Он изнемогал от тяжелых мыслей и не раз собирался сейчас же уехать, бросив свои богатства.
Воспоминания о своем собственном прошлом удерживали его.
Он грешил сам и вводил других в искушение, ликовал, когда ближние вместе с ним творили зло. Он изощрял пороки Ореста, потакал его низменной натуре и развращенной воле, и теперь его игрушка насмеялась над ним! Ведь это он, Рафаэль, уговорил наместника просить руку Ипатии. Он, а не Петр, был настоящей убийцей бедной Ипатии.
Но по крайней мере одно еще было в его власти. Он должен был расплатиться за свои грехи – не для того, чтобы умилостивить Бога, не для того, чтобы загладить причиненное зло, а для того, чтобы открыто исповедовать обретенную истину. И по мере того, как его план вырисовывался, Рафаэль все горячее молил Бога, чтобы Мириам поскорее вернулась и помогла осуществлению его замысла.
Наконец старуха-еврейка возвратилась домой. Он слышал, как она медленно прошла в переднюю и, узнав от девушек о прибытии Рафаэля, приказала им удалиться. Затем она заперла за ними дверь и, выйдя, спокойно приветствовала гостя.
– Здравствуй! Я знала, что ты придешь. Тебе не удалось удивить старую Мириам. Терафим прошлой ночью сказал мне, что ты вернешься…
Заметила ли Мириам недоверчивую улыбку на лице Рафаэля, или в ней внезапно заговорила совесть, но она воскликнула:
– Нет! Терафим мне ничего не сообщал, и я не ожидала тебя. Я лгунья, презренная, старая лгунья, которая не может говорить правду даже тогда, когда хочет. Но взгляни поласковей! Улыбнись мне, Рафаэль! Рафаэль, наконец-то ты вернулся к своей жалкой, бедной, грешной старой матери! О, улыбнись мне хоть один раз, мой прекрасный, горячо любимый сын!
Она бросилась к нему и прижала его к своему сердцу.
– Твой сын?
– Да! Мой сын! Теперь ты по-настоящему мой! Теперь я могу это доказать! Ты сын моего чрева, несмотря на некогда данный обет целомудрия. Ты мое дитя, мой наследник, тот, для кого я работала и копила деньги в течение тридцати трех лет. Скорее! Вот мои ключи! В той комнате мои документы; все мое достояние принадлежит тебе. Твои драгоценности в сохранности и закопаны вместе с моими. Негритянке, жене Евдемона, известно место. Я потребовала от нее клятвы над ее маленьким деревянным идолом, и она честно сохранила тайну, хотя она христианка. Обеспечь ее на всю жизнь. Она укрывала твою старую мать и заботилась о ее безопасности, чтобы Мириам удалось увидеть сына, – тебя, Рафаэль! Но ее мужу – носильщику, ничего не давай: он бездельник и бьет жену, Ступай скорее! Забери свои богатства – ив путь! Или нет! Погоди еще минуту, – мои глаза должны перед смертью нарадоваться на сына, на мое любимое дитя!
– Перед смертью? Твой сын? Во имя Бога наших отцов, что это значит, Мириам? Ведь еще сегодня утром я был сыном Эзры, купца из Антиохии?
– Ну да, ты его сын и наследник! Он все узнал перед кончиной. Мы открыли ему эту тайну на смертном одре. Клянусь тебе, мы это сделали, и он тебя все-таки усыновил.
– Мы? Кто?
– Его жена и я. Старый скряга хотел иметь ребенка, и мы дали ему сына, который стал лучшим в его роде. Он любил тебя и принял в свою семью, хотя и знал всю истину. Он боялся стать посмешищем после смерти, когда узнают, что он был бездетным.
– Но кто же был мой отец? – перебил ее Рафаэль, совершенно ошеломленный.
Старуха разразилась таким продолжительным и громким хохотом, что Рафаэль невольно вздрогнул.
– Сядь к ногам твоей матери… Сядь, порадуй бедную старуху! Если бы ты ей даже не верил, прикинься на несколько мгновений перед ее смертью ее сыном, дорогим ее любимцем. Быть может, я еще успею все рассказать тебе!
Он опустился на сиденье… «О, Боже, неужели это олицетворение греха действительно моя мать? – думал он. – Но мне не следует содрогаться при этом предположении! Разве сам я настолько чист, чтобы иметь право на лучшее происхождение?»
Старуха любовно положила руку на голову Рафаэля, и ее костлявые пальцы перебирали его шелковистые кудри. Наконец, она заговорила, торопясь и запинаясь:
– Я принадлежу к дому Иессея, семени Соломонова, и ни один раввин, от Вавилона до Рима, не дерзнет это отрицать! Я – царская дочь; во мне билось и бьется и по сию минуту царское сердце, подобное сердцу Соломона, сын мой! Да, царственное сердце. Я приходила в ужас и негодование при мысли, что осуждена быть рабыней, игрушкой, бездушной куклой тирана, как все жены евреев! Я жаждала мудрости, славы, власти, да, власти! И во всем этом мой народ отказывал мне, потому что я была женщиной! Тогда я покинула своих и пошла к христианским священникам… Они мне дали то, чего я искала… Даже более… Они льстили моему женскому тщеславию и гордости, укрепляли мое отвращение к супружескому рабству, говорили, что я вознесусь над ангелами и архангелами, стану святой и невестой Назареянина! Лжецы! Лжецы! Ты убьешь меня, Рафаэль, если рассмеешься… Мириам, дочь Ионафана, Мириам из рода Давидова, внучка Руфи и Рахава, Рахили и Сары, стала христианской инокиней и заперлась в монастыре, чтобы грезить и доводить себя до видений, лелея в безумном самомнении нечестивую мысль о духовном браке с Назареянином! Молчи! Если ты меня прервешь, я не успею договорить. Я слышу, они меня уже зовут, но я взяла с них слово не брать меня отсюда, пока я не расскажу все своему сыну, – сыну моего позора!
– Кто тебя зовет? – спросил Рафаэль. Но Мириам не обратила внимания на его слова и продолжала, пересилив припадок лихорадочного озноба:
– Но они лгали, лгали, лгали! Я раскусила их в тот день… Вспыхнул бунт, и во время него произошла битва между христианскими и языческими дьяволами. Монастырь был разграблен, Рафаэль, сын мой! Разграблен!.. Мои глаза раскрылись, и я увидела, как они кощунствуют… О, Боже! Я взывала к нему, Рафаэль. Я молила, чтобы он разодрал завесу небес, спустился на землю и поразил их громом ради спасения бедной, беспомощной девушки, которая поклонялась ему и отказалась ради него от отца, матери, родных, богатства, от солнечного света! Она ведь принесла ему в жертву даже свою женственность и постоянно молилась, днем и ночью мечтая о нем и об его нетленной славе… А он, Рафаэль, не внял мне… Не внял мне… И я поняла, что все ложь! Ложь!
Мучительный стон вырвался из груди Рафаэля, припомнившего, в какой обстановке он впервые встретился с Викторией.
– Тебе совершенно ясно, в чем дело, не правда ли? Я сходила с ума в продолжение девяти месяцев. Потом я пришла в себя, услышав твой голос, мой мальчик, моя гордость! И я отрясла прах с ног своих, рассталась с галилейскими священниками, и вернулась к своему собственному народу, среди которого Господь с самого начала поставил меня. Я добилась того, что раввины, отец и родные вновь приняли меня. Они не могли сопротивляться обаянию моего взгляда. Я могу заставить людей делать, что мне угодно, Рафаэль! Я посадила бы тебя на трон цезарей, если бы успела. Я вернулась к своим и пристроила тебя у Эзры в качестве его сына; я и его жена убедили его, что ты родился во время его пребывания в Византии. Потом я стала жить ради тебя, видя в тебе цель своей жизни. Ради тебя ездила я в Британию и Индию и всюду странствовала в поисках богатства. Трудилась, лгала, обманывала, всячески добывала деньги, не останавливаясь перед самыми низкими способами, и все это было ради тебя, моего сына! И я восторжествовала. Ты – самый богатый еврей на юге Средиземного моря! Душа твоей матери живет в тебе, дитя мое! Я наблюдала за тобой. Я гордилась твоим гибким умом, твоим мужеством, твоими познаниями и, наконец, твоим презрением к этим языческим собакам. Ты ощущал в своих венах царственную кровь Соломона. Ты сознавал себя юным львом колена Иудова, а те были шакалы, которые следовали за тобой, чтобы подбирать твои объедки… А теперь, – теперь миновала единственная угрожавшая тебе опасность! Лукавая женщина умерла, – та волшебница, которая хотела завлечь в свои сети молодого льва, сама погибла в них. А он жив, он вернулся, чтобы принять власть над народами и стереть их кости в порошок!