Страница:
Когда Бонапарт 30 июля 1796 г. принял решение снять осаду Мантуи, дабы сосредоточенными силами броситься навстречу отдельным колоннам неприятеля, двигающимся на выручку крепости, чтобы разбить их поодиночке, то это оказалось самым верным путем к блестящим победам. Эти победы действительно были одержаны и повторились с еще большим блеском и теми же средствами при последующих попытках прийти на выручку означенной крепости. Об этом все в один голос отзываются не иначе, как с восторженной похвалой.
Однако Бонапарт мог предпринять этот шаг 30 июля лишь ценой окончательного отказа от осады Мантуи, ибо при его решении нельзя было спасти осадный парк, а добыть в эту кампанию другой было невозможно. И действительно осада затем превратилась в простую блокаду, и крепость, которая в случае продолжения осады пала бы в очень скором времени, сопротивлялась, несмотря на все победы Бонапарта в открытом поле, еще в течение 6 месяцев.
Критика в этом усмотрела совершенно неизбежное зло, ибо она не могла указать лучшего способа сопротивления. Сопротивление против идущей на выручку армии за циркумвалациониыми линиями пользовалось такой дурной славой и презрением, что этот способ не приходил и в голову. Однако в эпоху Людовика XIV этот прием так часто достигал цели, что можно смотреть, как на своего рода моду, на то обстоятельство, что никто и не пытался обдумать возможность его использования 100 лет спустя. При допущении такого способа учет ближайших обстоятельств показал бы, что 40 000 солдат лучшей в мире пехоты, которой располагал бы Бонапарт в циркумвалационных линиях перед Мантуей, так мало могли страшиться 50 000 австрийцев, которых Вурмзер вел на выручку осажденной крепости, что последние едва ли попытались бы даже атаковать французские линии. Мы здесь не станем приводить дальнейших доказательств нашего утверждения, но полагаем, что сказанного достаточно, для того чтобы оно было принято во внимание наряду с другими. Думал ли сам Бонапарт, когда приступал к действию, об этом средстве, мы не беремся решать: ни в его мемуарах, ни в других печатных источниках об этом нет и следа; вся последующая критика об этом даже и не думала, так как глаз совершенно отвык от подобного мероприятия .
Заслуга напомнить об этом средстве не из великих, ибо стоит лишь освободиться от засилья модных взглядов, чтобы дойти до этого; но последнее необходимо чтобы приступить к его рассмотрению и сравнению с тем приемом, к которому прибег Бонапарт. Каков бы ни оказался результат такого сравнения, критика не должна его миновать.
Когда Бонапарт в феврале 1814 г. разбил в боях под Этожем, Шампобером, Монмиралем и т.д. армию Блюхера, а затем, бросив его, обратился против Шварценберга и нанес ему поражение под Монтро и Мормая, все восторгались тем, как Бонапарт постоянной переброской своих главных сил блестяще использовал ошибку союзников, наступавших раздельно. Если эти блестящие удары, наносимые во все стороны, все же не спасли Бонапарта, то это, как полагали, не могло быть поставлено ему в вину. Никто до сего времени не задал себе вопроса, каков был бы результат, если бы Бонапарт не повернул от Блюхера на Шварценберга, но продолжал бы наносить удары Блюхеру и преследовал бы его до Рейна. Мы убеждены, что в этом случае произошел бы полный переворот во всей кампании, и главная армия союзников не пошла бы на Париж, а отступила бы за Рейн. Мы нe настаиваем на том, чтобы наше убеждение разделяли другие, но ни один специалист не станет сомневаться, что критика должна заняться рассмотрением этой альтернативы, paз о ней зашла речь.
В этом случае средство, подлежавшее сравнению с действительно примененным, было гораздо ближе к последнему, чем в предыдущем случае, однако и на этот раз на его рассмотрении никто не остановился, так как все слепо следовали по одному направлению и находились под влиянием предубеждения.
Из необходимости указать на лучшее средство взамен опороченного возник тот род критики, которым почти исключительно пользуются, а именно: ограничиваются голым указанием на якобы лучший прием, не представляя в пользу его никаких доказательств. В результате указанный метод действий не для всех представляется доказанным. Другие поступают так же, и возникает спор, не имеющий никакого разумного основания. Вся литература о войне полна подобными примерами.
Мы считаем доказательства необходимыми всюду, где преимущество предлагаемого средства не настолько очевидно, чтобы не оставалось никакого сомнения. Сущность доказательства заключается в том, чтобы каждое из этих средств подвергнуть исследованию в отношении его особенностей и соответствия с поставленной целью. Раз дело сведено таким путем до простых истин, то спор должен наконец прекратиться или же привести к новым выводам, между тем как при ином методе аргументы pro и contra{46} начисто уничтожают друг друга.
Если бы например мы, не довольствуясь сказанным, решили в приведенном нами случае доказать, что неуклонное преследование Блюхера являлось бы более удачным решением, чем поворот против Шварценберга, то мы оперлись бы на следующие простые истины .
1. Как общее правило выгоднее продолжать наносить удары в одном направлении, чем перебрасывать свои силы с места на место, потому что во-первых такое перебрасывание сопряжено с потерей времени, и во-вторых там, где моральные силы уже подорваны значительными потерями, новые успехи являются более обеспеченными; таким образом, не меняя направления ударов, мы не оставляем неиспользованной часть достигнутого перевеса.
2. Блюхер, хотя численно был и слабее Шварценберга, но благодаря своей предприимчивости был значительно опаснее, а потому скорее в нем лежал центр тяжести, увлекающий все остальное за собой во взятом им направлении.
3. Потери, понесенные Блюхером, были почти равнозначащи поражению, вследствие чего Бонапарт приобрел над ним такой перевес, что отступление Блюхера к Рейну едва ли подлежало сомнению, так как в этом направлении он не мог получить существенных подкреплений.
4. Никакой другой возможный успех не выделился бы с такой яркостью, не предстал бы воображению в таком колоссальном очертании; а при нерешительном, робком командовании армией, каким заведомо было командование Шварценберга, это должно рассматриваться как один из самых существенных факторов. Те потери, которые понесли наследный принц Вюртембергокий под Монтро и граф Витгенштейн под Морман, вероятно с достаточной точностью были известны Шварценбергу. Те же поражения, которые понес бы Блюхер на своем совершенно обособленном и отдельном направлении от Марны до Рейна, докатывались бы до Шварценберга лишь в виде снежной лавины слухов. Отчаянный маневр, предпринятый Бонапартом в конце марта на Витри, представлявший попытку оказать воздействие на союзников угрозой их сообщениям, был очевидно построен на принципе устрашения, но обстоятельства были уже совершенно иные, ибо Бонапарт потерпел неудачу под Лаоном и Арси, а Блюхер уже присоединился к Шварценбергу со своей стотысячной армией.
Конечно найдутся люди, которых наши доводы не убедят, до по крайней мере они не будут иметь возможности нам возразить: "В то время, как Бонапарт угрожал бы своим продвижением к Рейну - базе Шварценберга, Шварценберг угрожал бы Парижу - базе Бонапарта", ибо мы приведенными нами доводами именно и хотели указать, что Шварценберг и не подумал бы двигаться на Париж.
По поводу примера из похода 1796 г., которого мы выше коснулись, мы бы сказали, что Бонапарт видел в принятом решении самое верное средство разбить австрийцев; если бы даже это и было так, то цель, достигаемая этим путем, являлась лишь пустым военным подвигом, который не мог оказать существенного влияния на падение Мантуи. Путь, который мы рекомендуем, по нашему мнению гораздо вернее мог воспрепятствовать снятию осады; но если бы мы с точки зрения французского полководца и не считали, что это так, и даже полагали бы, что он представляет меньше шансов на успех, то все же вопрос сводился к тому, что на одну чашу весов пришлось бы положить более обеспеченный, .но почти бесполезный, а следовательно ничтожный успех, а на другую - успех не вполне вероятный, но гораздо более значительный .
При такой постановке вопроса наиболее смелым является второй способ разрешения вопроса, между тем как при поверхностном взгляде получается обратное представление. Несомненно, намерения Бонапарта были очень отважные, и следовательно надо полагать, что он не до конца уяснил себе природу данного случая и не обозрел последствий своего решения так, как мы их представляем себе теперь, после фактического опыта.
Вполне естественно, что при рассмотрении целесообразности примененных средств критике часто приходится ссылаться на военную историю, ибо в военном искусстве опыт имеет гораздо большую ценность, чем любая философская истина. Но конечно это доказательство историей действительно лишь при определенных условиях, о которых мы поговорим в особой главе. К сожалению, эти условия так редко выполняются, что ссылки на историю по большей части приводят к еще большей путанице в понятиях.
Теперь нам надо рассмотреть еще один важный вопрос, а именно: в какой, мере дозволительно или даже обязательно для критики пользоваться при обсуждении конкретного случая имеющимися в ее распоряжении более подробными сведениями о событиях, а также результатами этих событий; иначе говоря, когда и где критика должна отвлечься от всех этих данных, дабы возможно точно стать в положение действовавшего лица.
Когда критика хочет высказать похвалу или порицание действовавшему лицу, то разумеется она должна постараться в точности стать на его точку зрения, т.е. сопоставить все то, что он знал и что руководило его действиями, и отстранить от себя все то, чего деятель не мог знать или не знал; следовательно прежде всего надо устранить данные о том, к какому результату привели предпринятые действия. Однако это лишь цель, к которой надо стремиться, но окончательно достигнуть невозможно, ибо обстановка, на фоне которой протекало какое-либо событие, никогда не может предстать перед глазами критика и том самом виде, в каком она была перед глазами действовавшего лица. Ряд мелких обстоятельств, которые могли оказывать влияние на решения, исчезли бесследно; об иных субъективных побуждениях не встречается никаких указаний. О последних узнают лишь потом из мемуаров самих деятелей или очень близких к ним лиц, а в таких мемуарах все трактуется обычно общими мазками, а порой излагается не вполне откровенно. Таким образам у критика будет недоставать многого, что живо стояло в сознании действовавшего лица.
С другой стороны критике еще труднее закрыть глаза на то, что ей слишком хорошо известно. Это легко лишь по отношению ко всем случайным, т.е. не коренящимся в существе обстановки, примешавшимся к ней обстоятельствам, но это крайне трудно и почти недостижимо по отношению ко всем существенным явлениям .
Прежде всего поговорим о результате. Если он вытек не из случайных явлений, то почти невозможно, чтобы знание его не оказало влияния на суждение о тех событиях, из которых оно получилось, ибо на ниве мы смотрим сквозь призму конечного результата и лишь через него окончательно знакомимся с ними и учимся их оценивать по достоинству. Военная история со всеми ее явлениями представляет для самой критики источник поучения, и вполне естественно, что последняя рассматривает явления в том освещении, которое ум придает рассмотрение всех событий в целом. Поэтому, если бы даже критика иногда и задавалась целью безусловно закрыть глаза на этот результат, то окончательно это ей все же никогда бы не удалось.
Но так обстоит дело не только с результатом, т.е. с тем, что наступает позднее, но и с обстановкой соответствующего момента, т.е. с теми данными, которые определяют действие. В большинстве случаев в распоряжении критики их окажется больше, чем было у действовавшего лица; можно было бы думать, что закрыть на них глаза не трудно, однако на деле это не так. Знание как предшествовавших, так и одновременных обстоятельств основывается не только на определенных сообщениях, но в значительной мере и на целом ряде догадок и предположений; мало того, редко получается сообщение о не вполне случайных событиях, которому уж не предшествовали бы предположения или догадки; они-то и заменяют точное сообщение, если последнего нет. Таким образом понятно, что позднейшая критика, которой фактически известны все предшествовавшие и все одновременные обстоятельства, должна действовать неподкупно, задавая себе вопрос, какое из неведомых тогда обстоятельств она сочла бы вероятным. Мы утверждаем, что в данном случае полностью исключить из своего суждения известные данные столь же невозможно и по тем же самым причинам, как и закрыть глаза на конечный результат.
Отсюда, если критика захочет высказать похвалу или порицание по поводу какого-нибудь конкретного действия, то ей всегда лишь до известного предела удастся стать в положение действовавшего тогда лица. Во многих случаях последнее достигается в пределах практически нужного, в других же случаях оно может и вовсе не удаться; этого не следует упускать из виду.
Однако нет никакой необходимости и даже не желательно, чтобы критика вполне отожествлялась с действующим лицом. На войне, как и во всякой деятельности, сопряженной с искусством, требуется развитое природное дарование, называемое мастерством. Мастерство может быть крупным и малым. В первом случае оно легко может оказаться выше дарования критика, ибо какой критик решился бы выразить притязание на мастерство Фридриха или Бонапарта! Но критика не может вовсе воздержаться от суждения о крупных талантах, и следовательно ей надо предоставить использовать преимущество более широкого горизонта. Следовательно критика не может вслед за великим полководцем решать выпавшие на него задачи, исходя только из имевшихся у него данных, как можно было бы поверить решению математической задачи; она должна сначала почтительно ознакомиться с высшим творчеством гения по достигнутым им успехам и по точкой координации всех действий, а затем изучить на фактах ту основную связь между событиями, тот истинный их смысл, которые умел предугадать взор гения .
Но и по отношению ко всякому, даже самому скромному мастерству необходимо, чтобы критика становилась на более высокую точку зрения, дабы, обогатившись объективными моментами для суждения, она являлась возможно менее субъективной и дабы ограниченный рассудок критика не мерил бы других своей мерой.
Такое высшее положение критики, ее похвала и порицание, выносимые после полного проникновения во все обстоятельства дела, не содержит в себе ничего оскорбительного для наших чувств; последнее создается лишь тогда, когда критик выдвигает вперед свою особу и начинает говорить таким тоном, словно вся та мудрость, которую он приобрел благодаря полному знакомству со всеми событиями, составляет его личный талант. Как ни груб такой обман, однако пустое тщеславие охотно к нему прибегает, и не мудрено, что это вызывает в других негодование. Но чаще случаи, когда такое самохвальство не входит в намерения критика, а лишь приписывается ему читателем; если первый не примет известных мер предосторожности, тогда тотчас же зарождается обвинение в отсутствии способности суждения.
Таким образом когда критик указывает на ошибки Фридрихов Великих и Бонапартов, то это не значит, что он сам, произносящий критическое суждение, этих ошибок не совершил бы; он даже мог бы согласиться, что на месте этих полководцев он вероятно совершил бы гораздо более грубые ошибки, но он усматривает эти ошибки из хода событий и связи между ними и требует от проницательности полководца, чтобы тот их предусмотрел.
Итак, критика есть суждение, основанное на ходе событий и на связи между ними, а следовательно и на их результате. Но результат может оказаться на суждении и совершенно иначе; бывает, что им попросту пользуются в качестве доказательства правильности или неправильности или другого мероприятия. Это можно назвать суждением по успеху. Такое суждение на первый взгляд кажется безусловно неприемлемым, и все же это - не так.
Когда Бонапарт в 1812 г. шел на Москву, все зависело от того, принудит ли он императора Александра к миру завоеванием этой столицы и предшествовавшими этому событиями, как ему удалось принудить его в 1807 г. после сражения под Фридландом и как удалось принудить императора Франца в 1805 и 1809 гг. после Аустерлицкого и Ваграмского сражений; ибо раз он не получал мира в Москве, ему ничего не оставалось другого, как возвращаться вспять, т.е. понести стратегическое поражение. Мы не будем останавливаться на том, что сделал Бонапарт, чтобы добраться до Москвы, и не было ли уже при этом упущено многое такое, что могло бы побудить императора Александра заключить мир; не будем также говорить о тех гибельных обстоятельствах, которые сопровождали отступление и причина которых может быть уже заключалась в ведении войны в целом. Но независимо от этого вопрос остается тем же самым, ибо какими бы блестящими ни были результаты похода до занятия Москвы, все же дело сводилось к тому, будет ли император Александр настолько запуган всем этим, чтобы заключить мир. Если бы отступление и не носило на себе такого отпечатка истребления и гибели, поход все же являлся бы крупным стратегическим поражением .
Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они - плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.
Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле нельзя же смотреть на стойкость императора Александра, как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Вое действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, что недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, - называйте это, как хотите. Правда мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т.е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из равных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы согласно всей нашей теоретической установке огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому нет никакой его заслуги, а следовательно в этой части на него и не ложится никакая ответственность; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается, когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы создаем только на основании конечной удачи или неудачи, или точнее, которое мы просто находим в ней .
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности - от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне имеет гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак критика, после того как она взвесила все то, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна с одной стороны оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой - возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор успеха всегда должен следовательно удостоверить то, что не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вырвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.
Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудия критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика не что иное как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики- носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.
При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей, или вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий{47} не только не нужно, но даже недопустимо, - если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, - то то же должно быть и при критическом рассмотрении .
Правда мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства.. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т.е. всегда наглядном, ряде образов.
Правда это не всегда вполне достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.
Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению до сих пор господствовало лишь в немногих критических разборах: большинство их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.
Первое зло, с которым часто приходится встречаться, это - беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно доказать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.
Гораздо больший вред заключается в том придворном штате терминологий, технических выражений, и метафор, который тащат за собой системы и который, как распущенный сброд, как обозная челядь армии, отбившаяся от своих принципов, беспорядочно повсюду бродит. Критик, не поднявшийся до цельной системы, - или потому, что ни одна из них ему не понравилась, или потому, что ему не удалось изучить какую-нибудь из них полностью, - все же норовит использовать хотя бы кусочек ее как направляющую веху, чтобы доказать, как ошибочен был тот или иной ход полководца. Большинство совсем не умеет рассуждать без того, чтобы не пользоваться то здесь, то там каким-либо обрывком военной теории как опорой. Самые мелкие из этих обрывков, сводящиеся просто к техническим терминам и метафорам, часто оказываются лишь затейливыми прикрасами, уснащающими критическое повествование. Но по самой природе дела вся терминология и технические выражения, принадлежащие какой-нибудь системе, утрачивают свой правильный смысл, - если они им когда-нибудь обладали, - раз только их выхватывают из системы и употребляют как аксиомы или как маленькие кристаллы истины, обладающие якобы большей убедительностью, чем обыденная речь .
Однако Бонапарт мог предпринять этот шаг 30 июля лишь ценой окончательного отказа от осады Мантуи, ибо при его решении нельзя было спасти осадный парк, а добыть в эту кампанию другой было невозможно. И действительно осада затем превратилась в простую блокаду, и крепость, которая в случае продолжения осады пала бы в очень скором времени, сопротивлялась, несмотря на все победы Бонапарта в открытом поле, еще в течение 6 месяцев.
Критика в этом усмотрела совершенно неизбежное зло, ибо она не могла указать лучшего способа сопротивления. Сопротивление против идущей на выручку армии за циркумвалациониыми линиями пользовалось такой дурной славой и презрением, что этот способ не приходил и в голову. Однако в эпоху Людовика XIV этот прием так часто достигал цели, что можно смотреть, как на своего рода моду, на то обстоятельство, что никто и не пытался обдумать возможность его использования 100 лет спустя. При допущении такого способа учет ближайших обстоятельств показал бы, что 40 000 солдат лучшей в мире пехоты, которой располагал бы Бонапарт в циркумвалационных линиях перед Мантуей, так мало могли страшиться 50 000 австрийцев, которых Вурмзер вел на выручку осажденной крепости, что последние едва ли попытались бы даже атаковать французские линии. Мы здесь не станем приводить дальнейших доказательств нашего утверждения, но полагаем, что сказанного достаточно, для того чтобы оно было принято во внимание наряду с другими. Думал ли сам Бонапарт, когда приступал к действию, об этом средстве, мы не беремся решать: ни в его мемуарах, ни в других печатных источниках об этом нет и следа; вся последующая критика об этом даже и не думала, так как глаз совершенно отвык от подобного мероприятия .
Заслуга напомнить об этом средстве не из великих, ибо стоит лишь освободиться от засилья модных взглядов, чтобы дойти до этого; но последнее необходимо чтобы приступить к его рассмотрению и сравнению с тем приемом, к которому прибег Бонапарт. Каков бы ни оказался результат такого сравнения, критика не должна его миновать.
Когда Бонапарт в феврале 1814 г. разбил в боях под Этожем, Шампобером, Монмиралем и т.д. армию Блюхера, а затем, бросив его, обратился против Шварценберга и нанес ему поражение под Монтро и Мормая, все восторгались тем, как Бонапарт постоянной переброской своих главных сил блестяще использовал ошибку союзников, наступавших раздельно. Если эти блестящие удары, наносимые во все стороны, все же не спасли Бонапарта, то это, как полагали, не могло быть поставлено ему в вину. Никто до сего времени не задал себе вопроса, каков был бы результат, если бы Бонапарт не повернул от Блюхера на Шварценберга, но продолжал бы наносить удары Блюхеру и преследовал бы его до Рейна. Мы убеждены, что в этом случае произошел бы полный переворот во всей кампании, и главная армия союзников не пошла бы на Париж, а отступила бы за Рейн. Мы нe настаиваем на том, чтобы наше убеждение разделяли другие, но ни один специалист не станет сомневаться, что критика должна заняться рассмотрением этой альтернативы, paз о ней зашла речь.
В этом случае средство, подлежавшее сравнению с действительно примененным, было гораздо ближе к последнему, чем в предыдущем случае, однако и на этот раз на его рассмотрении никто не остановился, так как все слепо следовали по одному направлению и находились под влиянием предубеждения.
Из необходимости указать на лучшее средство взамен опороченного возник тот род критики, которым почти исключительно пользуются, а именно: ограничиваются голым указанием на якобы лучший прием, не представляя в пользу его никаких доказательств. В результате указанный метод действий не для всех представляется доказанным. Другие поступают так же, и возникает спор, не имеющий никакого разумного основания. Вся литература о войне полна подобными примерами.
Мы считаем доказательства необходимыми всюду, где преимущество предлагаемого средства не настолько очевидно, чтобы не оставалось никакого сомнения. Сущность доказательства заключается в том, чтобы каждое из этих средств подвергнуть исследованию в отношении его особенностей и соответствия с поставленной целью. Раз дело сведено таким путем до простых истин, то спор должен наконец прекратиться или же привести к новым выводам, между тем как при ином методе аргументы pro и contra{46} начисто уничтожают друг друга.
Если бы например мы, не довольствуясь сказанным, решили в приведенном нами случае доказать, что неуклонное преследование Блюхера являлось бы более удачным решением, чем поворот против Шварценберга, то мы оперлись бы на следующие простые истины .
1. Как общее правило выгоднее продолжать наносить удары в одном направлении, чем перебрасывать свои силы с места на место, потому что во-первых такое перебрасывание сопряжено с потерей времени, и во-вторых там, где моральные силы уже подорваны значительными потерями, новые успехи являются более обеспеченными; таким образом, не меняя направления ударов, мы не оставляем неиспользованной часть достигнутого перевеса.
2. Блюхер, хотя численно был и слабее Шварценберга, но благодаря своей предприимчивости был значительно опаснее, а потому скорее в нем лежал центр тяжести, увлекающий все остальное за собой во взятом им направлении.
3. Потери, понесенные Блюхером, были почти равнозначащи поражению, вследствие чего Бонапарт приобрел над ним такой перевес, что отступление Блюхера к Рейну едва ли подлежало сомнению, так как в этом направлении он не мог получить существенных подкреплений.
4. Никакой другой возможный успех не выделился бы с такой яркостью, не предстал бы воображению в таком колоссальном очертании; а при нерешительном, робком командовании армией, каким заведомо было командование Шварценберга, это должно рассматриваться как один из самых существенных факторов. Те потери, которые понесли наследный принц Вюртембергокий под Монтро и граф Витгенштейн под Морман, вероятно с достаточной точностью были известны Шварценбергу. Те же поражения, которые понес бы Блюхер на своем совершенно обособленном и отдельном направлении от Марны до Рейна, докатывались бы до Шварценберга лишь в виде снежной лавины слухов. Отчаянный маневр, предпринятый Бонапартом в конце марта на Витри, представлявший попытку оказать воздействие на союзников угрозой их сообщениям, был очевидно построен на принципе устрашения, но обстоятельства были уже совершенно иные, ибо Бонапарт потерпел неудачу под Лаоном и Арси, а Блюхер уже присоединился к Шварценбергу со своей стотысячной армией.
Конечно найдутся люди, которых наши доводы не убедят, до по крайней мере они не будут иметь возможности нам возразить: "В то время, как Бонапарт угрожал бы своим продвижением к Рейну - базе Шварценберга, Шварценберг угрожал бы Парижу - базе Бонапарта", ибо мы приведенными нами доводами именно и хотели указать, что Шварценберг и не подумал бы двигаться на Париж.
По поводу примера из похода 1796 г., которого мы выше коснулись, мы бы сказали, что Бонапарт видел в принятом решении самое верное средство разбить австрийцев; если бы даже это и было так, то цель, достигаемая этим путем, являлась лишь пустым военным подвигом, который не мог оказать существенного влияния на падение Мантуи. Путь, который мы рекомендуем, по нашему мнению гораздо вернее мог воспрепятствовать снятию осады; но если бы мы с точки зрения французского полководца и не считали, что это так, и даже полагали бы, что он представляет меньше шансов на успех, то все же вопрос сводился к тому, что на одну чашу весов пришлось бы положить более обеспеченный, .но почти бесполезный, а следовательно ничтожный успех, а на другую - успех не вполне вероятный, но гораздо более значительный .
При такой постановке вопроса наиболее смелым является второй способ разрешения вопроса, между тем как при поверхностном взгляде получается обратное представление. Несомненно, намерения Бонапарта были очень отважные, и следовательно надо полагать, что он не до конца уяснил себе природу данного случая и не обозрел последствий своего решения так, как мы их представляем себе теперь, после фактического опыта.
Вполне естественно, что при рассмотрении целесообразности примененных средств критике часто приходится ссылаться на военную историю, ибо в военном искусстве опыт имеет гораздо большую ценность, чем любая философская истина. Но конечно это доказательство историей действительно лишь при определенных условиях, о которых мы поговорим в особой главе. К сожалению, эти условия так редко выполняются, что ссылки на историю по большей части приводят к еще большей путанице в понятиях.
Теперь нам надо рассмотреть еще один важный вопрос, а именно: в какой, мере дозволительно или даже обязательно для критики пользоваться при обсуждении конкретного случая имеющимися в ее распоряжении более подробными сведениями о событиях, а также результатами этих событий; иначе говоря, когда и где критика должна отвлечься от всех этих данных, дабы возможно точно стать в положение действовавшего лица.
Когда критика хочет высказать похвалу или порицание действовавшему лицу, то разумеется она должна постараться в точности стать на его точку зрения, т.е. сопоставить все то, что он знал и что руководило его действиями, и отстранить от себя все то, чего деятель не мог знать или не знал; следовательно прежде всего надо устранить данные о том, к какому результату привели предпринятые действия. Однако это лишь цель, к которой надо стремиться, но окончательно достигнуть невозможно, ибо обстановка, на фоне которой протекало какое-либо событие, никогда не может предстать перед глазами критика и том самом виде, в каком она была перед глазами действовавшего лица. Ряд мелких обстоятельств, которые могли оказывать влияние на решения, исчезли бесследно; об иных субъективных побуждениях не встречается никаких указаний. О последних узнают лишь потом из мемуаров самих деятелей или очень близких к ним лиц, а в таких мемуарах все трактуется обычно общими мазками, а порой излагается не вполне откровенно. Таким образам у критика будет недоставать многого, что живо стояло в сознании действовавшего лица.
С другой стороны критике еще труднее закрыть глаза на то, что ей слишком хорошо известно. Это легко лишь по отношению ко всем случайным, т.е. не коренящимся в существе обстановки, примешавшимся к ней обстоятельствам, но это крайне трудно и почти недостижимо по отношению ко всем существенным явлениям .
Прежде всего поговорим о результате. Если он вытек не из случайных явлений, то почти невозможно, чтобы знание его не оказало влияния на суждение о тех событиях, из которых оно получилось, ибо на ниве мы смотрим сквозь призму конечного результата и лишь через него окончательно знакомимся с ними и учимся их оценивать по достоинству. Военная история со всеми ее явлениями представляет для самой критики источник поучения, и вполне естественно, что последняя рассматривает явления в том освещении, которое ум придает рассмотрение всех событий в целом. Поэтому, если бы даже критика иногда и задавалась целью безусловно закрыть глаза на этот результат, то окончательно это ей все же никогда бы не удалось.
Но так обстоит дело не только с результатом, т.е. с тем, что наступает позднее, но и с обстановкой соответствующего момента, т.е. с теми данными, которые определяют действие. В большинстве случаев в распоряжении критики их окажется больше, чем было у действовавшего лица; можно было бы думать, что закрыть на них глаза не трудно, однако на деле это не так. Знание как предшествовавших, так и одновременных обстоятельств основывается не только на определенных сообщениях, но в значительной мере и на целом ряде догадок и предположений; мало того, редко получается сообщение о не вполне случайных событиях, которому уж не предшествовали бы предположения или догадки; они-то и заменяют точное сообщение, если последнего нет. Таким образом понятно, что позднейшая критика, которой фактически известны все предшествовавшие и все одновременные обстоятельства, должна действовать неподкупно, задавая себе вопрос, какое из неведомых тогда обстоятельств она сочла бы вероятным. Мы утверждаем, что в данном случае полностью исключить из своего суждения известные данные столь же невозможно и по тем же самым причинам, как и закрыть глаза на конечный результат.
Отсюда, если критика захочет высказать похвалу или порицание по поводу какого-нибудь конкретного действия, то ей всегда лишь до известного предела удастся стать в положение действовавшего тогда лица. Во многих случаях последнее достигается в пределах практически нужного, в других же случаях оно может и вовсе не удаться; этого не следует упускать из виду.
Однако нет никакой необходимости и даже не желательно, чтобы критика вполне отожествлялась с действующим лицом. На войне, как и во всякой деятельности, сопряженной с искусством, требуется развитое природное дарование, называемое мастерством. Мастерство может быть крупным и малым. В первом случае оно легко может оказаться выше дарования критика, ибо какой критик решился бы выразить притязание на мастерство Фридриха или Бонапарта! Но критика не может вовсе воздержаться от суждения о крупных талантах, и следовательно ей надо предоставить использовать преимущество более широкого горизонта. Следовательно критика не может вслед за великим полководцем решать выпавшие на него задачи, исходя только из имевшихся у него данных, как можно было бы поверить решению математической задачи; она должна сначала почтительно ознакомиться с высшим творчеством гения по достигнутым им успехам и по точкой координации всех действий, а затем изучить на фактах ту основную связь между событиями, тот истинный их смысл, которые умел предугадать взор гения .
Но и по отношению ко всякому, даже самому скромному мастерству необходимо, чтобы критика становилась на более высокую точку зрения, дабы, обогатившись объективными моментами для суждения, она являлась возможно менее субъективной и дабы ограниченный рассудок критика не мерил бы других своей мерой.
Такое высшее положение критики, ее похвала и порицание, выносимые после полного проникновения во все обстоятельства дела, не содержит в себе ничего оскорбительного для наших чувств; последнее создается лишь тогда, когда критик выдвигает вперед свою особу и начинает говорить таким тоном, словно вся та мудрость, которую он приобрел благодаря полному знакомству со всеми событиями, составляет его личный талант. Как ни груб такой обман, однако пустое тщеславие охотно к нему прибегает, и не мудрено, что это вызывает в других негодование. Но чаще случаи, когда такое самохвальство не входит в намерения критика, а лишь приписывается ему читателем; если первый не примет известных мер предосторожности, тогда тотчас же зарождается обвинение в отсутствии способности суждения.
Таким образом когда критик указывает на ошибки Фридрихов Великих и Бонапартов, то это не значит, что он сам, произносящий критическое суждение, этих ошибок не совершил бы; он даже мог бы согласиться, что на месте этих полководцев он вероятно совершил бы гораздо более грубые ошибки, но он усматривает эти ошибки из хода событий и связи между ними и требует от проницательности полководца, чтобы тот их предусмотрел.
Итак, критика есть суждение, основанное на ходе событий и на связи между ними, а следовательно и на их результате. Но результат может оказаться на суждении и совершенно иначе; бывает, что им попросту пользуются в качестве доказательства правильности или неправильности или другого мероприятия. Это можно назвать суждением по успеху. Такое суждение на первый взгляд кажется безусловно неприемлемым, и все же это - не так.
Когда Бонапарт в 1812 г. шел на Москву, все зависело от того, принудит ли он императора Александра к миру завоеванием этой столицы и предшествовавшими этому событиями, как ему удалось принудить его в 1807 г. после сражения под Фридландом и как удалось принудить императора Франца в 1805 и 1809 гг. после Аустерлицкого и Ваграмского сражений; ибо раз он не получал мира в Москве, ему ничего не оставалось другого, как возвращаться вспять, т.е. понести стратегическое поражение. Мы не будем останавливаться на том, что сделал Бонапарт, чтобы добраться до Москвы, и не было ли уже при этом упущено многое такое, что могло бы побудить императора Александра заключить мир; не будем также говорить о тех гибельных обстоятельствах, которые сопровождали отступление и причина которых может быть уже заключалась в ведении войны в целом. Но независимо от этого вопрос остается тем же самым, ибо какими бы блестящими ни были результаты похода до занятия Москвы, все же дело сводилось к тому, будет ли император Александр настолько запуган всем этим, чтобы заключить мир. Если бы отступление и не носило на себе такого отпечатка истребления и гибели, поход все же являлся бы крупным стратегическим поражением .
Если бы император Александр согласился на невыгодный мир, то поход 1812 г. стал бы наряду с походами, закончившимися Аустерлицем, Фридландом и Ваграмом. А между тем и эти кампании, не будь заключен мир, вероятно привели бы к таким же катастрофам. Таким образом, какую бы силу, искусство и мужество ни проявил всемирный завоеватель, этот конечный вопрос, обращенный к судьбе, оставался бы повсюду тем же самым. Но неужели на этом основании мы должны отвергнуть походы 1805, 1807 и 1809 гг. и на основании данных одной кампании 1812 г. утверждать, что все они - плод неразумия, что успех их противоестественен и что в 1812 г. стратегическая правда наконец восторжествовала над слепым счастьем? Это было бы крайней натяжкой, суждением донельзя тираническим, которое могло быть доказанным лишь наполовину, ибо ни один человеческий взор не может проследить нить необходимого сцепления событий вплоть до окончательного решения, принятого побежденными монархами.
Но еще менее оснований утверждать, что поход 1812 г. заслуживал того же успеха, как и предшествующие, и если он им не увенчался, то это нечто совершенно ненормальное. В самом деле нельзя же смотреть на стойкость императора Александра, как на нечто ненормальное.
Что может быть естественнее, как сказать, что в 1805, 1807 и 1809 гг. Бонапарт правильно оценил своих противников, а в 1812 г. он ошибся; следовательно тогда он был прав, а на этот раз нет, и притом в обоих случаях потому именно, что нас тому учит конечный результат.
Вое действия на войне, как мы уже говорили раньше, рассчитаны лишь на вероятные, а не на несомненные результаты; то, что недостает в отношении несомненности, должно быть предоставлено судьбе или счастью, - называйте это, как хотите. Правда мы можем требовать, чтобы доля счастья была как можно меньше, но лишь по отношению к конкретному случаю, т.е. в каждом отдельном случае эта доля должна быть возможно меньше, но из равных случаев мы вовсе не обязаны предпочитать именно тот, в котором меньше всего подлежащего сомнению. Это было бы согласно всей нашей теоретической установке огромной ошибкой. Бывают случаи, когда величайший риск является величайшей мудростью.
Во всем том, что действующее лицо предоставляет судьбе, по-видимому нет никакой его заслуги, а следовательно в этой части на него и не ложится никакая ответственность; тем не менее мы не можем удержаться от внутреннего одобрения всякий раз, как ожидание полководца оправдывается, когда же оно срывается, мы испытываем какое-то чувство неудовлетворенности. Дальше этого и не должно идти суждение о правильном и ошибочном, которое мы создаем только на основании конечной удачи или неудачи, или точнее, которое мы просто находим в ней .
Однако нельзя не признать, что чувство удовлетворения, испытываемое нашим сознанием от меткого действия, и чувство неудовлетворенности - от промаха все же покоятся на смутной догадке, что между успехом, приписываемым счастью, и гением действующего лица существует тонкая, невидимая умственному взору связь, и эта гипотеза доставляет нам известное удовлетворение. Такой взгляд подкрепляется тем, что наш интерес возрастает и переходит в более определенное чувство, когда в деятельности того же самого лица удачи и промахи часто повторяются. Отсюда становится понятным, почему счастье на войне имеет гораздо более благородный облик, чем счастье в игре. Повсюду, где благоприятствуемый счастьем вождь не задевает как-либо наши интересы, мы с удовлетворением будем следить за его успехами.
Итак критика, после того как она взвесила все то, что принадлежит к области человеческого расчета и может быть удостоверено, должна предоставить слово конечному исходу в той части, в которой тайная внутренняя связь вещей не воплощается в видимых явлениях. При этом она должна с одной стороны оградить этот безмолвный приговор высшего судилища против напора необузданных мнений, с другой - возразить против нелепых злоупотреблений, которые могут быть допущены этой высшей инстанцией.
Этот приговор успеха всегда должен следовательно удостоверить то, что не может распознавать человеческий ум. К нему приходится обращаться главным образом в вопросе о духовных силах и их воздействии отчасти потому, что о них можно судить с наименьшей достоверностью, а отчасти и потому, что они, близко соприкасаясь с волей, легко ее обусловливают. Там, где решение вырвано страхом или мужеством, между чувством и волей не может быть установлено ничего объективного, а следовательно здесь уже мудрость и расчет более не влияют на вероятный исход дела.
Теперь мы еще позволим себе высказать несколько замечаний об орудия критики, а именно о языке, которым она пользуется, ибо критика в известной степени является спутником военных действий; ведь дающая оценку критика не что иное как размышление, которое должно предшествовать действию. Поэтому мы полагаем, что крайне существенно, чтобы язык критики- носил такой же характер, какой должен иметь язык размышлений на войне; иначе он теряет свою практичность и не дает критике доступа в действительную жизнь.
При рассмотрении вопроса о теории ведения войны мы говорили, что она должна воспитывать ум вождей, или вернее, руководить их воспитанием. Она не предназначена к тому, чтобы снабжать вождя положительным учением или системами, которыми он мог бы пользоваться как готовыми орудиями ума. Но если на войне для суждения о данном случае построение научных подсобных линий{47} не только не нужно, но даже недопустимо, - если истина не выступает здесь в систематическом оформлении и берется не из вторых рук, а непосредственно усматривается естественным умственным взором, - то то же должно быть и при критическом рассмотрении .
Правда мы видим, что всякий раз, как представляется слишком громоздким устанавливать природу явлений, критика должна опираться на уже окончательно признанные в теории истины. Однако подобно тому, как деятель на войне более повинуется этим теоретическим истинам тогда, когда слил свое мышление с их духом, чем когда он видит в них лишь внешний мертвый закон, так и критика не должна ими пользоваться как чуждыми законами или алгебраическими формулами, при применении которых не требуется искать нового доказательства.. Она должна всегда сама светиться этими истинами, предоставляя теории лишь более точное и обстоятельное их доказательство. Таким образом критика избегнет таинственного и запутанного языка и будет литься простой речью в прозрачном, т.е. всегда наглядном, ряде образов.
Правда это не всегда вполне достижимо, но таково должно быть стремление критического изложения. Оно должно применять как можно меньше сложных форм распознавания и никогда не пользоваться построением научных подсобных линий как собственным аппаратом установления истины, но ко всему подходить с простым и свободным умственным взором.
Однако это благочестивое стремление, если мы можем позволить себе так выразиться, к сожалению до сих пор господствовало лишь в немногих критических разборах: большинство их из какого-то тщеславия тянулось к идейной напыщенности.
Первое зло, с которым часто приходится встречаться, это - беспомощное, совершенно недопустимое применение известных односторонних систем как формального закона. Но всегда нетрудно доказать всю односторонность такой системы, и стоит это сделать хотя бы однажды, чтобы раз навсегда подорвать авторитет ее судейского приговора. Здесь мы имеем дело с определенным явлением, а так как число возможных систем в конечном счете может быть лишь незначительно, то сами по себе они представляют еще меньшее зло.
Гораздо больший вред заключается в том придворном штате терминологий, технических выражений, и метафор, который тащат за собой системы и который, как распущенный сброд, как обозная челядь армии, отбившаяся от своих принципов, беспорядочно повсюду бродит. Критик, не поднявшийся до цельной системы, - или потому, что ни одна из них ему не понравилась, или потому, что ему не удалось изучить какую-нибудь из них полностью, - все же норовит использовать хотя бы кусочек ее как направляющую веху, чтобы доказать, как ошибочен был тот или иной ход полководца. Большинство совсем не умеет рассуждать без того, чтобы не пользоваться то здесь, то там каким-либо обрывком военной теории как опорой. Самые мелкие из этих обрывков, сводящиеся просто к техническим терминам и метафорам, часто оказываются лишь затейливыми прикрасами, уснащающими критическое повествование. Но по самой природе дела вся терминология и технические выражения, принадлежащие какой-нибудь системе, утрачивают свой правильный смысл, - если они им когда-нибудь обладали, - раз только их выхватывают из системы и употребляют как аксиомы или как маленькие кристаллы истины, обладающие якобы большей убедительностью, чем обыденная речь .