Страница:
— Наденьте пальто. Я хочу, чтоб вы пошли со мной.
Он сказал это сухо, повелительно, и ей захотелось резко ответить «Нет», Но она сдержалась, было что-то в его лице, какая-то смутная напряженность, может быть, даже печаль — что-то такое, что притягивало к нему, заставляло прощать странную грубость.
— Посмотрите на меня, — сказал он. — Я должен рассказать вам кое-что о вас самой. Посмотрите на меня. Вы пойдете со мной?
Она посмотрела ему в глаза. И от их выражения сердце ее забилось чаще.
— Пойду. — Она коснулась его руки. — Это о моих родителях?
— И не только об этом, Бетти-Энн. Мне надо очень многое вам рассказать.
— Я надену пальто.
— Пожалуйста.
Когда она снова сошла вниз, он ждал у дверей.
Миссис Ривс кивнула ей и ласково сказала:
— Не забудьте, милочка. Не позже одиннадцати.
Дон безмолвно распахнул дверь, и из тепла и света они вышли в холодную тьму.
— Куда мы идем?
— В отель Дрейпера.
Смутные чувства вызвал он в Бетти-Энн. Не то, чтобы он ей нравился. И, наверно, не следовало бы так уж безоглядно ему доверять. Но, однако, что-то странно связывает их, и нельзя понять, что же это за родство.
— Мне не позволят подняться в номера, — сказала она.
— Идите мимо конторки как ни в чем не бывало. Все будет в порядке.
Она подставила лицо снегу. Наверно, надо бы опасаться, а ей не страшно. Или нет, пожалуй, страшно — только не его самого, но вдруг он расскажет что-то такое, чего ей лучше бы о себе не знать. Они миновали церковь (снег поскрипывал под ногами). Вышли за пределы белого студенческого городка. Свернули на главную улицу, и вот уже перед ними лежит деловая часть Нортхемптона.
У Бетти-Энн застучали зубы, она взялась за его руку.
В свете неоновых огней падающий снег становился оранжевым, дыхание превращалось в морозный пар, из какого-то бара послышался смех. Они шли. А город нагружался в сон.
Перед гостиницей Дрейпера они потопали ногами, отряхнули прилипший к подошвам снег.
— Идемте. Никто не обратит на вас внимания.
Они поднялись на крыльцо, прошли мимо конторки; сонный портье равнодушно посмотрел сквозь Бетти-Энн, словно ее тут и не было, она взглянула на Дона — лицо у него стало спокойное и ненапряженное.
Снизу, из ресторана, доносился нестройный хор голосов. Послышался девичий смех.
По ступеням, которые покрывал истертый ковер, они поднялись на третий этаж. Дон подвел Бетти-Энн к дверям номера и тихонько постучал.
— Это я, Дон, — сказал он.
— Войдите.
Он отворил дверь, пропустил Бетти-Энн вперед. И закрыл за собой дверь.
На постели лежал человек.
— Сядь, Бетти-Энн, — сказал он. Лицо у него было старое, изрезанное морщинами, глаза глубоко запали, губы тонкие и волосы совсем белые.
Она вгляделась в его лицо.
— Но… но ведь, — удивленно начала она, — вы же не старый!
Человек, лежащий на постели, кивнул.
— Она нашего племени, — сказал он. И продолжал: — Можешь называть меня Робин. То, что я расскажу тебе, странно и удивительно, Бетти-Энн.
Она посмотрела на него огромными, распахнутыми глазами.
— Не бойся.
— Я… я не боюсь, — сказала она, хотя сердце неистово колотилось. И сама не могла понять, правду ли сказала.
— Закрой, пожалуйста, глаза, друг мой, — сказал Робин.
В голосе его, как и в голосе Дона, слышалось что-то чужое. И не только в голосе. И лицо, и весь он был какой-то нездешний.
Бетти-Энн не могла определить, что же это, как не могла бы сказать, откуда она знает, что он не старик, и откуда это ощущение, будто их связывает какое-то родство. Она закрыла глаза. Безмолвно шевельнулись губы. Молча стояла она на пороге неведомого. И ждала.
— Слушай внимательно, — сказал Робин. — Ты слышишь мои мысли?
После минутного молчания она устало выдохнула:
— Да.
В мозг ее вторглось что-то извне — это было ужасно, — возникали и таяли слова. Неясные, они не складывались в фразы, и за ними чувствовался этот чужой. Все в ней возмутилось, она попыталась воспротивиться этим словам, но они наплывали опять и опять, и возмущение угасло.
— Передавать этот язык мыслями слишком трудно. Символы слишком… тяжеловесны. Нет, не тяжеловесны, а… в здешнем языке нет подходящего слова. На языке Фбан это «оксу». Ты поймешь. Ты узнаешь много языков. Дай себе отдых, мой друг. Я хочу показать тебе что-то еще. Ты расслабилась?
— Да, — ответила она, по все в ней по-прежнему было натянуто, как струна.
— Постарайся следовать за мной, если сможешь. Поначалу, наверно, будет трудно, так что ты должна помочь мне.
Теперь слова не наплывали извне, но она все равно ощущала за ними присутствие Робина. Он пытался подчинить себе ее мысли. Она приложила руку колбу. Он направлял ее… мысли ее… прорывались… в закрытую, неведомую ей часть ее мозга, такую чужую, странную… она попыталась уклониться, но он настаивал…
— Ты должна помочь мне, — повторил он.
И вот она застонала — новое, незнакомое ощущение всколыхнулось в ней, ее словно пронизало током, словно обдало свежим ветром, словно пробудилась давно забытая боль.
— Она… она… растет! Я чувствую! — воскликнула Бетти-Энн.
Она открыла глаза и посмотрела на свою левую руку. Поворачивала ее, сжимала и разжимала пальцы, не сводила с нее глаз. Неуверенно потрогала ее правой рукой.
— Новая, — сказала она. — У меня новая рука…
Она умоляюще поглядела на Робина. Ей хотелось плакать, слезы навертывались на глаза, она с трудом сдерживала их. По телу побежали мурашки.
— Кто вы?
Какая-то часть ее сознания упрямо отказывалась признавать, что все это произошло на самом деле. (Всего достоверней здесь были стены номера: обои в грязных пятнах, такие скучные, будничные, они просто вопияли, что ничего подобного на свете не бывает и быть не может, и, однако, самим своим существованием подтверждали, что все это не сон.) И пальцы се обновленной левой руки, тонкие и нежные, сгибались и разгибались, обретя наконец неправдоподобную свободу.
Робин поднялся, подошел к окну.
— Ты должна узнать, — сказал он. — Покажи ей, Дон.
Она вновь взглянула на Дона. И вдруг почувствовала, что смутная неприязнь к нему уступила место благоговению. Она хотела отвернуться, задрожать, хотела… и все же молча стояла перед ним, подавленная, не веря себе, и все чувства ее, все мысли, все существо ее замерло, изумление оглушило ее. Медленно, у нее на глазах весь облик его стал зыбиться и меняться. Еже мгновение — и перед ней был уже не человек.
Бетти-Энн слабо ахнула.
— Вот какие мы на самом деле, — сказал Робин. — И ты тоже такая, Бетти-Энн.
— Тоже такая? — переспросила она.
Дон — тот, кто был только что Доном, — был странен, неотразим, некрасив, но привлекателен своей странностью. Она вздрогнула, почти не в силах думать. Невозможно поверить, что и она тоже такая… во всяком случае, не сразу. Но ни веры, ни неверия просто не существовало — было лишь чудо и немота.
— Ты привыкнешь, — сказал Робин. — Научишься перевоплощаться, захочешь — будешь такой, как сейчас, а захочешь — станешь кем-нибудь еще: птицей, быть может, или зверем, или чем-то, что тебе пока еще незнакомо. Стоит только научиться, и ты сможешь стать, кем вздумается.
Бетти-Энн смотрела на свою обновленную руку, Страшно думать, лучше и не пытаться, пусть мозг сам осваивает свои новые пределы. Дальше все произошло само собой. Рука медленно ссохлась, сжалась, стала такой, какой была всегда.
— Вот как? — сказала она подавленно. — Вот как?
— Ты научишься, Бетти-Энн, — сказал Робин.
Ей казалось, сердце готово разорваться. Стены комнаты — такие настоящие, такие доподлинные — поплыли перед глазами, и рисунок на обоях туманится, и от этого голова идет кругом. Вот сейчас эти стены рассыплются, их зыбкие, неверные очертания разойдутся, истают, словно круги на воде, и она останется на островке ковра совсем одна, окруженная тревожным молчанием.
— Откуда вы?
— Со звезд.
— Со звезд… — повторила Бетти-Энн.
Как странно. Она видела звезды вечерами. Они так далеки (но в иные минуты они казались не такими уж далекими). Она вся напряглась, и напряжение росло. Звезды… Совладать с этим напряжением нелегко, и какое-то время внутри будет смятенье, и она станет метаться из стороны в сторону (мало-помалу она успокоится, так будет непременно, но пока мысль эта не помогала, ибо сейчас покоя не было). На это потребуется время. Ведь звезды так далеки.
— Мы не с этой планеты. И ты, конечно, чувствовала, Бетти-Энн, что ты не вполне принадлежишь здешнему миру. Конечно же, ты чувствовала, что ты не такая, как все.
Она покачала головой, волосы рассыпались, одна прядь упала на лоб, и она откинула ее. Не такая? Не такая…
— Расскажите… расскажите мне, — попросила она.
Рассказывайте не торопясь, понемногу, хотелось ей сказать, ведь я пока не до конца вам верю, а придется услышать еще много такого, чему трудно поверить; и я хочу услышать это не вдруг, не все сразу, чтобы разобраться постепенно, чтобы частицы невероятного понемногу сложились вместе (точно в картинке-головоломке). Помню, как-то мы с Джейн складывали такую головоломку: на картинке должны были получиться две охотничьи собаки, но мы потеряли крышку коробки и долго не могли догадаться, какая должна получиться картина. (Джейн сперва думала, что на ней выйдет бегемот, а я — что медведь гризли.)
— Рассказать надо очень много, — сказал Робин.
Бетти-Энн все думала об охотничьих собаках и как Дейв вернулся домой и сказал, смеясь: «Ну как же. На крышке все нарисовано». (И тогда они с Джейн вспомнили, и теперь, когда он им напомнил, сказали, что они и так все время это знали.) Ей вдруг подумалось, что она знала это всю жизнь: вот они, наконец, ее собратья, те, кто поймет ее, как никто никогда не понимал, и ей хотелось заплакать от радости… нет, не от радости, просто от удивленья.
— Мы странствуем, — сказал Робин. — Племя наше родилось на планете, которая, должно быть, очень походила когда-то на вот этот мир, на Землю. В старинных записях сказано, что называлась она «Эмио». Земляне еще жили в пещерах, а мы уже странствовали среди звезд. Мы странствуем так долго, что планета наша давно затерялась в межзвездных просторах, быть может, и солнце, вокруг которого она обращается, уже угасло — не знаю. Это было очень давно. Наша история — большая часть ее — забыта… Как знать, быть может, все племена проходят по одним и тем же ступеням, и когда-то мы, возможно, были такими же, как молодое племя, среди которого ты жила здесь, на Земле. Но теперь мы странствуем. Племя наше состарилось на Эмио… и стало мудрым… давным-давно один из нас открыл эффект «зейуи», и тогда мы покинули нашу планету. А теперь мы любуемся солнечным закатом в одном мире, а голубыми водами — в другом, за миллионы миллионов миль…
Бетти-Энн слушала и той частью своего существа, которая не совсем была сбита с толку, сознавала — да, Робин стар, но не в том смысле, как она прежде понимала это слово, стар не как земной человек; сами слова его, казалось, изнемогают под грузом лет. Мысль эта вспыхнула и угасла.
— Когда мы в последний раз были здесь, на планете Земля, — сказал Робин, — случилось несчастье и твои родители погибли. Я сам слышал предсмертные мысли твоего отца — я ждал его тогда в разведочной ракете. Я думал, что ты тоже погибла… Месяц назад мы вернулись. Одному из нас показалось, что он чувствует твое присутствие на этой планете. Мне удалось вспомнить, где произошел тот несчастный случай; по бортовому журналу Большого корабля мы определили дату; мы просмотрели газеты, выходящие в городе, близ которого случилось несчастье. И узнали, что ты и вправду осталась жива. Тогда мы осторожно навели справки и напали на твой след.
— Рассказывайте дальше…
— Нас осталось уже не так много, меньше, чем нам хотелось бы. Приятно было бы увидеть среди нас новое лицо. У нас для тебя вдоволь места. Мы пришли за тобой, ибо ты нашего племени, и мы не можем оставить тебя здесь, в одиночестве. Мы пришли, чтобы сказать тебе: возвращайся к нам, лети вместе с нами, ведь ты наша сестра.
Он обернулся к окну — там, за окном, валил снег.
— Есть много планет, где снег куда красивей, — сказал он.
— На Лило снега лучше, — сказал Дон. — И тени лучше. Там три луны.
Бетти-Энн понимала: они нарочно заговорили о снеге, чтобы дать ей время освоиться со всем услышанным. Но в мыслях у нее по-прежнему была сумятица.
— Земля славится лесами и травами, — сказал Робин скорее самому себе, чем Бетти-Энн и Дону. — В тропиках на диво густые и пышные заросли, в Гуаме например. А здесь, да еще в эту пору, один только снег…
— Земляне — не твой народ, — сказал Дон, он все еще сохранял новый странный облик.
Бетти-Энн снова посмотрела на него. Теперь он уже не казался ей ошеломляюще чуждым. Она начинала свыкаться с этим странным обликом. И вот уже все ее существо готово влиться в эту словно бы давно знакомую форму, всем существом она жаждет увериться, что это не сон, что и в ее земной плоти таится ее подлинное тело.
— Я тебе помогу, — сказал Дон.
Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Еще незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьем угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломленная, еще не веря чуду, она ощутила свое истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясенная, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с ее плоти и преобразит ее, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло ее прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего ее существа, и чудесно (да, чудесно!) служило ее мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда еще ничего подобного не видела, ей и сейчас еще почти не верилось, но они ее научили. Все это было так странно… так чуждо.
Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: «Ходи, ходи, протопчешь дорожку».)
— Нет, — сказала Бетти-Энн. Она еще не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, еще не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.
Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подергала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.
— Значит, ты пойдешь с нами?
Она хотела было сказать:
— Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — мое племя.
Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Мое племя живет среди звезд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого «Кругозора»). Она ждала — пусть уймется смятение в душе.
— Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное свое тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)
Вспомнился давний страшный сон: ее комнаты больше нет, и на втором этаже вместо нее пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали ее — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже еще раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как ее чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в ее мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролет, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На нее вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока ее не бросило в жар.
Дон нетерпеливо пошевелился.
Когда-то давно-давно, когда она даже еще не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далекие… это одно из самых первых ее воспоминаний, что сливаются в надежное, успокоительное тепло еще не запечатленной в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и ее отец сказал, указывая на луну: «Она вон там, она уплыла по лунному лучу». И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)
(Старик Кларк умирает от рака).
Но она смотрела на Робина, старого и все же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймешь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворенности.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретенным собратьям, хотелось закричать: вы — мое племя, мои братья, и это странное тело — мое! Вот кто поймет меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце ее неистово заколотилось, и она сказала:
— Да. Да. Я полечу. Вы — мое племя.
Решающее слово сказано. И хочется плакать.
Подошел Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.
— Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.
— Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.
— Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!
— Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлетом. Дольше нам ждать нельзя.
— Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.
— Я прошу вас… — сказала она.
Робин покачал головой.
— Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.
Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы ее. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нем… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растет оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растет, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)
— Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.
— Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.
Когда они вернулись, Робин спросил:
— Теперь тебе лучше?
И она ответила:
— Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.
— Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.
— Нам пора, — сказал Дон.
— На улице ждет машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.
Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счет.
— Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.
(А Бетти-Энн подумала: письмо придет к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвет край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)
Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вел машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:
— Включи отопление, Дон.
Он вел машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задремывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нем и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звездам).
Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжелыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у нее пересохло и голова точно налита свинцом.
Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.
— Сверни направо. На первом же повороте.
Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.
— Какой странный красный цвет, — сказал Дон. — Посмотри, Робин, на фуражку этого паренька.
Бетти-Энн жадным взглядом ловила все, что проносилось за окном.
Парнишка жал ногами на педали велосипеда, изо рта у него валил пар; не останавливаясь, он метнул газету, она описала в воздухе дугу и упала на чью-то веранду, и Бетти-Энн вспомнилось, с каким ощущением рано поутру, еще в полусне, слышишь стук брошенной в почтовый ящик газеты.
Дон вдруг окончательно проснулся и спросил:
— Они ведь мало что способны увидеть, правда? Тебе удалось им что-нибудь показать?
— Кое-что удалось, — ответила Бетти-Энн.
— Наверно, это было не так просто, — сказал Дон. — По-моему, их зрение отлично от нашего.
Она все глядела за окно, и ей хотелось передать им хотя бы малую толику того, что она сейчас чувствует.
— Старик Кларк продал скобяную лавку и привел в порядок все свои дела, потому что доктор сказал — у него рак и он не доживет до лета.
Дон рассеянно улыбнулся.
— Ты сможешь многое рассказать нам о здешнем народе. Поверь, все мы с большим удовольствием послушаем о том, как ты жила среди них.
Голос его прозвучал не то чтобы равнодушно, простым словом «равнодушие» этого не выразить. Дон как бы вежливо соглашался с чем-то, чего, в сущности, не понял, или, может, ему казалось, будто она поднимает много шуму из ничего. Но он ведь не знал Кларка, не знал, что у старика всегда были припасены леденцы на палочке и он давал их детям, чтоб не скучали, пока отец или мать делают покупки. (Да, конечно, это было еще и выгодно, ибо нравилось покупателям, но улыбка у него была совсем не та, какой улыбаются ради выгоды, и давал он детям леденцы тоже далеко не одной выгоды ради, все это было куда сложней, чем только забота о выгоде). Ей вспомнилась эта улыбка и голос старика (где он, этот рак, в горле?): «Господи, да как же она у вас выросла, мистер Селдон! Сдается мне, у меня есть, чем ее сегодня побаловать». (И всякий раз казалось, будто он припас лакомство нарочно для тебя, а вовсе не угощал всегда всех детей подряд.) В тот раз он размахивал при этом малярной кистью, которую еще не успел завернуть (папа Дейв купил ее, чтобы покрасить сушилку для посуды, а потом передумал и поручил эту работу мистеру Олсону), и в скобяной лавке пахло масляной краской и новым железом — вернее, так должно бы пахнуть новое железо. Но ведь Дону неоткуда все это знать. И раз он не испытал ничего подобного, как же ему почувствовать то, что чувствует она…
Он сказал это сухо, повелительно, и ей захотелось резко ответить «Нет», Но она сдержалась, было что-то в его лице, какая-то смутная напряженность, может быть, даже печаль — что-то такое, что притягивало к нему, заставляло прощать странную грубость.
— Посмотрите на меня, — сказал он. — Я должен рассказать вам кое-что о вас самой. Посмотрите на меня. Вы пойдете со мной?
Она посмотрела ему в глаза. И от их выражения сердце ее забилось чаще.
— Пойду. — Она коснулась его руки. — Это о моих родителях?
— И не только об этом, Бетти-Энн. Мне надо очень многое вам рассказать.
— Я надену пальто.
— Пожалуйста.
Когда она снова сошла вниз, он ждал у дверей.
Миссис Ривс кивнула ей и ласково сказала:
— Не забудьте, милочка. Не позже одиннадцати.
Дон безмолвно распахнул дверь, и из тепла и света они вышли в холодную тьму.
— Куда мы идем?
— В отель Дрейпера.
Смутные чувства вызвал он в Бетти-Энн. Не то, чтобы он ей нравился. И, наверно, не следовало бы так уж безоглядно ему доверять. Но, однако, что-то странно связывает их, и нельзя понять, что же это за родство.
— Мне не позволят подняться в номера, — сказала она.
— Идите мимо конторки как ни в чем не бывало. Все будет в порядке.
Она подставила лицо снегу. Наверно, надо бы опасаться, а ей не страшно. Или нет, пожалуй, страшно — только не его самого, но вдруг он расскажет что-то такое, чего ей лучше бы о себе не знать. Они миновали церковь (снег поскрипывал под ногами). Вышли за пределы белого студенческого городка. Свернули на главную улицу, и вот уже перед ними лежит деловая часть Нортхемптона.
У Бетти-Энн застучали зубы, она взялась за его руку.
В свете неоновых огней падающий снег становился оранжевым, дыхание превращалось в морозный пар, из какого-то бара послышался смех. Они шли. А город нагружался в сон.
Перед гостиницей Дрейпера они потопали ногами, отряхнули прилипший к подошвам снег.
— Идемте. Никто не обратит на вас внимания.
Они поднялись на крыльцо, прошли мимо конторки; сонный портье равнодушно посмотрел сквозь Бетти-Энн, словно ее тут и не было, она взглянула на Дона — лицо у него стало спокойное и ненапряженное.
Снизу, из ресторана, доносился нестройный хор голосов. Послышался девичий смех.
По ступеням, которые покрывал истертый ковер, они поднялись на третий этаж. Дон подвел Бетти-Энн к дверям номера и тихонько постучал.
— Это я, Дон, — сказал он.
— Войдите.
Он отворил дверь, пропустил Бетти-Энн вперед. И закрыл за собой дверь.
На постели лежал человек.
— Сядь, Бетти-Энн, — сказал он. Лицо у него было старое, изрезанное морщинами, глаза глубоко запали, губы тонкие и волосы совсем белые.
Она вгляделась в его лицо.
— Но… но ведь, — удивленно начала она, — вы же не старый!
Человек, лежащий на постели, кивнул.
— Она нашего племени, — сказал он. И продолжал: — Можешь называть меня Робин. То, что я расскажу тебе, странно и удивительно, Бетти-Энн.
Она посмотрела на него огромными, распахнутыми глазами.
— Не бойся.
— Я… я не боюсь, — сказала она, хотя сердце неистово колотилось. И сама не могла понять, правду ли сказала.
— Закрой, пожалуйста, глаза, друг мой, — сказал Робин.
В голосе его, как и в голосе Дона, слышалось что-то чужое. И не только в голосе. И лицо, и весь он был какой-то нездешний.
Бетти-Энн не могла определить, что же это, как не могла бы сказать, откуда она знает, что он не старик, и откуда это ощущение, будто их связывает какое-то родство. Она закрыла глаза. Безмолвно шевельнулись губы. Молча стояла она на пороге неведомого. И ждала.
— Слушай внимательно, — сказал Робин. — Ты слышишь мои мысли?
После минутного молчания она устало выдохнула:
— Да.
В мозг ее вторглось что-то извне — это было ужасно, — возникали и таяли слова. Неясные, они не складывались в фразы, и за ними чувствовался этот чужой. Все в ней возмутилось, она попыталась воспротивиться этим словам, но они наплывали опять и опять, и возмущение угасло.
— Передавать этот язык мыслями слишком трудно. Символы слишком… тяжеловесны. Нет, не тяжеловесны, а… в здешнем языке нет подходящего слова. На языке Фбан это «оксу». Ты поймешь. Ты узнаешь много языков. Дай себе отдых, мой друг. Я хочу показать тебе что-то еще. Ты расслабилась?
— Да, — ответила она, по все в ней по-прежнему было натянуто, как струна.
— Постарайся следовать за мной, если сможешь. Поначалу, наверно, будет трудно, так что ты должна помочь мне.
Теперь слова не наплывали извне, но она все равно ощущала за ними присутствие Робина. Он пытался подчинить себе ее мысли. Она приложила руку колбу. Он направлял ее… мысли ее… прорывались… в закрытую, неведомую ей часть ее мозга, такую чужую, странную… она попыталась уклониться, но он настаивал…
— Ты должна помочь мне, — повторил он.
И вот она застонала — новое, незнакомое ощущение всколыхнулось в ней, ее словно пронизало током, словно обдало свежим ветром, словно пробудилась давно забытая боль.
— Она… она… растет! Я чувствую! — воскликнула Бетти-Энн.
Она открыла глаза и посмотрела на свою левую руку. Поворачивала ее, сжимала и разжимала пальцы, не сводила с нее глаз. Неуверенно потрогала ее правой рукой.
— Новая, — сказала она. — У меня новая рука…
Она умоляюще поглядела на Робина. Ей хотелось плакать, слезы навертывались на глаза, она с трудом сдерживала их. По телу побежали мурашки.
— Кто вы?
Какая-то часть ее сознания упрямо отказывалась признавать, что все это произошло на самом деле. (Всего достоверней здесь были стены номера: обои в грязных пятнах, такие скучные, будничные, они просто вопияли, что ничего подобного на свете не бывает и быть не может, и, однако, самим своим существованием подтверждали, что все это не сон.) И пальцы се обновленной левой руки, тонкие и нежные, сгибались и разгибались, обретя наконец неправдоподобную свободу.
Робин поднялся, подошел к окну.
— Ты должна узнать, — сказал он. — Покажи ей, Дон.
Она вновь взглянула на Дона. И вдруг почувствовала, что смутная неприязнь к нему уступила место благоговению. Она хотела отвернуться, задрожать, хотела… и все же молча стояла перед ним, подавленная, не веря себе, и все чувства ее, все мысли, все существо ее замерло, изумление оглушило ее. Медленно, у нее на глазах весь облик его стал зыбиться и меняться. Еже мгновение — и перед ней был уже не человек.
Бетти-Энн слабо ахнула.
— Вот какие мы на самом деле, — сказал Робин. — И ты тоже такая, Бетти-Энн.
— Тоже такая? — переспросила она.
Дон — тот, кто был только что Доном, — был странен, неотразим, некрасив, но привлекателен своей странностью. Она вздрогнула, почти не в силах думать. Невозможно поверить, что и она тоже такая… во всяком случае, не сразу. Но ни веры, ни неверия просто не существовало — было лишь чудо и немота.
— Ты привыкнешь, — сказал Робин. — Научишься перевоплощаться, захочешь — будешь такой, как сейчас, а захочешь — станешь кем-нибудь еще: птицей, быть может, или зверем, или чем-то, что тебе пока еще незнакомо. Стоит только научиться, и ты сможешь стать, кем вздумается.
Бетти-Энн смотрела на свою обновленную руку, Страшно думать, лучше и не пытаться, пусть мозг сам осваивает свои новые пределы. Дальше все произошло само собой. Рука медленно ссохлась, сжалась, стала такой, какой была всегда.
— Вот как? — сказала она подавленно. — Вот как?
— Ты научишься, Бетти-Энн, — сказал Робин.
Ей казалось, сердце готово разорваться. Стены комнаты — такие настоящие, такие доподлинные — поплыли перед глазами, и рисунок на обоях туманится, и от этого голова идет кругом. Вот сейчас эти стены рассыплются, их зыбкие, неверные очертания разойдутся, истают, словно круги на воде, и она останется на островке ковра совсем одна, окруженная тревожным молчанием.
— Откуда вы?
— Со звезд.
— Со звезд… — повторила Бетти-Энн.
Как странно. Она видела звезды вечерами. Они так далеки (но в иные минуты они казались не такими уж далекими). Она вся напряглась, и напряжение росло. Звезды… Совладать с этим напряжением нелегко, и какое-то время внутри будет смятенье, и она станет метаться из стороны в сторону (мало-помалу она успокоится, так будет непременно, но пока мысль эта не помогала, ибо сейчас покоя не было). На это потребуется время. Ведь звезды так далеки.
— Мы не с этой планеты. И ты, конечно, чувствовала, Бетти-Энн, что ты не вполне принадлежишь здешнему миру. Конечно же, ты чувствовала, что ты не такая, как все.
Она покачала головой, волосы рассыпались, одна прядь упала на лоб, и она откинула ее. Не такая? Не такая…
— Расскажите… расскажите мне, — попросила она.
Рассказывайте не торопясь, понемногу, хотелось ей сказать, ведь я пока не до конца вам верю, а придется услышать еще много такого, чему трудно поверить; и я хочу услышать это не вдруг, не все сразу, чтобы разобраться постепенно, чтобы частицы невероятного понемногу сложились вместе (точно в картинке-головоломке). Помню, как-то мы с Джейн складывали такую головоломку: на картинке должны были получиться две охотничьи собаки, но мы потеряли крышку коробки и долго не могли догадаться, какая должна получиться картина. (Джейн сперва думала, что на ней выйдет бегемот, а я — что медведь гризли.)
— Рассказать надо очень много, — сказал Робин.
Бетти-Энн все думала об охотничьих собаках и как Дейв вернулся домой и сказал, смеясь: «Ну как же. На крышке все нарисовано». (И тогда они с Джейн вспомнили, и теперь, когда он им напомнил, сказали, что они и так все время это знали.) Ей вдруг подумалось, что она знала это всю жизнь: вот они, наконец, ее собратья, те, кто поймет ее, как никто никогда не понимал, и ей хотелось заплакать от радости… нет, не от радости, просто от удивленья.
— Мы странствуем, — сказал Робин. — Племя наше родилось на планете, которая, должно быть, очень походила когда-то на вот этот мир, на Землю. В старинных записях сказано, что называлась она «Эмио». Земляне еще жили в пещерах, а мы уже странствовали среди звезд. Мы странствуем так долго, что планета наша давно затерялась в межзвездных просторах, быть может, и солнце, вокруг которого она обращается, уже угасло — не знаю. Это было очень давно. Наша история — большая часть ее — забыта… Как знать, быть может, все племена проходят по одним и тем же ступеням, и когда-то мы, возможно, были такими же, как молодое племя, среди которого ты жила здесь, на Земле. Но теперь мы странствуем. Племя наше состарилось на Эмио… и стало мудрым… давным-давно один из нас открыл эффект «зейуи», и тогда мы покинули нашу планету. А теперь мы любуемся солнечным закатом в одном мире, а голубыми водами — в другом, за миллионы миллионов миль…
Бетти-Энн слушала и той частью своего существа, которая не совсем была сбита с толку, сознавала — да, Робин стар, но не в том смысле, как она прежде понимала это слово, стар не как земной человек; сами слова его, казалось, изнемогают под грузом лет. Мысль эта вспыхнула и угасла.
— Когда мы в последний раз были здесь, на планете Земля, — сказал Робин, — случилось несчастье и твои родители погибли. Я сам слышал предсмертные мысли твоего отца — я ждал его тогда в разведочной ракете. Я думал, что ты тоже погибла… Месяц назад мы вернулись. Одному из нас показалось, что он чувствует твое присутствие на этой планете. Мне удалось вспомнить, где произошел тот несчастный случай; по бортовому журналу Большого корабля мы определили дату; мы просмотрели газеты, выходящие в городе, близ которого случилось несчастье. И узнали, что ты и вправду осталась жива. Тогда мы осторожно навели справки и напали на твой след.
— Рассказывайте дальше…
— Нас осталось уже не так много, меньше, чем нам хотелось бы. Приятно было бы увидеть среди нас новое лицо. У нас для тебя вдоволь места. Мы пришли за тобой, ибо ты нашего племени, и мы не можем оставить тебя здесь, в одиночестве. Мы пришли, чтобы сказать тебе: возвращайся к нам, лети вместе с нами, ведь ты наша сестра.
Он обернулся к окну — там, за окном, валил снег.
— Есть много планет, где снег куда красивей, — сказал он.
— На Лило снега лучше, — сказал Дон. — И тени лучше. Там три луны.
Бетти-Энн понимала: они нарочно заговорили о снеге, чтобы дать ей время освоиться со всем услышанным. Но в мыслях у нее по-прежнему была сумятица.
— Земля славится лесами и травами, — сказал Робин скорее самому себе, чем Бетти-Энн и Дону. — В тропиках на диво густые и пышные заросли, в Гуаме например. А здесь, да еще в эту пору, один только снег…
— Земляне — не твой народ, — сказал Дон, он все еще сохранял новый странный облик.
Бетти-Энн снова посмотрела на него. Теперь он уже не казался ей ошеломляюще чуждым. Она начинала свыкаться с этим странным обликом. И вот уже все ее существо готово влиться в эту словно бы давно знакомую форму, всем существом она жаждет увериться, что это не сон, что и в ее земной плоти таится ее подлинное тело.
— Я тебе помогу, — сказал Дон.
Дрожа от напряжения, Бетти-Энн начала преображаться. Еще незнакомыми путями пробиралась она к новой области своего разума, к новому отсеку мозга. Какая здесь сложная система управления, все свилось в клубок. Снова мысли закружил неведомый поток, но, точно птицы, летящие зимой к югу, они чутьем угадывали верный путь. Поначалу перемена давалась медленно, трудно, Бетти-Энн даже закусила губу, чтобы не закричать от боли. А потом, ошеломленная, еще не веря чуду, она ощутила свое истинное тело — оно стало набирать силу и затрепетало, готовое явиться на свет. Потрясенная, она не вполне понимала, как это происходит, и лишь благоговейно и смиренно принимала то, что в ней совершалось: да, в ней скрыта великая тайная сила, которая снимет оковы с ее плоти и преобразит ее, и освободит, и слепит заново, и возродит. Она уже предчувствовала свой новый облик, формы и линии нового тела — оно было здесь, в новых отсеках разума, и то, что открылось в этих отсеках, не дополняло ее прежний разум, не превосходило его, но просто было иным, отличным от него, от прежнего ее существа, и чудесно (да, чудесно!) служило ее мыслям, при их помощи она могла делать с собой что угодно. Преображение шло все быстрей, все легче. А ведь она никогда еще ничего подобного не видела, ей и сейчас еще почти не верилось, но они ее научили. Все это было так странно… так чуждо.
Потребуется время, чтобы привыкнуть к новому обличью. Поначалу оно будет казаться чужим, потом просто новым, непривычным, а потом (время делает чудеса!) совсем своим, таким, как и должно быть. (Дейв сказал однажды: «Ходи, ходи, протопчешь дорожку».)
— Нет, — сказала Бетти-Энн. Она еще не пришла в себя от потрясения, не свыклась с переменой, еще не вполне верила в необычайную свободу, которую обрела вместе со своим новым естеством. — Нет, — тупо повторила она. Всем существом своим, не мыслями, не чувствами, но всем существом она ощущала свою к ним причастность и родство. Да, она одного с ними племени. Это правда, тут нет сомнений. — Нет, — снова повторила она. — Земляне — не мой народ.
Она оглядела себя — как нескладны земные одежды на этом чуждом теле… Она подергала платье, и на минуту ей стало грустно и одиноко.
— Значит, ты пойдешь с нами?
Она хотела было сказать:
— Да, да, пойду. Ведь я должна пойти с вами, правда? Вы — мое племя.
Но все впечатленья, все беспорядочно столпившиеся воспоминанья со стоном поднялись в душе. Она пыталась оттеснить их, пыталась забыть то волнение, которое впервые ощутила, когда ей сказали дома о приходе Дона. Мое племя живет среди звезд… как трудно в это поверить! Летят куда вздумается — вольные, свободные (а ведь я обещала Дорис дать ей завтра записи по истории и задумала такую интересную статью для студенческого «Кругозора»). Она ждала — пусть уймется смятение в душе.
— Дайте минуту подумать, — сказала она. Неподвластные ей чувства бурлили, грозя перелиться через край, точно кипяток из чайника. (Она стояла, остро ощущая странное свое тело, и смотрела на Робина, а он вглядывался в падающий за окном снег.)
Вспомнился давний страшный сон: ее комнаты больше нет, и на втором этаже вместо нее пустота, а когда Бетти-Энн проснулась, на коврике трепетал лунный свет, и нежные мамины руки обнимали ее — руки, которые всегда приносили покой, всегда, с тех пор как она себя помнит, и даже еще раньше. А внизу, в общей комнате, висят кружевные занавеси, лежат девять толстых альбомов с пластинками (сколько раз она их пересчитывала), после ужина Дейв иногда слушает музыку, и когда-нибудь она выразит эту музыку в красках, так, как ее чувствует Дейв и она сама тоже (а ведь теперь есть в ее мозгу то новое, что поможет ей совладать с красками, даст многое увидеть, и сделать, и открыть другим). А однажды на старом корявом дубе свили гнездо пересмешники, летом они пели всю ночь напролет, песни неслись в открытое окно, и она слушала, пока не приходил сон. На нее вновь дохнуло летней ночью — тонким ароматом гиацинтов, таинственным ландышем, пыльцой жимолости, острой пряностью роз. Воспоминания были не радостны и не печальны, но странно ярки, она ощущала все как наяву, всеми пятью чувствами и с тихим изумлением вглядывалась в прошлое, пока ее не бросило в жар.
Дон нетерпеливо пошевелился.
Когда-то давно-давно, когда она даже еще не ходила в школу, она смотрела на звезды, такие далекие… это одно из самых первых ее воспоминаний, что сливаются в надежное, успокоительное тепло еще не запечатленной в памяти, неуловимой ранней рани… Звезды были холодные, яркие, неодолимо влекущие — ей хотелось рвать их, как цветы. (А ведь есть такая сказка — о девочке, которой захотелось луну, и однажды девочка эта исчезла; и ее отец сказал, указывая на луну: «Она вон там, она уплыла по лунному лучу». И все горожане качали головами: ведь это было так печально.)
(Старик Кларк умирает от рака).
Но она смотрела на Робина, старого и все же молодого, такого мудрого, и в ней поднялась безмерная тоска, неутолимая жажда, какой не знают на Земле, — звезды манили и обещали, совсем близкие, достижимые, и она уступила их чудесному, неодолимому зову. (Кружиться подле ярких, пылающих солнц — и улетать к другим солнцам, угасшим, что будят вопросы, на которые не найти ответа; ей будут даны тысячи планет, и синие годы, и звук, и движение, и беспредельность, от которой замирает сердце, и все непонятно, непостижимо, пока неведомо откуда не примчится комета, — тогда поймешь, и узнаешь, и забудешь, и вновь попытаешься вспомнить… позднее… в некий час покоя и умиротворенности.) Ей хотелось пасть на колени пред могуществом мысли и благодарно протянуть руки — то, что было прежде руками, своим обретенным собратьям, хотелось закричать: вы — мое племя, мои братья, и это странное тело — мое! Вот кто поймет меня, потому что я и они — одно. Мы одного племени, а те, другие, — печальное. и забавное племя, и мир, который я знала до сих пор — это всего лишь… люди и людской мир… Вот они, настоящие мои братья! Жаркое волненье охватило Бетти-Энн, сердце ее неистово заколотилось, и она сказала:
— Да. Да. Я полечу. Вы — мое племя.
Решающее слово сказано. И хочется плакать.
Подошел Робин. Она подняла на него глаза, и в ней вспыхаула надежда.
— Мне надо попрощаться с родителями, — сказала она. — Я должна им сказать. Я не могу улететь, ничего им не сказав.
— Мне очень жаль, — подумав, сказал Робин. — Кажется, я представляю, что ты чувствуешь. Но это невозможно. Если мы позволим тебе попрощаться, о нас могут узнать, это слишком опасно. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали, мы ведь тоже никому не мешаем. Мы ждали тебя здесь, потому что твои родители… они, видно, хотели расспросить нас. А мы не хотим никаких осложнений.
— Но я не могу просто так их бросить! Мне непременно надо с ними увидеться! Надо сказать, что я уезжаю!
— Нас уже ждут, — сказал Доя. — Из-за тебя мы задержались с отлетом. Дольше нам ждать нельзя.
— Попрощайся с ними в письме, — предложил Робин.
— Я прошу вас… — сказала она.
Робин покачал головой.
— Такое у нас правило, Бетти-Энн. Так было всегда. Если земляне узнают о наших посещениях, если твои родители поймут… Нет, опасность слишком велика. Я не могу разрешить это своей волей. Мы хотим только одного — чтобы нам не мешали; это не так уж много.
Медленно она вновь обратилась в земную девушку с сухой рукой — так ей было привычней, здоровая рука, пожалуй, даже связывала бы ее. (А что бы сказал Билл, если б увидел меня с двумя руками, мелькнула праздная мысль, и где он сейчас, Билл… где-нибудь в армии… Но разве его красивое лицо, выражение его лица, память о нем… разве ей и теперь важно, что он скажет и что подумает? Я могу сделать так, чтобы рука вырастала незаметно, каждый день понемножку, и буду привыкать к ней, и можно сказать всем, будто она растет оттого, что я делаю такую особенную гимнастику… она растет, а через год, когда она станет такая же, как правая, никому это уже не покажется странным, даже мне самой… А плакать глупо, я не маленькая.)
— Я… я хочу побыть одна, — сказала Бетти-Энн. — Сейчас я приду в себя. Пожалуйста, оставьте меня на минуту.
— Перо и бумага на письменном столе, — сказал Дон.
Когда они вернулись, Робин спросил:
— Теперь тебе лучше?
И она ответила:
— Да… Я написала в колледж, что заболела и потому уезжаю домой. Они не станут беспокоить из-за этого моих родителей. — Она взглянула на Дона. — А родителям я написала, что должна уехать. — Она взглянула на Робина, ей так хотелось, чтобы он понял. — Это было нелегко.
— Поверь, мне очень жаль, — сказал Робин. — Но, я думаю, так для тебя легче. Письма я отдам тому человеку за конторкой.
— Нам пора, — сказал Дон.
— На улице ждет машина, — пояснил Робин. — До нашей разведочной ракеты несколько часов езды.
Они вышли из комнаты, в вестибюле Робин разбудил дремавшего портье и отдал ему письма Бетти-Энн и оплаченный счет.
— Будьте добры, отправьте письма с первой почтой, — сказал он.
(А Бетти-Энн подумала: письмо придет к Джейн дня через три, а то и через четыре, и она достанет его из почтового ящика… и откроет прямо тут же, на веранде… если только день будет не слишком холодный. Аккуратно оборвет край конверта справа, вытряхнет листок, а может, осторожно достанет пальцами эту единственную страничку, и на ней крупным торопливым почерком — так мало, так страшно мало, всего несколько слов.)
Они ехали в машине сквозь холодную ночь, Робин вел машину, а Бетти-Энн сидела между ним и Доном и дрожала; наконец, Робин заметил это и сказал:
— Включи отопление, Дон.
Он вел машину медленно, и ночь была такая долгая. Дон минутами задремывал, прислонясь к окну. Поначалу Бетти-Энн с трудом сдерживала нарастающее волнение — была в нем и горечь, но радостное предвкушение пересиливало. Немного погодя она повернулась к Робину, хотела попросить, чтобы он ехал быстрее, и вдруг ей отчаянно, неудержимо захотелось говорить, заглушить словами боль разлуки, но слов не было. Под конец, измучась, она хотела уже только уснуть и забыться (а быть может, унестись ненадолго мечтой к сверкающим звездам).
Ночь тянулась бесконечно. Но вот меж тяжелыми снежными тучами забрезжил первый неверный свет, а потом пробилась настоящая розовая заря, и тогда Бетти-Энн почувствовала, что во рту у нее пересохло и голова точно налита свинцом.
Дон пробудился от сна, посмотрел на карту.
— Сверни направо. На первом же повороте.
Окружающий мир обтекал их с двух сторон и медленно просыпался. Они по окраине объезжали небольшой город.
— Какой странный красный цвет, — сказал Дон. — Посмотри, Робин, на фуражку этого паренька.
Бетти-Энн жадным взглядом ловила все, что проносилось за окном.
Парнишка жал ногами на педали велосипеда, изо рта у него валил пар; не останавливаясь, он метнул газету, она описала в воздухе дугу и упала на чью-то веранду, и Бетти-Энн вспомнилось, с каким ощущением рано поутру, еще в полусне, слышишь стук брошенной в почтовый ящик газеты.
Дон вдруг окончательно проснулся и спросил:
— Они ведь мало что способны увидеть, правда? Тебе удалось им что-нибудь показать?
— Кое-что удалось, — ответила Бетти-Энн.
— Наверно, это было не так просто, — сказал Дон. — По-моему, их зрение отлично от нашего.
Она все глядела за окно, и ей хотелось передать им хотя бы малую толику того, что она сейчас чувствует.
— Старик Кларк продал скобяную лавку и привел в порядок все свои дела, потому что доктор сказал — у него рак и он не доживет до лета.
Дон рассеянно улыбнулся.
— Ты сможешь многое рассказать нам о здешнем народе. Поверь, все мы с большим удовольствием послушаем о том, как ты жила среди них.
Голос его прозвучал не то чтобы равнодушно, простым словом «равнодушие» этого не выразить. Дон как бы вежливо соглашался с чем-то, чего, в сущности, не понял, или, может, ему казалось, будто она поднимает много шуму из ничего. Но он ведь не знал Кларка, не знал, что у старика всегда были припасены леденцы на палочке и он давал их детям, чтоб не скучали, пока отец или мать делают покупки. (Да, конечно, это было еще и выгодно, ибо нравилось покупателям, но улыбка у него была совсем не та, какой улыбаются ради выгоды, и давал он детям леденцы тоже далеко не одной выгоды ради, все это было куда сложней, чем только забота о выгоде). Ей вспомнилась эта улыбка и голос старика (где он, этот рак, в горле?): «Господи, да как же она у вас выросла, мистер Селдон! Сдается мне, у меня есть, чем ее сегодня побаловать». (И всякий раз казалось, будто он припас лакомство нарочно для тебя, а вовсе не угощал всегда всех детей подряд.) В тот раз он размахивал при этом малярной кистью, которую еще не успел завернуть (папа Дейв купил ее, чтобы покрасить сушилку для посуды, а потом передумал и поручил эту работу мистеру Олсону), и в скобяной лавке пахло масляной краской и новым железом — вернее, так должно бы пахнуть новое железо. Но ведь Дону неоткуда все это знать. И раз он не испытал ничего подобного, как же ему почувствовать то, что чувствует она…