Солдат сделал попытку вскочить, но ноги его не держали, и, всунув два пальца в рот, он засвистел и, сидя, затопал ногами по платформе.
   Маврикий вежливо поджидал Лелю около паровоза, где кучами стояли красноармейцы эшелона, недавно подошедшего к платформе.
   Он неопределенно ободряюще помахал Леле рукой:
   - Э, пустяки, ничего страшного! Пьяная скотина... Дунька!.. - Он усмехнулся и искоса оглядел Лелю. - И все-таки досадно. На актрису вы чтой-то действительно ни капельки не похожи!
   Маврикий оставил Лелю на платформе у медного колокола, велев никуда не отходить, чтобы не потеряться.
   Она села на пустой ящик, валявшийся под колоколом, стала ждать.
   На дальнем пути закричал паровоз, послышался нестройный лязг перекликающихся вдоль всего поезда буферов и медленно нарастающий гром множества покатившихся колес.
   Время шло, а Маврикий все не появлялся. Леля вдруг испугалась, что он не вернется вовсе и она останется на этой чужой платформе одна, а тем временем, может быть, вагон уже куда-нибудь прицепили и все уехали.
   Она вернулась бы к вагону, но туда нужно было идти мимо пьяных, которых она боялась. И тут услышала голос, кого-то окликавший:
   - Эй, девчушка!
   Она не сразу обернулась. У нее за спиной стоял высокий командир в смятой фуражке, хмуро надвинутой на глаза.
   - Вы меня? - спросила она.
   - Мы тебя, - грубо сказал командир. - Покажешь, где ваш вагон стоит.
   - А где же Маврикий... администратор наш? - настороженно спросила Леля.
   - Цел. Пошли, пошли, показывай... Поменьше болтай.
   Они пошли, Леля рада была, что хоть не одной возвращаться к вагону мимо пьяных, и все-таки не без страха ожидала неизбежной встречи.
   Пьяные были на своем месте. Расстегнутый и размотанный, тот, что свистел ей вслед, твердо стоял на ногах и тянул, поднимая с полу, товарища.
   Увидев Лелю с командиром, он выпустил товарища, который сейчас же кулем рухнул обратно, и, широко расставив руки, загородил им дорогу.
   - Ну что? - круто останавливаясь, спросил командир.
   - А вот чего... - с игривой угрозой сказал пьяный и вдруг цепко ухватил Лелю за руку своей шершавой грязной ручищей. Командир даже не шевельнулся ей помочь, только покосился на нее, негромко угрюмо сказал:
   - Ты что пропиваешь, солдат? Ты что празднуешь? Что белогвардейцы наступление ведут?
   Солдат с торжеством в голосе закричал:
   - Выкуси! Это ты солдат! Сам ты солдат, а я полностью, вчистую демобилизованный!
   - За пьянство в прифронтовой полосе - расстрел. Сдыхал? - так же тихо и терпеливо спросил командир, не отводя глаз от лица пьяного. Оно было такого цвета, будто налито не кровью, а фиолетовыми чернилами.
   Слова, какие говорил командир, были самые обыкновенные, какие многие повторяли множество раз, но почему-то даже упившийся до фиалкового цвета пьяный вдруг поверил, что тут не одни слова, а вот этот-то тихий может так же, не повышая голоса... Он вдруг отшатнулся, точно его толкнули в плечо, отбросил от себя Лелину руку, споткнулся и, плюхнувшись прямо на голову валявшегося на земле товарища, в голос закричал:
   - Это что это? Палочная дисциплина?.. А?.. Нет, ты скажи, а... Опять начинается эта палочная?.. А-а?..
   Они пролезли под вагоном состава, загородившего путь, и пошли поневоле медленнее, коротко шагая по шпалам.
   - Вы что, нас проверять, что ли, будете? - спросила Леля. - Красота! Мы едем добровольно на фронт, какие-то саботажники нас отцепили как последних дураков, а теперь нас же за это проверять будут. Здорово получается!
   - Словами бросаешься. Не бросайся зря.
   Они снова нырнули под вагон, и Леля, легко выскочив на ту сторону, пошла не оглядываясь. Через несколько шагов командир ее догнал и спросил:
   - Ты сама петербургская?
   - Нет, петроградская.
   - А как ты в эту труппу попала? Там у вас что? Артисты?
   Леля быстро шла, не отвечая. Забор уже кончался, за поворотом должен был вот-вот показаться вагон.
   - Ты что не отвечаешь? - спросил командир с легким удивлением.
   - А чего словами бросаться... Вон наш вагон.
   К этому времени в труппе почти все успели друг друга обидеть, нагрубить и перессориться. Павлушин стоял, отвернувшись от всех, и, скрестив руки, упрямо и злобно смотрел вдаль. Дагмарова тихонько всхлипывала, осторожно прикладывая платок к красным глазам. Комик Гусынин, отозвав в сторону баяниста, потихоньку уговаривал его бросить все к черту, уйти и "работать" вдвоем эстрадный номер.
   - Вот, товарищ пришел нас проверять! - вызывающе крикнула издали Леля.
   Командир, даже не посмотрев в ее сторону, подошел к вагону, спросил, кто тут начальник, попросил приготовить документы и пошел осматривать вагон. Костюмерша открыла ему два-три ящика с костюмами, он бегло оглядел чудные предметы реквизита, не выразив ни малейшего удивления, хоть видел все это в первый раз в жизни. Потом он проглядел документы, спросил, нет ли в вагоне кого посторонних, и, только убедившись, видимо, что все правильно, нашел нужным наконец сказать:
   - Сами понимаете, воинский эшелон. Надо знать, кого прицепляешь.
   Дагмарова воскликнула, что это очень правильно, никто не в претензии, наоборот, все вышло хорошо, даже приятно видеть, когда такой порядок...
   Все стали, ободрившись, расспрашивать, когда их прицепят и скоро ли пойдет поезд.
   Леля в это время стояла в стороне от всех, держа наготове узенькую бумажку с фиолетовым штампом и печатью, какие были у каждого актера.
   - Я еще осталась непроверенная! - насмешливо проговорила она, остановив командира, собравшегося было уходить.
   - Ну давай, - нехотя сказал командир и взял бумажку.
   Леля заметила, что его глаза вдруг точно запнулись, остановившись на каком-то слове. Молча он протянул бумажку обратно и быстро отвернулся. С удивлением глядя ему в спину, она увидела, что уши у него слегка покраснели. "С чего он?" - подумала Леля и невольно перевела взгляд на собственное удостоверение. Ага, вот оно что! Прочел: "актриса"... Ну что ж, так ему и надо!
   Через полчаса к вагону быстрым шагом, весело переговариваясь, подошла команда красноармейцев во главе со стариком стрелочником. Солдаты облепили вагон со всех сторон, с криком и смехом сдвинули его с места и покатили по направлению к станции, куда им показывал стрелочник.
   Вагон был прицеплен самым последним, в конце состава, и на ходу его бросало и трясло вдвое больше обычного.
   Снова мирно потрескивали щепки в чугунной печурке, и все, собравшись вокруг нее, долго пили чай.
   Леля выползла к чаю из своего закутка, как всегда, последней, с трудом оторвавшись от книжки. Уже был заколот свирепый Тибальт и изгнан Ромео, уже сама Джульетта, ужасаясь проснуться в склепе среди мертвых предков, после всех колебаний и метаний приняла снотворный напиток и наутро около ее ложа зарыдали родные, когда поезд со все замедляющимся стуком колес подошел к станции и остановился. Леля поскорей отложила книжку, чтоб успеть успокоиться, прежде чем показаться на глаза людям.
   Неожиданно администратор труппы Маврикий вскочил с места, зашипел и замахал руками: "Попрошу всех!.. Товарищи!.. Идет самый главный военком" и, бросившись к двери, самоотверженно выпал из вагона на землю, минуя лесенку.
   Непринужденно сочетая воинскую четкость с штатской развязностью, он щелкнул каблуками, кинул руку под козырек и вслед за тем сорвал с головы шляпу, поклонился широким жестом хлебосольного боярина.
   Знакомый Леле угрюмый молодой командир довел до вагона военкома и отошел в сторону.
   Военком поздоровался со всеми и с любопытством заглянул в вагон.
   - Значит, вы театр? - сказал он, продолжая с любопытством осматриваться. - Очень удачно, что нам по дороге. Какие пьесы вы собираетесь играть?
   - Труппа сформирована под моим руководством, - торопливо спускаясь на платформу по лесенке, заговорил режиссер Павлушин. - Мы считаемся при Главполитпросвете, а там, вы знаете, засели консервативные элементы... у нас есть обычные пьески, но мы хотели бы отказаться от них. Вы же понимаете! Свершается революция во всех решительно областях жизни. Новое искусство приходит на смену каноническому буржуазному театру с его пятиактными спектаклями всяких этих Коршей и Малых. От Леонидов Андреевых, Чеховых и Арцыбашевых мы оставим только чучела в музеях! Мы вернем театр к его народным истокам, к площадному действу, к культу Диониса, мы возродим скоморохов, народных игрецов и дудошников. Мы вернем театр к импровизации балагана, к раешнику в скоморошьим игрищам!.. Конечно, это только... в общих чертах. А? - Павлушин вдруг запнулся и с тревогой посмотрел на военкома.
   - Вот оно, значит, как? - благодушно проговорил военком. - Ну что ж, пошли к нам в штабной вагон. Решим практические вопросы.
   Через минуту от головы до хвоста состава прокатился знакомый лязг и перезвон буферов, и поезд медленно двинулся дальше.
   - Болтун и щенок! - с презрением произнес Кастровский. - Дудошника я ему стану играть!
   - Не принимайте этого к сердцу, дорогой Алексей Георгиевич, - сказала Дагмарова. - Все очень просто... Павлушин добивался постановки у Корша. Его не пустили, и вот теперь он готов всех и все решительно отменить. Устроится в приличном театре и будет ставить, как все.
   Кастровский все кипел и никак не мог успокоиться.
   - Я же не против новаторства! Разве что-нибудь говорю против Станиславского? Он ведь актеров спиной к зрителям посадил! Это же чушь, нелепость, а у него получилось!
   Дагмаров, подзадоривая, засмеялся и сказал:
   - Да, зато у него актеры играют кто Кота, кто Хлеб, кто Молоко. Ты бы согласился?
   Кастровский окинул Дагмарова, как он умел, уничтожающим, презрительным взглядом свысока, так, точно собеседник стоял под ним, на улице, а он смотрел на него сверху, с балкона второго этажа.
   - У Станиславского, милый юноша, я соглашусь играть хоть сосиску, потому что у него в сосиске будет больше души, чем у другого в короле Лире! Да-с!..
   Завязался беспорядочный актерский спор о душе, таланте, вдохновении и перевоплощении, о Мочалове и Сальвини, которых никто из них в глаза не видел. На разъезде поезд опять остановился, и в вагон вернулись Маврикий с Павлушиным. У Маврикия был вид кавалериста, вырвавшегося после лихой рубки из удачной атаки.
   - Порядок! - провозгласил он, вскарабкиваясь по лесенке. - Уже зачислили на довольствие. Будем получать боевой паек.
   - А теперь попрошу всех ко мне, - хмурясь с сосредоточенным видом, сказал Павлушин, хотя все и без того стояли вокруг него. - Мы с военкомом обо всем договорились. Не будем забывать, товарищи, враг у ворот. Все силы надо бросить на разгром беляков!.. В общем, пока будем играть "Бедность не порок", а готовить "Баррикаду Парижской коммуны"... Это, конечно, рутина, театральщина, но приходится делать уступку политическому моменту. Притом я уже кое-что придумал. Знаете, кто у нас будет играть палача французской революции генерала Галифе?
   - Гусынин... - саркастически пробормотал Кастровский.
   - Да, Гусынин! У вас кривые ноги, Гусынин? Мне нужны кривые ноги!
   - Ну уж, не то чтобы так уж... - обидчиво начал мямлить Гусынин. Хотя, конечно, если надо...
   - Это отлично! Понимаете, мы решим образ в плане клоунады, даже буффонады! Это полный кретин. Он отдает приказ о расстреле рабочих и после этого начинает напевать арию из оперетки. Вдруг падает со стуком стул, и у него схватывает живот от страха, и он убегает, держась за штаны... Доставайте роли, будем сейчас же репетировать!
   - Тэ-экс!.. - гнусавым голосом процедил Гусынин. - Значит, я генерал Галифе? Прэлэстно! - И придал лицу идиотски-расслабленное выражение, какое он на себя напускал, когда пел куплеты про сластолюбивых старикашек и модисток.
   - Какое перевоплощение! Ну Художественный театр, - с издевательским восхищением вздохнул Кастровский. - Ай да Вася!
   - Художественный!.. - машинально отозвался Павлушин, почесывая взъерошенный затылок. - Бросьте вы про Художественный. Это все уже позади. Отмерло! Отмерло!.. Начинайте, Дагмарова! За окном слышна стрельба, вы отодвигаете занавеску, отпрядываете назад, и тут ваша реплика: "Клянусь небом, эта низкая чернь снова поднимает голову!.." Начинайте!..
   Репетиция кончилась, когда совсем стемнело. И после нее Леля, лежа в темноте на своем месте, долго не могла заснуть от волнения радости и ожидания еще большей, неизведанной радости.
   Поезд медленно полз, но вагон бросало и раскачивало так, что казалось, будто он мчался, прицепленный к бешеному экспрессу.
   Унося с собой длинный торжествующий гудок, с грохотом промчался встречный поезд. Паровозные гудки среди ночи! Какой далекий тревожный зов слышался ей в этих прощальных гудках поездов, уносящихся сквозь вьюжные поля в неведомые страны, где не нужно, дрожа от холода, вскакивать в полутьме зимнего рассвета, с головой, еще туманной от пестрых неясных снов, еще не разлепив глаза, закоченевшими пальцами застегивать платье, торопливо глотать холодную, с вечера сваренную кашу, трястись в промерзшем трамвае на швейную фабрику и там строчить все одну и ту же бесконечную солдатскую рубаху, которую какой-то злой волшебник снова распарывает, едва она закончит последний шов, и надо опять ее сшивать с первого шва.
   Да бывает ли какая-нибудь другая жизнь? Она иногда совсем переставала верить, и только далекие паровозные гудки в глухой ночи кричали для нее грубыми прекрасными голосами надежды. А вот теперь наконец, лежа в темноте мчащегося вагона, в ночной тишине она слышит гудок встречного поезда!..
   Что будет дальше? Будет хорошо, неизвестно как, но все будет хорошо. Милая, бедная Джульетта, почему ты со своей прекрасной любовью сейчас не у нас? У вас с Ромео все было бы так хорошо!.. Родовая месть? Брак по воле родителей? Золото? "Яд худший для души"? Теперь все это... отмерло!.. Отмерло!..
   Следом за обозной повозкой, груженной актерским багажом, Леля шла по длинному шоссе, обсаженному тополями. Старый губернский город где-то вдалеке поблескивал золотыми куполами соборов сквозь степное пыльное марево. Птички с хохолками перебегали дорогу, знойный воздух был пропитан запахами полыни и пыли, мягким ковром устилавшей дорогу.
   Понемногу навстречу стали попадаться редкие домики с палисадниками, постепенно они слились в сплошную неровную цепочку заборов, тропинки сменились выбитыми тротуарами, стали попадаться трактиры, шорные лавки, скобяные, фуражные и булочные с золотыми кренделями на вывесках - все закрытые ставнями, с косыми железными полосами запоров.
   На просторной площади и в прилегающих к ней переулках шумел и пылил безалаберный базар, где торговки, солдаты, мужики, чиновники без кокард и оборванцы торговали караваями белого хлеба, пригоршнями колотого крупного сахара, колесной мазью, махоркой, переводными картинками, самогоном, портянками и лорнетами с перламутровыми ручками.
   Прибавив шагу, Леля догнала обозного солдата, шагавшего рядом с повозкой, подергивая вожжами, и спросила, далеко ли еще до театра.
   - Та ни... - равнодушно сказал солдат, даже не обернувшись.
   Леля поплелась дальше по жаре, наблюдая, как пушистое облачко пыли взлетает при каждом шаге у нее из-под подошв.
   Немного погодя она подняла голову. Перед ней была площадь с пышным пьедесталом посредине. Памятник был убран, от него не осталось следа. Только на барельефах постамента бронзовые женские фигуры в развевающихся одеждах куда-то летели, трубя в длинные трубы и протягивая лавровые венки тому, кто теперь, наверное, лежал на свалке... И тут же она забыла обо всем: на другом конце площади она увидела здание с колоннами - театр.
   Повозка остановилась у ступеней парадного подъезда. На белых колоннах желтели шершавые листовки, начинавшиеся словами: "Товарищи! Враг у ворот!.."
   Леля потянула за медную ручку тяжелую входную дверь и вошла в прохладный сумрак высокого вестибюля. Вдали у маленькой двери служебного входа еле светила желтая электрическая лампочка, освещая дно мраморные статуи - Диану с луком и собакой у ног и Афродиту.
   Длинная растрепанная фигура человека поднялась с деревянного царского трона, стоявшего около столика с телефоном, и нерешительно вышла к ней навстречу.
   - Ах, это вещи привезли?.. Хорошо, хорошо, я знаю, - сказал растрепанный человек. Потоптавшись в нерешительности, он с внезапно проснувшейся вежливостью вдруг поздоровался, предложил Леле сесть и вызвался пойти к повозке.
   Оставшись одна, Леля глубоко вдохнула запах клея и старых холстов и еще чего-то, чем пахнет в опустевших театральных зданиях, вспомнила, что она теперь будет играть в этом настоящем, так таинственно и маняще пахнущем театре, сделала плавный пируэт на одной ноге и с размаху села на трон. Под вытертым бархатом сиденья оказались голые доски вместо подушки, она ушиблась и засмеялась.
   Повозочный одну за другой принес и свалил в угол все вещи, сказал: "Кажись, усе..." - и ушел, не попрощавшись.
   - А куда мне теперь идти? - спросила Леля у лохматого. Тот беспомощно пожал плечами:
   - Начальника, знаете, сейчас нет. Он мне сказал только принять вещи.
   - Да ведь актеры приехали? Куда же они-то ушли?
   - Актеры? Да... Они ушли. Кажется, ушли обедать... Да, да, обедать, вспомнил. Они говорили, что очень проголодались.
   "Свиньи, - подумала Леля. - Какие свиньи... Оставили с вещами, а сами ушли обедать". И сказала:
   - Садитесь, а то я ваш трон заняла... - и, не слушая приглашений остаться, прошла через боковую дверь в зрительный зал.
   Зал был высокий, трехъярусный. Где-то высоко под потолком были открыты маленькие окошечки, и оттуда лился солнечный свет и неслось воркование голубей.
   Есть очень хотелось, в особенности от мысли, что другие сейчас едят, да не просто, а обедают, в первый раз за всю дорогу. Леля села в кресле первого ряда и расплакалась от обиды, решив, что не скажет ни слова и, сколько бы ее ни уговаривали, не пойдет обедать, ни за что не пойдет, пусть почувствуют, какие они товарищи... Девочки у них на швейной фабрике в жизни бы так никогда не сделали.
   Баяниста Семечкина, пожилую костюмершу Анну Игнатьевну и Лелю поместили в служебных помещениях под самой крышей театра.
   Леле досталась узенькая клетушка с косым мансардным потолком и окном, из которого видна была только покатая крыша да верхушки тополей, полные чирикающих воробьев.
   Она не успела даже умыться с дороги, как в дверь постучали. Вечно чего-то робеющая Анна Игнатьевна заглянула в комнату и пугливо объявила, что всех скорей требуют на репетицию.
   Ленивые и благодушные после обеда актеры шутили и болтали. Все были необыкновенно ласковы и доброжелательны друг к другу. То и дело слышалось: "Душенька...", "Голубчик...", "Дорогая!..".
   Репетиция "Бедности не порок" - вялая и сонная - кое-как началась и пошла. Роли у всех были игранные-переигранные и поднадоевшие...
   Едва дождавшись конца, Леля подошла к Павлушину и смиренно попросила что-нибудь ей указать по ее роли мальчика-барабанщика в "Парижской коммуне".
   - А это очень просто, - лениво промямлил Павлушин. - Вам надо играть этакого Гавроша. Вот и все.
   - Ах, вот оно что? - сказала Леля так разочарованно, что он глянул на нее подозрительным глазом.
   - А вы отдаете себе отчет, что такое Гаврош? Вы вообще-то знаете, что такое Гаврош?
   Холодея от стыда, Леля отчаянно посмотрела ему прямо в глаза и сказала:
   - Ну, не знаю.
   Даже Павлушину стало слегка неловко.
   - Вы что, Виктора Гюго не читали?
   - Читала. "Труженики моря".
   - Ну и ладно. В общем, играйте уличного мальчишку, сорванца и босяка, и хватит с вас...
   Маврикий после репетиции, разложив на пустой стойке закрытого театрального буфета в фойе кулечки, выдавал своей труппе продукты. Леля, по привычке переждав всех, подошла последней и получила за три дня вперед по полтора фунта хлеба и кулечек сахарного песка - боевой красноармейский паек.
   Маврикий поставил в ведомости против ее фамилии птичку и, не глядя, пробурчал:
   - Обедать будем в той же комендантской столовой.
   - Я сегодня не обедала и поэтому не знаю, где столовая, - наконец выложила свою давно приготовленную убийственно язвительную фразу Леля.
   - Почему же не обедали? - не отрываясь от ведомости, насмешливо сказал Маврикий. - Ах-ах!.. Все вот обедали, одна Истомина, ах, не обедала. У нас никому особых приглашений не будет.
   Леля с ненавистью посмотрела на его наглую, лоснящуюся от какой-то внутренней сытости физиономию, на его ведомость, разрисованную с чрезмерной щеголеватостью липового документа, и, молча повернувшись, ушла, прижимая к груди кулечек и почти целый хлеб, белый и круглый, как тот, о котором она мечтала, проходя мимо рынка. Вернувшись к себе в комнату, она развернула тоненькую брошюрку, где была напечатана пьеса, поставила перед собой графин с водой и разложила на бумаге хлеб и сахарный песок. Не отрываясь от книжки, она отламывала кусочки сыроватого свежего хлеба, вдавливала в кучу песка и с наслаждением набивала себе полный рот.
   Полушепотом она перечла финальную сцену своей маленькой рольки, где мальчик-барабанщик умирал на последней баррикаде Коммуны, и, представив себе все происходящее, начала всхлипывать от восторга и гордости, не переставая жевать и торопливо вытирая мокрый нос...
   Вечером из зрительного зала стали доноситься голоса, и Леля, ощупью пробравшись по неосвещенному коридору, спустилась этажом ниже и, толкнув неплотно прикрытую дверь, вошла в ложу второго яруса.
   Балконы были пусты, но в партере все первые ряды были заняты солдатами. На сцене стояла черная классная доска с таблицей "Строение кожи человека", и солдаты внимательно слушали то, что им с пафосом рассказывал про эпителий маленький человечек в пенсне и сюртучке.
   Сначала Леле показалось просто смешно, что человек может распинаться о таких пустяках, но оказалось, что кожа устроена не как-нибудь, а удивительно толково, слушать стало интересно, и она просидела до конца лекции.
   Потом на сцену вышел однорукий солдат, заведующий красноармейским клубом, и объявил, что будет дивертисмент силами приезжих артистов.
   Семечкин хорошо сыграл на баяне три народные песни, и ему охотно и много хлопали. Потом очень зычно и величественно прочел "Сакья-Муни" Кастровский. Ему равнодушно похлопали.
   Глядя сверху на сидящих, Леля узнала неприятно-угрюмого командира Колзакова, который приходил проверять в пути их вагон. Она волновалась за Кастровского, и сочувствовала ему из-за его малого успеха, и с досадой отметила, что Колзаков ему совсем не хлопал.
   Затем в костюме босяка вышел Гусынин, хрюкнул, утирая нос пальцем, подмигнул и, подтянув сваливающиеся рваные штаны, сразу вызвал смех. Колзаков тоже засмеялся, вытягивая шею, чтоб лучше видеть. "Ну и дурак", подумала Леля.
   Заиграл баян, и Гусынин гнусавым голосом, вскрикивая и слегка подпевая, исполнил куплеты с двусмысленным припевом: "Ах, как трудно, ах, как трудно без привычки, в первый раз!" - и, перейдя на репертуар, считавшийся года два назад в киношках Петроградской стороны самым злободневным, спел про женский ударный батальон Керенского.
   У Лели была отличная память, и она чувствовала, как против воли и даже именно от отвращения запоминает слова.
   "Девицы-душки, вдовы, старушки решились смело взяться за дело! Сформировать из женщин рать и отступать! И наступать!.."
   Бесконечно повторяющийся припев: "Пришла пехота, тут всем работа, где было двое, там стало трое!.." - каждый раз вызывал гогот в зрительном зале.
   Леля видела Кастровского, который с уныло-оскорбленным лицом стоял за кулисами, и ей было до боли его жалко.
   Когда Гусынин кончил под топанье и одобрительные выкрики зала, она еще раз с презрением посмотрела на Колзакова и увидела, что тот угрюмо сидит, сложив руки на груди, и не хлопает...
   Пробираясь наверх к себе в каморку, она думала о том, какая, в сущности, странная вещь аплодисменты, как похожи они иногда на оскорбительную награду за унижение актера...
   Лампы у нее в комнате не было, но над городом стояла ясная луна, и было светло так, что можно было читать у окна. Она, не удержавшись, отщипнула еще несколько кусочков хлеба. Посидела, глядя в окно, и ей не захотелось ложиться в постель и засыпать, так просто кончить этот день, когда она еще досыта не нагляделась на театр. Стараясь ступать тихо, она еще раз спустилась вниз.
   Дежурная лампочка еще светила в дальнем конце коридора. Широкая лестница для публики вела в черную пустоту безлюдного фойе. Оттуда слышался равномерный плеск воды. Леля прислушалась, неслышно спустилась еще на несколько ступеней и заглянула за колонну.
   Однорукий солдат, окуная тряпку в ведро, бережно обмывал обнаженный торс Афродиты, непристойно разрисованный углем. Только что отмытое, прекрасное тело Дианы еще сияло влажным блеском.
   Когда он, прижимая к краю ведра, неуклюже отжимал своей единственной рукой тряпку, Леля видела его нахмуренное лицо с напряженно сжатыми губами, как у человека, который промывает рану, причиняя неизбежную боль.
   Стараясь, чтобы он ее не заметил, Леля отступила за колонну и потихоньку поднялась к себе наверх.
   Утром она встретила однорукого солдата, когда тот шел отпирать библиотеку, и спросила его насчет книги про Гавроша.
   - Есть, - с каким-то удовольствием ответил солдат. - Есть такая. Пойдемте со мной... У нас тут все на свете есть, даже "Епархиальные ведомости" в комплектах.
   Прижимая боком висячий амбарный замок, он отпер одной рукой нарядную белую дверь с литыми бронзовыми ручками, и они вошли в пустую читальню. На длинном столе были разложены брошюры о борьбе о вошью рядом о "Ярмаркой на площади" Ромена Роллана, "Коммунистический манифест" и футуристические стихи, напечатанные вкривь и вкось разными шрифтами.