- Отдельным изданием Гавроша нет, - говорил солдат, помахивая на ходу громадным замком в оглядывая ряды высоких, до потолка, книжных полок. - Но этот Гаврош фигурирует в произведении Виктора Гюго "Отверженные"... Вот, пожалуйста.
Он ловко вытащил сверху книжку, но не отдал ее Леле, а, прижав к груди своей единственной рукой, сначала бережно стер рукавом пыль с переплета.
- Найти вам, где начинается про Гавроша, или вы все подряд будете читать?
- Подряд.
Солдат бережно положил книжку перед ней на стол и улыбнулся:
- Вот вам, Гюго, Виктор... Меня и самого тоже Виктором зовут. Забавное совпадение.
Леля села к столу и поскорей отвернула первую страницу. Через минуту, забывшись за чтением, она нахмурила брови и прикусила губу. Смутно, точно сквозь сон слышала, как, скрипя сапогами, входят, рассаживаются у стола, шелестят страничками солдаты, покашливают, переговариваются шепотом и на цыпочках выходят в коридор покурить.
В разгаре чтения она заметила, что шевелит губами и делает горделиво-горькое лицо, повторяя про себя благородные слова Жана Вальжана, что, наверное, очень глупо выглядит со стороны, поскорее равнодушно зевнула, лениво подняла глаза и встретилась взглядом с Колзаковым.
Он хмуро, коротко ей кивнул и наклонился над книгой. Она ответила еле заметным кивком и, немного погодя искоса опять взглянув, увидела, что он выписывает что-то в тетрадку крупными, медленными буквами.
После Колзаков каждый день приходил в библиотеку и садился всегда на то же место - наискосок, напротив нее, за один стол и упорно, терпеливо ждал удобного момента, чтобы ей кивнуть, всегда одинаково коротко и хмуро, без тени улыбки.
Кончив читать и выписывать в тетрадку, он молча уходил, не прощаясь.
"Неужели тебе хотелось бы, чтоб он с тобой заговорил?" - насмешливо спрашивала себя Леля. "Ни капельки!" - "Тогда чего же ты злишься?" Раздумывая, она приходила к выводу, что разговаривать с ним она вовсе не желает, но ей почему-то приятно было бы, чтоб ему хотелось, очень хотелось с ней заговорить, но чтоб он не осмеливался! Так ее вполне устраивало.
И все-таки он заговорил. Однажды, выходя из библиотеки, она заметила, что Колзаков стоит в коридоре один, старательно курит и смотрит в окно.
Она поравнялась с ним, неторопливо прошла мимо и вдруг услышала у себя за спиной:
- А вы что?.. Вот, к примеру, городской парк. Вы в него... не гуляете?
Это было уж до того нескладно, что даже и обидеться было нельзя. Видно, он все выжидал момента, когда можно будет это ввернуть непринужденно и невзначай, да упустил момент и выпалил все залпом ей в спину.
- В парк? - удивленно спросила Леля, запнувшись на ходу и оборачиваясь. - Я? А что мне там делать?
Дальше у него, видно, и вовсе ничего не было приготовлено, и он неуверенно пробурчал:
- Да вот чудаки, ходят же! Воздух там, что ли... Вообще гулянье!
- Не понимаю этого удовольствия. Топтаться в толпе взад-вперед!
Колзаков помолчал, с какой-то угрюмой натугой пытаясь придумать что-нибудь поубедительней, и вдруг вполне неожиданно улыбнулся, сдаваясь:
- Это вы, конечно, верно. Занятие самое пустое: по выли подошвами шаркать!
Леля рассмеялась:
- Вот так здравствуйте, а сам чуть меня не уговорил!
- Куда там! - махнул рукой Колзаков. - Плохо я это умею...
- Ничего не скажешь, плоховато... А ведь по правде дурацкое занятие! Что, нет?
- Конечно, глуповатое.
- А потом, ведь туда, наверное, все парочки ходят?
- А мы Виктора с собой позовем.
- Ну позовем... Ну что же? Побудем разочек и мы дураками!
К себе на верхний этаж Леля почему-то бежала по лестнице бегом, повторяя про себя: "А что тут такого? Действительно, там, наверное, воздух, зелень и музыка играет! А чего я, как старый сыч, в комнате сижу, слова не с кем сказать?.."
И странное дело, сколько важных, серьезных разговоров потом забылось, сколько голосов навсегда умолкло с тех пор в ее памяти, а этот пустяковый разговор на ходу в коридоре - остался.
В городе было неспокойно. По ночам вдруг вспыхивала на улицах ружейная стрельба, и где-то за городом разливалось по небу малиновое дымное зарево пожара. А в театре каждый день играли "Бедность не порок" при полном зале. И в городском парке по вечерам было полно гуляющих. В темных аллеях под фонарями качались черные лапчатые тени листвы каштанов, хрустел под ногами гравий на дорожках, и где-то за деревьями с грубой тоской пели трубы военного оркестра, патетически всплескивали медные тарелки, бухал большой барабан.
Леля стояла у громадной, запущенной цветочной клумбы с каменной вазой посредине и ждала Колзакова. Еще издали она заметила, что его нет на условленном месте, и сразу почувствовала облегчение. Теперь ей даже хотелось, чтобы он не приходил. Но, к сожалению, она была совершенно уверена, что он придет. Чтоб не стоять на месте, она медленно пошла вокруг клумбы, глядя себе под ноги, неслышно напевая про себя, и рассеянно усмехалась, так, чтобы каждому дураку видно было, что она никого не ждет, что ей очень весело и приятно вот так, одной, пошаркивая подошвами, прохаживаться вокруг клумбы.
Как-то неожиданно она обнаружила, что давно уже ходит и ходит по кругу, и вдруг поняла, что он не придет. С удивлением ощутила в себе какую-то обидную пустоту потери и в тот же момент увидела Колзакова. Он торопливо, с озабоченным видом прокладывал себе дорогу среди гуляющих. Фуражка с артиллерийским кантом была хмуро, низко надвинута на лоб, немного набок, он был в походных ремнях, с тяжелой кобурой на туго затянутом ремне.
Он быстро, чуть не бегом, догнал ее в самом конце аллеи и пошел рядом.
- Только вырвался, - сказал он, сдерживая дыхание.
- Удачно, я тоже только-только вырвалась. Думаю, на всякий случай пройду вокруг клумбы, вдруг вы там давно ходите, дожидаетесь.
Они замедлили шаг, вмешавшись в неторопливый поток гуляющих.
- А где же Виктор? - вдруг вспомнила Леля.
- Да вот не поспел же за ним зайти, думал - опаздываю.
Видно было, что он говорил правду.
Они медленно шли среди гуляющих в густой тени деревьев, которая начинала рассеиваться от света приближающегося фонаря. Входили в круг яркого света и снова с каждым шагом все глубже погружались в лесную темноту до нового фонаря.
- Ночь... - сказала Леля. - И вот начинается рассвет. Вот опять и солнце... И опять надвигаются сумерки, ночь наступает.
Колзаков посмотрел на нее с туповатым изумлением и промолчал.
- А вы к нам в театр не ходите? - спросила Леля, когда они опять шли в темноте.
- Все некогда. Да и... показывается у вас в пяти действиях, что бедность это не порок... Самый актуальный вопрос текущего момента. А в это самое время белые генералы прямо напирают на город... Как-то смешно, нет?
- Ну, конечно, это отмерло, или, может, отомрет все старое искусство. У нас будут настоящие революционные постановки, но сразу так тоже нельзя.
- А какие это у вас будут - новые?
- Театр должен быть народным, вернуться к истокам. Ну, например, выйти на площади, создавать массовые зрелища, так, чтобы все зрители участвовали. А актеры будут как все, и не будут гримироваться, и одеты просто в рабочую одежду, а не как теперь - в мантильях и тому подобное.
Она убеждала его с горячностью человека, который сам не очень-то убежден, и он это чувствовал.
- Это я плохо разбираюсь, - сказал он наконец. - В нашем массовом действии с белыми нам требуется, главное дело, снарядов побольше, остальное, по-моему, обойдется как-нибудь.
- А вдруг белые город возьмут? - быстро спросила Леля, приостанавливаясь.
- Чего ж? Они бы взяли даже с ихним удовольствием, да ведь мы, пожалуй, не дадим, - усмехнулся Колзаков.
- А все-таки могут?
- Не возьмут.
- Да вы серьезно отвечайте: могут?
- А взять все можно. Горячий утюг голой рукой тоже схватить можно. А уж как его после держать, это другой вопрос... Если мы дурака валять будем, они вполне могут схватить... Отчего ж - война! А они воевать умеют.
- А мы?
- А мы учимся. У них даже целые полки есть сплошь офицерские. В артиллерийских дивизионах капитаны орудиями командуют, полковники батареями... А у нас все в точности наоборот: например, я в империалистическую на фронте был наводчиком. А теперь командую батареей. Много совсем слабо обученной пехоты.
- Что ж они? Плохо стрелять умеют, что ли?
- Стреляют неважно, это еще ладно. Во чистом поле, как говорится, стенка на стенку, они другой раз пойдут ломить напролом, в штыки, очень аккуратно! А случится отступление с боем, охват флангов, внезапный налет кавалерии... тут он хочет, он старается, а начинает путаться, метаться... Теряет голову. Главное, унтеров до смерти не хватает!
- Значит, все-таки могут город взять. А ваш комиссар на митинге клялся: "Умрем, но не отдадим".
- А-а, вы того тоже слушали?.. Да это разве наш комиссар? Так, прислали для ободрения нашего духа... Заладил все только одно: "Умрем" да "умрем", тьфу ты черт, а солдат как раз вот этого и не любит: умирать. Он, другой раз, две версты на пузе по грязи ползет, головы не поднимая, только бы живу остаться...
Последний фонарь остался позади, они подошли к самому обрыву, где кончался парк и где на лавочках сидели застывшие в обнимку пары, молча глядя на реку, поблескивавшую в темноте далеко у них под ногами. Музыка военного оркестра была тут не слышна, только равномерное буханье большого барабана тревожно отдавалось в темных полях за рекой.
Смутно различая друг друга в темноте, они с Колзаковым остановились, со снисходительной усмешкой глядя на парочки, и повернули назад.
Прислонившись к дереву, маленький ростом красноармеец в нескладном, чересчур высоком шлеме обнимал девушку и что-то торопливо, умоляюще ей нашептывал, а она непримиримо отворачивалась от него, безутешно мотая головой в всхлипывая, и тотчас же зажимала себе ладонью рот, прислушиваясь, чтоб не пропустить какого-нибудь словечка.
- Ну, вот видите, - сказал Колзаков, когда они отошли на несколько шагов. - Вот оно какое бывает, гулянье. Время у всех в обрез. Вот и спешат завести себе второпях что-нибудь вот этакое. Чтоб было по ком потом всю жизнь тосковать да жалобные песни петь про злую мачеху-судьбу! - Колзаков тихонько засмеялся и помолчал. - Думают, наверно: авось в пятницу кто хоть платочком помахает.
- Почему в пятницу?
- Военная тайна. Хотя на базаре все знают. Уходим мы в пятницу. В загадочном направлении, к фронту.
- Платочком?.. Да, я понимаю... А вам помахает кто-нибудь?
- Мне? - Он вдруг опять засмеялся, с каким-то самодовольством. Мне-то помахают! В обязательном порядке!
Леля вдруг разом со стороны увидела себя на дорожке сырого парка в темноте и чужого неприятного человека рядом. Зачем она здесь? Как сюда попала? Все это очень противно, глупо. И он еще хвастается, кажется!
Она резко ускорила шаг и еще ускорила, чуть не бежала, не слушая того, что он говорил дальше. Она рада была бы и вовсе от него убежать и уши заткнуть, да это было бы уж совсем позорно. Отдельные слова она поневоле все-таки слышала.
- ...хозяйка моя квартирная... - с неторопливым удовольствием, усмехаясь, продолжал Колзаков.
"А мне-то какое до тебя дело? Отстал бы от меня к черту, - грубо говорила про себя Леля, стискивая зубы от ожесточения. - Хоть бы только поскорей кончилось все - и разговор, и прогулка эта дурацкая!"
- ...А куда это мы так припустились?.. Сперва мы, знаете, все враждовали, а потом спорить начали. Перевоспитываем друг другу сознание, другой раз до последнего бьемся... Теперь объявила, что пойдет меня провожать даже с цветком... Смех, ей-богу!.. Нет, верно, что это мы бежать взялись, как от волков? Ну ничего, бежать так бежать... И как это удивительно, они с мужем люди ученые, можно сказать, старые люди, мне, может, десять лет читать не перечитать всякие книги, чтоб половину того узнать, что они-то уже и позабыть успели, а в текущих вопросах - как дети, другой раз путаются хуже моего Васькина - наводчика... Он у нас такой, Васькин этот... неглупый, а с чудачинкой...
Навстречу, сквозь покачивающиеся ветки каштанов, уже мигал огонек первого фонаря на аллее. Они, не сговариваясь, пошли медленнее.
- А-а, понял!.. - вдруг воскликнул Колзаков.
Леля так и обомлела от испуга: что он такое понял?
- Вот уже чуть светать начинает. Верно? Скоро вторые петухи закричат...
Они прошли под фонарем, и он продолжал:
- А вот уже и сумерки пошли. Ночь наступает. Верно?
- Быстро догадались, - сказала Леля, с облегчением чувствуя, что опять может легко говорить. - Вот и еще день прошел. Мы знаете сколько с вами идем? Два месяца! Я сосчитала, тут больше тридцати фонарей...
Они вышли из парка на площадь, и Леля вдруг неожиданно для себя спросила:
- А хотите, я вам свое окно покажу?
- Ну конечно, - серьезно сказал Колзаков.
- Тогда стойте вот тут и смотрите на самый верх. Во-он я оттуда высунусь.
Перед тем как закрыть за собой дверь театра, Леля мельком оглянулась.
Колзаков стоял, дожидаясь, на тротуаре. Артиллерийский козырек фуражки с какой-то мрачной лихостью надвинут на правую бровь. Все на нем выгоревшее, старое: гимнастерка, галифе, сапоги. Весь какой-то обтрепанно-подтянутый...
Взбегая одним духом по лестницам, она опять заметила, уже не в первый раз, что, бросив один взгляд, мельком, на человека, она продолжает потом его видеть некоторое время, может рассматривать, улавливать новые подробности. Теперь она заметила-вспомнила, что ниже кармана брюк у Колзакова шел крепко зашитый шов после какого-то разреза. А еще минутой позже вспомнила, что он прихрамывал.
Добежав до своей комнаты, она вылезла на подоконник и высунулась из окна как можно дальше.
Колзаков стоял и серьезно, без улыбки смотрел, закинув голову, на ее окно. Она помахала ему обеими руками. Он постоял, точно в раздумье, кинул руку к козырьку, сделал движение уходить, остановился и тоже помахал рукой...
Наконец была назначена и началась первая настоящая репетиция "Баррикады Парижской коммуны", которую Леля ждала с замиранием сердца, волнением и трепетом. Ролей в пьесе было почти в два раза больше, чем актеров в труппе. Многим приходилось играть по две, а то и три роли.
Кастровский вначале играя развратного версальского аристократа, министра, а начиная с середины второго действия - старого рабочего-коммунара, которого расстреляли по приказу этого самого министра.
Это обстоятельство очень забавляло Кастровского и служило неистощимой темой для шуток. Леля играла противную для нее рольку камеристки графини, а потом любимую - мальчишку-барабанщика, героически погибающего на баррикаде.
Репетиции шли вяло, роли путались, и актерам то и дело приходилось вымарывать или вписывать в свои тетрадка чужие реплики, чтоб заполнить пустоты.
Графиня - Дагмарова, в изнеженной позе облокотившись о пыльные ступеньки, изображавшие козетку, и томно обмахиваясь веером, обернулась на стук. На сцену вышла Леля - камеристка и доложила:
- Маркиза де Монплезир, мадам!
- Просите... - проворковала Дагмарова, изящно щурясь.
Наступила недоуменная пауза. Выходить было некому. Роль маркизы в первом действии читала сама Дагмарова...
- Ерундистика, однако, получается... - досадливо сморщился Павлушин, нетерпеливо оглянулся и вдруг схватил за руку смиренную костюмершу: - Анна Игнатьевна!.. Выручайте! Тут же всего три фразы у маркизы, вы прекрасно справитесь!
Костюмерша обомлела, попятилась и замахала руками, но в глубине души была польщена.
Дагмаров притащил шляпу с перьями, уверяя, что она очень поможет войти в роль, и, ободряюще похлопав Анну Игнатьевну по плечу, подтолкнул на сцену. Она вдруг все забыла, испугалась до столбняка и самозабвения и вместо реплики, которую во весь голос ей подавал суфлер: "Позвольте к вам войти, дорогая?" - после долгого молчания, одичавшим от страха голосом, просипела: "Взойтить мне можна?.."
Сластолюбивый министр - Кастровский, оторвавшись от галантных поцелуев ручек своей фаворитки, невозмутимо ответил ей в тон:
- Чего ж там! Всходи уж, кума!..
Дагмарова, согнувшись пополам, со стоном упала на ступеньку. Гусынин визгливо заржал, дрыгая ногами, сама Леля с размаху села на пол, закрыв лицо руками, повизгивая от хохота. Хохотал даже мрачный рабочий сцены Лотырейников, оскалив желтые зубы, и желчный суфлер, роняя и подхватывая спадающее с носа пенсне.
Анна Игнатьевна обиделась до слез, и ее долго пришлось успокаивать и уговаривать подготовиться получше к следующему разу. Репетиция кое-как продолжалась.
Дагмаров, как многие плохие актеры, любил сразу в полный тон репетировать новые, едва знакомые роли. В финальной сцене расстрела коммунаров он героически распахнул пиджак, подставляя грудь под пули, выкрикнул проклятье палачам и, мастерски раздувая ноздри, приготовился упасть на пол.
Выстрела, которого он требовал даже на репетициях, не последовало. Дагмаров повторил игру ноздрями, рухнул на пол, издал предсмертный хрип и, раскинув руки, закрыл глаза. В этот момент запоздавший Лотырейников дал из-за кулис выстрел. Дагмаров вскочил возмущенный, отряхивая пыль с брюк. Напрасно Дагмарова, помогая ему чиститься, торопливо шептала, что он сыграл изумительно, у нее просто дрожь пробежала по спине, - Дагмаров вырывался и отворачивался, раскапризничался, как мальчишка, и его пришлось долго успокаивать и хвалить, прежде чем к нему вернулось его обычное, непоколебимое самодовольство бездарности.
После этого случая, хотя Лотырейников своевременно подавал в нужные моменты выстрелы, никто из убитых уже не падал. Услышав выстрел, Кастровский спокойно спрашивал: "Это кого, меня?.." - и, убедившись, что убили именно его, а не кого другого, делал небрежный жест, точно показывая на распростертого у его ног человека: "Так, значит, я тут падаю! Я рухнул!.."
Последним погибал на баррикаде мальчишка-барабанщик, Леля, но перед смертью она должна была спеть песенку. К ее ужасу, Павлушин объявил репетицию законченной и, сдерживая сытый зевок, пошел со сцены.
- А как же песенка?.. - в отчаянии крикнула ему вслед Леля.
- Песенка? - удивился Павлушин. - Ах да, песенка... А у вас слух-то есть, Истомина?
- Есть, - храбро сказала Леля.
- А песенка?.. Собственно, какая тут может быть песенка! Тут нужна "Марсельеза"... По слова вы посмотрите там из сборников Пролеткульта, какие-нибудь стихи... В общем, займитесь сами. А в свободное время все-таки Гюго почитайте...
Леля не успела даже сказать, что уже два раза перечла "Отверженных"...
"Что же это такое?.. Что же это? - спрашивала она себя, оставшись в своей комнате под крышей после репетиции. - Вдохновение! Лепка образа! Революционное искусство, зовущее на борьбу!.. А на деле бормотанье под нос, шутовские выходки, работа спустя рукава. Может быть, мы только обманываем народ, что заняты каким-то нужным делом?.."
Вдруг она увидела свою рольку барабанщика, какая она маленькая и тощая. Какой незаметный винтик в общей громоздкой, неуклюжей машине готовящегося ненужного спектакля.
Она все вспоминала колдовскую тишину ночного театра, высокий портал и тяжелый запах - все приготовленное для великих дел, и вот вместо этого: "Всходи уж, кума!.." - и она сама, покатывающаяся со смеху...
Не находя себе места, она спустилась опять в фойе.
Вокруг Кастровского толпились встревоженные актеры, слушая новости, которые он только что принес из города.
Он сидел, поставив между ног толстую суковатую палку, обмахивая потное красное лицо помятой панамкой, и с рассчитанной медлительностью рассказывал:
- ...и переправу оборонял некий полк с весьма таким помпезным названием... вроде имени... запамятовал... что-то такое железное и революционное. Ну, да наименование тут не суть важно, потому что он бросил свои позиции и разбежался, этот пышный полк. И по этому случаю белые находятся уже на этой стороне реки и двигаются прямо на город...
- Это предательство! - неуверенно сказал Павлушин и озабоченно задумался.
- Н-да-с, и в городе не то чтобы паника, а, наоборот, как-то все притихло. Как птички перед грозой. Словом, ситуация чреватая и наводящая на размышления.
- Птички! Хороши мы будем птички, если белые возьмут город! - кисло заметил Гусынин.
- А па-азвольте спросить, при чем тут мы? - с истерической надменностью продекламировал Дагмаров. - Нам-то чего бояться? Искусство, оно!..
- Детонька ты моя! - ласково сюсюкая, обернулся к нему Кастровский. Ну конечно ж! Явится к нам вот сюда в фойе какой-нибудь бурбон, конногвардейский ротмистр со стеком, гаркнет: "А где тут фронтовая труппа Главполитпросвета?.. А подать сюда Тяпкина-Ляпкина". А ты ему, котенька, сейчас и объяснишь, что, дескать, "искусство, оно!.." - и он тотчас разрыдается у тебя на груди и раскается в своих заблуждениях.
- Алексей Георгиевич, это невыносимо! Прекратите! Кто-нибудь же обязан нас защитить, увезти в безопасное место. Вы должны пойти к тому комиссару! - стонала Дагмарова.
Послышалось спокойное позвякивание связки ключей. Помахивая единственной рукой, через фойе неторопливо шел Виктор.
Все бросились его расспрашивать. Он пожал плечами, удивленно оглядывая взволнованные лица.
- Да что вы, товарищи? Действительно, белые, оказывается, получили французские танки. Неожиданным образом пустили их против наших. По этому случаю сейчас с Соборной площади будут выступать рабочие отряды на фронт. Это ничего, товарищи, это бывает...
Над толпой перед зданием исполкома покачивались выгоревшие красные знамена. Красноармейская часть в походном снаряжении стояла без строя, смешавшись со штатскими; люди курили, переговаривались с провожающими. Как водится, чего-то ждали, и никто толком не знал, чего...
Леля, шаг за шагом, пробралась к самым ступеням подъезда исполкома, прислонилась к колонне и стала наблюдать за красноармейцем, сидевшим на ступеньке с надкусанным яблоком в руке. Тесно к нему прижавшись, рядом сидела молоденькая жена (это уж сразу видно было, что жена) и, не отрываясь от широкого веселого лица мужа, любовалась им неотрывно, ненаглядно. Приоткрывшиеся, точно в полузабытьи, ее губы то и дело начинали жалобно кривиться, и она совсем уже готова была запричитать в голос, но муж сейчас же властно притягивал ее к себе и насильно совал в рот яблоко. Она, сердясь, отворачивала лицо, но он не отставал, и в конце концов она против воли все-таки откусывала и, сдерживая всхлипывания, жевала и начинала смеяться сквозь слезы.
Старательно и неровно шагая, на площадь вышел рабочий коммунистический отряд в штатских костюмах, подпоясанных ремнями.
Солдат повернули лицом к исполкому, и на балкончик о железной витой решеткой вышел человек с винтовкой в руке. На нем, как и на других, был ремень с тяжелыми от патронов подсумками и черные брюки, заправленные в носки. Он сказал коротко о положении на фронте, о внезапно появившихся французских танках, о бежавшем попке и о том, что надо добиться перелома на фронте. Кончив речь, он спустился вниз, вышел через крыльцо и встал в строй, рядовым. Это был председатель исполкома Аколышев.
После него, поправляя низко повязанный платок, на балкон вышла высокая старая женщина и схватилась за перила. Она тихо сказала какое-то слово, откашлялась и, опять торопливо поправляя и только все больше сбивая на сторону головной платок, протяжно крикнула:
- Товарищи! Что ж это у нас делается? А, сыночки!..
Она протяжно кричала, поворачиваясь на все стороны. Ветер то подхватывал, то уносил в сторону ее голос, тоскливый и угрожающий, гневный и требовательный. Леля плохо слышала, а потом и позабыла слова, которые она говорила, запомнила только этот будоражащий душу звук голоса, запомнила, как женщина ударила кулаком по железной перекладине перил, платок у нее совсем съехал набок, и тогда она сорвала его с головы, и ветер подхватил и растрепал седые волосы; запомнила, что, когда она кончила, стоявший у нее за спиной военный махнул рукой, показывая, что говорить не будет, хотя видно было, что он ждал своей очереди. Оркестр заиграл "Интернационал", а потом сразу впереди запела команда "Шаа-агом!..".
Какие-то женщины, выбравшись из толпы, подбежали и пошли рядом с солдатским строем.
Вместе с редеющей толпой провожающих Леля пошла за уходящей колонной, постепенно отставая. На углу она совсем остановилась. Мимо потянулись патронные двуколки, длинные повозки с ящиками, полевые кухни и в самом конце крытые защитным брезентом повозки Красного Креста, за которыми шли девушки с нарукавными повязками.
Они прошли, улица опустела, а Леля так и осталась стоять на углу с опущенными руками. "Они ушли, - думала она, - а я осталась. Я пропускаю, может быть, самое важное, самое решающее мгновение моей жизни. Мое участие в борьбе, где решается судьба революции... Боже мой, как это смешно и жалко изображать, как тебя убивают на сцене, и падать, правильно подогнув ногу, и произносить заученные красивые слова под звуки "Марсельезы", когда в это время люди уходят туда, где сражаются и умирают по-настоящему, и все так просто и буднично: много пыли, выгоревшие знамена, и потные от жары лица, и оркестр, тот самый, что играет по вечерам в городском парке. Они ушли, и пыль уже улеглась, а я должна возвращаться в театр и буду себе мазать щеки и подводить глаза, приклеивать парик, а они в это время, наверное, будут идти в атаку у переправы..."
Она услыхала быстро нараставший грохот тяжелых колес по булыжнику и дробный цокот копыт, обернулась и поскорей отошла на тротуар, пропуская артиллерийскую упряжку, рысью догонявшую колонну.
Он ловко вытащил сверху книжку, но не отдал ее Леле, а, прижав к груди своей единственной рукой, сначала бережно стер рукавом пыль с переплета.
- Найти вам, где начинается про Гавроша, или вы все подряд будете читать?
- Подряд.
Солдат бережно положил книжку перед ней на стол и улыбнулся:
- Вот вам, Гюго, Виктор... Меня и самого тоже Виктором зовут. Забавное совпадение.
Леля села к столу и поскорей отвернула первую страницу. Через минуту, забывшись за чтением, она нахмурила брови и прикусила губу. Смутно, точно сквозь сон слышала, как, скрипя сапогами, входят, рассаживаются у стола, шелестят страничками солдаты, покашливают, переговариваются шепотом и на цыпочках выходят в коридор покурить.
В разгаре чтения она заметила, что шевелит губами и делает горделиво-горькое лицо, повторяя про себя благородные слова Жана Вальжана, что, наверное, очень глупо выглядит со стороны, поскорее равнодушно зевнула, лениво подняла глаза и встретилась взглядом с Колзаковым.
Он хмуро, коротко ей кивнул и наклонился над книгой. Она ответила еле заметным кивком и, немного погодя искоса опять взглянув, увидела, что он выписывает что-то в тетрадку крупными, медленными буквами.
После Колзаков каждый день приходил в библиотеку и садился всегда на то же место - наискосок, напротив нее, за один стол и упорно, терпеливо ждал удобного момента, чтобы ей кивнуть, всегда одинаково коротко и хмуро, без тени улыбки.
Кончив читать и выписывать в тетрадку, он молча уходил, не прощаясь.
"Неужели тебе хотелось бы, чтоб он с тобой заговорил?" - насмешливо спрашивала себя Леля. "Ни капельки!" - "Тогда чего же ты злишься?" Раздумывая, она приходила к выводу, что разговаривать с ним она вовсе не желает, но ей почему-то приятно было бы, чтоб ему хотелось, очень хотелось с ней заговорить, но чтоб он не осмеливался! Так ее вполне устраивало.
И все-таки он заговорил. Однажды, выходя из библиотеки, она заметила, что Колзаков стоит в коридоре один, старательно курит и смотрит в окно.
Она поравнялась с ним, неторопливо прошла мимо и вдруг услышала у себя за спиной:
- А вы что?.. Вот, к примеру, городской парк. Вы в него... не гуляете?
Это было уж до того нескладно, что даже и обидеться было нельзя. Видно, он все выжидал момента, когда можно будет это ввернуть непринужденно и невзначай, да упустил момент и выпалил все залпом ей в спину.
- В парк? - удивленно спросила Леля, запнувшись на ходу и оборачиваясь. - Я? А что мне там делать?
Дальше у него, видно, и вовсе ничего не было приготовлено, и он неуверенно пробурчал:
- Да вот чудаки, ходят же! Воздух там, что ли... Вообще гулянье!
- Не понимаю этого удовольствия. Топтаться в толпе взад-вперед!
Колзаков помолчал, с какой-то угрюмой натугой пытаясь придумать что-нибудь поубедительней, и вдруг вполне неожиданно улыбнулся, сдаваясь:
- Это вы, конечно, верно. Занятие самое пустое: по выли подошвами шаркать!
Леля рассмеялась:
- Вот так здравствуйте, а сам чуть меня не уговорил!
- Куда там! - махнул рукой Колзаков. - Плохо я это умею...
- Ничего не скажешь, плоховато... А ведь по правде дурацкое занятие! Что, нет?
- Конечно, глуповатое.
- А потом, ведь туда, наверное, все парочки ходят?
- А мы Виктора с собой позовем.
- Ну позовем... Ну что же? Побудем разочек и мы дураками!
К себе на верхний этаж Леля почему-то бежала по лестнице бегом, повторяя про себя: "А что тут такого? Действительно, там, наверное, воздух, зелень и музыка играет! А чего я, как старый сыч, в комнате сижу, слова не с кем сказать?.."
И странное дело, сколько важных, серьезных разговоров потом забылось, сколько голосов навсегда умолкло с тех пор в ее памяти, а этот пустяковый разговор на ходу в коридоре - остался.
В городе было неспокойно. По ночам вдруг вспыхивала на улицах ружейная стрельба, и где-то за городом разливалось по небу малиновое дымное зарево пожара. А в театре каждый день играли "Бедность не порок" при полном зале. И в городском парке по вечерам было полно гуляющих. В темных аллеях под фонарями качались черные лапчатые тени листвы каштанов, хрустел под ногами гравий на дорожках, и где-то за деревьями с грубой тоской пели трубы военного оркестра, патетически всплескивали медные тарелки, бухал большой барабан.
Леля стояла у громадной, запущенной цветочной клумбы с каменной вазой посредине и ждала Колзакова. Еще издали она заметила, что его нет на условленном месте, и сразу почувствовала облегчение. Теперь ей даже хотелось, чтобы он не приходил. Но, к сожалению, она была совершенно уверена, что он придет. Чтоб не стоять на месте, она медленно пошла вокруг клумбы, глядя себе под ноги, неслышно напевая про себя, и рассеянно усмехалась, так, чтобы каждому дураку видно было, что она никого не ждет, что ей очень весело и приятно вот так, одной, пошаркивая подошвами, прохаживаться вокруг клумбы.
Как-то неожиданно она обнаружила, что давно уже ходит и ходит по кругу, и вдруг поняла, что он не придет. С удивлением ощутила в себе какую-то обидную пустоту потери и в тот же момент увидела Колзакова. Он торопливо, с озабоченным видом прокладывал себе дорогу среди гуляющих. Фуражка с артиллерийским кантом была хмуро, низко надвинута на лоб, немного набок, он был в походных ремнях, с тяжелой кобурой на туго затянутом ремне.
Он быстро, чуть не бегом, догнал ее в самом конце аллеи и пошел рядом.
- Только вырвался, - сказал он, сдерживая дыхание.
- Удачно, я тоже только-только вырвалась. Думаю, на всякий случай пройду вокруг клумбы, вдруг вы там давно ходите, дожидаетесь.
Они замедлили шаг, вмешавшись в неторопливый поток гуляющих.
- А где же Виктор? - вдруг вспомнила Леля.
- Да вот не поспел же за ним зайти, думал - опаздываю.
Видно было, что он говорил правду.
Они медленно шли среди гуляющих в густой тени деревьев, которая начинала рассеиваться от света приближающегося фонаря. Входили в круг яркого света и снова с каждым шагом все глубже погружались в лесную темноту до нового фонаря.
- Ночь... - сказала Леля. - И вот начинается рассвет. Вот опять и солнце... И опять надвигаются сумерки, ночь наступает.
Колзаков посмотрел на нее с туповатым изумлением и промолчал.
- А вы к нам в театр не ходите? - спросила Леля, когда они опять шли в темноте.
- Все некогда. Да и... показывается у вас в пяти действиях, что бедность это не порок... Самый актуальный вопрос текущего момента. А в это самое время белые генералы прямо напирают на город... Как-то смешно, нет?
- Ну, конечно, это отмерло, или, может, отомрет все старое искусство. У нас будут настоящие революционные постановки, но сразу так тоже нельзя.
- А какие это у вас будут - новые?
- Театр должен быть народным, вернуться к истокам. Ну, например, выйти на площади, создавать массовые зрелища, так, чтобы все зрители участвовали. А актеры будут как все, и не будут гримироваться, и одеты просто в рабочую одежду, а не как теперь - в мантильях и тому подобное.
Она убеждала его с горячностью человека, который сам не очень-то убежден, и он это чувствовал.
- Это я плохо разбираюсь, - сказал он наконец. - В нашем массовом действии с белыми нам требуется, главное дело, снарядов побольше, остальное, по-моему, обойдется как-нибудь.
- А вдруг белые город возьмут? - быстро спросила Леля, приостанавливаясь.
- Чего ж? Они бы взяли даже с ихним удовольствием, да ведь мы, пожалуй, не дадим, - усмехнулся Колзаков.
- А все-таки могут?
- Не возьмут.
- Да вы серьезно отвечайте: могут?
- А взять все можно. Горячий утюг голой рукой тоже схватить можно. А уж как его после держать, это другой вопрос... Если мы дурака валять будем, они вполне могут схватить... Отчего ж - война! А они воевать умеют.
- А мы?
- А мы учимся. У них даже целые полки есть сплошь офицерские. В артиллерийских дивизионах капитаны орудиями командуют, полковники батареями... А у нас все в точности наоборот: например, я в империалистическую на фронте был наводчиком. А теперь командую батареей. Много совсем слабо обученной пехоты.
- Что ж они? Плохо стрелять умеют, что ли?
- Стреляют неважно, это еще ладно. Во чистом поле, как говорится, стенка на стенку, они другой раз пойдут ломить напролом, в штыки, очень аккуратно! А случится отступление с боем, охват флангов, внезапный налет кавалерии... тут он хочет, он старается, а начинает путаться, метаться... Теряет голову. Главное, унтеров до смерти не хватает!
- Значит, все-таки могут город взять. А ваш комиссар на митинге клялся: "Умрем, но не отдадим".
- А-а, вы того тоже слушали?.. Да это разве наш комиссар? Так, прислали для ободрения нашего духа... Заладил все только одно: "Умрем" да "умрем", тьфу ты черт, а солдат как раз вот этого и не любит: умирать. Он, другой раз, две версты на пузе по грязи ползет, головы не поднимая, только бы живу остаться...
Последний фонарь остался позади, они подошли к самому обрыву, где кончался парк и где на лавочках сидели застывшие в обнимку пары, молча глядя на реку, поблескивавшую в темноте далеко у них под ногами. Музыка военного оркестра была тут не слышна, только равномерное буханье большого барабана тревожно отдавалось в темных полях за рекой.
Смутно различая друг друга в темноте, они с Колзаковым остановились, со снисходительной усмешкой глядя на парочки, и повернули назад.
Прислонившись к дереву, маленький ростом красноармеец в нескладном, чересчур высоком шлеме обнимал девушку и что-то торопливо, умоляюще ей нашептывал, а она непримиримо отворачивалась от него, безутешно мотая головой в всхлипывая, и тотчас же зажимала себе ладонью рот, прислушиваясь, чтоб не пропустить какого-нибудь словечка.
- Ну, вот видите, - сказал Колзаков, когда они отошли на несколько шагов. - Вот оно какое бывает, гулянье. Время у всех в обрез. Вот и спешат завести себе второпях что-нибудь вот этакое. Чтоб было по ком потом всю жизнь тосковать да жалобные песни петь про злую мачеху-судьбу! - Колзаков тихонько засмеялся и помолчал. - Думают, наверно: авось в пятницу кто хоть платочком помахает.
- Почему в пятницу?
- Военная тайна. Хотя на базаре все знают. Уходим мы в пятницу. В загадочном направлении, к фронту.
- Платочком?.. Да, я понимаю... А вам помахает кто-нибудь?
- Мне? - Он вдруг опять засмеялся, с каким-то самодовольством. Мне-то помахают! В обязательном порядке!
Леля вдруг разом со стороны увидела себя на дорожке сырого парка в темноте и чужого неприятного человека рядом. Зачем она здесь? Как сюда попала? Все это очень противно, глупо. И он еще хвастается, кажется!
Она резко ускорила шаг и еще ускорила, чуть не бежала, не слушая того, что он говорил дальше. Она рада была бы и вовсе от него убежать и уши заткнуть, да это было бы уж совсем позорно. Отдельные слова она поневоле все-таки слышала.
- ...хозяйка моя квартирная... - с неторопливым удовольствием, усмехаясь, продолжал Колзаков.
"А мне-то какое до тебя дело? Отстал бы от меня к черту, - грубо говорила про себя Леля, стискивая зубы от ожесточения. - Хоть бы только поскорей кончилось все - и разговор, и прогулка эта дурацкая!"
- ...А куда это мы так припустились?.. Сперва мы, знаете, все враждовали, а потом спорить начали. Перевоспитываем друг другу сознание, другой раз до последнего бьемся... Теперь объявила, что пойдет меня провожать даже с цветком... Смех, ей-богу!.. Нет, верно, что это мы бежать взялись, как от волков? Ну ничего, бежать так бежать... И как это удивительно, они с мужем люди ученые, можно сказать, старые люди, мне, может, десять лет читать не перечитать всякие книги, чтоб половину того узнать, что они-то уже и позабыть успели, а в текущих вопросах - как дети, другой раз путаются хуже моего Васькина - наводчика... Он у нас такой, Васькин этот... неглупый, а с чудачинкой...
Навстречу, сквозь покачивающиеся ветки каштанов, уже мигал огонек первого фонаря на аллее. Они, не сговариваясь, пошли медленнее.
- А-а, понял!.. - вдруг воскликнул Колзаков.
Леля так и обомлела от испуга: что он такое понял?
- Вот уже чуть светать начинает. Верно? Скоро вторые петухи закричат...
Они прошли под фонарем, и он продолжал:
- А вот уже и сумерки пошли. Ночь наступает. Верно?
- Быстро догадались, - сказала Леля, с облегчением чувствуя, что опять может легко говорить. - Вот и еще день прошел. Мы знаете сколько с вами идем? Два месяца! Я сосчитала, тут больше тридцати фонарей...
Они вышли из парка на площадь, и Леля вдруг неожиданно для себя спросила:
- А хотите, я вам свое окно покажу?
- Ну конечно, - серьезно сказал Колзаков.
- Тогда стойте вот тут и смотрите на самый верх. Во-он я оттуда высунусь.
Перед тем как закрыть за собой дверь театра, Леля мельком оглянулась.
Колзаков стоял, дожидаясь, на тротуаре. Артиллерийский козырек фуражки с какой-то мрачной лихостью надвинут на правую бровь. Все на нем выгоревшее, старое: гимнастерка, галифе, сапоги. Весь какой-то обтрепанно-подтянутый...
Взбегая одним духом по лестницам, она опять заметила, уже не в первый раз, что, бросив один взгляд, мельком, на человека, она продолжает потом его видеть некоторое время, может рассматривать, улавливать новые подробности. Теперь она заметила-вспомнила, что ниже кармана брюк у Колзакова шел крепко зашитый шов после какого-то разреза. А еще минутой позже вспомнила, что он прихрамывал.
Добежав до своей комнаты, она вылезла на подоконник и высунулась из окна как можно дальше.
Колзаков стоял и серьезно, без улыбки смотрел, закинув голову, на ее окно. Она помахала ему обеими руками. Он постоял, точно в раздумье, кинул руку к козырьку, сделал движение уходить, остановился и тоже помахал рукой...
Наконец была назначена и началась первая настоящая репетиция "Баррикады Парижской коммуны", которую Леля ждала с замиранием сердца, волнением и трепетом. Ролей в пьесе было почти в два раза больше, чем актеров в труппе. Многим приходилось играть по две, а то и три роли.
Кастровский вначале играя развратного версальского аристократа, министра, а начиная с середины второго действия - старого рабочего-коммунара, которого расстреляли по приказу этого самого министра.
Это обстоятельство очень забавляло Кастровского и служило неистощимой темой для шуток. Леля играла противную для нее рольку камеристки графини, а потом любимую - мальчишку-барабанщика, героически погибающего на баррикаде.
Репетиции шли вяло, роли путались, и актерам то и дело приходилось вымарывать или вписывать в свои тетрадка чужие реплики, чтоб заполнить пустоты.
Графиня - Дагмарова, в изнеженной позе облокотившись о пыльные ступеньки, изображавшие козетку, и томно обмахиваясь веером, обернулась на стук. На сцену вышла Леля - камеристка и доложила:
- Маркиза де Монплезир, мадам!
- Просите... - проворковала Дагмарова, изящно щурясь.
Наступила недоуменная пауза. Выходить было некому. Роль маркизы в первом действии читала сама Дагмарова...
- Ерундистика, однако, получается... - досадливо сморщился Павлушин, нетерпеливо оглянулся и вдруг схватил за руку смиренную костюмершу: - Анна Игнатьевна!.. Выручайте! Тут же всего три фразы у маркизы, вы прекрасно справитесь!
Костюмерша обомлела, попятилась и замахала руками, но в глубине души была польщена.
Дагмаров притащил шляпу с перьями, уверяя, что она очень поможет войти в роль, и, ободряюще похлопав Анну Игнатьевну по плечу, подтолкнул на сцену. Она вдруг все забыла, испугалась до столбняка и самозабвения и вместо реплики, которую во весь голос ей подавал суфлер: "Позвольте к вам войти, дорогая?" - после долгого молчания, одичавшим от страха голосом, просипела: "Взойтить мне можна?.."
Сластолюбивый министр - Кастровский, оторвавшись от галантных поцелуев ручек своей фаворитки, невозмутимо ответил ей в тон:
- Чего ж там! Всходи уж, кума!..
Дагмарова, согнувшись пополам, со стоном упала на ступеньку. Гусынин визгливо заржал, дрыгая ногами, сама Леля с размаху села на пол, закрыв лицо руками, повизгивая от хохота. Хохотал даже мрачный рабочий сцены Лотырейников, оскалив желтые зубы, и желчный суфлер, роняя и подхватывая спадающее с носа пенсне.
Анна Игнатьевна обиделась до слез, и ее долго пришлось успокаивать и уговаривать подготовиться получше к следующему разу. Репетиция кое-как продолжалась.
Дагмаров, как многие плохие актеры, любил сразу в полный тон репетировать новые, едва знакомые роли. В финальной сцене расстрела коммунаров он героически распахнул пиджак, подставляя грудь под пули, выкрикнул проклятье палачам и, мастерски раздувая ноздри, приготовился упасть на пол.
Выстрела, которого он требовал даже на репетициях, не последовало. Дагмаров повторил игру ноздрями, рухнул на пол, издал предсмертный хрип и, раскинув руки, закрыл глаза. В этот момент запоздавший Лотырейников дал из-за кулис выстрел. Дагмаров вскочил возмущенный, отряхивая пыль с брюк. Напрасно Дагмарова, помогая ему чиститься, торопливо шептала, что он сыграл изумительно, у нее просто дрожь пробежала по спине, - Дагмаров вырывался и отворачивался, раскапризничался, как мальчишка, и его пришлось долго успокаивать и хвалить, прежде чем к нему вернулось его обычное, непоколебимое самодовольство бездарности.
После этого случая, хотя Лотырейников своевременно подавал в нужные моменты выстрелы, никто из убитых уже не падал. Услышав выстрел, Кастровский спокойно спрашивал: "Это кого, меня?.." - и, убедившись, что убили именно его, а не кого другого, делал небрежный жест, точно показывая на распростертого у его ног человека: "Так, значит, я тут падаю! Я рухнул!.."
Последним погибал на баррикаде мальчишка-барабанщик, Леля, но перед смертью она должна была спеть песенку. К ее ужасу, Павлушин объявил репетицию законченной и, сдерживая сытый зевок, пошел со сцены.
- А как же песенка?.. - в отчаянии крикнула ему вслед Леля.
- Песенка? - удивился Павлушин. - Ах да, песенка... А у вас слух-то есть, Истомина?
- Есть, - храбро сказала Леля.
- А песенка?.. Собственно, какая тут может быть песенка! Тут нужна "Марсельеза"... По слова вы посмотрите там из сборников Пролеткульта, какие-нибудь стихи... В общем, займитесь сами. А в свободное время все-таки Гюго почитайте...
Леля не успела даже сказать, что уже два раза перечла "Отверженных"...
"Что же это такое?.. Что же это? - спрашивала она себя, оставшись в своей комнате под крышей после репетиции. - Вдохновение! Лепка образа! Революционное искусство, зовущее на борьбу!.. А на деле бормотанье под нос, шутовские выходки, работа спустя рукава. Может быть, мы только обманываем народ, что заняты каким-то нужным делом?.."
Вдруг она увидела свою рольку барабанщика, какая она маленькая и тощая. Какой незаметный винтик в общей громоздкой, неуклюжей машине готовящегося ненужного спектакля.
Она все вспоминала колдовскую тишину ночного театра, высокий портал и тяжелый запах - все приготовленное для великих дел, и вот вместо этого: "Всходи уж, кума!.." - и она сама, покатывающаяся со смеху...
Не находя себе места, она спустилась опять в фойе.
Вокруг Кастровского толпились встревоженные актеры, слушая новости, которые он только что принес из города.
Он сидел, поставив между ног толстую суковатую палку, обмахивая потное красное лицо помятой панамкой, и с рассчитанной медлительностью рассказывал:
- ...и переправу оборонял некий полк с весьма таким помпезным названием... вроде имени... запамятовал... что-то такое железное и революционное. Ну, да наименование тут не суть важно, потому что он бросил свои позиции и разбежался, этот пышный полк. И по этому случаю белые находятся уже на этой стороне реки и двигаются прямо на город...
- Это предательство! - неуверенно сказал Павлушин и озабоченно задумался.
- Н-да-с, и в городе не то чтобы паника, а, наоборот, как-то все притихло. Как птички перед грозой. Словом, ситуация чреватая и наводящая на размышления.
- Птички! Хороши мы будем птички, если белые возьмут город! - кисло заметил Гусынин.
- А па-азвольте спросить, при чем тут мы? - с истерической надменностью продекламировал Дагмаров. - Нам-то чего бояться? Искусство, оно!..
- Детонька ты моя! - ласково сюсюкая, обернулся к нему Кастровский. Ну конечно ж! Явится к нам вот сюда в фойе какой-нибудь бурбон, конногвардейский ротмистр со стеком, гаркнет: "А где тут фронтовая труппа Главполитпросвета?.. А подать сюда Тяпкина-Ляпкина". А ты ему, котенька, сейчас и объяснишь, что, дескать, "искусство, оно!.." - и он тотчас разрыдается у тебя на груди и раскается в своих заблуждениях.
- Алексей Георгиевич, это невыносимо! Прекратите! Кто-нибудь же обязан нас защитить, увезти в безопасное место. Вы должны пойти к тому комиссару! - стонала Дагмарова.
Послышалось спокойное позвякивание связки ключей. Помахивая единственной рукой, через фойе неторопливо шел Виктор.
Все бросились его расспрашивать. Он пожал плечами, удивленно оглядывая взволнованные лица.
- Да что вы, товарищи? Действительно, белые, оказывается, получили французские танки. Неожиданным образом пустили их против наших. По этому случаю сейчас с Соборной площади будут выступать рабочие отряды на фронт. Это ничего, товарищи, это бывает...
Над толпой перед зданием исполкома покачивались выгоревшие красные знамена. Красноармейская часть в походном снаряжении стояла без строя, смешавшись со штатскими; люди курили, переговаривались с провожающими. Как водится, чего-то ждали, и никто толком не знал, чего...
Леля, шаг за шагом, пробралась к самым ступеням подъезда исполкома, прислонилась к колонне и стала наблюдать за красноармейцем, сидевшим на ступеньке с надкусанным яблоком в руке. Тесно к нему прижавшись, рядом сидела молоденькая жена (это уж сразу видно было, что жена) и, не отрываясь от широкого веселого лица мужа, любовалась им неотрывно, ненаглядно. Приоткрывшиеся, точно в полузабытьи, ее губы то и дело начинали жалобно кривиться, и она совсем уже готова была запричитать в голос, но муж сейчас же властно притягивал ее к себе и насильно совал в рот яблоко. Она, сердясь, отворачивала лицо, но он не отставал, и в конце концов она против воли все-таки откусывала и, сдерживая всхлипывания, жевала и начинала смеяться сквозь слезы.
Старательно и неровно шагая, на площадь вышел рабочий коммунистический отряд в штатских костюмах, подпоясанных ремнями.
Солдат повернули лицом к исполкому, и на балкончик о железной витой решеткой вышел человек с винтовкой в руке. На нем, как и на других, был ремень с тяжелыми от патронов подсумками и черные брюки, заправленные в носки. Он сказал коротко о положении на фронте, о внезапно появившихся французских танках, о бежавшем попке и о том, что надо добиться перелома на фронте. Кончив речь, он спустился вниз, вышел через крыльцо и встал в строй, рядовым. Это был председатель исполкома Аколышев.
После него, поправляя низко повязанный платок, на балкон вышла высокая старая женщина и схватилась за перила. Она тихо сказала какое-то слово, откашлялась и, опять торопливо поправляя и только все больше сбивая на сторону головной платок, протяжно крикнула:
- Товарищи! Что ж это у нас делается? А, сыночки!..
Она протяжно кричала, поворачиваясь на все стороны. Ветер то подхватывал, то уносил в сторону ее голос, тоскливый и угрожающий, гневный и требовательный. Леля плохо слышала, а потом и позабыла слова, которые она говорила, запомнила только этот будоражащий душу звук голоса, запомнила, как женщина ударила кулаком по железной перекладине перил, платок у нее совсем съехал набок, и тогда она сорвала его с головы, и ветер подхватил и растрепал седые волосы; запомнила, что, когда она кончила, стоявший у нее за спиной военный махнул рукой, показывая, что говорить не будет, хотя видно было, что он ждал своей очереди. Оркестр заиграл "Интернационал", а потом сразу впереди запела команда "Шаа-агом!..".
Какие-то женщины, выбравшись из толпы, подбежали и пошли рядом с солдатским строем.
Вместе с редеющей толпой провожающих Леля пошла за уходящей колонной, постепенно отставая. На углу она совсем остановилась. Мимо потянулись патронные двуколки, длинные повозки с ящиками, полевые кухни и в самом конце крытые защитным брезентом повозки Красного Креста, за которыми шли девушки с нарукавными повязками.
Они прошли, улица опустела, а Леля так и осталась стоять на углу с опущенными руками. "Они ушли, - думала она, - а я осталась. Я пропускаю, может быть, самое важное, самое решающее мгновение моей жизни. Мое участие в борьбе, где решается судьба революции... Боже мой, как это смешно и жалко изображать, как тебя убивают на сцене, и падать, правильно подогнув ногу, и произносить заученные красивые слова под звуки "Марсельезы", когда в это время люди уходят туда, где сражаются и умирают по-настоящему, и все так просто и буднично: много пыли, выгоревшие знамена, и потные от жары лица, и оркестр, тот самый, что играет по вечерам в городском парке. Они ушли, и пыль уже улеглась, а я должна возвращаться в театр и буду себе мазать щеки и подводить глаза, приклеивать парик, а они в это время, наверное, будут идти в атаку у переправы..."
Она услыхала быстро нараставший грохот тяжелых колес по булыжнику и дробный цокот копыт, обернулась и поскорей отошла на тротуар, пропуская артиллерийскую упряжку, рысью догонявшую колонну.