Он тоже, как наместник, отпил «квасу» и продолжал:
   – Нашей задачей является разъяснение необходимости борьбы, общей борьбы русского и германского народов против большевизма. Господин окружной комиссар, – степенный кивок в сторону Беккинга, – может быть уверен в том, что мы, возглавляющие русский народ, понимаем наши задачи. В единении заключается великая сила!
   Потом все вместе фотографировались на открытом воздухе; богомольцев, обслюнявивших в этот день икону Успенской божьей матери, вынесенной из церкви на волю, к тому времени уже поразогнали с монастырских дворов. После фотографирования на приволье гости группами гуляли среди цветников. Клауберг слышал рассказ отца Павла, этого знаменитого Горшкова, о том, как в Псково-Печорском монастыре получал благословение изменивший красным генерал Власов. По просьбе Власова духовенство призвало свою паству вступать в так называвшуюся РОА – в «Русскую освободительную армию».
   Память Клауберга отказывала, за ненадобностью не все вспоминалось достаточно хорошо. Уже смутно помнилось ему то, что рассказывали монахи о некоем Константине Шаховском. Сабуров должен его знать по их совместной с Клаубергом работе среди эмигрантской молодежи в Баварии, но здесь не стоит затевать разговор с Петером об этом. Шаховской, сын известного русского эмигранта Якова Шаховского, был тогда активнейшим деятелем белоэмигрантского молодежного движения. Он и здесь, в районе Пскова, в Печорах, организовал во время войны свое формирование под крикливым названием «Молодые русские энтузиасты», так напоминавшим «Авангард молодой советской литературы», о котором печется мисс Браун.
   Клауберг в те времена работал в разведывательной школе, располагавшейся в тридцати километрах от монастыря, в деревне Печки. Диверсантов и шпионов, предназначенных для засылки в партизанские отряды и в тылы Красной Армии, он вместе с другими инструкторами учил психологии, умению вести разговор так, чтобы собеседник сам тебе все рассказывал, а не надо бы было тянуть из него слова клещами. Несколько десятков русских дуболомов следовало научить хотя бы внешним, первичным навыкам интеллигентности. Это была чертовски трудная задача. Попутно же по поручению доктора Розенберга Клауберг продолжал заниматься еще и тем, что на всякий случай инвентаризировал ценности монастыря: а еще у него была обязанность – получать от печорских монахов сведения об антинемецкой деятельности местного населения.
   Монастырь располагал разветвленной сетью осведомителей в черных рясах. Клаубергу запомнился иеромонах Лин, по настоящей фамилии, не соврать бы, кажется, Никифоров, приходский священник Лядского и Гдовского районов Псковского гебитскомиссариата. По призыву своих пастырей он вступил в «Православную миссию» – организацию, специально созданную для сотрудничества с оккупационными властями. Лин подписал обязательство с текстом, тоже памятным Клаубергу: «Я, священник церкви Каменный погост Никифоров Илья Никитьевич, вступая в члены „Православной миссии“, беру на себя торжественное обещание выполнять все богослужения православной церкви, всемерно помогая германскому командованию по выявлению лиц, враждебно настроенных по отношению к немецким властям и мероприятиям, проводимым ими».
   Иеромонах Лин-Никифоров использовал все средства, в том числе, конечно, и тайну исповеди, и поставлял немцам немало ценных сведений. Он вовремя сообщил о партизанах в деревне Заянье. Отправленные туда каратели исправно выполнили свое дело. Он же сообщил о появлении партизан в деревне Вейно. Он составил список тех, кто помогал партизанам, и все, помеченные в списке Никифорова, были ликвидированы. В лицо Клауберг увидел Лина в конце 1943 года, когда тот, опасаясь мести соотечественников. примчался в монастырь и обосновался в нем, за его прочными стенами. Кстати, этот попик не был аскетом, толк в жизни понимал. С собой он привел в монастырь сожительницу, весьма аппетитную бабенку.
   Под стать Лину был послушник Ефимий, он же некто Кастенков, он же Петров…
   Вспоминая перемены фамилий у русских предателей, Клауберг усмехнулся. Это общий удел, очевидно, тех, кто оказывается без родины. Вот и Сабуров, и эти мисс Браун с Юджином Россом,– Клауберг не сомневался, что и у них фамилии заемные. Да и он-то, он!… Почему так смело бывший эсэсовец Клауберг расхаживает по этой русской земле, где все, что связано с СС, объявлено вне закона на вечные времена? Да потому только, что после пригородов Ленинграда некий Клауберг исчез, перестал существовать. Для работы в разведшколе он прибыл совсем под другой фамилией. В ту пору народился Вернер Шварцбург, а Уве Клауберг умер. Уве Клауберг вне подозрений у русских, по своим спискам военных преступников они ищут Вернера Шварцбурга. Ну и пусть ищут. А в лицо – если кто увидит – время сделало свое дело: от прежнего Клауберга мало что осталось в лице.
   Итак, все они безродны и бесфамильны, и он сам, и Сабуров, и все эти другие. И послушник Ефимий был таким же безродным. В 1919 году он служил красноармейцем. Красным своим изменил. Служил Юденичу. Растворился в небытие вместе со всей Северо-Западной белой армией. Пошел молодец служить белоэстонцам. Служил. Потом, когда Эстония вошла в состав Советского Союза, скрывался в монастыре от русских. С приходом немцев нанялся в полицаи, в эсэсовцы– расстреливал советских граждан, причем был способен на такие жестокости, на какие и немцы-то не все были способны.
   Как избежал в те времена он, Клауберг, партизанской пули и петли, трудно даже сказать. Видимо, какое-то везение сопутствовало ему в жизни. Пуля и петля были ведь совсем рядом. Зимой 1944 года, когда русские отбросили немцев от Ленинграда и стали двигаться в направлениях на Нарву и Псков, псковские партизаны совершили нападение на деревню Печки, в которой располагалась школа разведчиков и диверсантов. Они захватили одного из главных руководителей школы. Будь той ночью Клауберг в Печках, и он был бы схвачен и увезен на суд большевиков. Но господь бог милостив: ту ночь Клауберг мирно проспал с белокурой Эльгой, утром же был вызван в Псков, где жгли и упаковывали бумаги, и господин гебитскомиссар в присутствии крупных чинов СС объяснил ему, что отныне его задачей является тщательная упаковка и подготовка к вывозу в Германию ценностей монастыря, которые он столь отлично проинвентаризировал минувшей осенью.
   – Надо сделать так, господин штурмбанфюрер Шварцбург, чтобы русские монахи, и этот Горшков, их отец Пауль, и там выше – Серж и прочие, думали бы, что мы спасаем их ценности для них, увозим монастырское добро в безопасное от большевиков место. Чтобы все это они делали сами и еще бы благодарили нас. Ясно?
   – Ясно, господин гебитскомиссар. Будет исполнено.
   Ну, конечно, Клауберг так именно и сделал. Он напугал наместника, отца Павла Горшкова, красными, большевиками, которые, наступая от Ленинграда, истребят всех, кто сотрудничал с немцами. Горшков засуетился, началась спешная упаковка всего, что казалось настоятелю особо ценным. Но Клауберг умело и твердо отсеивал ненужное Германии: брать надо было только самое значительное, только самое дорогое, только внесенное в его списки и уже известное в Берлине.
   – Как, два грузовика подо все? – кричал отец Павел. – Минимум четыре, господа, минимум четыре!
   Нет, эту Успенскую божью матерь, которой так гордится монастырь, которая является его главной святыней, даже и с места не тронули, как ни кипятился Горшков. Хотя ее и выносили из церкви в дни наступления Наполеона и она якобы спасла Псков от французских полчищ, тем не менее ценность ее была не высока – ни как произведения искусств, ни как собрания драгоценностей, которые пошли на ее отделку. Оставили «Богородицу» на месте. Вот она и ныне здесь, и по-прежнему ее слюнявят богомольцы, и ежегодно 28 августа, как рассказывает сопровождающий группу молодой пскович, монахи выносят свою реликвию из сумрачного пещерного храма на волю.
   И еще одно воспоминание пришло к Клаубергу, пока их группа бродила по монастырским дворам. Он вспомнил последние свои часы в монастыре. Это было летним днем 1944 года. Немцы поспешно отходили от Пскова, по Рижскому шоссе катились волны их отступления. Русские самолеты бомбили и расстреливали бегущих. Клауберг по поручению командования явился к Горшкову. В Сретенской церкви, как раз там, где некогда стояли пиршественные столы и произносились речи во славу немецкого оружия, собралась вся монастырская братия.
   – Господа,– сказал им Клауберг! – никакой паники! Немецкая армия отступает временно, по соображениям высшей стратегии. Мы очень скоро вернемся, мы просим вас оставаться на ваших местах и всем, чем вы только сможете, подрывать за время нашего отсутствия силы большевиков. До новой и очень скорой встречи, господа!
   И вот она, новая встреча, не очень, правда, скорая, – спустя почти четверть века! Они-то, братия эта, чем могли, тем, наверно, и вредили Советской власти, выполняя наказ немцев, а немцы?… Из немцев вернулся лишь один он. Клауберг; да и то, может быть, напрасно это сделал. Хотя он ныне и не герр штурмбанфюрер, а уважаемый профессор, тем не менее все может окончиться весьма плачевно. Русские – народ решительный, зря эта мисс Браун рассказывает сказки о том, как они одрябли, как переродились и так далее. Этими россказнями она хочет, конечно, убедить своих боссов в том. что их расходы на нее окупаются сторицей. На самом деле никакой дряблости нигде не видно, как не было ее и раньше. Горшков, Никифоров-Лин, Эльза Грюнверк – сожительница святого отца Павла Горшкова – все они или, во всяком случае, многие из них были в конце войны или по окончании ее схвачены красными и отданы под суд. Наверно, их того – вздернули? А главу Балтийского экзархата, который «слишком много знал», пришлось немцам самим «того»… Один из приятелей Клауберга рассказывал ему о том, как с группой СС он ликвидировал этого, ставшего никому не нужным русского митрополита. Эсэсовцы задержали его машину на дороге возле Вильнюса, когда отец Сергий возвращался домой из женского монастыря, и с удовольствием всадили в него несколько очередей из автоматов. Дескать, напали лесные бандиты. Какая-де жалость! Какой преданный Германии, райху был человек!
   Воспоминаниям не было конца. Среди других Клауберг вспомнил и еще одного, казалось бы, совсем незаметного, подобного пылинке в мироздании, крохотного, как мушка, ничтожного, но тем не менее вот не исчезнувшего из его памяти человечка. Не существуй тогда тот человечек на свете, Клауберг не смог бы вспомнить всего, что так хорошо представлял себе сегодня, расхаживая по монастырским дворам. Человечек работал в Пскове корреспондентом русской газетки «Новое время». Это он описал заседание монахов монастыря и офицеров немецкой армии в Сретенской церкви, он сообщал читателям о всяких иных событиях и встречах на псковской земле, знакомил их с биографиями того или иного русского деятеля, подвизавшегося при немцах. Клауберг частенько встречал пишущего человечка то там, то здесь с блокнотом в руках, с вечным пером. До самых тех дней, когда надо было бросать все и спасать свою шкуру, у Клауберга хранилась подшивка газет с его писаниями. Ну как же его фамилия? Лицо – вот оно, невыразительное, в мелких чертах, бледное, с белесыми прядками над лбом, помнится ясно; помнятся глаза, прическа, улыбка. А фамилия? Да, вот она и фамилия! Кондратьев! Совершенно верно – Кондратьев! Где он теперь? Какова его судьба? Тоже, скорее всего, вздернули. Русские не любят прощать предательство.
   Оказалось, что раздумавшийся Клауберг давно сидит на скамеечке возле клумб, среди которых, высаживая цветочную рассаду, тихо копошились пожилые женщины, и на утоптанной дорожке чертит ивовым прутиком фигуру, весьма похожую на виселицу. Он поспешно стер вычерченное и оглянулся по сторонам. К нему приближались его спутники. Они побывали в катакомбах, где бывал в свое время и Клауберг. Мисс Браун с восторгом рассказывала о том, как там интересно, какие снимки при помощи блица сделал Юджин Росс. Хотя в пещерах, кажется, и не разрешают фотографировать, он ухитрился сделать дело – у него такая чудесная портативная аппаратура.
   – Там гробов, гробов!… -восклицала американка.– Десять тысяч гробов. И не тлеют. Ветка сирени, не увядая и не теряя цвета, может пролежать на камне под землей целый месяц. Удивительно! Некоторые из монастырских боссов уже позаботились о местах для себя. Они распорядились выдолбить именные ниши для своих гробов. Зря вы, господин Клауберг, от нас отстали. Вы прозевали очень интересное.
   Сабуров был сосредоточен. В тот день он услышал много знакомых имен и фамилий. И Константина Шаховского, которого знал по Германии, и этой вдовой княгини Обуховой, и родственников Столыпина, посещавших Псковщину во время войны. Если пребывать здесь, в монастыре, если не выглядывать за его стены, можно подумать, что и вокруг все та же Россия, старая, царская, времен его. Сабурова, отца, его деда; богомольная, пахнущая свечами, ладаном, звучащая хорами певчих. Не зря сюда, за той Россией, на поклон ей, когда Печорами два десятка лет владела буржуазная Эстония, съезжались русские эмигранты со всего света. Эти дали, эти косогоры, это небо в белых четких облаках, суровые цветовые северные контрасты, эти стены, звонницы, купола вдохновляли кисть Николая Рериха. Сколько стихов-рыданий, побывав здесь, оставили своим потомкам беглые русские поэты.
   У Сабурова физически, тяжело и тупо болела голова от обилия неожиданных впечатлений, от дум, от всего.
   Только Юджин Росс, которому в высшей степени было наплевать на российские штучки в виде монастырей, богородиц, неряшливых, нестриженых и небритых типов в черном, населивших это место, щелкал время от времени аппаратом да жевал резинку. «Сукин сын,– думал о нем Сабуров.– Русский ли он или не русский по происхождению.,– по всей своей сущности он американец. Такие толпами шляются по Италии, на все глазеют, но все, решительно все проходит мимо их глаз, мимо их сознания. Паршивые потребители! Не зря их всюду так не любят, хотя и угодливо пресмыкаются перед ними».

20

   Тосно… Любань… Названия были знакомы и Клаубергу и Сабурову, Ни тот, ни другой, правда, здесь не бывали. В местах этих им делать было нечего. Но оба слышали о них многократно. Селения с такими названиями лежали на пути от Новгорода к Ленинграду, и сколько раз для въезда по этой дороге в Ленинград уже готовились войска райха, входившие в группу армий «Норд», которой вначале командовал генерал Лееб, а затем, после того как русские отобрали обратно свой Тихвин, генерал Кюхлер. Намывались автомобили генералов, заново окрашивались боевые машины лучших танковых частей, солдатам выдавали шнапс – и все напрасно: Тосно, Любань были, а Ленинграда группе «Норд» достигнуть так и не удалось. Удивительно точной оказалась в этом случае старая русская пословица: «Близок локоть, да не укусишь».
   Не ведая о размышлениях двоих из своих спутников, Юджин Росс лихо вел машину по высушенному апрельским солнцем асфальту. Было тепло, но с дороги виделось, что в тенистых лесных оврагах еще лежали пласты осевшего грязного снега.
   Сидя рядом с жующим резинку неразговорчивым малым, Клауберг тихо, лишь для самого себя, насвистывал мотив испанской песенки; дорога однообразно и безвозвратно плыла под колеса, под радиатор фургона. Ленинград остался позади. После возвращения из Пскова группа пробыла в городе на Неве еще несколько дней. Чем в те дни занималась мисс Браун, неведомо: где-то шаталась, окруженная молодыми парнями и девицами, ходила в гости к какому-то местному гению, на которого неведомо кто – то ли в Лондоне, то ли в Нью-Йорке – возлагал надежды. Юджин Росс все дни и вечера просидел в подвальчике на главной ленинградской улице, на Невском, где подавали очень ему понравившиеся кавказские национальные блюда, пожирал чебуреки и пил цинандали и кахетинское – вина столь же кислые, как итальянское кьянти. Сабуров – тот, пожалуй, один из всех занимался прямым делом, определенным группе издательством «New World»– А он, Клауберг, пытался проверить два запомненных адреса, о чем ему было приказано в Брюсселе. Но обе попытки кончились неудачно. В первом случае он даже не нашел необходимой улицы – ее просто не было, район перепланирован, старые дома снесены, и через их бывшие фундаменты провели новые магистрали с новыми направлениями, новыми названиями и новыми домами. По второму адресу искомый человек года два назад умер.
   Что ж, он, Клауберг, ни при чем, не он организовывал эту зыбкую сеть, его ответственности в распадении агентуры не было. Он сделал то, что ему поручили, он проверил, он установил – на эти два адреса можно не надеяться, надо думать о новых. Вот пусть и думают, пусть заботятся о них те, кто обязан это делать, люди из Пуллаха.
   Колеса крутились, крутились, и вдруг Клауберг как бы наткнулся грудью на нечто непреодолимое. Нарастая, навстречу вынеслось название селения, показавшегося впереди. Это было одно, недлинное, слово, но от него стало жарко и душно. «Чудово! – закричала дорожная надпись.– Чу-до-во!»
   Шоссе шло так, что они должны были оставить это Чудово слева, не заезжая в него.
   – Остановитесь! – бросил Клауберг, и Юджин Росс резко затормозил у развилки.
   С полминуты длилось молчание. Порция Браун озиралась по сторонам, Юджину Россу все было безразлично. А Сабуров, сидевший за спиной Клауберга рядом с мисс Браун, тот, конечно же,– Клауберг не сомневался в этом – догадывался, по каким причинам остановились они перед дорожной табличкой с надписью «Чудово», о тех воспоминаниях, которые заставили Клауберга это сделать.
 
   – Проедем там, – сказал Клауберг, указывая на левый рукав дороги, уходящий в селение.– Оттуда, наверно, тоже есть выезд на наше шоссе. Сделаем небольшой крюк.
 
   Фургон шел через чудовские улицы, мимо домов и домиков; большинство из них были новыми, из свежего дерева и кирпича, и Клауберг не находил глазами того, во имя чего они сюда свернули.
   Что же все-таки погнало Уве Клауберга в улицы заурядного русского селения, в котором нет ни крепостей, ни замков, ни церквей с фресками, ничего, чем могло бы заинтересоваться издательство «New World»?
   Клауберг хотел увидеть тот низкий, одноэтажный серый дом с множеством окон по фасаду, выходившему на дорогу Новгород – Ленинград. До войны в том здании располагалась школа. Но за несколько осенних и зимних месяцев первого военного года в нем так все истоптали и загадили немецкие войска, искавшие в бывших классных комнатах ночлега, что, когда февральским или мартовским днем в них остановилось переночевать подразделение эйнзацкоманды Клауберга, в которой был и Сабуров, комнаты те скорее напоминали скотный сарай, чем школу. Клауберг и Сабуров пробирались из Новгорода в Грузино, в усадьбу бывшего сатрапа одного из русских царей, некоего Аракчеева. В инструкциях было сказано, что в этом поместье могли сохраниться ценные произведения искусства.
   Перед рассветом, когда все еще спали на деревянных нарах, застланных соломой, загорелся вестибюль дома, или, как русские называют, сени. В них, как выяснилось, в щель между досками, со стороны сада, почему и не уследил часовой, находившийся на улице, была брошена бутылка с зажигательной смесью. Немедленно подняли тревогу и схватили парнишку, бежавшего через огороды и местные плетенные из хвороста заборы. Парнишке было шестнадцать или семнадцать; конечно же, он все отрицал, от всего отпирался. Но один из солдат тщательно осмотрел его ладони и тогда все стало ясным: не кто иной, как этот щенок, бросил зажигательную бутылку.
   Мальчишку затащили в школу, и Клауберг, посчитав, что двигаться дальше, не зная, что же ждет группу впереди, опасно и неразумно, решил допросить его, не партизан ли он и не знает ли, где находятся партизаны, и только после допроса отдать негодяя-поджигателя в руки следственных и карательных органов.
   В команде, занимавшейся ограблением русских музеев и церквей, специалистов по таким допросам не было. Поэтому солдаты самым примитивным образом били русского парня по щекам своими увесистыми ладонями, а Клауберг лишь повторял по-русски: «Где партизаны? Где партизаны?» Русский молчал, вместе с кровью выплевывая на пол классной комнаты сломанные зубы. Лицо у него было круглое, под глазами и вокруг носа осыпанное мелкими веснушками (да, да, значит, это уже был март, а не февраль, дело шло к весне: веснушки!); глаза его, желтые, как у зверя, злобно смотрели и на тех, кто бил его, и на Клауберга в черном мундире эсэсовского офицера. Попробуй развяжи руки, отпусти его, он тотчас кинется на своих истязателей, он станет кусаться, вытыкать пальцами глаза.
   До того дня Клаубергу еще не приходилось не то что убивать людей, но даже просто бить, вот так по щекам, по щекам. Не считая, конечно, мальчишеских драк – в детстве бывало всякое. Но вот так, безоружного, беспомощного, связанного, полностью зависящего от тебя, – еще нет. Клауберг всегда считал себя в высшей степени культурным человеком, до его понимания не слишком отчетливо доходили теории о высших и низших расах; такое теоретизирование он считал необходимым элементом пропаганды среди простого немецкого народа, но интеллигентных людей оно, по его мнению, не касалось. И он морщился, видя, как старательно хлещут русского парня по физиономии исполнительные солдаты команды. Сабуров – тот просто ушел на улицу. Это и понятно, он русский, у него славянская душа, молодой поджигатель – его соотечественник.
   Все шло, словом, так, как и должно было идти, пока Клауберг не вздумал поговорить с парнишкой.
   – Глупый мальчик, – сказал он почти отеческим тоном. – Ты напрасно молчишь. Ты совершил глупость – поджег дом, в котором отдыхали усталые люди.
   – Вы не люди! – наконец открыл рот все время молчавший русский.
   – Кто же мы, по-твоему?
   – Фашисты, сволочь! – Парень рвался из веревок, из рук солдат к Клаубергу. Солдаты крепко его держали.
   – О, о! – Клауберг еще улыбался, но начинал злиться.– Уж не коммунист ли ты с таких лет, мальчик?
   – Не твое дело! – резал словами русский. – Когда вас разобьют, когда тебя будут вешать, собака, тогда узнаешь, кто я такой!
   – Молчать! – взорвался Клауберг, забыв о том, что он интеллигент. – Я из тебя сделаю свинячий фарш!
   И в этот миг его хлестнуло, ожгло по лицу. Парень плюнул ему прямо в глаза. Клаубергу показалось, что он весь в слюне – в ядовитой, все сжигающей, как та смесь из бутылки. Он не отдавал отчета в своих дальнейших движениях. Рука сама выхватила из кобуры «вальтер» и сама три раза подряд нажала на спуск прямо в эти звериные глаза, в эти веснушки, в эту пасть с распухшими, обкусанными губами…
   Да, конечно, это было страшно, это было неожиданно. Клауберг кинулся к своему чемоданчику, за одеколоном, чтобы смыть с лица липкую мерзость – слюну с кровью, от которой было солоно на губах. Солдаты поволокли убитого на улицу. А Клауберг все тер свои щеки, губы, веки, и не было ни малейшего чувства сожаления, раскаяния. Напротив, нарастала жгучая досада на то, что он не смог ответить русскому щенку достойным образом. Ответить же надо было чем-то равновеликим, хотя бы такими же плевками в веснушчатую харю. Клауберга мучило, что по этим конопатым щекам бил не он, а солдаты, что парень ушел от него, ушел торжествующий, последним сказав свое слово, зло, надменно оплевав немецкого интеллигента, немца, представителя высшей расы! Вот где вдруг вспомнилось ему все, что об этих расах говорилось в речах и писалось в газетах. Клауберг не мог найти себе места, он метался в запоздалой ярости. И когда несколько часов спустя Сабуров негромко сказал ему: «Зря ты, Уве, это сделал. Пусть бы этим занимались палачи»,– он заорал на Петера: «Русская кровь заговорила! Все вы такие! Верить вам никому нельзя!» Он, конечно, знал, что неправ, и все равно настаивал на своем, кричал, выходил из всяких рамок достойного поведения.
   С тех пор – лиха беда начало – он стал другим. Но другого Сабуров его не знал. Клауберга перевели в район Пскова, туда, где они были несколько дней назад, в Печоры, в деревню Печки. При одной из карательных операций в тех.местах, в которой с учебными целями участвовали и его подопечные диверсанты из разведшколы, он застрелил второго русского. Затем был и третий и четвертый… Клауберг стал получать от этих убийств острое, ни с чем иным не сравнимое удовольствие. Его опьяняло ощущение безграничности власти над человеком. Когда у человека связаны руки, когда человек поставлен перед тобой на колени и ты можешь бить сапогом под его подбородок так, что только станет вскидываться с хрустом в позвонках его голова, – это уже не человек. Кто он там – учитель, врач, советский работник? Окончил институт? Университет? Перед тобой он все равно слизняк. Вот я его… раз, раз, раз… и ничего он не может с тобой поделать. Его можно колоть, резать, жечь. Он будет выть, забыв и о своем университетском дипломе, обо всем ином, чем некогда гордился, – об орденах, званиях, степенях. А ты можешь спокойно сидеть перед ним на стуле, и он будет извиваться у твоих ног с перешибленным хребтом.
   Это было как страсть к наркотикам, это было во много раз острее их, острее любого алкоголя. Что там коньяк, шнапс, всякое шампанское! Власть, власть, власть над другим, полная, абсолютная – вот вершина пирамиды человеческих наслаждений. В такие минуты кровь бросалась в лицо Клаубергу; возможно, что у него даже повышалась температура, потому что в теле он ощущал нечто вроде конвульсий: весь дергался, руки, ноги совершали непроизвольные движения.