– Ох, давно, мой дорогой Спада, не приходилось мне говорить на вашем божественном языке! Весь мир сейчас помешался на английском. И ваши и наши. А я его недолюбливаю. Неблагозвучен и, по моим понятиям, примитивен. Он хорош для дикарей. Шестьсот слов выучил и можешь болтать. Культурному человеку нужен более тонкий язык, более развитый. Ваш язык, повторяю, божествен. А это что? «Чинзано»? Изумительно. Прелестный напиток. А до чего пробка хороша! Повернул – и открыто. Об наши капсюли из кровельного железа на коньяке и на водке я только ногти ломаю, а все равно открыть никогда не могу. За ваше здоровье, милый Спада!
   Совершенно неожиданно для Спады в берлоге Жанночки появился еще один посетитель, точнее, посетительница, с голубыми, встревожившимися при виде чужих ей людей, холодными глазами.
   – Ничего, ничего,– сказала Жанна Матвеевна. – Знакомьтесь. Здесь все только свои, только свои. Мисс Порция, это наш большой итальянский друг – Бенито Спада. А это, синьор Спада, мисс Порция Браун!
   – Бенито Спада?! – переспросила пришедшая.
   – Порция Браун?! – одновременно и таким же тоном воскликнул он.
   Они пожали друг другу руки. Они слышали друг о друге, они знают друг друга, она читала его статьи, он читал ее статьи.
   – Рад, очень рад! – сказал он.
   – И я рада! – ответила она.
   Они печатались в изданиях противоположных друг другу. Спада всюду называл себя марксистом, она всю жизнь боролась против марксизма. И вот они рады друг другу. Приятель Спады, приведший его к Жанночке, весело посмеивался, наблюдая за этой трогательной сценкой.
   Они разговорились.
   – Сейчас я пишу о Маяковском, – рассыпался Спада. – Он совсем не был тем Маяковским, какого из него пытаются делать большевиствующие литературоведы и маяковисты. Как вы там ни толкуйте, а его свидетельство о том, что он наступал «на горло собственной песне», никуда не денешь. Да, воспевал, да, рекламировал. Но все это против его воли, в железных тисках соцреализма и диктатуры пролетариата. Ха-ха-ха! Когда тебе диктуют, не распоешься. Ты подчиняешься диктату.
   – Вы только не облегчайте себе задачу, Бенито, – вмешалась Жанночка.– Рассматривая одну сторону чего-либо, не забывайте о другой. А может быть, он считал, что и он участвует в диктатуре, что и он диктует. А не подчиняется. Нет, нет, я не настаиваю. Но надо иметь в виду и обдумать и подобный поворот явления. Иначе вам преподнесут вот такое, когда у вас уже будет готова концепция и ее одностороннее обоснование. И вас собьют с позиции, вы растерялись, вы перечеркнуты. Не спешите, не спешите, никуда не спешите. Не обгоняйте крота истории. Он копает, вы следуйте за ним. Надо прежде всего узнать, разузнать, взвесить все «за» и «против».
   Жанночка ворочалась в своем пыльном кресле, тянулась к бутылке «Чинзано», наливала в стаканчик, отпивала и все говорила:
   – Зачем вам, Спада, так расправляться с Маяковским? Это и без вас, другие сделают. У него свои стойкие кадры противников. Вы марксист, вы иное должны делать. Вам, латынянину, должно быть известно латинское Tactica adversa, то есть в переводе – обратная тактика? Ну да, конечно. Вы к тому же еще юрист, древних читали в подлинниках. Так вот вам, марксисту, надо почаще пользоваться этой тактикой. Напротив, не Маяковского отлучать от коммунизма. А тащить в коммунизм, скажем, Мандельштама, Цветаеву, Пастернака… Изучите повнимательней их тексты, проинтерпретируйте, прокомментируйте. Вот, мол, подлинная поэзия революции, вот, мол, поэзия, рожденная Октябрем! Э, други мои, прислушайтесь к Жанниным советам, не суетитесь по младости лет своих. Вы набрасываетесь на всяких Булатовых. А вас не поддерживают. Tactica adversa чего требует? Замените все эти имена другими. Постепенно, пядь за пядью вытесняйте теми другими таких, которых в лоб не взять. Литературный портрет нужен? Портрет Цветаевой! Литературный радиотеатр? Андреева! Стихи на эстраду? Мандельштама! На сцену? Бабель! Все будто бы и на месте. А что, разве Леонид Андреев плох? Разве Цветаева не вернулась на родину и не писала патриотического? Разве Пастернак не был членом Союза советских писателей? А Бабель?… Тем более! Tactica adversa, друзья мои! Чингисхан ее обожал. Ею пользовались ваши древнеримские полководцы, милый Спада. Да и наш Суворов. «Заманивай, братцы, заманивай!» Вот так!
   Порция Браун зааплодировала.
   – Замечательно, Жанна Матвеевна! Я не думала, что вы ко всему прочему еще и великий стратег.
   – Я не стратег. Я тактик.
   – Все равно. Вы очень хорошо сказали. Это очень важно. Да, ино гда много делается глупостей из-за пристрастия к ударам с фронта. Все сейчас так вооружены, что фронтом на фронт, в открытую, воевать нельзя. Тактика адверза? Это замечательно!
   – Ergo! – сказала Жанна Матвеевна, наполняя рюмки. – Раз уж мы перешли на латынь. Bibamus! Что значит: выпьем!
   Спада уходил из комнаты Жанночки с набитым портфелем. Уплатить за все пришлось по таксе. Порция Браун осталась, но они со Спадой обменялись телефонами и условились завтрашний, предпоследний вечер Спады в Москве провести вместе: им надо было о многом поговорить, они почувствовали друг в друге родственные души.
   Но когда назавтра он в своем номере ждал ее звонка о том, что она-де находится в вестибюле, в его дверь постучали. Появился отец Леры, Алексей Михайлович, крупный, внушительный, с клочковатыми черными бровями, с большими, сильными руками хирурга, спасшего на своем веку сотни и тысячи жизней.
   – Ну-с,– сказал он, без всякого приглашения садясь на гостиничный диванчик и вытаскивая из кармана просторного пиджака сложенный вчетверо лист. – Ставь вот здесь свою подпись. Хватит мытарить мою дочь. Это заявление о расторжении брака. Ни в чем тебя, господин хороший, не виню, претензий не имею. Ставь подпись – и делу конец.
   Спада пробежал глазами заявление в суд, пожал плечами, вынул авторучку и небрежно расписался.
   – И еще вот это! – Алексей Михайлович подал вторую бумагу – письмо с просьбой заверить подпись Спады. – Завтра съезжу к вашему консулу, оформим, как полагается.
   И эту бумагу Спада подписал беспрекословно. Прекословить отцу Леры он не мог, он не был способен на такое. Он боялся сильного, спокойного, неторопливого человека. Тот как взглянет из-под своих черных густых бровей – Спада сразу сжимается под его убийственным, все понимающим взглядом.
   – Ну вот и все, гражданин! Гуд бай! Или как там у вас? Чао!
   Он поднялся. Вскочил и Спада и, кланяясь, проводил его до дверей.
   Вскоре пришла и раскрасневшаяся мисс Браун.
   – Не позвонила, – сказала она, – потому что там, внизу, возле аппарата, много народу, долго ждать. А я и так задержалась. Что ж, каков будет план?
   – Может быть, немного выпьем? – Спада засуетился по комнате.
   – Я не против. Но у вас, очевидно, только ваши чинзаны. Не сердитесь, Бенито… Можно, я вас буду называть Беном? Бен.
   – Да, да, как угодно.
 
   – Не сердитесь, но это же бурда, а не напиток. От этой дряни голова трещит. Давайте обойдемся без нее. Или же отправимся ко мне в «Метрополь», у меня есть виски, джин. Словом, для начала выйдем на улицу.
 
   Они пошли не к «Метрополю», а в обратную сторону, к Москве-реке.
   – Я здесь учился. – Спада указал на старое здание университета.
   – Да, да, я слышала о том, что вы учились в Советском Союзе.
   – Я, правда, и в Италии учился. В Миланском университете. У меня два высших образования. Московское – это просто так, для забавы. Предложили поехать. Я не отказался.
   – Вы говорите это, будто оправдываетесь в чем-то неблаговидном. А это очень же хорошо – учиться в Советском Союзе. Вы знаете страну, ее жизнь, тонкости быта, психологии, идеологии советских людей. У вас чрезвычайно ценный багаж. Им надо только уметь распоряжаться. А вы, по-моему, умеете. Я читала ваши работы. Не все, конечно, некоторые, какие попадались. Я за итальянской прессой не слежу. Сначала ваши позиции были не совсем ясными. В последнее время они стали ясней. Я вижу, как вы заинтересованы в том, чтобы в России была настоящая литература, было бы настоящее искусство.
   – Да, да, вот именно! – обрадовался такому повороту разговора Спада. – Они меня винят тут в том, что я что-то искажаю, извращаю, не на то и не на тех ориентируюсь. А у меня один ориентир: литература и искусство должны быть литературой и искусством, а не выполнять заказы департаментов пропаганды. Я отвергаю классовость художественного творчества, я отвергаю социалистический реализм, который, как там они ни крутят, предполагает и определенное мировоззрение.
   – Мы можем быть с вами по разные стороны баррикад… Я не марксистка, Бен…– Мисс Браун взяла его под руку, создавая этим как бы атмосферу интимности. – Но мы же люди своего века, мы люди одной культуры и, находясь по разные стороны баррикад, как любят все это называть русские, можем восхищаться одними и теми же произведениями талантливых мастеров. Не правда ли?
   – Да, вот именно!
   – Мы можем горевать общим горем. Мы можем радоваться общей радостью.
   – Вот и я все время говорю и пишу об этом! – Спада нашел единомышленницу, с которой было так легко и свободно. – Вот вы сказали, что вначале мои позиции были якобы не ясны. Конечно, я пишу одно, а меня начинают заставлять делать всякие добавки, убавки, вставки, изъятия, вот и получается нечто неясное, потому, что я тяну в одну сторону, а редакторы в другую. Сейчас редакторы с более широкими взглядами и не мешают высказываться.
   Они бродили по набережным Москвы-реки, сидели возле Кремлевской стены, рассматривая, как за рекой, на противоположной набережной, к зданию посольства Великобритании подкатывали лимузины с дипломатическими флажками.
   – Коктейль, наверно, – сказала мисс Браун. – Никаких праздников как будто бы не должно быть. Или чьи-нибудь именины.
   Потом в одном из ресторанов новой гостиницы «Россия» они поужинали. Спада рассказывал об Италии, о Турине.
   – Никогда не бывала в Турине, – сказала Порция Браун. – В Милане была, а до Турина не добралась. Он где-то в стороне от главных туристских дорог. Там автомобили, аэропланы, заводы?…
   – Не только. Это замечательный город. Приезжайте. Мы вас отлично встретим и все вам покажем.
   Какими-то улицами они прошли потом до площади Ногина и стали подходить к Старой площади.
   – Вот, – сказала Порция, останавливаясь у подъезда с двумя небольшими гранитными колоннами.– Видите? «Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза»! – прочла вслух.– Пойдемте дальше, а то там военные на нас строго смотрят. Этот подъезд вам должен быть знаком. Вы тут бываете?
   – Нет. Никогда не бывал, скажу вам честно.
   – Отсюда начинается все, отсюда идет та лихорадка, которая мешает людям на земле жить в мире. Мне трудно понять, как вы, такой образованный и тонкий человек, могли стать коммунистом. Ведь коммунизм – это разрушение морали, разрушение очагов, гибель культуры. Вы читали, конечно, «Доктора Живаго»? Как там рассказано о революции, о зле, о насилии, о дикости.
   – Но можно же без этого, без русских излишеств. Такие, как я, как раз и настаивают на том, что к коммунизму есть иные пути, не обязательно русского, советского образца. Мы хотим прийти к коммунизму мирным путем. Поэтому-то нам не годятся и советская литература и советское искусство. Они воинственны, они пропагандируют один, свой путь. Они без диктатуры пролетариата не мыслят возможности строительства социализма.
   Такой коммунист Порции Браун нравился. Она привела его к «Метрополю», взяв за локоть, ввела в вестибюль, и когда они оказались у нее в комнате, она сказала:
   – Закрепим нашу дружбу, дорогой синьор Спада, стаканчиком виски. Это не «Чинзано». Это настоящее. Присаживайтесь, вот ваше место. Будьте, как дома, насколько это возможно здесь, в Москве. Снимите свой пиджак.
   Из постели голубоглазой мисс Браун Спада выбрался лишь на рассвете, с раскалывающейся от виски головой. Он еле доплелся до «Националя», до своего номера, и там долго, почти до отъезда в аэропорт, сидел в ванной комнате, склонив голову над унитазом.

41

   В конце-то концов так и оказалось: никто не отказывал Антонину Свешникову в приеме в Союз художников, потому что он, наслушавшись советов, туда и не подавал, никто не мешал ему устраивать выставки, потому что никому и в голову не приходило устраивать их; и вообще, многое из того, что происходило вокруг Свешникова и его имени, было результатом неведомо кем и откуда направляемой, темной, потаенной возни. Советники и секретари западных посольств, иностранные журналисты, заезжие дяди и тети… Булатов убедился в том, что два безвольных человека – сам Антонин Свешников и его жена Липочка – были опутаны заманчивой паутиной сладкой лести, всяческих обещаний, щедрых подачек.
   Никто нигде не возражал; напротив, все говорили: «Помилуйте, Василий Петрович! Какие разговоры! Конечно же, конечно! Он должен быть в Союзе художников! О чем разговор!»
   Один из старых мастеров живописи с охотой откликнулся на просьбу Булатова съездить в мастерскую Свешникова и посмотреть его последние работы. Приехали они не совсем удачно, самого Свешникова в мастерской не было, застали только Липочку, в отсутствие мужа наводившую порядок.
   Все осмотрели, и когда покинули мастерскую, Булатов спросил:
   – Ваше мнение, без скидок, без дипломатии, Александр Николаевич? Что бы о работе Свешникова вы сказали самому себе, так вот, один на один с самим собой?
   – Самому себе-то? – заговорил старик, усевшись в машину. – Ну как вам сказать? История эта, по-видимому, не простая. Но в искусстве – закономерная. Парень способный… Я не хочу бросаться великим словом «талант». Не говорю, значит, что талантливый, я говорю осторожно: способный. Но он без школы, Василий Петрович. Мало и плохо ученый. Припомните, пожалуйста, портретик той бледной девицы, который у окна… Вяло, неуверенно наметил линию ее лица, да еще и на каком мутном фоне его выписал. Лицо сплылось с этим фоном, пятно, мазня получилась. А как бы надо-то, по науке, по здравому живописному смыслу?…– Он стал объяснять Булатову законы и тонкости рисунка, цвета, света. – Ну, я его не во всем виню,– сказал дальше.– От себя он виноват в том, что не доучился, не больно умно обиделся на нас, стариков, которые учиться-то его заставляли. Но есть грех у нас и общий. Краски у нас пока еще неважные. И у Антонина вашего красок должных нет. Однако все на краски тоже не свалишь. И муть только отсутствием должных красок не объяснишь. Идет она, если хотите знать, оттого, что свои тональные искания он производит не в воображении, как делали великие мастера, а по-ремесленнически, тут же, на полотне. Из одного тюбика наляпал, из другого, перемешал все это кистью, вот грязь и получилась. Лицо-то у дипломата сине-лиловое вышло. Кто это?… Будто бы Римский-Корсаков сказал: есть, мол, композиторы без рояля, а есть композиторы у рояля. Что сие значит? Без рояля который, он всем своим существом слышит и творит музыку, она в нем в самом звучит, поет в нем музыка. А который у рояля – тот эмпирическим путем, тренькая и бренькая, сочиняет. Не так, так этак. И краски тоже, подобно музыке, всю гамму их, всю радугу нутром чуять надо, ощущать их с закрытыми, завязанными глазами. А вот этак мешать, что пойло корове в ведре,– нет, братики, это не художество!
   – Значит?…
   – Да ничего еще оно не значит! – досадливо отмахнулся старик. – В основе, говорю, парень способный. Рисунок у него есть, удар, как говорится, точный. Не будет лениться, будет работать,– свое возьмет. А история-то, начал я с чего, насчет общего-то нашего греха, она, непростая. Она вот чем непростая. Какие-то суетливые людишки, не пойму уж и кто, ухитрились-таки разъединить нас, старых и молодых. Вот и Свешников ваш страдает из-за этого разъединения. Маракует что-то сам – один, сызнова самовар да велосипед изобретает, А они уже давно есть – и велосипед, и самовар, и что хочешь. Он к старикам не идет – внушили ему предубеждение против них, они к нему тоже не идут, они не любят, когда к ним по-хамски относятся. Ну и в самом деле, Василий Петрович!… Получаю вот на днях письмишко… Вот оно, кстати…– Он достал из кармана пиджака измятый конверт, вытащил из него листок бумаги. – Чего пишет гражданин! «Прочел вашу статейку в газете. Хватит трезвонить, долой с колокольни! Сорок лет давил ты своей преуспевающей тушей наше искусство. Хватит! Или загибайся сам скорее. Или…» А подпись: «Один из молодых». И откуда? Штемпель-то… Из Бобруйска! Кому я там, в Бобруйске, так насолил, что «или» предлагают сделать, диву даешься. Ну как тут быть?
   Шум насчет возможностей выставки Свешникова в эти дни все нарастал. В мастерскую наведывались заказчики Антонина, они звонили ему, на что-то намекали, все время как бы подмигивали. Антонин даже стал побаиваться оставаться в мастерской один на один с ними.
   Прикатил в своем длинном голубом автомобиле Гарри Соммерс, добродушный корреспондент сразу нескольких газет. Он был из какого-то иного теста, чем многие из его коллег, ничего скандального никогда не писал; он, кажется, даже симпатизировал Советскому Союзу.
   Он сказал:
   – Мое дело десятое, как говорят у вас в России. Но мне было бы очень жаль, если бы на вас мои коллеги сделали бизнес.
   После его отъезда Липочка заволновалась.
   – Все это очень странно, Антонин! И от этого делается страшно. Чего от нас хотят?
   – Не знаю и знать не хочу, – в раздражении ответил Свешников. – Пошли они все к черту.
   – Но они не идут к черту, – возразила Липочка. – Они наседают. Видишь, даже Соммерс сказал, что на тебе делают бизнес.
   – Он сказал не «делают», а не хотел бы, чтобы делали. Это разные вещи.
   – Он просто так уклончиво выразился. А смысл один: делают, делают, делают! Тебя обрабатывают, Антонин.
   – Тебя, если хочешь знать, тоже! – крикнул Свешников. – И еще как! Туфли, кофты, всякое такое. Суетилась, Липа, чего уж там.
   – Я баба, мне простительно. Ты, мужчина, должен мыслить, разбираться, что к чему. Так же нельзя, чтобы тобой играли.
   В довершение ко всему заехал Феликс Самарин и сказал:
   – Заводские слышали совсем уж гнусное иностранное радио. Одна эмигрантская скотина утверждает, что ты их верная опора внутри нашей страны. Неужели промолчишь? Не дашь им сдачи?
   – А что, что я могу? Как дать? Где?
   – Я не знаю, но несколько лет назад я читал о Серове, о Валентине Александровиче. Ты уважаешь, кажется, его. Ну вот он сказал однажды так: «Каков бы ни был человек, а хоть раз в жизни ему придется показать свой истинный паспорт». Покажи, наконец, Антонин!
   – Все, Липынька, – сказал, проснувшись среди ночи, Свешников. – Больше нет сил выдерживать это. Мы завтра же… сегодня же… уезжаем в Псков. Помнишь фотографические снимки, которые приносил Булатов?
   И вот все осталось позади: звонки, визиты, намеки, нервотрепка. Антонин и Липочка Свешниковы живут в деревне неподалеку от сожженной Красухи. Они уже в натуре не один раз осмотрели талантливый памятник погибшим здесь осенью 1943 года, все снова и снова ощущая его могучую впечатляющую силу.
   – Ты знаешь, о чем я думаю? – сказала однажды Липочка. – О том, что если бы твоя бабушка не увела тебя отсюда в Ленинград, то ведь и она бы и ты лежали сегодня под этими камнями. Страшно представить!
   Они бродили пешком по деревням, встречались с людьми, пережившими немецкую оккупацию. Антонин вглядывался в их черты, отыскивая в них складки скорби, отрешенности, чего-то неземного, богодуховенного. Первые его наброски были все в той же, характерной для него манере: лица святых с древних икон, лица нездешних, давних. Но он злился за это на себя, рвал бумагу, картон. Для этого не надо было никуда ездить, можно было сидеть в своей мастерской и, вспоминая фрески Владимира, Суздаля, Ярославля, Ростова-Ярославского, видеть сквозь них лица современников и переносить на холст эти причудливые, создающие видимость новизны сочетания древности с сегодняшней действительностью.
   Но чем больше было встреч с людьми окрестных селений, чем больше разговоров с ними, тем все сильнее давало себя знать чувство неудовлетворенности своей работой, тем настойчивее разрасталось желание найти более верную форму для раскрытия внутренней сущности тех, кто жил сегодня и работал на псковской земле.
   Никто здесь не мог ответить Антонину на его вопросы о судьбе родителей. Их могли знать, очевидно, только красухинцы, но из красухинцев в живых осталась одна-единственная жительница, и та пережила столько личного горя, что многое улетучилось из ее памяти. Но его родители ходили по этой земле, они боролись тут с врагом, они здесь геройски погибли. И сколько бы Антонин ни старался думать о них, как о мучениках, о жертвах, у него это не получалось. Верх брали иные начала. Он взялся писать портрет старой женщины, лицо которой изрезали морщины; в них, казалось ему, лежала глубокая скорбь. Но в разговоре с нею он выяснил, что она была партизанской пулеметчицей, на ее счету десятки убитых гитлеровцев, и когда она рассказывала о своих боевых делах, морщины разглаживались, в глазах загорался огонь азарта, будто она вновь у своего пулемета и косит его огнем кого-то там впереди, видимого только ей одной. И так было с каждым, на кого бы ни обращалось внимание Свешникова. Один, прихрамывающий, казалось бы, совсем немощный, подрывал, оказывается, немецкие железнодорожные эшелоны. Другая была партизанской связной и не раз пробиралась через линию фронта. Третий ходил в блокированный Ленинград со знаменитым продовольственным обозом весной 1942 года. Теперь они и сами, и их дети, и даже внуки работали в колхозах, на льнозаводах, в различных советских учреждениях. Они могли сколько угодно рассказывать о радостных переменах в жизни, о своих планах на будущее. Но о чем-либо страшном, трагическом, ушедшем говорили уже скупо, немногословно и без особой охоты. Антонин Свешников не находил среди них ни тех лиц, которые, как ему думалось в своей мастерской, знаменуют собой подлинный лик русского народа, ни тех черт сельской жизни, которые ему так старательно расписывал поэт Богородицкий.
   Как-то они поехали на катере по Псковскому и Чудскому озерам. День был теплый, но ветреный, и ветер, срывая гребни волн, бросался в лицо брызгами. Дышалось легко, во всю грудь.
   Антонин и Липочка стояли на мостике катера возле рулевого и всматривались в зеленую даль. На затянутых дымкой берегах белели древние-церковки под зелеными куполами. Но только они, пожалуй, и были здесь из того далекого, навсегда ушедшего, которое еще совсем недавно виделось Антонину сущим. Рулевой был крепким псковичем, недавно окончившим речное училище. Он заговаривал о прочитанных книгах, о виденных кинофильмах. Моторист играл на гитаре и пел модные песенки. Мимо проносились другие катера. Промчалась поднявшая над водой свое стремительное, узкое туловище «Ракета». Невысоко ходил над озером кругами легкий самолетик, высматривая скопление рыбы для того, чтобы сообщить о них чудским рыбакам.
   Антонин посмотрел на Липочку, она взглянула на него, поняв его без слов. Он говорил ей глазами: «Не так мы жили, Липочка, не так». В ответ она положила свою ладонь на его руку, обхватившую медный поручень. Как надо жить, ни тот, ни другой еще не знали, до сознания этого еще надо было пройти, может быть, немалый путь. Но одно то, что им становилось очевидным, как жить не надо, само по себе было уже началом этого нового пути.

42

   Все дни Ия проводила в библиотеках. Иино внимание было сосредоточено на этот раз на публикациях, связанных с идеологической борьбой, особенно в области литературы и искусства. Во всем она искала теперь Булатова, видела Булатова. В хранилищах книг и периодической печати, присылаемых из десятков разных стран, она узнала о Булатове так много, что, пожалуй, столько о себе он не знал и сам. Немалое место в борьбе идей, во всем том, что в ходе этой борьбы выплескивалось на страницы газет и журналов мира, занимали советские писатели – поэты, прозаики и драматурги. На многих из них, не угодных Западу, велись ожесточенные атаки в Соединенных Штатах, в ФРГ, в Англии, в Италии… Читая злобные писания, Ия чувствовала, понимала, как необходимо было противнику сокрушить бастион партийности, народности, социалистического реализма, в рядах защитников которого находился Василий Петрович. Атаки на этот бастион обрушивались так яростно, с такой концентрацией сил, как, представлялось Ие, во время войны на фронте враг атаковал наиболее прочные укрепленные узлы нашего сопротивления. Расчет у противника, как и на войне, был тот, что, когда эти узлы будут взяты, его войска вырвутся на оперативный простор и смогут наступать дальше без помех, с ходу круша и опрокидывая все на своем пути. Как только не обзывали Василия Петровича, в каких только грехах не обвиняли! Удивительно, что он еще не только продолжал жить, не только не получил инфаркта, но даже бодр, весел и другим не дает падать духом. Ия в мыслях ставила его рядом со своим отцом, с политруком Паладьиным, который в боях был, несомненно, на самых-самых тяжелых и ответственных участках фронта и также был бесстрашен при встречах с врагом.
   На советскую литературу, на советское искусство, как видела она своими собственными глазами, лаяли из самых различных подворотен, тявкали на все лады, на все голоса. Но нельзя было не увидеть и того, что в этой разноголосой стае были особо назойливые псы, среди которых, в свою очередь, выделялись, оказывается, вот эта самая, болтающаяся в Москве, отвратительная мисс Порция Браун и бывший муж Леры Васильевой – Бенито Спада. Они не стеснялись ни в приемах, ни в выражениях.