Что ж, завтра будет и Лондон.
 
   Едва Сабуров улегся в постель в своей комнате с тщательно задернутыми шторами – иначе пылающие всеми цветами огни реклам за окнами не дали бы уснуть,– в дверь к нему постучали. По властному стуку он понял, что это Клауберг. Чего еще ему надо? После ресторана Уве куда-то отправился, сказав, что на часик-полтора, и вот, видимо, возвратился с очередной новостью или идеей.
   Сунув ноги в мягкие комнатные туфли, Сабуров в одной пижаме пошел отмыкать дверь.
   – Ты бы хотел увидеть весьма интересного человечка? – сказал Клауберг, входя.
   – А может быть, мне лучше поспать? – неуверенно ответил Сабуров, которому и в самом деле не хотелось вставать в такой поздний час.
   – Поспишь в Лондоне. Там подобного человечка ты не увидишь. Одевайся и пойдем ко мне. Вот так. Жду через пять минут. – Он взглянул на часы.
   В комнате Клауберга сидел действительно не человек, а человечек – маленький, кругленький, розоволицый, добродушно улыбающийся.
   – Ты знаешь, Петер, кто это? – спросил Клауберг, когда Сабуров и гость Клауберга пожали друг другу руки. – Это же один из героев Копенгагена! Полковник Ренке. Тогда, впрочем, он был, кажется, не полковником, а…
   – Капитаном, – подсказал кругленький Ренке, которому на вид из-за его округлости и моложавости было не более пятидесяти, скорее даже меньше.
   Сабурову припомнились не столько официальные сообщения, сколько изустные рассказы о том, как в 1940 году немцы мгновенно овладели Данией; это решилось прежде всего тем, что в течение двух или трех часов уже захвачена была столица Копенгаген. Но так как перед гитлеровской армией в те времена спешили капитулировать и другие малые и большие государства Европы, то касавшееся Дании припоминалось среди прочего весьма смутно.
   – Расскажи-ка, Генрих, этому маловеру, как по правде-то было дело,– сказал Клауберг, обращаясь к гостю.– Он думает, что наши времена, наш опыт, наш натиск сданы в паршивые музейчики, с обгаженными голубями вывесками, с благостными призывами типа: «Миру мир!», «Перекуем мечи на орала» – и прочей словесной чепухой. Давай, Генрих, давай!
   – А чего давать, Уве? В ночь на девятое апреля эти торговцы подтяжками мирно дрыхли в своих фамильных перинах. А мы на пароходе «Ганзенштадт Данциг», впереди которого двигался ледокол «Штеттин», спокойно вошли в порт. Затем, едва привалив к причалу – есть тут такой под названием Лангелиние… было это, кстати сказать… я вел запись боевых действий… ровно в четыре часа двадцать минут,– и тотчас пососкакивали на причальную стенку в полном своем вооружении. С форта, замыкающего вход в гавань, наше движение заметили и хотели было шарахнуть из пушки. Но уж какие датчане вояки! У них не то заело пушку, не то кто-то ушел в город к бабе, захватив с собой ключи от порохового погреба. Короче говоря, нам понадобилось всего пять минут, чтобы и таможня, и полицейский участок порта, и другие портовые здания были в наших руках. Можно было заняться цитаделью. Подорвали ее ворота, захватили спящие караулы, ворвались в телефонную станцию и еще через пять минут, то есть через десять с момента высадки на Лангелиние, уже загоняли толпу разоруженных, обмиравших от страха датских солдат в подвалы форта.
   Ренке отпил пива из бокала, стоявшего перед ним на столе, усмехнулся своим явно приятным воспоминаниям.
   – Ну, конечно, в городе тоже все было подготовлено нами заблаговременно. Дней за пяток до высадки под видом делового человека с необходимыми для такого дела документами сюда, в Копенгаген, прилетел на рейсовом самолете командир нашего батальона майор Глейн. Потолкался в штатской одежде, все разведал, все прикинул – в порту, на пристани, всюду. Возле порта полисмен спросил его, что господин иностранец делает, чего ему надо. Майор ответил, что пошел гулять и заблудился. Тот олух до того был пустоголов, что взялся провожать нашего командира к остановке автобуса, чтобы помочь ему добраться до центра города. Вот так, друзья! – Ренке еще посмаковал глоточек пива. – Майор Глейн нам потом рассказывал все подробно, можно было умереть от смеха. В тот день он, конечно, вновь вернулся в порт и, уже не задерживаясь для расспросов, деловым шагом прошел прямо в цитадель. Дабы отвести подозрения, он двинулся от ворот к церкви. Церковь была закрыта. Пробегавший по своим делам сержант из гарнизона сказал нашему командиру, чтобы он не рассчитывал на осмотр церкви в такой день, потому что ее открывают только по воскресеньям. Сержант был словоохотлив, он с готовностью показывал иностранцу достопримечательности копенгагенской цитадели. Он даже затащил посетителя в войсковую лавочку, надулся там пива за счет майора Глейна, а тогда и вообще вывалил перед ним все. Показывал майору помещения командного состава, здания военных учреждений, телефонную станцию, места расположения караулов. Ну и понятно, что к моменту высадки мы точно знали, кому как действовать, куда идти, что захватывать. К тому же в городе были и еще наши. Они тоже делали свое дело. Какое? Ну, скажем, именно они доставили в цитадель радиостанцию и подготовили ее к работе. Когда начальник штаба войск, предназначавшихся для оккупации Дании, генерал-майор Химер, сидевший в Копенгагене с седьмого апреля тоже под видом делового человека, вышел из подполья и надел свою генеральскую форму, которую любезно прятал для него в багаже один из наших дипломатических чиновников, он тотчас связался по этой рации со штабом и попросил в небо над датской столицей прислать эскадрилью бомбардировщиков для острастки. Самолеты заревели над копенгагенскими крышами, и через два часа десять минут после того, как я выскочил на здешний пирс с борта «Ганзенштадт Данцига», датское правительство капитулировало. Вся операция по захвату Дании обошлась нам в двадцать человек убитых и раненых. Правда, и со стороны датчан их было пустячок – тридцать шесть человек. Нет, мы на западе воевали лучше, чем вы в России! – Ренке весело рассмеялся. Клауберг сказал:
   – Я рад, Петер, что ты услышал это из уст непосредственного участника операции. Все, как было, без примеси досужей болтовни. Когда мы готовимся по-настоящему, нам неизменно сопутствует успех. К походу в Россию мы тогда не подготовились.
   – А что было делать! – сказал Ренке.– Фюрер утверждал, что, про медли мы еще два года или даже год, лезть на Советы было бы для нас самоубийством.
   – Но и так для немцев и для самого фюрера получилось самоубийство, – сказал Сабуров.
   Клауберг и Ренке промолчали. Затем Ренке встал, сказав, что рано утром улетает в Пакистан, там у него важные торговые дела. В Копенгагене он пролетом, он очень рад, что встретил Уве Клауберга, повспоминали былое, встряхнулись немножко, боевыми рассказами подняли дух друг у друга. Улыбаясь, он выкатился в коридор и исчез.
   Сабуров ушел в свою комнату. Клауберг остался у себя допивать пиво из бутылок и расхаживать по ковру из синтетической ворсистой ткани.

6

   С точки зрения родителей, жизнь их сына Феликса была не только не совсем нормальной, но и вовсе не нормальной. Женился Феликс рано, еще учась на третьем курсе института. А когда женился, то перешел на вечернее отделение, днем же стал работать лаборантом на одном из московских заводов. «Дело в том, товарищ отец и товарищ мать, – объявил он, сделав это, – что мне предостаточно моего бесплатного проживания на вашей жилплощади, а уж посадить вам на ваши немолодые шеи еще и некую постороннюю девицу – этого я позволить себе не могу». «Какая чушь! – возмутилась его мать, Раиса Алексеевна. – Что он плетет. Сергей?» «Ну чего ты ахаешь? – успокаивал ее отец Феликса, Сергей Антропович. – Не видишь, что ли, парень треплется. Ему надоело учиться всерьез, он нашел учебочку полегче и теперь ищет оправданий, а может быть, и путей, чтобы и вовсе бросить институт на полдороге».
   Отец был не прав, бросать институт Феликс не собирался, он понимал, что закончить начатое необходимо. Правда, удовольствия ему хождение в институт не доставляло, учение давалось трудно. Первые курсы он одолел более или менее успешно, но чем дело шло дальше, чем больше учебный процесс углублялся в дебри специальных инженерных дисциплин, тем на душе у Феликса становилось все тоскливей. Он чувствовал, что пошел не по той дороге, какая могла бы оказаться его подлинной дорогой. Много начитавшийся в школьные годы, он легко схватывал новое, проявлял самые разносторонние способности. Под настроение мог. неплохо набросать пейзажик с натуры или девичье личико карандашом, перышком, а то и акварелью; был способен побренчать на рояле, спеть душещипательный романсик под это домашнее бренчание; школьные сочинения писал так, что учительница по литературе постоянно подозревала, а не списал ли он откуда-нибудь. Из-за многочисленных мальчишеских талантов Феликса Раиса Алексеевна все годы его учения в школе не ведала ни дня покоя. Через знакомых и полузнакомых, а то и вовсе не знакомых пробивалась она к именитым профессорам консерватории, к академикам живописи, к известным писателям. Потревоженные мастера снисходительно рассматривали рисуночки Феленьки Самарина, слушали, раздумывая совсем о другом, его упражнения на клавесине, читали его сочиненьица, простые, как мычание, но в которых Раиса Алексеевна усматривала глубочайший смысл, пожимали плечами, разводили руками. Дело тем, нет, не заканчивалось. Раиса Алексеевна после очередной неудачи клокотала от возмущения, искала новых знакомых и полузнакомых, новые ходы и выходы к новым знаменитостям.
   Мало-помалу Феликс остро возненавидел и рояль и краски с карандашами, остались лишь неудержимая любовь к чтению да потребность время от времени записывать что-либо особо интересное в тетрадь, на обложке которой было выведено: «События и мысли». Читал он все подряд и действительно по своему возрасту знал необыкновенно много; и знал не так, как знают постоянно читающие в газетах и журналах различную дребедень под рубрикой: «А знаете ли вы, что…» Феликс многое знал основательно, глубоко. Хорошо давались ему история, науки о жизни живого на земле, те законы, по каким развивалось и развивается человеческое общество; он любил географию, этнографию; и, конечно, очень неплохо Феликс знал художественную литературу. А вот при всем при том школу-десятилетку он закончил отнюдь не с медалью, аттестат его был изукрашен благородными четверками да менее благородными тройками. В довершение ко всему на экзаменах в университет, куда он собрался было поступить, Феликс должных баллов не набрал. Сроки подачи заявлений и приемных экзаменов уходили, могло вполне получиться так, что ему пришлось бы дожидаться нового приема целый год. А что же он станет весь этот год делать? Бить баклуши? Работать поденщиком? Раиса Алексеевна, как тот ни протестовал, заставила Сергея Антроповича повязать парадный галстук и отправиться по его старым приятелям. В конце концов правдами и неправдами Феликс Самарин был зачислен на первый курс сугубо, сверхсугубо технического вуза. Ракеты, космос, галактики, звездные миры – все это во всей своей вселенской неохватности распахнулось перед молодым человеком. Душа же его в эти хладные объятия мироздания не пошла. Три долгих года нечеловеческих мучений – и он не выдержал, сдался, точнее, отчаянно запротестовал.
   К тому же вот эта женитьба. Раисе Алексеевне пришло в голову, что неудачи Феликса в институте объясняются теми же причинами, как у известного литературного персонажа, который, будучи принужден к ненавистному учению, возвопиял: «Не хочу учиться, хочу жениться». Несколько месяцев прохлопотала она над тем, чтобы Феликс познакомился, сдружился, сблизился с внучкой одного из известных авиаконструкторов, тоже студенткой, аккуратной, хорошо воспитанной шатеночкой, божественно, по словам Раисы Алексеевны, сложенной Нонночкой. Никаких достаточно веских причин, чтобы не желать женитьбы на Нонночке, как, впрочем, и особо желать этого, у Феликса не было, и они поженились. Свадьба была веселая, многолюдная. Игралась она сначала в ресторане «Прага», куда сошлось сотни две народу. Потом свадебный шум перенесся на дачу деда юной супруги Феликса, а закончилось все в квартире Самариных.
   В этой квартире молодым отвели самую лучшую комнату. Раиса Алексеевна с ног сбилась, вия им уютное «гнездышко». Молодые хорошо ужились друг с другом – никаких несогласий, никаких скандалов. В доме они почти не бывали: то в институтах, то за городом, то в кино, в гостях. Все шло как нельзя лучше. О них говорили: «Счастливый брак. Чудесная парочка». И вот громыхнул первый раскат грома. Феликс заявил: «С дневного отделения института ухожу. Обязан содержать супругу самостоятельно, зарабатывать ей на скунсовые шубки, на туаль-де-нор и на фильдеперс. А так как у моего вуза вечерних отделений нет, то вынужден перейти в другой, может быть, даже подобный, но все-таки попроще, иначе мне не сдюжить». «Дурости», «глупости» – чего только не говорилось по этому поводу среди родных и знакомых, но дед Нонны, нисколько не переча, пристроил своего внучатого зятя в испытательную лабораторию одного из заводов. работающих на авиацию, помог ему и с переходом в другой институт – на вечернее отделение, и к должному сроку Феликс получил диплом инженера, специалиста по холодной обработке металлов. Он остался на том же заводе, но не в лаборатории, а в цехе уникального режущего инструмента. Было много криков и даже рыданий, поскольку Раиса Алексеевна требовала, чтобы он не смел идти в цех, а шел бы в аспирантуру. Но Феликс стоял на своем, он обрадовался должности инженера на участке. Событие это остро, очень остро переживалось Раисой Алексеевной.
   – Странно…– сказала она, обескураженная и притихшая.
   – А что именно тебе странно, Рая? – отозвался Сергей Антропович.
   – У нас все было как-то в гору, в гору, а он…
   – С горы, ты хочешь сказать, да? А мне кажется, что в основе-то Феликс прав. Он исправляет нашу с тобой ошибку. В спешке, в этом всеобщем психозе погони за званиями, за степенями, как в некие времена за лотом на Клондайке, мы, может быть, чуть было не исковеркали ему жизнь. Окончи он тот свой, первый институт, получился бы весьма средней руки гений теоретической физики или механики, со скрипом бы зубовным отправлявший свои служебные ненавистные обязанности. А если бы еще и пошел в аспирантуру… Сколько их сейчас таких, из аспирантур, с кандидатскими степенями! И как трудно с ними что-либо решать, а тем паче осуществлять. Решают они все с полнейшим равнодушием, осуществляют без всякого огня. Перебросить руль на сто восемьдесят градусов Феликсу трудно. Он еще не знает своего нового жизненного курса. А там. на его отчетливо ясной работе, на, так сказать, исходных позициях индустрии, у него будет время спокойно подумать над будущим. Он найдет верную дорогу, я убежден, что найдет. Инженер-инструментальщик или еще какой-либо такой производственный инженер – ладно. Только, пожалуйста, не надо ему мешать. Ни понукать, ни одергивать. Пусть сам. А мы-то с чего – забыла? – начинали.
   – Время другое было, Сережа. Сейчас то, что ты от станка или от сохи не звучит, как говорит управляющий нашим жэком. Над подобным явлением только посмеются.
   – Где?
   – Да везде.
   – И очень жаль, очень жаль, если так. Но, мне думается, посмеются все-таки не везде. Разве что среди мещан и обывателей, Рая, черты которых, кстати, и мы с тобой в известной мере стали, увы, обретать. Да, увы. «Все в гору, в гору»,– передразнил ее Сергей Антропович. – Да не в ту гору-то, вот в чем беда, дорогая моя верная подруга. В гору роста сознания надо было покруче идти, в гору духовного обогащения. Духовно го! А в такую гору, сама знаешь, чем рюкзак больше набит барахлом, чем он объемистей, подниматься труднее, а то и вовсе не поднимешься, вниз загремишь.
   – Давненько ты аллегориями не изъяснялся, Сереженька.
   – А повода не было. Мы с тобой давненько по серьезному-то и не толковывали. Так все, мелочи жизни. Текучка.
   – К старости на философию потянуло?
   – Что ж, ты права, шестьдесят не тридцать. Права. Но старости я пока не чувствую. Хочешь стойку на руках сделаю? Хочешь?
   – Упаси господь! Не хватало нам «Скорую помощь» вызывать.
   Сергей Антропович Самарин, начальник главка одного из машиностроительных министерств, уперся ладонями о пол и, как бывало лет сорок – тридцать назад, попытался вскинуть ноги кверху. У него отлетели пуговицы от брюк, сползли подтяжки, он поднялся с лицом, налитым до багровой синевы пульсирующей кровью, сел на стул.
   – Да, под гору скорее вот это, а не то, что у Феликса, – сказал тяжело, сквозь одышку.
   – Ну псих, ну псих! Это же немыслимо! – хлопотала вокруг него перепуганная Раиса Алексеевна. – Я вашему министру позвоню, попрошу, чтобы тебя на Канатчикову дачу отправили, в Белые Столбы – полечиться. Среди буйных.
   С ходом времени на Раису Алексеевну обрушилось новое, ничем не объяснимое, тяжкое событие. После окончания своих институтов молодые, пожив вместе в общей сложности около трех лет, разошлись. Тихо, без всякого шума, внешне очень мирно. Нонна собрала свои вещички в два-три чемодана и уехала к родителям, туда, откуда пришла в дом Самариных. Ни с чьей стороны ни упреков, ни претензий, ни взаимных обвинений. Мало того, они даже иногда встречаются, эти бывшие муж и жена. То она к нему забежит, то он к ней отправится; то сидят в ресторане, то вместе к кому-нибудь на именины пойдут. Никто не знал, что же произошло меж ними, что их развело.
   А было это так. Подошел какой-то вечер, и Феликс задал вопрос:
   – Нонка, ты любишь меня? Только честно, с полной откровенностью, без уверток и пошлостей.
 
   – А почему ты спрашиваешь? Что-нибудь случилось? Ты встретил другую?
 
   – Никого я не встретил, и не крути, отвечай на вопрос.
   – Так, может быть, у тебя есть подозрения на мой счет? Выкладывай все. Это забавно.
   – Не надо такого тона. Я всерьез, Нонна, очень всерьез. Мне совсем не легко это говорить, потому что как человек ты мне по душе: ты добрая, хорошая, отзывчивая, веселая. Но позволь, любовь это же несколько боль шее, чем дружеские чувства, или, если не большее, то, во всяком случае, она нечто иное качественно.
   Ты не чувствуешь крыльев у себя за спиной, так, что ли? – Нонна с напряжением слушала Феликса.– Ты просто живешь со мной, так вот, по заведенному, в ожидании такого, которое будет иным, настоящим, а это, нынешнее, сегодняшнее, полетит тогда кверху тормашками, как его и не было? Я верно понимаю?
   – Что-то вроде этого, Нонна. Приблизительно. Ты, пожалуйста, прости меня.
   – Не за что, ты откровенен и… ты прав. Да, прав. Думаешь, отсутствие крыльев у тебя не сказывается на мне? Они и у меня, если хочешь знать, тоже не очень-то растут. Я окончила свой курс наук, у меня высшее образование. А куда, в сущности, я развиваюсь, будучи с тобой? В более или менее расторопные домохозяйки. Со временем я, может быть, научусь солить помидоры и мариновать грибки, и тогда однажды ночью, проснувшись, ты скажешь: «Пульхерия Ивановна, а не отведать ли нам рыжичков?» Так?
   Феликс рассмеялся.
   – А что, это совсем неплохо. Перспектива приятная. Они сидели за столом и смотрели друг другу в глаза, понимая, что в главном объяснились, понимая, что так жить, как они прожили три года, завтра, после этого объяснения, будет уже невозможно, надо будет что-то менять, и менять решительно. Она рассматривала его загорелое с лета лицо, его живые карие глаза, которые он ни разу не отвел под ее взглядом, его стрижку, которую ныне считают старомодной и которая у парикмахеров называется «под полечку». В Феликсе нет ничего грубого, но все мужественно, все честно, открыто. И даже этот нелегкий для него разговор он ведет честно и мужественно. И, наверно, он прав. Уж прав хотя бы потому, что и она-то не чувствует такой любви, о которой говорит он и от которой растут крылья. С ним очень хорошо, с ним спокойно, с ним все ясно. Жить бы да жить с этим Фелькой. Она ничего не имеет против жизни с ним. До этого разговора она и думать не думала о том, что их совместная жизнь когда-нибудь окончится. Но в самом деле, не только же в книжках существует та любовь, о которой говорит Феликс. Интересно бы только знать, чего он хочет этим разговором? Все поломать? Всю их совместную жизнь? Но как, как ломать? И зачем?
   – А если я скажу, что я тебя люблю? – Нонна продолжала смотреть в глаза Феликсу. Он промолчал. – А если я скажу, что я тебя не люблю? -Она сделал ударение на «не».
   – Ты мне говори не варианты, а правду, то, что есть на самом деле, Нонна.
   Тогда она заговорила и высказала все, о чем только что, вглядываясь в черты его лица, говорила самой себе.
   – Мне жаль, жаль, Нонна…– выслушав ее, сказал Феликс.– Но вот увидишь, придет время, и ты будешь меня благодарить. – Ладно, хватит, – отмахнулась она.
   Они порешили, что будут дружить, и только. Ссориться причин у них нет. Нонна поплакала. Она привыкла к Феликсу. Она даже сказала: «Фелька, ты же ничего не понимаешь. Ты же мне как брат родной».
   Недели две они не виделись. А потом вот начались эти дружеские визиты. Первым пришел он.
   – Видишь ли, – сказал, усмехаясь, – беспроволочный телеграф по всей Москве растрепал, что я холостой, и невесты прут ко мне со всех концов матушки-столицы.
   – Ты пришел похвастаться этим?
   – Нет, отдохнуть от дур.
   – Отдыхай. Хочешь пастилы? Вон в той коробке.
   Они проболтали весь вечер. Им не было скучно, они понимали друг друга, даже не открывая рта, по взглядам, по прищуру глаз, по губам. Уходя, он сказал:
   – Хорошо, что ты есть на свете, Нонна -Помолчав, добавил – И хорошо, что нам теперь не надо обманывать друг друга.
   – А я тебя никогда и раньше не обманывала.
   – И я тебя. Но понимаешь…
   – Понимаю или не понимаю – какой теперь смысл разбираться в этом! Передавай привет Раисе Алексеевне и Сергею Антроповичу. Как-нибудь забегу проведать.
   Забежала она очень просто, как ни в чем не бывало. Расцеловалась с Раисой Алексеевной, Сергеем Антроповичем, заглянула в «нашу» комнату: как-то теперь в ней. Весело поболтала и исчезла, оставив уже ставший за три года привычным в квартире запах своих легких духов. Феликса дома не было. Когда он вернулся, сразу почуял эти духи.
   – Нонка была?
   – Была, была. Посидели, поговорили. Ничего с отцом понять не можем.– Раиса Алексеевна избрала почему-то ворчливый тон.– Оба вы умные, оба одаренные, оба хорошие. А чего натворили.
   – Милая мама,– сказал Феликс, подсаживаясь к вечернему чаю,– если говорить честно, то мы, конечно, натворили. Но не сейчас, решив жить по-иному, а вот тогда, когда впопыхах кинулись жениться. – Феликс не ведал о том, как в свое время его мать старалась устроить эту женитьбу, и не ей адресовал он свои упреки. Но Раиса-то Алексеевна не могла отмахнуться от его упреков, даже если они и делались в косвенном виде. Она слушала Феликса, чувствуя виноватой себя.– Вы с отцом, мама, виноваты в том,– будто услышав ее мысли, продолжал Феликс,– что не отговорили меня, не удержали от поспешного шага. Я-то был что, мальчишка! Какой у меня жизненный опыт? А у вас!…
   – Но вы же ни разу даже не поссорились! – воскликнула Раиса Алексеевна. – Значит, ошибки не было.
   – Вот и беда, что не поссорились, – заговорил Сергей Антропович. – Вот он и прав, наш Феликс. Ты мне на третий же день нашей совместной жизни, мадам, такую пощечину влепила… Уж не помню из-за чего, но ударчик твой помню. До сих пор скула ноет. Особенно перед дождем.
   – Ах, у тебя все шутки!
   – Нет, это не шутки, – настаивал Сергей Антропович. – Удар был сделан неспроста. Тебе показалось, вспоминаю, что я одну из твоих подружек притиснул в коридоре нашего рабфаковского общежития. Разве не так?
   – Помнишь, оказывается! Точно. Так и было. А была это Дунька Шмелькова. Потаскуха.
   – Вот видишь, видишь, ревность! По сей день злишься. А он? – Сергей Антропович кивнул на Феликса.– А он ревновал Нонну? Или она его? Кто-нибудь кому-нибудь съездил по физиономии? Без любви, товарищи дорогие, драк в семье не бывает, как не бывает и любви без драк.
   – Батюшки! Уж совсем Спинозой стал. Мудрец.
   – Точнее если, мама, то не со Спинозой отца надо в таком случае сравнивать,– сказал Феликс.– а с Овидием. Это Овидий писал трактаты о делах любовных. Но я не думаю, что он прав по существу. Я не думаю, что тягу к мордобою надо считать вернейшим признаком подлинной любви. Все-таки от пещерных времен мы постепенно отходим.
   – Значит, я, по-твоему, пещерная жительница?
   – Не цепляйся, мамочка. Если уж начат такой разговор, то я хочу объяснить вам, чтобы к этой теме больше не возвращаться. Мы с Нонной не хотим повторять унылую схему сожительства без любви, даже если оно и разрешено нам официально, с выдачей надлежащего документа, к которому приложена гербовая печать. Это не та семья и не та любовь, которую тысячелетиями воспевали поэты, художники, музыканты. Чем все такое отличается от публичного дома? Только что посетители публичного дома ходят к разным женщинам, а при законном браке – к одной.