– Ему бы, господину Карадонна, помалкивать лучше,– ответил Юджин Росс. – Таких мошенников в смысле подделок, да и в любых иных смыслах, как итальянцы, вторых и на свете нет.
   – Вообще-то ты прав, Юджин: итальяшки – дрянь порядочная. Ну так ты узнай адрес, не позабудь.
   Вместо адреса Голубкова Юджин Росс привел в комнату Клауберга Генку.
   – Он знает все, господин профессор. Оставляю его вам. А у меня, прошу прощения, дел по горло. Ответственные съемки идут. Господин Карадонна торопит. Говорит, сроки поджимают. Скоро, говорит, домой.
   – Да, да,– кивнул Клауберг, не вслушиваясь в то, что говорил «зеленый берет». Он разглядывал Генку.
   Когда Юджин Росс ушел, Клауберг предложил Генке присесть, поставил перед ним бутылку вина, стакан и тоже сел напротив.
   – Меня заинтересовал человек, о котором мне рассказал господин Росс. Он что, специалист по искусству?
   – Обыкновенный торгаш, господин Клауберг, – напрямик ответил Генка. – Его товар, ваши деньги – вот и все. Но товар у него, надо отдать должное, доброкачественный.
   – Он москвич?
   – Кто же его знает, господин Клауберг! По рассказам судя, по всей стране таскался. Где-то с геологами бывал, на севере, с экспедициями.
   – На севере? И в Сибири, значит?
   – Да, бывал и там, в Сибири. Там такой товар еще сохранился в таежных селениях.
   – А вы что, в этом деле тоже понимаете? – поинтересовался Клауберг. – Это ваша специальность? Вы историк? Искусствовед?
   – Кое-что понимаю. Вернее, начинаю понимать. Но это попутно. Я же еще учусь. Перерывчик, правда, получился. Сейчас перехожу в другой институт. Знаете, выбрать себе специальность по душе – это совсем не просто.
   – Но ведь у вас, в Советском Союзе, все пути человеку открыты. Не так ли?
   – Это так, открыты. А что из того? Вот учился я в техническом – там надо знать математику. А у меня способностей к точным наукам ни каких, меня от них воротит. Пошел я в театральный – тоже не лучше. Глупцом себя чувствуешь, как попугай, повторяя чужие слова. В литературный можно бы, конечно. Рассказика два нацарапай – примут. Но кем же ты оттуда выйдешь? Сиди всю жизнь, приклеенный к стулу, и изводи бумагу. Душу вложишь в писанину, а критики тебя, как подушку, распотрошат и по всей улице пустят. Нет, господин Клауберг, нелегко, очень нелегко определиться в жизни. Теперь решил начать все сначала: пойду попробую в медицинский. Гинекологом буду.
   – Да, это весьма доходная профессия. Гинекологи – народ богатый. – Клауберг никак не мог понять, всерьез с ним разговаривает этот парень или чудака из себя изображает.– Выходит,– сказал он, помолчав, – что когда слишком много дорог открыто, тоже не очень хорошо?
   – Я разве сказал это? – удивился Генка.
   – Нет, не сказали. Но по логике оно так. Сюда попробовали, туда, в третье место… А время-то идет, идет. Это, знаете, как в зрительном зале: когда он почти пуст, совершенно немыслимо выбрать подходящее место. А когда есть всего одно свободное – с какой радостью кидаешься к нему и садишься. Ну, это к слову. Так, если вас не затруднит, сообщите мне адрес этого… как вы сказали?
   – Голубкова?
   – Да, да, господина Голубкова.
   В тот же вечер Клауберг приехал в Кунцево на такси. Улицу, название которой было записано у Клауберга, шофер не знал. Ну ничего, решил Клауберг, вышел где пришлось и, расспрашивая прохожих, отправился искать сам. Это был такой московский район, где новые городские дома перемешивались со старыми, почти деревенскими. Соломенных крыш, правда, не было, но дома по-деревенски украшались резными наличниками, крылечками, были обшиты тесом, покрашены. Видимо, совсем еще недавно это считалось пригородом. Может быть, даже дачной местностью. Некоторые улицы были непроезжими, тихими, как бы всеми забытыми.
   Одна из них оказалась именно той, которую и разыскивал Клауберг. Дом номер одиннадцать стоял на земле низко, он как бы врос с годами в почву, краска на его дощатой обшивке облиняла, а там, где еще сохранялась, она была похожа на бурую шелуху. Несколько небольших окон, крыльцо в одну ступеньку. Клауберг подошел к нему – следов ног на досках не было. И ручки у двери не было. Только черное отверстие от нее. Он знал такие дома, он видел их и под Ленинградом, и под Новгородом, и на Псковщине. Он врывался в такие дома, он жег их. Были такие и в Красухе…
   Он толкнул калитку ворот рядом с крыльцом.
   За калиткой увидел второе крыльцо, второй вход в дом. Дверь открыта. Клауберг вошел, потоптался в сенях, спросил, как обычно спрашивают в таких случаях русские:
   – Хозяева! Есть кто дома?
   Вышла старуха.
   – Семена Семеныча? Да вон в ту дверь, за чуланом которая. Не знаю, дома ли. Погляди сам.
   – Ну кто там? – услышал он в ответ на свой стук в дверь за чуланом.
   Жилец комнатенки, с одним окном, с низким потолком, сидел за столом перед этим распахнутым в сад окошком и подклеивал что-то в старой книге с пожелтевшими листами, в буром, желто-черном переплете, возможно, из свиной кожи.
   Момент был напряженный.
   Голубков скользнул раз, другой по лицу, по фигуре гостя, ничто его в нем, видимо, не заинтересовало. Он сказал: «Слушаю» – и продолжал свою работу.
   Клауберг сел на вторую табуретку возле стола.
   – Я по рекомендации,– сказал он, а сам все вглядывался в лицо человека за столом.
   Да, сомнений не было. Время прошло немалое, изменения произошли заметные: и волосы поредели, и кожа в морщинах, и мешки под глазами. Но общая белесость, эти белые, быстрые реснички все те же. Кондратьев, конечно, он, сотрудник «Нового времени».
   – По какой такой рекомендации? – спросил тем временем Кондратьев, замаскированный под Голубкова. – От кого?
   – От Кондратьева, – тихо сказал Клауберг.
   Кондратьев дернулся, будто его хватило током. Но глаз не вскинул, а поднял медленно, тяжело. Вот они, эти два кондратьевских глаза, которые так же смотрели на огонь Красухи, на повешенных, на убитых выстрелами в затылок, заколотых штыками жителей псковской деревни.
   – Вы из КГБ? – спросил он сухим горлом, откладывая свою работу в сторону.
   И тут Клауберг проклял себя за то, что поддался панике, за то, что засуетился, забегал, вместо того чтобы держаться как ни в чем не бывало и продолжать свое дело. Кондратьев его не узнавал, явно не узнавал, в его глазах не было ни искры воспоминаний. Но теперь… теперь уже просто так не уйдешь: вскочил и исчез. Имя Кондратьева названо. Теперь уже Кондратьев не успокоится, теперь-то он действительно начнет искать, следить, выяснять, с кем имеет дело, кто такой тот, кто знает Кондратьева, о котором, видимо, и сам-то Кондратьев-Голубков постарался уже позабыть.
   Клауберг не сумел ответить быстро, он не знал, что отвечать. Он с напряжением думал и смотрел на Кондратьева. А у того в глазах уже забегало, завертелось, память стала оживать.
   – Нет,– сказал он,– нет! Не может быть! Как вы сюда попали? – Он вскочил из-за стола. – Штурмбанфюрер!…
   Клауберг схватил его за руку. Рывком посадил обратно.
   – Не орите. Идиот! Если это еще не из КГБ, то после ваших воплей будут и из КГБ.
   Он отпустил руку Кондратьева. Тот сидел, как зашибленный, и не знал, что думать: лучше ли это, чем КГБ, или КГБ было бы лучше, чем вылезший откуда-то эсэсовский офицер. Клауберг же окончательно убедился в том, что его подвели нервы, Кондратьев и ведать не ведал о его пребывании в Москве, и сам он, конечно, живет по чужим документам, пряча от советских властей свое подлинное лицо. Это несло с собой Клаубергу некоторое облегчение. Надо было выпутываться.
   – Ну что ж, Кондратьев, будем считать, что Кондратьева нет, есть Голубков. Так? – Кондратьев молчал.– Но нет и штурмбанфюрера… Есть профессор, уважаемый иностранный профессор! – Он даже улыбнулся.
   Но Кондратьев как бы окаменел. Страх не только не отпускал его, но забирал все сильнее, отнимая волю, отнимая силы, отнимая способность шевельнуться. Он холодел, медленно застывал. Столько лет, столько лет собачьей, волчьей жизни, односторонней, изнурительной игры в прятки, столько лет страшных снов, страшных мыслей – и все зря! С какой радостью он наблюдал на Ваганьковском за похоронами того чекиста, который, как думалось ему, был последним, кто знал, что Голубков не Голубков, а Кондратьев. А вот есть и еще, и еще живой. Почему этот эсэсовец не сдох? Их же ловили, судили, казнили. Они преступники. Но вот жив, жив, нашелся, пришел. Зачем? С какой бы радостью схватил в эту минуту он, Кондратьев, топор, который стоит там, за дверью в чулане, и рубанул бы по этой круглой, как у сома, башке. Рука бы не дрогнула, нет. Может быть, выскочить в окно, броситься через малину туда, к главной улице, к Минскому шоссе, где милиция, крикнуть – пусть возьмут душителя и вешателя? Да, возьмут… Но возьмут и того, кто на этих вешателей работал. Чекиста нет. Но есть этот штурмбанфюрер. Он же не промолчит, он скажет, начнут искать газеты, листать их, объявят, кто он такой, из псковских лесов выйдут свидетели: выдал, выдал партизан – заорут. И крышка, на старости лет крышка.
   – Чего молчите-то, Кондратьев? – сказал Клауберг, наблюдая за его лицом, в котором все было видно, как в зеркале. – Думаете, как бы меня прикончить, как бы выдать так, чтобы самому остаться целым? Увы, не получится. Есть такие тупики, из которых обратного хода нет. Вы в нем, в этом тупике. В подобных случаях спасение одно: сидеть тихо и не трепыхаться. Видите, я вас не забыл, я решил вас проведать. Вспомнил, знаете, о вас в Пскове. Я недавно был в тех местах. С научной экспедицией. Вспомнил партизан, которых мои соотечественники вешали по вашей любезной указке. Красуху, деревню эту сожженную, вспомнил. Вы, кажет ся, там так хорошо фотографировали пожар, трупы повешенных и расстрелянных? В монастыре был, иконы смотрел, тот зал, где мы, офицеры великой Германии, заседали с русскими попами, о чем вы так красочно расписывали в газете «Новое время». Видите, и название газеты помню. И вот решил проведать вас. Как вам живется? Не надо ли помочь? – Клауберг постепенно овладевал собой. Трудно сказать, что будет дальше; от таких мозгляков, как Кондратьев, ждать можно чего угодно; но пока он раздавлен, он весь у тебя в кулаке, такой он не только не страшен – он жалок, смешон, ничтожен. Над ним можно сколько угодно потешаться. Кондратьев действительно был раздавлен. У него даже постукивали зубы.
   – Ну полно, – сказал Клауберг, – возьмите себя в руки. У вас есть водка или что?
   – Там…– Кондратьев кивком указал на небольшой шкафик из темного, старого дерева, втиснутый в угол меж столом и кроватью.
   Клауберг распахнул дверцу, среди разнокалиберной щербатой посуды увидел бутылку, налил из нее в чашку, подал Кондратьеву.
   – Надо это выпить.
   Тот, постукивая зубами о край чашки, стал пить, давясь и кашляя. Может быть, ему стало легче, но немного. Он все-таки по-настоящему не приходил в себя, даже захмелев, раскрасневшись до пота.
   Положение в общем-то оставалось безвыходным. Уехать в гостиницу, бросив вот такого Кондратьева? А тот отойдет потом и, махнув на все рукой, отправится в КГБ. В отчаянии-то чего только люди не делают! Дать ему какой-нибудь железиной в переносье и уложить на месте – могут несколько дней не хватиться, а тем временем улететь из Москвы? А вдруг это обнаружится быстрее? Зайдет через полчаса та бабка – и тревога. Отпечатки подошв во дворе, на улице, на этой мягкой сельской земле, ищейки, уголовный розыск…
   – Эх, Кондратьев, Кондратьев! – сказал Клауберг. – Какого вы черта остались в России! Жили бы в свободном мире, свободным человеком, не тряслись бы от стука в дверь, имени могли бы не менять. Россию вам подавай!
   – На черта мне эта Россия! – огрызнулся вдруг Кондратьев. – Но и вас, вас мне не надо!
   – А чего вам надо? Денег?
   – Есть у меня деньги, есть! – Хмель все-таки действовал на Кондратьева.– Вас с вашими потрохами купить могу. Долларами могу уплатить, кронами, фунтами.
   – Все, все купишь, заяц! Только покоя себе не купишь!
   Чтобы уйти, не оставалось ничего другого, как посильнее припугнуть Кондратьева.
   – Итак, Кондратьев, – сказал Клауберг, вставая с табуретки, – если вы раскроете где-нибудь рот, будете, словом, нескромны, для меня все это обойдется неприятным собеседованием, поскольку я подданный такой страны, с которой ваши власти не захотят ссориться из-за моей персоны, – она не столь велика и заметна. А вот я скромничать уже не стану, и вы предстанете перед вашим судом со всеми, как вы изволили выразиться, вашими коллаборационистскими потрохами. Изменник родины! Враг народа! Вот так, Кондратьев!
   Он ушел. Но шел неторопливо, шел трудно, его тянуло назад, чтобы развязать затянувшийся узел как-то иначе, радикальней, надежней.
   Отыскал стоянку такси на одном из перекрестков, попросил довезти до центра. Расплатился у Библиотеки Ленина, к гостинице шел пешком, все раздумывал. Возле гостиницы машинально, как делал постоянно, поднял глаза к фронтону и прочел надпись, указанную ему однажды Сабуровым: «Только диктатура пролетариата в состоянии освободить человечество от гнета капитала. В. И. Ленин».
   Поднявшись на свой этаж, постучался в комнату Сабурова. Был уже одиннадцатый час. При свете сильных ламп Сабуров и Юджин Росс рассматривали превосходно выполненные Россом большие цветные фотоснимки не только с икон или старых картин. Юджин Росс ухитрился сфотографировать и те полотна французов, которые имелись в Москве, – Сезанна, Дега, Ренуара, и много знаменитых ценностей Третьяковской галереи.
 
   – Чудесно, чудесно! – восхищался Сабуров. Юджин Росс, самодовольно ухмыляясь, жевал резинку.– Я надеюсь, Юджин, что вы мне подарите комплект ваших снимков. Мне это будет бесконечно дорого там, в моей далекой Вариготте, на Лигурийском берегу. Такая память о России! О нашем совместном путешествии. Оно мне кажется очень удачным. Не так ли, профессор? – Он взглянул на Клауберга.
 
   Лицо у Клауберга было темное, напряженное.
   – Да, безусловно, – ответил он как-то тускло и для него непривычно.– Надо бы выпить по этому поводу. У тебя, конечно, ничего нет.– Он посмотрел на Сабурова. – У меня тоже. Один русский юнец вылакал остатки.
   – Да! – сказал Юджин. – Как вы сговорились, профессор, с Геннадием? Он дал вам адрес того торговца?
   – Дал.
   – Вы были там?
   – Нет еще. На днях соберусь, – ответил Клауберг и тотчас подумал: зачем соврал? Кондратьев встретит того юнца или этого Росса, может болтнуть, и пойдет закручиваться клубок. Как все скверно, когда врешь без нужды и не по программе, и как, значит, он, Клауберг, основательно выбит из привычного состояния, если идет на мелкое вранье.– Да, так я говорю, что у меня нет ни глотка. Одна надежда на тебя, Юджин. У тебя всегда в запасе.
   – У меня есть, конечно. Принести? Или ко мне зайдете?
   – Неси ко мне. Не будем засвинячивать комнату господина Карадонна. А у меня – сам бог велел это делать. Я руководитель группы. Кстати, где мисс Браун? Я ее уже два дня не вижу.
   – Ее кто-то хлопнул по ягодицам,– сказал Юджин Росс, уже стоя в дверях. – Разволновалась, бегает по всей Москве, пьет валерьянку. – Он ушел.
   – Что за история? – спросил Клауберг у Сабурова, когда они пе реходили по коридору к комнате Клауберга. – Кто ее хлопнул?
   – Он что-то объяснял, этот Росс, я не вник. С кем-то спорила…– Сабуров шагнул в дверь, которую отворил Клауберг. – Нет, кого-то она тут в прошлый приезд оболгала в своем журнальчике… Где она там печатается?… А он, оболганный ею, вновь встретил ее – и вот что-то вышло.
   Появился Юджин Росс с охапкой бутылок.
   – Батарея, к бою! – воскликнул он, закрыв за собой дверь ногой, и принялся расставлять бутылки на столе.
   – Юджин, – сказал Клауберг. – Как это произошло?… С мисс Браун?
   – Она написала, что этот человек – кажется, писатель – в тот раз, когда она брала у него интервью, похлопал ее по заду. Ну поднажала на педали, как водится. А он ей на этот раз и сказал: «Я понял ваши слова, как аванс, и дабы ваша брехня была правдой, вот вам, получите!»
   – А что, он не дурак, этот русский! – Клауберг рассмеялся. Сама, дура, виновата.
   Они сидели до глубокой ночи. Сабуров пил мало: он не любил этих виски и джинов, в Италии привык к сухим виноградным винам, которые у них с Делией бочками стояли в подвале. Там были даже такие, которым уже по двадцать с лишним лет. Он только мочил губы в этих северных питиях. Зато Юджин Росс и почему-то обычно сдержанный на выпивку в Москве Клауберг дали себе волю. Юджин разошелся, хлопал их по коленям и рукам, говорил, что вначале думал о них не. очень одобрительно; старые, мол, сухари и перечницы. Но они, оказывается, ничего ребята. Клауберг в шумном разговоре назвал его «зеленым беретом», Юджин начал было приставать к нему, требуя ответить, что Клауберг имеет в виду, говоря так, но сбился с мысли и понес чепуху уже в другом направлении.
   Часа в три ночи Сабуров и Юджин Росс ушли к себе. Росс был вдребезги пьян, держался за стену, когда шел коридором. Клауберг долго сидел, тупо посматривая на тот ералаш, какой остался на столе от компании: на пустые и полупустые бутылки, на огрызки яблок и кожуру бананов, на груды окурков и россыпи пепла. Потом поднялся, подошел к телефонному аппарату и набрал номер Порции Браун.
   – Я разбудил вас, – сказал он, когда она откликнулась сонным голосом.– Но у меня важное дело. Отомкните вашу дверь. Сейчас приду.
   Она встретила его встревоженная, в одной нижней сорочке. Он замкнул дверь за собой, сгреб ее и плюхнул плашмя на теплую постель. Она пыталась вскочить, но руки у него были из железа. Одной рукой он держал мисс Браун, другой стаскивал с себя одежды. Она не кричала, она боялась кричать,она шипела:
   – Бош, бош! Скотина! Ты не посмеешь!
   – Брось наконец свою проповедь! – рявкнул он на нее, и она затихла.

40

   Телефон зазвонил так рано, как еще не бывало. Подошла мать Леры, Мария Васильевна, встававшая в доме первой. Но даже и для нее такое время было необычным.
   – Я попрошу позвать Валерию Васильеву,– услышала она знакомый ей голос с иностранным акцентом.
   – Во-первых, – ответила Мария Васильевна, – вы прекрасно знаете, кто живет в этом доме, вы тоже в нем жили и могли бы, следовательно, поздороваться, Бенито. А во-вторых, нельзя ли позвонить позже, все еще спят.
   – Здравствуйте, здравствуйте, – сказал Спада досадливо. – Но все-таки разбудите, пожалуйста, Леру. У меня очень срочный вопрос, очень.
   – Прискакал? – сказала Лера, когда Мария Васильевна, разбудив ее, объяснила, кто к ним названивает в такую рань. – Ах, мама, надо было сказать, что меня нет, что я уехала куда-нибудь на полгода. Ну, как ты не сообразила. Чего я с ним буду объясняться.
   Она все же поднялась, подошла к аппарату.
   – Мне надо с тобой встретиться, – заговорил Спада. – У меня очень мало времени, всего три или четыре дня, и за эти дни надо кое-что решить.
   – А разве мы еще не все решили?
   – Ты, может быть, и все. А я не все. Так или иначе, я жду тебя возле гостиницы «Националь» ровно в десять.
   Он повесил трубку. Лера стояла возле телефонного аппарата и раздумывала о том, что же это значит: зачем он приехал, что ему понадобилось решать, почему позвонил в такую рань? Звонок его был не просто неприятен, даже отвратителен. Она не могла спокойно слышать этот голос, не то что идти куда-то и встречаться с ненавистным ей человеком. Но кто же его знает, что он задумал. Может быть, подготовил новые пакости ей или, еще хуже, Василию Петровичу. Василий Петрович рассказывал по телефону о том, как к ним в партийный комитет пришел то ли второй, то ли третий экземпляр письма Спады, одновременно адресованного в несколько организаций. Спада поносил его, Булатова, обвинял в нарушении морального кодекса строителей коммунизма, но не жалел в своем письмеце и ее, свою еще не разведенную супругу. «Ну и что?» – спросила тогда с волнением Лера. «А ничего,– ответил Булатов.– Люди уже стали привыкать к тому, что подобная литература в наши дни заменяет кольца с ядом, которые в некие века были в большом ходу. Тогда над кубком с вином, предназначенным противнику, нажимали незримый механизм такого колечка и роняли в вино пару капель отравы. Теперь стругают письмецо в партийный комитет, так сказать, сигнализируют».
   Обдумав все, Лера решила пойти и ровно в десять была возле «Националя». Подкатывали и отъезжали автомобили с иностранными номерами, из всех стран, всяческих марок, слышалась речь на разных языках. Пестрые дамы – в брюках и брючках, в шортах, в темных очках. Солидные мужчины в дорожных куртках. Они смеялись, болтали, что-то обсуждали. Спады среди них не было. Он явился только в пятнадцать минут одиннадцатого.
   – Опоздал,– сказал он сухо.– Прошу прощения. Ну что, пойдем ко мне в номер?
   – Чтобы ты потом написал куда-нибудь, что некая Васильева бегает по номерам гостиницы «Националь» в поисках легкого заработка? Спасибо. Если у тебя действительно есть какой-то разговор, пойдем вон туда, в сад, через площадь.
   В саду они нашли свободную скамейку.
   – Вот что,– заговорил Спада.– У меня, я уже сказал, очень мало времени. Я звонил так рано, чтобы не терять его напрасно и непременно застать тебя дома. Фирма прислала меня с образцами продукции – всего на несколько дней. За это время надо решить, как быть с Бартоломео.
   – Ты ведь решил, ты написал мне об этом: он остается на память мне.
   – Я написал в раздражении. Я должен его забрать.
   – Что ж, попробуй. У нас не Италия. С полицией по такому делу не придешь, судей не подкупишь, гангстеров не наймешь. Действуйте, синьор Спада, действуйте, в добрый час. Это все?
   – Нет, это не все! – Спада вскочил. У него вообще никаких дел к Лере не было, и ребенок ему был не нужен. Правдой в его словах было только то, что он приехал пo делам фирмы, в сущности, как посыльный. Остальное он выдумал, чтобы только потрепать нервы Лере. – Не все, не все! – восклицал он, не зная, что же сказать еще. Его бесило спокойствие Леры бесило то, что теперь она была неуязвима. Это там, у себя в Турине, он мог издеваться над нею сколько ему было угодно. Здесь она была у себя, ее от него защищал закон ее страны. Ничего не мог он сделать с этой женщиной в этой стране, хотя эта женщина все еще оставалась по документам его законной женой.
   Он метался возле скамьи, Лера смотрела на него с усмешкой.
   – Что, – сказала она, – не приходит ли тебе на память ваша итальянская кинокартина о разводе по-итальянски, не припоминаешь ли ты того итальянского мужа, который в мечтах видел, как он варит мыло из своей жены? Ах, золотая мечта! Да? – Лера встала. – Учти, – сказала она, – что больше я на твои звонки не отвечу, больше мы не встретимся. Если тебе еще что-то надо, – говори. Нет? Тогда будьте здоровы, синьор Спада! Успехов вам в продвижении по службе!
   Как он ни бесился, она ушла, на его глазах спустилась по ступеням в подземный переход и там исчезла.
   – Будь ты проклята! – сказал он вслух с такой злобой, что на него оглянулись.– «Будь ты проклята со всей своей страной вместе!» – добавил он уже про себя.
   В Москве у Спады были приятели. Днем он делал дела фирмы в соответствующих советских организациях, вечерами таскался к ним, к приятелям, с которыми окончил университет. Один из них состоял в штате какого-то журнала, другой писал в газеты статьи по театру, третий был связан с кино. Собственно, под их воздействием еще тогда, когда учился, он, выбравший себе профессией юриспруденцию, приобщился к делам литературы и искусства.
   – Что нового? – интересовался он теперь. – Чем живет литературная Москва?
   Сплетен было сколько угодно, хоть отбавляй. За бутылками принесенных Спадой дешевых вермутов «Чинзано» и «Кампари» представители литературного, как в старину называли «демимонда», или «полусвета», наперебой рассказывали ему анекдоты о том, о другом, о третьем; так или иначе были помянуты и художник Свешников, и поэт Богородицкий, и ретроград Булатов, который… и так далее. За это время, пока Спады не было в Москве, кого-то где-то обсуждали, кого-то прорабатывали, кого-то разделали под орех в газете, в журнале. В этой мутной словесной воде он плавал, как болотный линь, упиваясь слухами, кухонными рассказами, и так и этак разваливался на тинистом дне жизни, какой жили его здешние единомышленники-обыватели. В этой тине было привольно, вольготно. Благодать!
   – Только бы мне прихватить кое-что с собой! – время от времени повторял он. – Вот эта ненапечатанная статейка есть где-нибудь? А это коллективное письмо? А эту беседу кто-нибудь записал?
   – Есть, есть,– говорили ему.– Чего не найдем у себя, у Жанночки получим. Ты Жанну-то Матвеевну не забыл? То-то! Прихватишь своего «Чинзано», и все тебе будет сделано. Ты молодец, Бенито, мы читали твои статьи, твои письма в газеты, заметки. Не только Жанночка, многие теперь насобачились переводить. Здорово пишешь! Как ты Булатова оттаскал за его очерки – одно удовольствие читать.
   – Только поспешил, – сказал, второй приятель. – В последнем куске он успел тебе подножку подставить. Не спеши так никогда. Имей выдержку.
   – Темперамент! – сказал третий, – Тоже бушевали – итальянец!
   Срок пребывания Спады в Москве действительно был мал. Не откладывая дела, его повели к Жанне Матвеевне за стенограммами, записями, письмами и всем тем прочим товаром, каким она славилась.
   На стол была выставлена большая бутыль «Чинзано». Жанна Матвеевна при виде ее заболтала по-итальянски.