— Пожалуй — да.
   — Тогда подумай над моим предложена, есть время до завтра. А завтра мы встретимся, и ты дашь мне ответ.
   — Что ж, пусть будет так.
   На этой оптимистической ноте наша беседа завершилась. Я оставил любезнейшего, улыбчивого господина Версуса и был водворен в свой каземат.
   Мне было над чем подумать.

Глава 4

   Прошел день, пришла ночь. Я так и не сумел заснуть. Я даже не осознал, сколь долго была та ночь. В тюрьме вообще теряешь чувство времени. Обозначенное для нормальных людей месяцами и годами, разграфленными черно-белой круговертью сменяющихся дней и ночей, и плавно переливающее свое естество из сегодня в завтра, время для заключенного, помещенного в каменный мешок, превращается в отсчет мисок с безвкусной баландой. Длинная, бесконечно длинная миска, похожая как две капли на предыдущую. Лишь единожды в неделю остается ощущение некоего разнообразия, а если без пафоса, это вкус дополнительного блюда, которое единственно могло считаться олицетворением времени. И вновь нескончаемая серость, претендующая на звание вечности, но являющаяся безвременьем. Время исчезало. Оно не замедляло и не ускоряло свой бег, уступая место неестественному измерению, которому не было места в нормальном мире. Измерение, выражающее ничто — бесцветное, безвкусное и почти безобидное. Совершенно безобидное, если не задумываться над тем, что где-то рядом, слева ли, справа, разлитое в воздухе или серости стен, незримо скользит время, подобно медленной, но настойчивой реке, лениво струящейся мимо. Река, пробегающая у ног, совершенно не затрагивающая тебя и необратимая; и твое время, обозначающее жизнь, твой крохотный ручеек-миг, что никак не может влиться в эту реку. Он напрягает все силы, упорствует, но никак не может пробить стену безвременья, отделяющего его от общего русла времени. Он растворяется в этом безвременье, порождая ощущение напрасно прожитого. Странное ощущение, если над ним задуматься.
   И еще — ощущение безвозвратности. Почему-то в моем представлении оно связано именно с рекой. Быть может, потому что река есть наглядное движение. Размеренное дыхание моря, даже если оно хрипит бурей, отдает постоянством. Бег лани слишком легок и быстролетен. В нем много от ветерка, но ничего от ветра. В нем нет ничего от стихии и необузданности, присущей убегающей вдаль воде, нет категорийности. А чтоб осознать время, необходимо мыслить именно категориями. И потому мы говорим о реке, чьи воды плавно скользят за отлогие косогоры, и никогда не повернут вспять, и никогда не вернутся. Нет, конечно же они вернутся, но для этого должен пройти Великий Год — отрезок Вечности, масштаб которого не сумел точно обозначить никто. Но и многократно, вечно повторяющийся Великий Год по своему безвозвратен. Пусть даже он лишь матрица от свершенного и несвершившегося. Все равно будущее и прошлое с корнем выдирают его из черного ряда вечного и нарекают настоящим.
   Когда человек задумался над тем, что есть настоящее, приходящее из будущего и исчезающее в прошлом, он впервые осознал сущность времени, выразив словами древнего мудреца такую простую и великую истину, что в одну реку нельзя войти дважды. А если и можно войти, то уж никак нельзя выйти. Это говорю вам я, постоялец тюрьмы Сонг, один из тех, кто знает, о чем говорит.
   Странно чувствовать, как взбудоражено сознание. Я давно научился спокойно относиться ко всему, происходящему вокруг. Верно, потому, что вокруг ничего не происходило. То, что случилось сегодня, было единственным событием за те десять лет, что я провел в тюрьме Сонг. Событием странным, почти неестественным. Я ждал его, я надеялся, что нечто должно произойти. Но я и предположить не мог, что оно произойдет в подобной форме. Свобода! Я жаждал свободы. Свобода означала чудо, но я готов был уверовать в чудо. Почему бы и нет, когда очень хочется уверовать. Почему бы Совету не принять новые законы, пересмотреть мое дело, может же, наконец, грянуть какая-нибудь амнистия! Только вот по поводу чего? Ожидание чуда, заключенное в формуле: не верую, но надеюсь. Надежда великая вещь. Один человек открыл, что она умирает последней, другой же осмелился предположить, что последней все же умирает любовь. Я не знал, кому верить. Быть может, оба они правы. Но мне некого было любить и не на что надеяться. Я любил все то, чего был лишен, и. надеялся обрести его, точнее, вернуть его себе, ибо когда-то оно уже принадлежало мне. А вернуть все означало вернуть свободу, потому что именно она заключала в себе все. Но за свободу почти наверняка пришлось бы заплатить жизнь.
   Жизнь. В сущности, что есть жизнь? Я никогда раньше не задумывался над этим, как, впрочем, и над многим другим. Я стал размышлять над тем, что есть жизнь, когда мне ее ограничили, урезали. И надо заметить, подобное знание вряд ли можно было назвать благом. Что есть жизнь, полагаю, не понял ни один из живших, ни тот, кто живет, ни тот, кому предстоит жить. Мне доводилось слышать уйму рассуждений по этому поводу от самых мрачных до безрассудно-легкомысленных. И я не был согласен ни с одним из них. Когда-то давно, впервые столкнувшись со смертью, я сделал великое открытие — жизнь не есть смерть. Антитеза сущего и лишенного сути, дающая неудержимый простор для фантазии. Дающая, но лишь при одном условии — если знаешь, что есть жизнь. А это не удалось понять никому и, полагаю, не удастся. Даже обретая смерть, человек не познает до конца всей ее великой, радостной и трагичной сути. Именно и радостной, и трагичной, ведь лишение вечного — радостно, лишение сути трагично. Неведомый, почти неопределимый порог трагизма и радости. Но все же жизнь — величайшая вещь в себе. Она непостоянна. О ней можно говорить бесконечно долго, но ее не понять. Наверно, потому о ней так хочется говорить. Неважно, что она есть — стремительно утекающий вдаль миг настоящего, растянувшийся до вечности прыжок в небытие, горе или счастье, — для меня жизнь была равнозначна свободе. Подобно воплю раба — свобода или смерть! Я не был рабом — так уверяло общество, и был им — я знал об этом сам.
   Свобода, недостижимо маячащая за гранью горизонта…. Еще вчера я был склонен размышлять о ней с оттенком меланхолии, серой и ленивой, но предложение, сделанное мне ушлым толстяком из Корпорации Иллюзий, придало мыслям лихорадочную живость, словно предстояло за одну ночь передумать все, на что судьбою отводились годы безвременья. Я вдруг ощутил, что чувство времени вернулось ко мне. Я вновь сознавал, что такое сегодня. И что наутро, если я пожелаю, наступит завтра. А это означало лишь одно — я обретал жизнь. Как это странно — жизнь, возвращающаяся по единому слову. Но разве королевское слово не даровало жизнь? Но если б то было королевское слово!
   Я припомнил торопливые, брызжущие слюной слова господина Версуса, и моему взору предстали лица тех, кого я не знал, — лица моих собратьев по несчастью, которых, как и меня, поманили к жизни надеждой на свободу. Они были тусклы, неразличимы, неопределенны, но все же я сумел рассмотреть в них то, что видел в себе. Они жаждали свободы и ради нее были готовы на все. Еще вчера мы не подозревали друг о друге, а завтра нам, возможно, предстоит стать смертельными врагами. Смертельными в буквальном смысле слова, ибо мы будем нести друг другу смерть. Хотел ли я одарить их, безвинных предо мною, смертью? Все равно, что спросить, хочу ли я смерти. Конечно нет! Я никогда не кутал шею в намыленную петлю. Я никогда не искал смерти. Ни за какие деньги. Ни за сто тысяч, ни за миллион, ни за… Признаться, мои представления о числах, особенно касаемо денег, застревали на границе числа с шестью нолями. Большего я даже вообразить не мог. Баснословная сумма, однако я мог вполне прожить без нее. При условии, если останусь жив. Но ведь толстый господин с задатками прожженного коммивояжера не скрывал, что деньги есть лишь приложение к главной награде — к жизни. Деньги — без них можно прожить, а вот жизнь… Какого черта я заладил одно и то же? Интересно, о чем сейчас думают остальные?
   Вне всяких сомнений, примерно о том же, о чем и я. Хотя кто-то уже, наверно, и не думает. Я знавал людей, без колебания делавших выбор между жизнью и смертью, особенно, если жизнь была чужою. Такие с брезгливой усмешкой нажимали на курок излучателя. Я и сам так поступал, хотя порой мне казалось, что это не я. А возможно, это и впрямь был не я, а кто-то другой. Другой Дип Бонуэр, пришелец из отражения, именуемого здесь смертью. Такое случается, я сам был свидетелем тому. Однажды мне довелось видеть самого себя из иллюминатора космолайнера. Я шагал по безбрежной черноте, а следом бежала свора звездных псов, лохматых и добродушных. Я шагал в пустоте и улыбался себе — тому, который с раскрытым ртом прилип к светящемуся кругу внутри металлического цилиндра. И я не верил ни в то, что люди могут жить внутри стальных гробов-звездолетов, ни в то, что они могут вот так запросто прогуливаться меж звезд. Но это было, хоть я и не верил. Это было, как была и смерть.
   Страшила ли меня смерть, гаденькая старушонка с зазубренной косой за спиной? В ней было что-то от одной из моих школьных наставниц — она преподавала естествознание. Та же угловатость, то же бесполое лицо, та же беспощадная справедливость. Когда она ставила пару, ее рука олицетворяла для меня неотвратимую длань Клото, перерезающую очередную нить. Не скажу, что я боялся ее, но и не скажу, что любил. Не бояться и не любить — единственно верное, на мой взгляд, отношение к смерти. Глуп тот, кто боится. Это все равно, что дрожать в преддверии наступающей ночи. Еще глупее любить. Любовь умирает на пороге смерти, облачаясь в саван небытия. Я хотел любить и потому не желал умирать. А значит, надлежало трезво взвесить все «за» и «против» и дать ответ.
   Сначала «против». Против было очень немногое. Против была сама вероятность смерти. Я трезво оценивал собственные силы и потому не испытывал особых иллюзий относительно своих шансов на успех. Эти шансы были несоизмеримо малы. Но что означает опасность умереть для того, кто похоронен заживо? Лишь подтвердить собственную смерть фактом, почувствовав себя при этом хоть ненадолго живым.
   Почувствовать себя живым — это было первое и громадное «за». Но рядом дышала смерть. Дышала влажно, жарко, неровно, как дышит охваченный лихорадкой больной. Это дыхание леденило кровь и заставляло сердце биться частыми упругими толчками, от которых в глазах появлялись черные пятна.
   Уставив зрачки в бесконечно серый потолок, я пытался понять, что же страшит меня более — смерть или существование в этих стенах. Вывод был очевиден, хотя и дался нелегко — серое страшило сильней. Если прежде я сумел как-то смириться, свыкнуться с ним, то теперь, когда меня поманили иллюзией свободы, вновь остро ощущал ту непереносимую тяжесть, с какой давили на меня бетонные своды тюрьмы Сонг. Вы даже не можете вообразить, что чувствует наглухо впечатанный в серую клетку человек, единственный раз за десять лет видевший солнечные лучи, да и то искаженные светофильтрами, человек, совершенно забывший, как выглядит живая трава и чем пахнет текущая по извилистому овражку талая вода. Ты заживо погребен, тебе хочется завыть в полный голос от тоски и одиночества, но даже и этого ты сделать не вправе, потому что назначенное тебе страшнее. Ты заключен в предбанник иного мира и приговорен бесконечно долго ожидать последнего суда, который, может быть, подарит тебе успокоение. Но лишь — может быть. Верно, так ощущали себя тени, бродившие по берегу Ахерона. Именно потому жизнерадостное олимпийское язычество сменилось сумерками народившегося на Востоке идола. Христианин верил в посмертный исход, эллин навечно был подвешен в затхлом бесцветье ожидания Аида. Ни хорошо, ни плохо. Нечто среднее, которое на деле — тоскливое ничто, в котором человеку нет места. Это грань, разделяющая двуцветье. А в жизни должен преобладать какой-нибудь цвет, не обязательно даже белый, черный тоже годится, хотя он и олицетворяет ее оборотную сторону. Даже ради черного стоит рискнуть. Смерть отрицается смертью. А отрицание, сведенное воедино дважды, порой предполагает положительный результат. Тот самый шанс, который непременно есть, даже когда его быть не может, потому что он предусмотрен теорией вероятности. И я осознал, что готов рискнуть, а осознав, понял, что отвечу завтра.

Глава 5

   — Да, — сказал я.
   Толстый господин взглянул на меня без ожидаемого мной интереса:
   — Как я понимаю, вы согласны.
   Мы вновь были на «вы», что, верно, должно было подчеркнуть торжественность момента.
   — Да, — повторил я, испытывая вполне объяснимую досаду по поводу того равнодушия, которое исходило от собеседника.
   — Хорошо, тогда поставьте подпись.
   Сквозь щель стола вылез лист бумаги. Я неторопливо цапнул его. То был договор, какой я видел накануне. Только теперь он был скреплен печатью Высшего Конституционного Совета, жирно оттиснутой над первой строкой. Как все и должно быть.
   Я посмотрел на толстяка, тот, в свою очередь, внимательно наблюдал за тем, как я изучаю документ.
   — Чем мне расписаться?
   — Видите внизу листа черный кружок?
   — Да.
   — Прикоснитесь к нему большим пальцем правой руки и подержите палец в таком положении несколько секунд.
   Я исполнил то, что было велено.
   — Достаточно?
   — Вполне.
   Я поднял руку. На черном фоне отчетливо виднелся зеленоватый отпечаток моего пальца.
   — Все?
   — Да, спасибо. Теперь суньте договор обратно в щель.
   Лист исчез в чреве стола, а через мгновение очутился в руках толстяка. Дотошно изучив отпечаток, представитель Корпорации положил бумагу в папочку, где уже покоились несколько подобных листков. Физиономия его выражала крайнюю степень довольства. Так ухмыляется кот, заприметивший оставленное без присмотра блюдце со сметаной.
   — Что теперь? — поинтересовался я, испытывая желание въехать в эту жирную рожу кулаком.
   — Теперь вам предстоит пройти физиологическое обследование, а также проверку на психодетекторе. Приходилось слышать о таком?
   — Да, — подтвердил я. — Когда-то подобное устройство именовалось детектором лжи, но потом это название показалось кому-то наверху неблагозвучным и было заменено на настоящее.
   Лицо представителя Корпорации превратилось в одну сплошную улыбку.
   — В таком случае, господин Бонуэр, сейчас вас проводят в бокс, в котором вам предстоит провести весь подготовительный период, а через некоторое время отведут на осмотр. В свою камеру вы больше не вернетесь. Отныне вы — свободный человек! — Толстяк привстал и церемонно дернул головой. — Позвольте поздравить вас с этим!
   Я кисло кивнул в ответ. Никаких особых восторгов я покуда не испытывал. Версус оскорблено пожал плечами, сел и вызвал охрану.
   Под бдительным присмотром двух привычно безликих хранителей я был препровожден в небольшую комнатку, внешне мало чем отличающуюся от моего прежнего жилища, и оставлен там.
   Обо мне позабыли, но не настолько, чтобы я успел насладиться положением свободного человека. Вскоре дверь распахнулась, и началось очередное путешествие по длинным коридорам. Несмотря на то что я не был больше заключенным, отношение хранителей ко мне ничуть не изменилось. То же требование заложить за спину руки, те же отрывистые окрики, та же готовность сделать из меня отбивную. Тюрьма Сонг упорно не желала отпускать меня, и я не обижался на нее за это, так как знал, сколь опасно дарить свободу таким, как я. Я просто шагал вперед, без промедления реагируя на каждый окрик хранителей, и думал о том дне, когда смогу пройти по родному городу и когда за спиной не будет слышна вкрадчивая поступь надзирателя. Но от этого дня меня отделяли бесконечность и еще одиннадцать трупов, которые покуда были не трупами, а людьми, мечтавшими примерно о том же, о чем и я. От этого дня меня отделяло короткое жесткое слово, впитавшее в себя эманацию всех слов, определяющих сущность нашего мира: черное слово «смерть».
   За этими раздумьями я не заметил, как очутился в помещении, полном всяких блестящих штуковин и людей в халатах болотного цвета. У дверей меня встретил тип в круглых очках.
   — Раздевайтесь, — блеснув линзами, коротко предложил он.
   По правде говоря, я слегка замялся. Среди тонущих в болотном одноцветье лиц я приметил несколько, явно принадлежащих противоположному полу. Не скажу, что отличаюсь чрезмерной стыдливостью, но предстать обнаженным перед весьма миловидными девицами мне не очень-то хотелось. Я был не в той форме, чтобы обольщать женщин красотой своего тела. Я давненько не видел себя без тюремного комбинезона, но если принять во внимание скудость питания и полное отсутствие солнечных лучей, я должен был походить на ощипанного тощего петуха, поэтому предложение очкарика не вызвало у меня особого восторга. Я не исполнил приказа и красноречиво, как мне показалось, повел бровями в сторону ближайшей ко мне девицы. Но тип в очках или не понял, или не захотел понять меня. Одарив мою персону равнодушным взглядом, искаженным толстыми выпуклыми линзами, он нетерпеливо прибавил:
   — Ну что же вы стоите? Раздевайтесь!
   — Ты что, оглох? — рявкнул стоявший за моей спиной хранитель, и правая почка ощутила увесистое прикосновение кулака.
   Я охнул от боли и счел его довод вполне убедительным, чтобы подчиниться. Дрожащими пальцами я потянул застежку от шеи к правому боку. Доведя ее до того места, где кончались рамки приличия, я замер и сдавленным шепотом пробормотал:
   — А как же эти?
   — Эти? — Тип в очках недоуменно уставился на меня. Потом до него дошло, что я имею в виду, и он ухмыльнулся: — Эти как-нибудь переживут. Они вдоволь насмотрелись здесь на всякое дерьмо. Твой голый зад, приятель, вряд ли их смутит.
   Слова очкарика не убедили меня, но я не стал дожидаться, когда охранник придаст им дополнительный вес. Попрыгав поочередно на каждой ноге, я стащил с себя комбинезон и оказался в костюме Адама. Не скажу, что это произвело фурор. Люди в болотных халатах по-прежнему занимались своими делами, только охранник не удержался от соблазна врезать мне ладонью по мягкому месту.
   — Дохляк!
   Этот шлепок будто стал сигналом. Взоры находившихся в помещении разом обратились ко мне, отчего я ощутил себя нимфеткой, назначенной на роль главной дамы стриптиз-шоу. Руки автоматически отрепетировали движение футболиста, стоящего в стенке, щекам стало нестерпимо жарко.
   Типу в очках пришлась не по душе выходка моего провожатого, и он строго прикрикнул на него, приказав оставить меня в покое. Я полагал, что хранитель огрызнется, но тот, к моему величайшему изумлению, беспрекословно повиновался и даже отступил от меня к двери, отчего я проникся уважением к очкарику, знающему себе цену. А тот окинул меня ласково-безразличным взглядом и предложил:
   — Пожалуйста, сюда. Сейчас мы осмотрим вас.
   Прикрываясь ладонями, я направился вслед за врачом к столу, за которым сидела молодая, весьма привлекательная особа. С ухмылкой поглядывая на растерявшегося Дипа Бонуэра, особа принялась задавать вопросы. Я сообщил ей свое имя, возраст и место рождения, а также имя своих родителей. Вдобавок у меня поинтересовались последним местом проживания, а также родом деятельности, какой я занимался, будучи на свободе, после чего я был препровожден далее. Очкарик отвел меня за ширму, где была кушетка, над которой нависал громадный, устрашающего вида аппарат — помесь дыбы с гильотиной. Мне велели лечь на кушетку, я повиновался, испытывая неприятный холодок в животе. Но ничего дурного не случилось. Аппарат оказался безобидным сканером-диагностом, неторопливо и дотошно исследовавшим состояние моих внутренностей. Выяснилось, что потроха у меня еще не прогнили.
   — Очень даже неплохо! — подчеркнул очкарик, ознакомившись с выкладкой на дисплее. — У большинства ваших товарищей дела обстоят куда хуже.
   Затем я попал в руки целой шайки палачей. У меня взяли кровь, волосы, кусочек кожи и несколько мазков. Последнюю процедуру проделала — ну естественно! — молоденькая девица, отчего я испытал сильнейшее неудобство, когда мое естество припомнило, что я все же мужчина. Но девица и бровью не повела, отчего мне стало даже чуточку обидно.
   От девицы я перешел к седому, неопрятному на вид типу, который подробнейшим образом побеседовал со мной о наследственных болезнях. Таковых у меня не оказалось, о чем я и сообщил. Врач, сидевший рядом, живо интересовался наличием у меня психических отклонений и противоестественных наклонностей. Я разочаровал и его, после чего был препровожден к следующему, который проявил любопытство к моим снам. Я не отказал себе в удовольствии сочинить пару красочных небылиц, но, полагаю, моим байкам вряд ли поверили. Еще меня осчастливили вниманием окулист, стоматолог и какой-то придурок, шептавший себе под нос слова и требовавший, чтобы я в точности их повторял.
   На этом первая часть программы была завершена, и я надолго попал в руки двух здоровяков, принявшихся изучать мое физическое состояние. Для начала мне пришлось попотеть на каком-то тренажере, задействовавшем как руки, так и ноги. Затем меня заставили несколько раз отжаться, после чего я долго вспрыгивал на какую-то тумбу, приседал и сгибался, производя непристойные движения задом. В конце концов я совершенно выдохся. Здоровяки внимательно следили за мной, обмениваясь комментариями. Мышцы пациента не привели их в восторг, потенциальная сила была воспринята лишь как удовлетворительная. Единственное, что заслужило похвалу, — быстрота реакции. Когда здоровяки по очереди бросили в меня один за другим два мяча, я увернулся от первого и поймал второй. Моя ловкость объяснялась просто — в детстве я любил поразвлечься игрою в мяч. Не знаю, почему это произвело такое впечатление. Подошедшему к нам типу в очках здоровяки описали мои успехи почти в восторженных тонах. Очкарик одарил меня внимательным взглядом, а потом и улыбкой.
   — Как видите, все не так уж плохо, мой друг. У вас здоровый организм и отменная реакция. Но вам необходимо увеличить выносливость и набраться сил, иначе никакая реакция не поможет. Насколько я могу судить о состоянии ваших мускулов, вы отбывали срок в одиночке?
   Я кивком головы подтвердил правоту его предположения.
   Очкарик вздохнул:
   — Ужасное правило! Удивительно, как вы еще ухитрились при малоподвижном образе жизни сохранить здоровое сердце.
   — Я старался держать себя в форме, — сообщил я и поведал доктору о прогулках и ежедневных отжиманиях, за что был вознагражден новой похвалой.
   — Очень разумно! — сказал очкарик, подавая мне бумажное полотенце, чтобы я мог утереться. — Вы правильно относитесь к своему здоровью. Однако большинство из ваших товарищей намного сильнее. Они имели возможность двигаться и лучше питались. Вам придется приложить немало усилий, чтобы приблизиться к их физической форме. Но так как в вашем распоряжении всего две недели, не думаю, что вам это удастся.
   «Жестоко, но честно», — подумал я и попробовал улыбнуться.
   — Я постараюсь.
   Очкарик благосклонно кивнул:
   — Конечно. И мы со своей стороны сделаем все, чтобы помочь вам в этом. Мы подберем питание, которое будет способствовать скорейшему восстановлению ваших сил. Мои помощники разработают индивидуальную программу укрепляющих упражнений. Кроме того, вам будет назначен курс внутривенных и внутримышечных инъекций, они помогут нарастить мускулы. Ну и, конечно, физическая подготовка и еще раз физическая подготовка! Мы сделаем все, что в наших силах, и через пару недель, надеюсь, вы будете чувствовать себя не хуже, чем в тот день, когда очутились здесь. Мы заинтересованы, чтобы вы выглядели хорошо.
   Я молча кивал, сознавая себя бараном, ведомым на заклание.
   — Я сделаю все, что скажете.
   — Отлично, Бонуэр! — Очкарику явно была по душе моя покладистость, и он всячески демонстрировал свое расположение ко мне. Взявшись за мой локоть, он неторопливо повлек меня к двери. — Вы очень неглупый человек. Думаю, если вы будете столь же благоразумно вести себя и дальше, удача может улыбнуться вам.
   У меня не было оснований полагать, что врач и впрямь говорит то, что думает. Он не производил впечатления наивного человека и уж конечно мог лучше всех остальных оценить шансы на успех каждого из нас. Но он оставлял мне надежду, и я был благодарен ему за это. Врач говорил еще что-то, я рассеянно кивал в ответ до тех пор, пока не услышал:
   — Ну вот и все, господин Бонуэр. Мы с вами еще увидимся.
   Тут до меня дошло, что очкарик намерен выставить меня за дверь совершенно голым, и я забеспокоился:
   — А как же мой комбинезон? Очкарик одарил меня щедрой улыбкой. Что-то в последнее время мне подозрительно часто улыбались!
   — Одежда вам пока не понадобится. А потом вы получите другую, соответствующую статусу свободного гражданина, каковым вы и являетесь. Всего доброго, господин Бонуэр!
   С этими пожеланиями я был выставлен в коридор, где попал в ласковые объятия поджидавших меня хранителей.
   — Хорош!
   Прибавкой к словесной оценке моих достоинств был увесистый шлепок, пришедшийся пониже живота. Я рефлекторно согнулся и привычным жестом прикрылся ладонями. Одарив хранителей парой нелестных эпитетов — высказанных, естественно, про себя, — я крикнул:
   — Эй, поосторожней! Вы имеете дело со свободным человеком!
   Мои слова были встречены дружным гоготом, после чего я получил крепкий пинок в зад.
   — Ну ты, свободный человек, ступай вперед!