Колосов Дмитрий
Крысиный Волк
Для борьбы с крысами используются ловушки, отравленные приманки или кошка. Но все эти средства оказываются порой неэффективны. Для полного и окончательного изведения тварей рекомендуется применять крысиного волка.
Это убийственное для крысы существо создается следующим образом. Надо отловить шесть или семь крупных черных крыс, поместить их в клетку и морить голодом, пока они не начнут пожирать друг друга. В конце концов в живых остается лишь одна крыса, самая сильная и злобная, вскормленная на плоти сородичей. Это и есть крысиный волк. Выпущенный на свободу, он принимается истреблять своих собратьев и уничтожает их всех до единого. Вам остается лишь дождаться момента, когда погибнет последняя крыса, и уничтожить порожденную тварь.
Из руководства по выращиванию крысиного волка
Часть первая
ОТСЧЕТ ВРЕМЕНИ ЕЩЕ НЕ НАЧАТ
Глава 1
Странно устроен человек. За вечной суетой, наполняющей его жизнь, он не замечает даже великого — все представляется мелочным, не стоящим внимания, но, будучи выброшен из круга суеты, он начинает замечать все, и тут уж любой пустяк волей-неволей возводится едва ли не в степень абсолюта. Здорово сказано? Еще бы! А не желаете ли поинтересоваться, к чему я завел вдруг подобный разговор? Я отвечу, выждав глубокомысленную паузу, чтобы придать своим словам ту самую весомость, какую многие принимают за мудрость и лишь редкие — за мудрствование. Я скажу тебе: мой друг, сегодня я обнаружил еще одну крохотную трещинку на потолке над моей головой, а это означает, что керамобетон, о качестве которого так много и громко кричат, вовсе не столь уж прочен и, может быть, лет эдак через двести, а может, сто девяносто восемь потолок треснет. Ай-яй-яй, какое вопиющее нарушение технологий!
Это было смешно, впрочем, не так чтобы очень. Было бы смешно, если бы не было грустно. Было бы…
Ну а здесь есть что-нибудь новенькое? Мой взгляд скользит по той части потолка, что нависла над парашей и торчащим из гладкой, словно зеркало, стены умывальником. Ничего! Все прежние трещины были на месте — а куда им деться? — а новых не прибавилось. Роняю взгляд ниже — на дверь, совершенно сливающуюся со стенами. Единственный признак того, что это дверь, — красноватый зрачок сканера, глядя на который всегда испытываешь затаенное желание замазать его чем-то липким. Но это невозможно по двум причинам. Во-первых, меня тут же заставили бы очистить его, причем собственным языком, да вдобавок лишили бы единственной в неделю прогулки. Вторая причина была еще более весомой — паек заключенных тюрьмы Сонг состоял из таких, с позволения сказать, продуктов, из которых невозможно было соорудить ни липкое, ни твердое. Даже смешанные с водой, гранулированные белковые и углеводные препараты толком не размешивались, плавая сверху отвратительной супесью. Словом, все было продумано с таким расчетом, чтобы мы, вечные постояльцы зарешеченной конюшни Совета Пацифиса, не могли получить ничего, способного превратиться в оружие. Ни твердого, ни горючего, ни липкого. Даже дерьмо, извините за такую подробность, было возмутительно жидким, словно у грудного младенца.
Ну вот мы и добрались до нашей милой старушки тюрьмы Сонг. Для тех, кому не довелось посетить сие чудесное заведение, сообщу некоторые подробности, любопытные для граждан, интересующихся таковыми. И не только для них. Кто знает, а вдруг когда-нибудь и вам доведется поселиться в этих чистеньких казематах. Как говорили: от тюрьмы да от сумы…
Итак, тюрьма Сонг. Нашему симпатичному, вросшему по самую шею домику лет сто, а может, и двести. Никто из его постояльцев не знает этого точно. Внешне Сонг выглядит безобидным розовым грибком — поганкой, выросшей посреди бесплодного поля. Но это лишь тонзура, выставленная под лучи ослепительного солнца. Она из бронированного стекла и смотрится весьма привлекательно, а если и не привлекательно, то совсем не страшно. Все остальное, то, что страшно, уходит в плоть планеты завитыми в спираль кругами ада. Их пятнадцать, и ходят слухи, что кое-что есть еще ниже. Что — никто не знает. Возможно, помойная яма, куда будут сброшены после наши иссохшие оболочки, а может, и алмазный запас Совета. Я бы лично на месте Отцов поступил именно так. Идеальная защита от грабителей. Нужно быть сумасшедшим, чтобы сунуть голову в пасть тюрьмы Сонг, пусть даже меж зубами ее будут сверкать бриллианты величиной с кулак. Кстати, такие камушки могли бы здорово скрасить серое однообразие керамобетонного скворечника, в который немедленно после вынесения приговора была засунута задница вашего покорного слуги.
Серое, серое и еще раз серое. Серое везде — пол, стены, потолок, кровать с жестким, вплавленным в пластиковый остов лежаком из пенника, все бытовые принадлежности, начиная от бумаги для подтирания задницы и кончая миской, податливо гнущейся в любом угодном вам направлении, и даже вода, струящаяся из серого краника. Не знаю, что эти подонки — употребляю данное слово только между нами, ведь мы свои люди — в нее добавляют, но и она серая. Хотя, готов допустить, что это только кажется. Что еще? Серая — естественно серая! — форма хранителей, и излучатели, словно невзначай выглядывающие из непременно расстегнутых чехлов, тоже серого цвета. И кожа на моих руках, если не обманывают глаза, и она стала серой.
Впрочем, возможно, виною всему свет. Здесь используются радоновые светильники, безжизненные, словно рыбий глаз. Их в моей камере три — цепочка тухло взирающих, немигающих зрачков. Бр-р-р! Поначалу меня дрожь пронимала, когда я глядел на них, потом ничего, привык. Ко всему привыкаешь, ко всему…
Так с чего я начал? Ах да, серое. Здесь серое все, даже настроение. И порядочки здесь серые. Охрана — на уровне серого зверства. Как будто из тюрьмы Сонг можно сбежать! Доктор Ллей, психолог, милейший человек, он посещает меня раз в полгода, чтобы осведомиться о моем настроении и сделать вывод о моем психическом состоянии, у меня есть небезосновательные подозрения, что он влияет на настроение заключенных в соответствии с пожеланиями администрации и лично начальника Толза. Так вот, доктор Ллей как-то раз — может, год, может, два назад — рассказал мне как бы по секрету, что были чудаки, которые пытались удрать отсюда. Одного нещадно исколотили хранители, так что бедолага потом недолго промучился, второго пристрелили. Если верить доктору, вторым был Тан О'Брайен. Но я бы на вашем месте не слишком доверял этой басне. Тан О'Брайен, известный больше как Космический Негодяй, не из тех парней, что позволяют себя вот так запросто пристрелить. Если ему даже и суждено было умереть, то очень хочется верить, что перед смертью он прикончил парочку подонков, ох, извините, хранителей. Нет, право, они милейшие ребята, я всегда говорю им об этом, когда представляется возможность. Остается только сожалеть, что она представляется слишком редко.
Я долго думал после визита доктора, соврал он или нет, а потом сказал себе: какая разница! Какое мне дело до того, как умер Тан О'Брайен, человек, с которым не стоило встречаться, пока он был на свободе, главное — из тюрьмы Сонг невозможно убежать. Можно сколь угодно размышлять о побеге, но воплотить замыслы в реальность — черта с два. Тюрьма Сонг держала своих постояльцев мертвой хваткой.
Сам не заметил, как присвистнул. В тот же миг зрачок в двери стал ярче. Сердце тут же затрепыхалось, забилось от тревоги. Если тебя поймают на нарушении правил, пеняй на себя. Оставят без прогулки, без дополнительного блюда в субботу и без сферосеанса в День благодарения. В крайнем случае просто намнут бока. Шуметь не дозволялось. Это было, пожалуй, наиболее тяжелым испытанием. Правда, подобные правила действовали лишь в отношении одиночников, которых в Сонге насчитывалось совсем немного. Прочие могли всласть говорить и даже петь… Я очень любил петь, пока гулял на свободе. Да, кстати, тот же Ллей сказал, что премиленькое название нашего заведения на одном из древних языков, на которых чирикали люди до появления универсала, означает что-то вроде песни. Хороша песня! Вся серого цвета…
Как ноет спина… Еще бы! Я лежал не двигаясь целую уйму времени. Правила поведения предписывали двигаться как можно меньше. Эти подонки так заботятся о моем здоровье, что постараются загнать меня в гроб с помощью гиподинамии. И ничего не поделаешь. В пенале десять на три — я, естественно, имею в виду футы — не очень-то разгуляешься. Правда, я ухитряюсь трижды в день делать жалкое подобие разминки, но кто бы знал, каких ухищрений и неприятностей это стоит. Особенно поначалу, а потом хранители смирились с моей прытью и, подозреваю, даже зауважали меня.
Для начала следует облегчиться. Поднимаюсь и со вкусом отливаю. Струя бьет в писсуар с грохотом маленького водопада, вызывая приятное чувство реванша за тот невольный испуг, что я испытал, когда зрачок сканера вспыхнул на мой нечаянный свист. Тут он бессилен. Естественный процесс ненаказуем, его не подведешь ни под какое нарушение.
Теперь можно подвигаться. Я направляюсь к двери, дойдя до нее, поворачиваю и дефилирую в обратном направлении. Эту операцию я проделываю, верно, раз пятьдесят, пока не запыхиваюсь. Тогда я ложусь на пол и начинаю отжиматься. После тринадцатого раза руки подгибаются и нос осуществляет смачную стыковку с полом. Стыковка жесткая, но в меру, случалось и хуже. Тринадцать — это совсем неплохо. В предыдущий раз меня хватило лишь на одиннадцать, а перед этим и того меньше — на десять. Хотя, надо с огорчением признать, когда я вселился в эту убогую квартирку, я мог отжаться по крайней мере раз восемьдесят. Это слегка огорчает меня, но я рад, что могу рассчитывать хотя бы на тринадцать. Могло быть и хуже.
Едва подумав об этом, я ощущаю, что мои губы расползаются в невольной улыбке. Философия идиота, стоящего у плахи и уверяющего себя, что могло быть и хуже.
А ну-ка, еще один заход!
На этот раз меня хватает на семь. Всего двадцать. Я перевыполняю дневную норму и могу рассчитывать на поощрение. В качестве такового я избавляю себя от нудных приседаний, после которых сердце начинает прыгать в неистовой пляске, а взамен решаю совершить дополнительную прогулку. Перед тем как отправиться в путь, я пью воду и ополаскиваю горячее лицо. Итак, двинулись — дорога от дома к реке.
Я ходил по ней так часто, что не сумею даже приблизительно сказать сколько. Почти каждый день на протяжении почти десяти лет я ходил на реку купаться. Я очень люблю плавать. Мне нравится то освежающее легкое чувство, когда погружаешься в воду. Я ходил плавать каждый день, а в нерабочие дни — еще и утром. Когда приходилось отлучаться из дома, я скучал по реке, мелкой, с висящей прозеленью водорослей. И теперь, когда моей отлучке конца не видно, я тоскую по ней. А вижу ее наяву, вижу во сне. Пожалуй, это самое яркое воспоминание, оставшееся у меня. Впрочем, была еще Стелла, но ее лицо подернуто ярко-оранжевым протуберанцем — отсветом от гибельной вспышки.
Я делаю первый шаг — ступенька, еще одна. Ноги ступают по ровной поверхности пола, но ступают так, словно я иду вниз по лестнице. Эта лестница каменная, скользкая и окаймлена по бокам небольшими бордюрчиками. Последняя ступенька должна быть с выбоиной — видно, кто-то из прохожих сбросил на нее с усталых плеч тяжелую ношу, а может, какой-нибудь сорванец из озорства стукнул по ней железным прутом. Я знаю об этой выбоине, но время от времени забываюсь и оступаюсь, припадая на левую ногу. В такие мгновения я всегда испытываю желание улыбнуться собственной забывчивости. Я улыбаюсь и двигаюсь дальше, на улицу.
Да, здесь шумно. Не то что в моем сером жилище. Катят энергомобили, спешат по своим, одним им известным делам прохожие. Некоторых я знаю, и они знают меня. Мы улыбаемся друг другу, а порой здороваемся за руку. Хлебная лавка Томмита на углу. Здесь всегда пахнет свежей выпечкой. От этого запаха у меня сразу же текут слюнки. Прохожу мимо, дабы не впасть в искушение, прохожу столь поспешно, что даже забываю поздороваться с Томмитом — седым крепким стариком. Он с недоумением смотрит мне вслед. Глаза его отливают серым бесцветьем.
Переулок невелик: три дома по одну сторону, четыре — по другую. В одном из них живет Лейон Бунс, мой хороший знакомый. Иногда мы ходили с ним на реку вместе. Я колеблюсь, размышляя, не зайти ли за Лейоном. Пожалуй, не стоит. Он вряд ли обрадуется, увидев меня после всего, что писали газеты. Чего доброго, он даже вызовет с перепугу хранителей.
Прохожу мимо и сворачиваю на тропинку, вьющуюся между кустов. Здесь настоящий лес — он совсем небольшой, но это не умаляет его достоинств.
В лесу растут несколько дубов, березки и мутировавший клен. Еще много кустов, в том числе и несколько сиреневых. Когда приходит пора цветения, от их аромата голова идет кругом. Да и во все другие дни прогулка по лесу доставляет мне огромное удовольствие. Здесь вкусно дышится и пахнет жизнью. Здесь не было, то есть нет ни единого кусочка серого пластика. Лишь живая, дрожащая под ветерком зелень. Я хотел бы задержаться здесь, но пенал слишком узок, чтобы можно было остановиться хотя бы на полшага. Я должен идти. И я двигаюсь дальше — к обрыву, под которым плещется река. Весело гикнув — естественно про себя, я скатываюсь вниз и подбегаю к воде. Моя рука открывает кран, выпуская струйку на свободу. Она серая, но, вознесенная волей моего воображения в поток, раскрашивается яркими живыми тонами. По поверхности скользит редкая рябь. Тихое, едва приметное течение несет вдоль берега хворостинки, бумажки и одну-единственную, гордо задравшую желтый разлохматившийся хвост стружку. Где-то вода смыла с берега земляную взвесь, и та медленно струится коричневой змейкой, покуда не оседает на дно.
Раз, два! Скидываю рубашку и брюки двумя быстрыми уверенными движениями и бросаюсь в воду. Переливающаяся серебром поверхность бурлит под шлепками ладоней. Они звучат сочно, дерзко и не боятся нарушить серую стерильную тишину — бум, бум! Глотнув воздуха, ухожу под воду и плыву так некоторое время, ощущая, как стучат молоточки в ушах. Там тоже тишина, но совсем иная — живая, умиротворяющая, под конец — давящая. Выдавив из легких остатки воздуха, взлетаю к поверхности и утопаю в солнечных лучах. Желтых, ослепляющих, переливающихся сквозь пленку струящейся с волос по лицу воды. Я сплевываю эту воду, не очень чистую, но такую сладкую на вкус, и со смехом расшвыриваю ее пригоршнями, вздымая каскады рассыпающихся капель. Еще несколько гребков, и рука мягко вонзается в придонный ил. Я быстро выдергиваю ее и по привычке нюхаю. От руки пахнет чуть приторной гнилью, ил оплывает по коже жирными разводами, словно диковинное шоколадное масло. Он источает аромат жизни, и мне смертельно хочется лизнуть его. Блаженно закрыв глаза, я вытягиваю язык к поднесенной к губам ладони.
— Ты что, спятил?
Река исчезает. Исчезает вместе с солнцем и запахом ила. Передо мной на фоне дверного проема стоит хранитель. На здоровенной серой роже его играет отвратительная ухмылка. Ах, как мне хочется въехать ему по мерзким мордасам! Но хранитель, верно, раз в десять сильнее меня, хотя и не подозревает об этом. И еще он побаивается меня, и я знаю почему.
— Бонуэр? — Он спрашивает не потому, что не знает, а потому, что так положено.
— Так точно! — Руки привычным движением падают вниз, ладонями к бедрам. Закостенелый в молчании язык немного коряво, но в общем верно рапортует: — Дип Бонуэр, заключенный Н-214!
— На выход!
Скрывая удивление, послушно шагаю вперед. Настоящее исчезает, обращаясь в прошлое. Я еще не подозреваю, вернее, не подозревал, что через несколько мгновений мне предстоит увидеть солнце.
Это было смешно, впрочем, не так чтобы очень. Было бы смешно, если бы не было грустно. Было бы…
Ну а здесь есть что-нибудь новенькое? Мой взгляд скользит по той части потолка, что нависла над парашей и торчащим из гладкой, словно зеркало, стены умывальником. Ничего! Все прежние трещины были на месте — а куда им деться? — а новых не прибавилось. Роняю взгляд ниже — на дверь, совершенно сливающуюся со стенами. Единственный признак того, что это дверь, — красноватый зрачок сканера, глядя на который всегда испытываешь затаенное желание замазать его чем-то липким. Но это невозможно по двум причинам. Во-первых, меня тут же заставили бы очистить его, причем собственным языком, да вдобавок лишили бы единственной в неделю прогулки. Вторая причина была еще более весомой — паек заключенных тюрьмы Сонг состоял из таких, с позволения сказать, продуктов, из которых невозможно было соорудить ни липкое, ни твердое. Даже смешанные с водой, гранулированные белковые и углеводные препараты толком не размешивались, плавая сверху отвратительной супесью. Словом, все было продумано с таким расчетом, чтобы мы, вечные постояльцы зарешеченной конюшни Совета Пацифиса, не могли получить ничего, способного превратиться в оружие. Ни твердого, ни горючего, ни липкого. Даже дерьмо, извините за такую подробность, было возмутительно жидким, словно у грудного младенца.
Ну вот мы и добрались до нашей милой старушки тюрьмы Сонг. Для тех, кому не довелось посетить сие чудесное заведение, сообщу некоторые подробности, любопытные для граждан, интересующихся таковыми. И не только для них. Кто знает, а вдруг когда-нибудь и вам доведется поселиться в этих чистеньких казематах. Как говорили: от тюрьмы да от сумы…
Итак, тюрьма Сонг. Нашему симпатичному, вросшему по самую шею домику лет сто, а может, и двести. Никто из его постояльцев не знает этого точно. Внешне Сонг выглядит безобидным розовым грибком — поганкой, выросшей посреди бесплодного поля. Но это лишь тонзура, выставленная под лучи ослепительного солнца. Она из бронированного стекла и смотрится весьма привлекательно, а если и не привлекательно, то совсем не страшно. Все остальное, то, что страшно, уходит в плоть планеты завитыми в спираль кругами ада. Их пятнадцать, и ходят слухи, что кое-что есть еще ниже. Что — никто не знает. Возможно, помойная яма, куда будут сброшены после наши иссохшие оболочки, а может, и алмазный запас Совета. Я бы лично на месте Отцов поступил именно так. Идеальная защита от грабителей. Нужно быть сумасшедшим, чтобы сунуть голову в пасть тюрьмы Сонг, пусть даже меж зубами ее будут сверкать бриллианты величиной с кулак. Кстати, такие камушки могли бы здорово скрасить серое однообразие керамобетонного скворечника, в который немедленно после вынесения приговора была засунута задница вашего покорного слуги.
Серое, серое и еще раз серое. Серое везде — пол, стены, потолок, кровать с жестким, вплавленным в пластиковый остов лежаком из пенника, все бытовые принадлежности, начиная от бумаги для подтирания задницы и кончая миской, податливо гнущейся в любом угодном вам направлении, и даже вода, струящаяся из серого краника. Не знаю, что эти подонки — употребляю данное слово только между нами, ведь мы свои люди — в нее добавляют, но и она серая. Хотя, готов допустить, что это только кажется. Что еще? Серая — естественно серая! — форма хранителей, и излучатели, словно невзначай выглядывающие из непременно расстегнутых чехлов, тоже серого цвета. И кожа на моих руках, если не обманывают глаза, и она стала серой.
Впрочем, возможно, виною всему свет. Здесь используются радоновые светильники, безжизненные, словно рыбий глаз. Их в моей камере три — цепочка тухло взирающих, немигающих зрачков. Бр-р-р! Поначалу меня дрожь пронимала, когда я глядел на них, потом ничего, привык. Ко всему привыкаешь, ко всему…
Так с чего я начал? Ах да, серое. Здесь серое все, даже настроение. И порядочки здесь серые. Охрана — на уровне серого зверства. Как будто из тюрьмы Сонг можно сбежать! Доктор Ллей, психолог, милейший человек, он посещает меня раз в полгода, чтобы осведомиться о моем настроении и сделать вывод о моем психическом состоянии, у меня есть небезосновательные подозрения, что он влияет на настроение заключенных в соответствии с пожеланиями администрации и лично начальника Толза. Так вот, доктор Ллей как-то раз — может, год, может, два назад — рассказал мне как бы по секрету, что были чудаки, которые пытались удрать отсюда. Одного нещадно исколотили хранители, так что бедолага потом недолго промучился, второго пристрелили. Если верить доктору, вторым был Тан О'Брайен. Но я бы на вашем месте не слишком доверял этой басне. Тан О'Брайен, известный больше как Космический Негодяй, не из тех парней, что позволяют себя вот так запросто пристрелить. Если ему даже и суждено было умереть, то очень хочется верить, что перед смертью он прикончил парочку подонков, ох, извините, хранителей. Нет, право, они милейшие ребята, я всегда говорю им об этом, когда представляется возможность. Остается только сожалеть, что она представляется слишком редко.
Я долго думал после визита доктора, соврал он или нет, а потом сказал себе: какая разница! Какое мне дело до того, как умер Тан О'Брайен, человек, с которым не стоило встречаться, пока он был на свободе, главное — из тюрьмы Сонг невозможно убежать. Можно сколь угодно размышлять о побеге, но воплотить замыслы в реальность — черта с два. Тюрьма Сонг держала своих постояльцев мертвой хваткой.
Сам не заметил, как присвистнул. В тот же миг зрачок в двери стал ярче. Сердце тут же затрепыхалось, забилось от тревоги. Если тебя поймают на нарушении правил, пеняй на себя. Оставят без прогулки, без дополнительного блюда в субботу и без сферосеанса в День благодарения. В крайнем случае просто намнут бока. Шуметь не дозволялось. Это было, пожалуй, наиболее тяжелым испытанием. Правда, подобные правила действовали лишь в отношении одиночников, которых в Сонге насчитывалось совсем немного. Прочие могли всласть говорить и даже петь… Я очень любил петь, пока гулял на свободе. Да, кстати, тот же Ллей сказал, что премиленькое название нашего заведения на одном из древних языков, на которых чирикали люди до появления универсала, означает что-то вроде песни. Хороша песня! Вся серого цвета…
Как ноет спина… Еще бы! Я лежал не двигаясь целую уйму времени. Правила поведения предписывали двигаться как можно меньше. Эти подонки так заботятся о моем здоровье, что постараются загнать меня в гроб с помощью гиподинамии. И ничего не поделаешь. В пенале десять на три — я, естественно, имею в виду футы — не очень-то разгуляешься. Правда, я ухитряюсь трижды в день делать жалкое подобие разминки, но кто бы знал, каких ухищрений и неприятностей это стоит. Особенно поначалу, а потом хранители смирились с моей прытью и, подозреваю, даже зауважали меня.
Для начала следует облегчиться. Поднимаюсь и со вкусом отливаю. Струя бьет в писсуар с грохотом маленького водопада, вызывая приятное чувство реванша за тот невольный испуг, что я испытал, когда зрачок сканера вспыхнул на мой нечаянный свист. Тут он бессилен. Естественный процесс ненаказуем, его не подведешь ни под какое нарушение.
Теперь можно подвигаться. Я направляюсь к двери, дойдя до нее, поворачиваю и дефилирую в обратном направлении. Эту операцию я проделываю, верно, раз пятьдесят, пока не запыхиваюсь. Тогда я ложусь на пол и начинаю отжиматься. После тринадцатого раза руки подгибаются и нос осуществляет смачную стыковку с полом. Стыковка жесткая, но в меру, случалось и хуже. Тринадцать — это совсем неплохо. В предыдущий раз меня хватило лишь на одиннадцать, а перед этим и того меньше — на десять. Хотя, надо с огорчением признать, когда я вселился в эту убогую квартирку, я мог отжаться по крайней мере раз восемьдесят. Это слегка огорчает меня, но я рад, что могу рассчитывать хотя бы на тринадцать. Могло быть и хуже.
Едва подумав об этом, я ощущаю, что мои губы расползаются в невольной улыбке. Философия идиота, стоящего у плахи и уверяющего себя, что могло быть и хуже.
А ну-ка, еще один заход!
На этот раз меня хватает на семь. Всего двадцать. Я перевыполняю дневную норму и могу рассчитывать на поощрение. В качестве такового я избавляю себя от нудных приседаний, после которых сердце начинает прыгать в неистовой пляске, а взамен решаю совершить дополнительную прогулку. Перед тем как отправиться в путь, я пью воду и ополаскиваю горячее лицо. Итак, двинулись — дорога от дома к реке.
Я ходил по ней так часто, что не сумею даже приблизительно сказать сколько. Почти каждый день на протяжении почти десяти лет я ходил на реку купаться. Я очень люблю плавать. Мне нравится то освежающее легкое чувство, когда погружаешься в воду. Я ходил плавать каждый день, а в нерабочие дни — еще и утром. Когда приходилось отлучаться из дома, я скучал по реке, мелкой, с висящей прозеленью водорослей. И теперь, когда моей отлучке конца не видно, я тоскую по ней. А вижу ее наяву, вижу во сне. Пожалуй, это самое яркое воспоминание, оставшееся у меня. Впрочем, была еще Стелла, но ее лицо подернуто ярко-оранжевым протуберанцем — отсветом от гибельной вспышки.
Я делаю первый шаг — ступенька, еще одна. Ноги ступают по ровной поверхности пола, но ступают так, словно я иду вниз по лестнице. Эта лестница каменная, скользкая и окаймлена по бокам небольшими бордюрчиками. Последняя ступенька должна быть с выбоиной — видно, кто-то из прохожих сбросил на нее с усталых плеч тяжелую ношу, а может, какой-нибудь сорванец из озорства стукнул по ней железным прутом. Я знаю об этой выбоине, но время от времени забываюсь и оступаюсь, припадая на левую ногу. В такие мгновения я всегда испытываю желание улыбнуться собственной забывчивости. Я улыбаюсь и двигаюсь дальше, на улицу.
Да, здесь шумно. Не то что в моем сером жилище. Катят энергомобили, спешат по своим, одним им известным делам прохожие. Некоторых я знаю, и они знают меня. Мы улыбаемся друг другу, а порой здороваемся за руку. Хлебная лавка Томмита на углу. Здесь всегда пахнет свежей выпечкой. От этого запаха у меня сразу же текут слюнки. Прохожу мимо, дабы не впасть в искушение, прохожу столь поспешно, что даже забываю поздороваться с Томмитом — седым крепким стариком. Он с недоумением смотрит мне вслед. Глаза его отливают серым бесцветьем.
Переулок невелик: три дома по одну сторону, четыре — по другую. В одном из них живет Лейон Бунс, мой хороший знакомый. Иногда мы ходили с ним на реку вместе. Я колеблюсь, размышляя, не зайти ли за Лейоном. Пожалуй, не стоит. Он вряд ли обрадуется, увидев меня после всего, что писали газеты. Чего доброго, он даже вызовет с перепугу хранителей.
Прохожу мимо и сворачиваю на тропинку, вьющуюся между кустов. Здесь настоящий лес — он совсем небольшой, но это не умаляет его достоинств.
В лесу растут несколько дубов, березки и мутировавший клен. Еще много кустов, в том числе и несколько сиреневых. Когда приходит пора цветения, от их аромата голова идет кругом. Да и во все другие дни прогулка по лесу доставляет мне огромное удовольствие. Здесь вкусно дышится и пахнет жизнью. Здесь не было, то есть нет ни единого кусочка серого пластика. Лишь живая, дрожащая под ветерком зелень. Я хотел бы задержаться здесь, но пенал слишком узок, чтобы можно было остановиться хотя бы на полшага. Я должен идти. И я двигаюсь дальше — к обрыву, под которым плещется река. Весело гикнув — естественно про себя, я скатываюсь вниз и подбегаю к воде. Моя рука открывает кран, выпуская струйку на свободу. Она серая, но, вознесенная волей моего воображения в поток, раскрашивается яркими живыми тонами. По поверхности скользит редкая рябь. Тихое, едва приметное течение несет вдоль берега хворостинки, бумажки и одну-единственную, гордо задравшую желтый разлохматившийся хвост стружку. Где-то вода смыла с берега земляную взвесь, и та медленно струится коричневой змейкой, покуда не оседает на дно.
Раз, два! Скидываю рубашку и брюки двумя быстрыми уверенными движениями и бросаюсь в воду. Переливающаяся серебром поверхность бурлит под шлепками ладоней. Они звучат сочно, дерзко и не боятся нарушить серую стерильную тишину — бум, бум! Глотнув воздуха, ухожу под воду и плыву так некоторое время, ощущая, как стучат молоточки в ушах. Там тоже тишина, но совсем иная — живая, умиротворяющая, под конец — давящая. Выдавив из легких остатки воздуха, взлетаю к поверхности и утопаю в солнечных лучах. Желтых, ослепляющих, переливающихся сквозь пленку струящейся с волос по лицу воды. Я сплевываю эту воду, не очень чистую, но такую сладкую на вкус, и со смехом расшвыриваю ее пригоршнями, вздымая каскады рассыпающихся капель. Еще несколько гребков, и рука мягко вонзается в придонный ил. Я быстро выдергиваю ее и по привычке нюхаю. От руки пахнет чуть приторной гнилью, ил оплывает по коже жирными разводами, словно диковинное шоколадное масло. Он источает аромат жизни, и мне смертельно хочется лизнуть его. Блаженно закрыв глаза, я вытягиваю язык к поднесенной к губам ладони.
— Ты что, спятил?
Река исчезает. Исчезает вместе с солнцем и запахом ила. Передо мной на фоне дверного проема стоит хранитель. На здоровенной серой роже его играет отвратительная ухмылка. Ах, как мне хочется въехать ему по мерзким мордасам! Но хранитель, верно, раз в десять сильнее меня, хотя и не подозревает об этом. И еще он побаивается меня, и я знаю почему.
— Бонуэр? — Он спрашивает не потому, что не знает, а потому, что так положено.
— Так точно! — Руки привычным движением падают вниз, ладонями к бедрам. Закостенелый в молчании язык немного коряво, но в общем верно рапортует: — Дип Бонуэр, заключенный Н-214!
— На выход!
Скрывая удивление, послушно шагаю вперед. Настоящее исчезает, обращаясь в прошлое. Я еще не подозреваю, вернее, не подозревал, что через несколько мгновений мне предстоит увидеть солнце.
Глава 2
Заключенных категории «А», к каковым отношусь я, полагается конвоировать двум хранителям. Поэтому я ничуть не удивился, когда, выйдя за дверь, обнаружил там еще одного мордоворота. Этот был, судя по всему, из новичков. Вид у него был более чем свирепый, но полусогнутая и намертво прилепившаяся к поясу, где висела кобура с излучателем, рука свидетельствовала о том, что он порядком волнуется. Еще бы! Не каждый день и далеко не каждому хранителю выпадает честь конвоировать такого заключенного, как Дип Бонуэр, то есть меня. Вот только интересно, куда мы направляемся? С утра вроде бы был вторник, и до Дня благодарения оставалось еще порядочно. Мне полагалось безвылазно сидеть в своей конуре по меньшей мере еще три дня. Что-то тут было не так…
Выяснить точно, что именно, мне не позволили. Кулак старшего хранителя весомо уперся в мою спину. Позвоночник встретил его прикосновение невольным содроганием. Вот таким же движением, сильным и уверенным, только намного более резким, хранители ломают строптивым заключенным хребет. Я не испытывал желания сдохнуть, да и вообще, признаться, не был строптивым, поэтому грозно произнесенному приказу внял моментально.
— Вперед по коридору!
Ноги сразу взяли в карьер, словно мне предстояло бороться за приз на спринтерской дистанции.
— Стоп! — крикнул хранитель. Я послушно остановился. — Бонуэр, ты что, очумел?
Медленно, дабы не схлопотать по шее, я повернул голову. Хранитель не выглядел рассерженным, хоть голос его и был неласков, он просто рисовался перед новичком.
— Нет, хранитель, — ответил я со всей подобающей почтительностью.
— Тогда, может быть, ты забыл правила?
Я быстренько вспомнил инструкции поведения заключенных. Параграф пятый, пункт четырнадцатый гласил, что заключенный категории «А» при конвоировании должен следовать между двумя хранителями. Толстомордый был прав, я дал промашку.
— Прошу прощения, хранитель.
— То-то же! Я пойду первым, ты следом, мой напарник замыкает. И не вздумай выкинуть какую-нибудь шутку! Ты меня знаешь…
По правде говоря, я его совсем не знал, но шутить с таким мордоворотом не хотелось даже такому отъявленному мерзавцу, каким был я.
— Я все понял, хранитель. Я…
— Заткнись!
Подонок в сером комбинезоне был опять прав — я слишком много болтал, намного больше, чем положено заключенному. Но что поделать! Человеку, который не вымолвил ни единого слова целых два дня, хотелось поговорить. Я кивнул, показывая, что согласен молчать. Ради прогулки я был готов на все, даже на то, чтобы молчать. Размять ноги — это так здорово!
Старший кивнул напарнику и медленно двинулся вперед. Я, как и положено, направился за ним. Позади мягко ступал второй хранитель. Он выглядел так, словно у него бесповоротно поехала крыша, и, признаться, у меня засосало под ложечкой от мысли, что он может выкинуть. Я вовсе не испытывал желания схлопотать в задницу раскаленный импульс. Мне не приходилось слышать, чтобы подобная терапия кому-то пошла на пользу.
И потянулся коридор — широкий, совершенно пустой и, естественно, серый. Громадная четырехугольная труба с выпуклыми, причудливой формы сканерами, каждый из которых неотрывно следил за одним из моих собратьев по несчастью. Я ощутил глухую ненависть к этим приборам. Ух как их я ненавидел!
Широченная спина хранителя закрывала обзор, и потому я не заметил, как впереди выросла полупрозрачная стена, за матовой поверхностью которой маячила размытая фигура.
— Встань здесь!
Я повиновался.
Из стены высунулось круглое рыльце сканера. Я стоял не шевелясь, давая возможность обследовать себя. Меры предосторожности, применяемые к заключенным в тюрьме Сонг, право, выходили за границы здравого смысла. Хотя, с другой стороны, от ребят, подобных вашему покорному слуге, можно ждать чего угодно.
Негромко зажужжал зуммер, и стена подалась влево, освобождая проход. Стоящий за нею хранитель с нескрываемым любопытством обшарил меня взглядом. Ему нечасто приходилось видеть заключенных категории «А». После смены этому парню будет что рассказать друзьям за кружкой дрожжевого пива.
Шедший впереди хранитель замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Шагнув в сторону, он указал на цилиндр подъемника:
— Встань здесь!
Очередная проверка. Я послушно замер с уже привычным чувством догола раздетого идиота. Появился еще один сканер, и меня вновь просветили до последнего куска дерьма в прямой кишке. Затем раздался звуковой сигнал, и цилиндр мягко повернулся вокруг собственной оси, раскрывая свое нутро, которое делилось прозрачной перегородкой надвое.
— Левая! — коротко бросил старший. Левая так левая, мне было все равно. Я вошел в подъемник, оба мордоворота расположились в соседней секции. Кабинка медленно повернулась, глухо чмокнули стопоры. Едва заметно качнулся пол. Мы поднимались. Зачем? Ответ на этот вопрос ждал впереди, а покуда не следовало ломать голову. Тоненько пощелкивал зуммер, отмечая уровни. Я насчитал пятнадцать щелчков, прежде чем пол под ногами качнулся. Кабинка медленно развернулась в обратную сторону, и тут я зажмурился от ослепительного света, кнутом хлестнувшего по глазам.
Мама родная! Как здесь было светло! Я стоял и моргал, глаза, свыкшиеся с серой тусклостью, отказывались смотреть на бездонный океан света.
— Выходи!
Голос был другой и звучал почти истерично. Видно, младший хранитель решил выказать свое рвение.
— Подожди, пусть освоится.
«Дорогой мой мордоворот! — отчего-то едва не растрогался я. — В тебе еще осталось что-то человеческое!»
Отерши ладонью проступившие слезы, я несмело шагнул вперед. Передо мной расстилался все тот же коридор, но расцвеченный яркими красками. Под проникающими через стеклянные панели солнечными лучами пластик окрашивался в самые невероятные оттенки: зеленые, синие, розовые, алые. Они были блеклыми, едва заметными, но мне, совершенно отвыкшему от света, казались ослепительно яркими. Если добавить к этому, что на полу лежала зеленая дорожка, можете представить мой восторг — восторг слепца, вдруг обретшего зрение.
Море красок, неестественно сочных, ярких, почти. осязаемых. Я упивался яркоцветьем, жадно впитывал его всеми фибрами души и тела. То были восхитительные мгновения, совершенно завладевшие мной.
Старший хранитель, по-видимому, понимал, что испытывает в этот миг заключенный Н-214. Его проинструктировали, что подобные мне подонки больше похожи на пни, но это был человек, знавший, как. невыносимо душит серый цвет, и научившийся не все сказанное воспринимать как истину. Он дал мне возможность окунуться в буйноворот красок с головой, затем дождался, когда я вынырну, и уже после этого подтолкнул меня словом, невольно смягчая голос:
— Вперед, по коридору.
Мне показалось, я рассмотрел в глазах хранителя тщательно скрываемое участие. Сглотнув застрявшую в глотке слюну, я кивнул и сделал первый шаг.
Дорожка приятно пружинила под ногами. Точно так же пружинит оттаявшая земля, покрытая сочной щеточкой проклюнувшейся травки, чьи усики так трогательно и беззащитно колышутся под порывами ветра. Воздух был светел и оттого казался по лесному свежим. Я знал, что это иллюзия. Отфильтрованный в отстойниках, обогащенный кислородом, воздух и впрямь был чист, но с привкусом серой выхолощенности, царствовавшей в тюрьме Сонг. Некий иллюзорный вкус придавал ему солнечный свет. Вкус был обманчив, но я был согласен обманываться. Я был счастлив. Мелькнул синий кружок на стене, непонятно по какой причине здесь объявившийся. Я весело подмигнул ему и уткнулся взором в широченную спину хранителя, за правым плечом которого в этот миг обозначилось неясное движение.
— К стене! — отрывисто рявкнул, полуобернувшись, старший.
Я чуть замешкался, и тогда его напарник помог исполнить приказание, впечатав мою физиономию в прогретый солнцем пластик. Двести пятьдесят фунтов мяса, наполненные тяжестью и силой. Я не мог даже пошевелить пальцем. С отвращением втягивая затхлый, столь знакомый запах пропитанной серостью стены, я осторожно скосил глаза. Поверхность, к которой меня прилепили, была идеально ровной, почти зеркальной, что позволяло без труда разглядеть в ней замутненное серым отражение неспешно приближающегося к нам человека. Я увидел внушительных размеров фигуру с дугообразными плечами и полным отсутствием шеи. Лица я не видел, но, судя по остальному, оно было отнюдь не изможденным.
— Кто это? — поинтересовался хриплый голос, напитанный начальственными интонациями.
— Заключенный Н-214, категория «А», господин блокляйтер! — бодро отрапортовал старший из хранителей.
— А, еще один подопытный кролик! — Голос презрительно фыркнул. — Пустая затея! — После этого он не преминул поделиться впечатлением о моей скромной персоне: — И какому идиоту пришло в голову выдернуть из камеры такого дохляка!
Должно быть, после тюремной диеты я и впрямь не внушал уважения.
— Он очень опасный преступник, господин блокляйтер! — вступился за мою поруганную честь хранитель.
Ответом было задумчивое хмыканье, за которым спустя мгновение последовали две короткие фразы/
— Может быть! Ладно, ступайте!
Фигура колыхнулась и исчезла из поля зрения, оставив после себя запах хорошего дезодоранта и жареного мяса. Впрочем, относительно последнего я не был уверен. Признаться, я основательно подзабыл, как пахнет настоящее мясо.
— Шевелись!
Две пары сильных рук отодрали мою расплющенную плоть от поверхности стены и придали ей должное направление.
И вновь бесконечно пустой коридор, куда менее яркий, чем показалось поначалу. Краски заметно поблекли, и все теперь виделось серым или почти серым. Даже дорожка под ногами цвела жухнущей листвой. И свет, льющийся сверху, был неживым. Он горячил кожу, но не палил ее с буйством солнечных стрел.
Выяснить точно, что именно, мне не позволили. Кулак старшего хранителя весомо уперся в мою спину. Позвоночник встретил его прикосновение невольным содроганием. Вот таким же движением, сильным и уверенным, только намного более резким, хранители ломают строптивым заключенным хребет. Я не испытывал желания сдохнуть, да и вообще, признаться, не был строптивым, поэтому грозно произнесенному приказу внял моментально.
— Вперед по коридору!
Ноги сразу взяли в карьер, словно мне предстояло бороться за приз на спринтерской дистанции.
— Стоп! — крикнул хранитель. Я послушно остановился. — Бонуэр, ты что, очумел?
Медленно, дабы не схлопотать по шее, я повернул голову. Хранитель не выглядел рассерженным, хоть голос его и был неласков, он просто рисовался перед новичком.
— Нет, хранитель, — ответил я со всей подобающей почтительностью.
— Тогда, может быть, ты забыл правила?
Я быстренько вспомнил инструкции поведения заключенных. Параграф пятый, пункт четырнадцатый гласил, что заключенный категории «А» при конвоировании должен следовать между двумя хранителями. Толстомордый был прав, я дал промашку.
— Прошу прощения, хранитель.
— То-то же! Я пойду первым, ты следом, мой напарник замыкает. И не вздумай выкинуть какую-нибудь шутку! Ты меня знаешь…
По правде говоря, я его совсем не знал, но шутить с таким мордоворотом не хотелось даже такому отъявленному мерзавцу, каким был я.
— Я все понял, хранитель. Я…
— Заткнись!
Подонок в сером комбинезоне был опять прав — я слишком много болтал, намного больше, чем положено заключенному. Но что поделать! Человеку, который не вымолвил ни единого слова целых два дня, хотелось поговорить. Я кивнул, показывая, что согласен молчать. Ради прогулки я был готов на все, даже на то, чтобы молчать. Размять ноги — это так здорово!
Старший кивнул напарнику и медленно двинулся вперед. Я, как и положено, направился за ним. Позади мягко ступал второй хранитель. Он выглядел так, словно у него бесповоротно поехала крыша, и, признаться, у меня засосало под ложечкой от мысли, что он может выкинуть. Я вовсе не испытывал желания схлопотать в задницу раскаленный импульс. Мне не приходилось слышать, чтобы подобная терапия кому-то пошла на пользу.
И потянулся коридор — широкий, совершенно пустой и, естественно, серый. Громадная четырехугольная труба с выпуклыми, причудливой формы сканерами, каждый из которых неотрывно следил за одним из моих собратьев по несчастью. Я ощутил глухую ненависть к этим приборам. Ух как их я ненавидел!
Широченная спина хранителя закрывала обзор, и потому я не заметил, как впереди выросла полупрозрачная стена, за матовой поверхностью которой маячила размытая фигура.
— Встань здесь!
Я повиновался.
Из стены высунулось круглое рыльце сканера. Я стоял не шевелясь, давая возможность обследовать себя. Меры предосторожности, применяемые к заключенным в тюрьме Сонг, право, выходили за границы здравого смысла. Хотя, с другой стороны, от ребят, подобных вашему покорному слуге, можно ждать чего угодно.
Негромко зажужжал зуммер, и стена подалась влево, освобождая проход. Стоящий за нею хранитель с нескрываемым любопытством обшарил меня взглядом. Ему нечасто приходилось видеть заключенных категории «А». После смены этому парню будет что рассказать друзьям за кружкой дрожжевого пива.
Шедший впереди хранитель замедлил шаг, а потом и вовсе остановился. Шагнув в сторону, он указал на цилиндр подъемника:
— Встань здесь!
Очередная проверка. Я послушно замер с уже привычным чувством догола раздетого идиота. Появился еще один сканер, и меня вновь просветили до последнего куска дерьма в прямой кишке. Затем раздался звуковой сигнал, и цилиндр мягко повернулся вокруг собственной оси, раскрывая свое нутро, которое делилось прозрачной перегородкой надвое.
— Левая! — коротко бросил старший. Левая так левая, мне было все равно. Я вошел в подъемник, оба мордоворота расположились в соседней секции. Кабинка медленно повернулась, глухо чмокнули стопоры. Едва заметно качнулся пол. Мы поднимались. Зачем? Ответ на этот вопрос ждал впереди, а покуда не следовало ломать голову. Тоненько пощелкивал зуммер, отмечая уровни. Я насчитал пятнадцать щелчков, прежде чем пол под ногами качнулся. Кабинка медленно развернулась в обратную сторону, и тут я зажмурился от ослепительного света, кнутом хлестнувшего по глазам.
Мама родная! Как здесь было светло! Я стоял и моргал, глаза, свыкшиеся с серой тусклостью, отказывались смотреть на бездонный океан света.
— Выходи!
Голос был другой и звучал почти истерично. Видно, младший хранитель решил выказать свое рвение.
— Подожди, пусть освоится.
«Дорогой мой мордоворот! — отчего-то едва не растрогался я. — В тебе еще осталось что-то человеческое!»
Отерши ладонью проступившие слезы, я несмело шагнул вперед. Передо мной расстилался все тот же коридор, но расцвеченный яркими красками. Под проникающими через стеклянные панели солнечными лучами пластик окрашивался в самые невероятные оттенки: зеленые, синие, розовые, алые. Они были блеклыми, едва заметными, но мне, совершенно отвыкшему от света, казались ослепительно яркими. Если добавить к этому, что на полу лежала зеленая дорожка, можете представить мой восторг — восторг слепца, вдруг обретшего зрение.
Море красок, неестественно сочных, ярких, почти. осязаемых. Я упивался яркоцветьем, жадно впитывал его всеми фибрами души и тела. То были восхитительные мгновения, совершенно завладевшие мной.
Старший хранитель, по-видимому, понимал, что испытывает в этот миг заключенный Н-214. Его проинструктировали, что подобные мне подонки больше похожи на пни, но это был человек, знавший, как. невыносимо душит серый цвет, и научившийся не все сказанное воспринимать как истину. Он дал мне возможность окунуться в буйноворот красок с головой, затем дождался, когда я вынырну, и уже после этого подтолкнул меня словом, невольно смягчая голос:
— Вперед, по коридору.
Мне показалось, я рассмотрел в глазах хранителя тщательно скрываемое участие. Сглотнув застрявшую в глотке слюну, я кивнул и сделал первый шаг.
Дорожка приятно пружинила под ногами. Точно так же пружинит оттаявшая земля, покрытая сочной щеточкой проклюнувшейся травки, чьи усики так трогательно и беззащитно колышутся под порывами ветра. Воздух был светел и оттого казался по лесному свежим. Я знал, что это иллюзия. Отфильтрованный в отстойниках, обогащенный кислородом, воздух и впрямь был чист, но с привкусом серой выхолощенности, царствовавшей в тюрьме Сонг. Некий иллюзорный вкус придавал ему солнечный свет. Вкус был обманчив, но я был согласен обманываться. Я был счастлив. Мелькнул синий кружок на стене, непонятно по какой причине здесь объявившийся. Я весело подмигнул ему и уткнулся взором в широченную спину хранителя, за правым плечом которого в этот миг обозначилось неясное движение.
— К стене! — отрывисто рявкнул, полуобернувшись, старший.
Я чуть замешкался, и тогда его напарник помог исполнить приказание, впечатав мою физиономию в прогретый солнцем пластик. Двести пятьдесят фунтов мяса, наполненные тяжестью и силой. Я не мог даже пошевелить пальцем. С отвращением втягивая затхлый, столь знакомый запах пропитанной серостью стены, я осторожно скосил глаза. Поверхность, к которой меня прилепили, была идеально ровной, почти зеркальной, что позволяло без труда разглядеть в ней замутненное серым отражение неспешно приближающегося к нам человека. Я увидел внушительных размеров фигуру с дугообразными плечами и полным отсутствием шеи. Лица я не видел, но, судя по остальному, оно было отнюдь не изможденным.
— Кто это? — поинтересовался хриплый голос, напитанный начальственными интонациями.
— Заключенный Н-214, категория «А», господин блокляйтер! — бодро отрапортовал старший из хранителей.
— А, еще один подопытный кролик! — Голос презрительно фыркнул. — Пустая затея! — После этого он не преминул поделиться впечатлением о моей скромной персоне: — И какому идиоту пришло в голову выдернуть из камеры такого дохляка!
Должно быть, после тюремной диеты я и впрямь не внушал уважения.
— Он очень опасный преступник, господин блокляйтер! — вступился за мою поруганную честь хранитель.
Ответом было задумчивое хмыканье, за которым спустя мгновение последовали две короткие фразы/
— Может быть! Ладно, ступайте!
Фигура колыхнулась и исчезла из поля зрения, оставив после себя запах хорошего дезодоранта и жареного мяса. Впрочем, относительно последнего я не был уверен. Признаться, я основательно подзабыл, как пахнет настоящее мясо.
— Шевелись!
Две пары сильных рук отодрали мою расплющенную плоть от поверхности стены и придали ей должное направление.
И вновь бесконечно пустой коридор, куда менее яркий, чем показалось поначалу. Краски заметно поблекли, и все теперь виделось серым или почти серым. Даже дорожка под ногами цвела жухнущей листвой. И свет, льющийся сверху, был неживым. Он горячил кожу, но не палил ее с буйством солнечных стрел.