Страница:
- Кино снимать можно?
- Можно, только у меня две картины запрещены.
- Понимаю. Но все-таки снимаете кино.
Я рассказываю, какое впечатление произвели на нас с Тарковским образы "Лос Ольвидадос", спрашиваю о сюрреализме, которым мы были увлечены.
- Да. Юность, юность... - говорит Бюнюэль и, хитро взглянув, добавляет: А вообще реализма нет, есть только сюрреализм.
- В каком смысле?
- А какая разница? Реализм, сюрреализм... Вот яблоко. Ты что видишь?
- Яблоко.
- А еще что?
- Больше ничего.
- Так. Но если посмотреть в микроскоп, будет видно очень много микробов. Понимаешь? Они друг друга едят. Они знают о существовании друг друга, но не знают о твоем существовании, так же как и ты не знаешь о них. Ну может, и знаешь, но на тебя это никак не влияет. Если ты их съешь, они не узнают о том, что ты их съел, они узнают только о том, что оказались в другой флоре, к которой надо приспособляться. Это что, реа
[202]
лизм? Или сюрреализм? Что мы видим? Что знаем и представляем? Все - в поведении. В живописи сюрреализм начинается там, где художник изменяет реальность. А кино не изменяет, оно отражает реальность, но отражать ее нужно сюрреалистично.
- Как?
- В поведении.
- У Феллини люди очень часто ведут себя сюрреалистично, - говорю я. Помните того человека в новелле "Бокаччио", который все время дергает себя за ухо?
- Не помню. Не видел, - говорит он, заметно посмурнев. Ему интересно говорить только о себе.
Я начинаю рассказывать о своей любви к Феллини.
- Помните "8 1/2"? Какой там поразительный кусок, когда герой стреляется под столом! Смотрит в зеркало, залезает под стол и стреляется. Это же полнейшее выражение подсознания!
- Нет, не видел, - мрачно повторяет Бюнюэль.
Я рассказываю ему этот кусок. Говорю о потрясшем меня финале с цирковыми оркестрантами, выходящими все в белом.
- Ничего подобного, - поправляет Бюнюэль (к этому моменту мы выпили еще), - они в цирковых костюмах.
- Так вы ж не видели! - ловлю его на том, что он проболтался. Выходит, все-таки видел.
- Куски какие-то, кажется, видел, - заминает он щекотливый вопрос.
Я вел с ним студенческий разговор, был похож на теленка, резвящегося вокруг матерого буйвола. К этому времени у Бюнюэля уже открылось второе дыхание, он снял "Скромное очарование буржуазии".
...Он наливает еще по полстакана:
- Идем!
Заходим в спальню. Смятая кровать, на ней - старый халат, никакой мебели, на стене - огромный Миро. Такая картина стоит миллиона два долларов. С Миро они
[203]
дружили. Кажется, на картине была даже дарственная надпись.
- Вот мой любимый художник. Когда мне хочется прогуляться, я беру бутылку виски или водки, сажусь вот на этот диван и смотрю вот на эту картину.
Только спустя время я понял, что он имел в виду. Но в память врезалось: продавленный диванчик, смятая пижама, кровать и над ней - огромный прекрасный Миро. Вот они какие, прогулки сюрреалиста - бесконечные путешествия в мире нерасшифровываемых образов, ошеломляющего цвета, пятен и красок.
Мне давно уже надо ехать. Внизу ждало такси. От стакана водки голова была тяжелой. На самолет "Аэрофлота" я успел.
БРУК
Питер Брук вошел в мою жизнь, когда я прочитал его книгу "Пустое пространство". На нее я ссылался по любому возможному поводу. Она поражала спокойствием, полной открытостью, мужеством говорить без забрала. Очень хотелось увидеть этого человека.
Приехав в Париж, позвонил ему. Вообще-то он говорит по-русски, но мы разговаривали по-французски. Он назначил мне встречу в кафе театра Буф дю Нор. Мелькала мыслишка, что все-таки это Брук, режиссер, первая величина мирового театра, сейчас мы с ним куда-то закатимся, может в хороший ресторан: на свои обедать в ресторане мне не по карману - пообедаем на его.
Встретились на углу в задрипанном парижском кафе. Табаком воняло - хоть нос затыкай. Заказали чай. Надежды на ресторан вмиг истаяли.
Очень хотелось посмотреть, как он работает. "Хорошо, - сказал он, приходите. У меня через час репетиция начнется".
[204]
Так я оказался в театре Брука. Обшарпанные стены, разнокалиберные стулья двух одинаковых нет. На сцене песок. Артисты сели в кружок, взялись за руки, замолчали. Я открыл от изумления рот: что это? Они просидели так минут пять, просто держась за руки, в кружке. Как мне потом объяснили, Брук пытается вводить артистов в творческое состояние через медитацию, через передачу энергии. Необычен был состав его труппы: французы, американцы, итальянцы, два китайца, и все (кто не французы) играют на каком-то ломаном французском. Было ощущение бродячего театра, семьи циркачей или чего-то в этом роде... Он работал тогда над "Кармен", но пели совсем не по-оперному - вполголоса. На сцене сидели три или четыре музыканта, актеры свои арии негромко напевали и потрясающе играли. Речитативы были важнее самой музыки. Музыка существовала лишь как дополнение к слову. Я был потрясен этим представлением: впервые мне воочию показали, как из оперы можно убрать всю оперность.
Брук - один из тех режиссеров, кто помог понять, как, не тронув текст, сделать его абсолютно театральным и в то же время остаться в пределах грубо земного - во тьме низких истин, не поднимаясь к возвышающему обману. На сцене была реальность, но в то же время это была театральная реальность. Его восьмичасовой спектакль (он шел два вечера) - "Махабхарата" - был чем-то фантастическим по простоте. Брук - один из немногих, кого постмодернизм не коснулся. Основы и первоисточники его театра там, где играют на ситаре, балалайке, гитаре -на инструментах, под которые поет самый простой человек. Он всегда искал в этом кругу. Его театр - это действительно театр наций. Там соединено все. Уже то хотя бы, что китаец может играть у него Отелло, восхищает меня как сказка. И так во всем.
В свои секреты он никого не пускал. Впрочем, может, и секретов никаких не было? Нет, пожалуй, все-таки
[205]
были. Иначе зачем ассистентка в какой-то момент попросила: "А сейчас вам нужно уйти". Ее словами как бы сам Брук вежливо говорил: "Вот это мы вам показали. А дальше - закрыто. Для всех. Приходите на спектакль".
Конечно, он, как и любой режиссер, диктатор. В его театре - культ Брука. Так, думаю, и должно быть. Так и есть - у Стрелера, Питера Холла, Гарольда Принса.
Он надписал мне свою книжку, а много лет спустя позвонил после премьеры моей парижской "Чайки", сказал: "Это первый Чехов, которого я за последние пятнадцать лет видел". Услышать это от человека, перед которым искренне преклоняюсь, было для меня огромным счастьем.
ЛИВ
Читающим эту книгу, особенно людям меня знающим и, может быть, женщинам, которых я любил, наверное, покажется странным, что я не написал об очень многих, с кем мне было хорошо, интересно, кому я бесконечно благодарен или даже, напротив, на кого держу черный зуб. Действительно, это так. Но я не считаю эту книгу мемуарами: в ней я рассказываю, конечно, о себе, но не только о себе - еще и о других, и потому пишу прежде всего о тех, о ком, как мне кажется, интересно узнать тебе, мой читатель.
В начале 70-х я был целиком поглощен Ингмаром Бергманом. В те годы до нас довольно быстро доходили его последние фильмы - "Персона", "Крики и шепоты" В "Персоне" в паре с Биби Андерсон впервые снялась норвежка - Лив Ульман.
После этой картины, кстати, Бергман разошелся с Биби и женился на Лив Ульман.
Началось все с того, что я, с простуженными легкими, ходил по Ленинграду, температурил, бредил. Мне при
[206]
снилась Лив Ульман. Я пошел на международный почтамт, сказал:
- Дайте мне телефон Лив Ульман.
Удивились, но позвонили в Осло. Там тоже не нашли телефон.
Я знал, что Ульман играет в Национальном театре, попросил соединить меня с театром. Удивились снова. Как-никак был 1974 год. В 1974-м люди у нас так себя не вели. Меня соединили.
- Мне Лив Ульман, - сказал я.
- Она на репетиции.
У меня захолонуло сердце - значит, дозвонился.
- А когда кончится репетиция?
- Поздно кончится. Звоните завтра.
Советскому человеку, вернее, бывшему советскому, внутри себя уже понимающему, что он не советский, но думающему, что об этом еще никто не знает, свойственно постоянно оглядываться. Помню, в начале 70-х у меня было свидание с Биби Андерсон в Ленинграде. Мы договорились встретиться у почтамта. Сам факт общения с иностранцем, тем более из "капиталистического окружения", в те годы уже был страшным криминалом. Я так боялся слежки, что прошел мимо нее почти как в плохих фильмах, прошептал на ходу: "Иди прямо по этой улице, не поворачивай". Перешел на другую сторону, мы прошли, наверное, километра три по разным сторонам, пока, наконец, не стало меньше народа и я поверил, что за нами не следят. Только после этого я решился подойти к ней, поцеловать руку, заговорить.
...На следующий день снова был на почтамте. Звонил я оттуда по простой причине. Из дома, из гостиницы звонок "просвечен". "Где надо" знают, кто звонил, кому звонил. А с переговорного пункта звонок анонимен, документы не спрашивают, называйся какой хочешь фамилией.
Я опять заказал Осло, Национальный театр, попросил Лив Ульман.
[207]
- Это говорит режиссер Кончаловский
- Очень приятно.
- Хочу с вами встретиться.
Это звучит очень несерьезно, но мне втемяшилось в голову, что, если Лив положит мне руки на голову, это меня вылечит, температура пройдет. Было приятно воображать невероятное, невозможное. И вдруг в телефонной трубке:
- Ну что ж. Приезжайте, поговорим.
Я вернулся в Москву, пытался лечиться, днями должен был ехать в Париж виза уже была. Пошел в посольство Норвегии, попросил визу в Осло: поскольку французская виза уже стояла, с норвежской проблем не возникло.
Вернулся домой. По-прежнему весь больной, в поту, температура высокая. Отец спрашивает.
- Ты где был?
- В посольстве.
- В каком посольстве?!
- В норвежском.
- Ты что, с ума сошел? Разрешения спросил?
- У кого?
- У Госкино!
- Зачем?
- Ты что о себе думаешь?! Неприятностей захотелось!
Он мне много чего еще сказал обо мне, моей женитьбе на француженке, моем идиотском поведении.
Я прилетел в Осло с температурой, весь мокрый, снял пенал в гостинице, позвонил в театр.
- Приходите на спектакль сегодня вечером, - сказала Лив.
Я купил цветы, пошел в театр. Бред собачий! Я в Осло! Три недели назад, вдрызг больной звонил ей из Ленинграда.
Оставил ей цветы. После спектакля позвонил.
- Я встречусь с вами завтра, - сказала Лив.
[208]
Мы встретились.
- Слушаю вас, - говорит она.
- Я болен. Вы можете меня вылечить. Видимо, она решила, что я сумасшедший. Но из вежливости сказала:
- Я рада, что вы были на моем спектакле. Я стал говорить ей о ее игре, о своих впечатлениях, о постановке. Она слушала меня с интересом.
- Я просто хотел вас увидеть.
- Как? Просто увидеть?
- Да.
- Я думала, вы - режиссер, у вас ко мне какое-то предложение.
- Нет, никакого предложения. Просто хотел вас увидеть, подержать за руку.
Еще утром позвонил в отделение "Совэкспортфильма", там сидел Реваз Топадзе, красивый грузин, мой соученик по роммовской мастерской. Наверное, он работал в органах. Потом, в перестроечные годы, занялся бизнесом, его убили.
- Нужно, чтобы ты показал "Дядю Ваню".
- Ты что, в Осло?
- Да.
- А почему в посольстве не знают?
- Зачем?
- Ты что! Советский гражданин, приехал в страну. Надо зарегистрироваться. Пошли в посольство, сейчас все оформим.
Мы сходили в посольство, меня зарегистрировали.
- Я хочу, чтобы вы посмотрели "Дядю Ваню", - сказал я Лив.
Она пришла со своей подругой. Посмотрела картину, вышла из зала, стала смотреть на меня уже с большим интересом. Мы пошли в ресторан, я заметил, что она волнуется, ее голубые глаза смотрели мне прямо в душу. Великая актриса, красивая женщина...
[209]
- Вы приехали, чтобы подержать меня за руку?
- Да. Я думал, вы меня вылечите. Она дала мне свою руку.
- Я уезжаю в Стокгольм. Мне надо подписать контракт. Завтра вернусь. Вы не могли бы меня проводить, а завтра встретить на моей машине?
- Пожалуйста, - говорю я.
А мне уже надо быть в Париже. К черту Париж!
Провожаю Лив на ее машине. Потом, больной, катаюсь по городу, плохо соображая, что происходит. На следующий день встречаю ее, по-прежнему больной. Завтра надо лететь в Париж, откладывать больше нельзя. Топадзе сидит в моем номере, не выпускает меня из виду.
Мы поехали к Лив.
- У меня дома мама и дочка, - сказала она. - Сейчас они уже спят.
Лив - человек застенчивый, глубокий, очень цельный.
Сначала мы сидели в столовой, еда была невкусная. Пили много. И вина, и норвежской водки "аквавит". Потом перешли к камину, посидели на диване, спустились на пол.
- Я с тобой спать не буду, - сказала она, глядя в огонь.
- А мне не надо, - сказал я.
Так мы просидели часов до пяти утра, ели, пили водку, смотрели в камин. В семь я простился и поехал в аэропорт.
Там я проболел еще дней десять - за мной ухаживала теща. Дочке было уже четыре года.
Я позвонил Лив, оставил ей свой телефон. С этого момента мы через день перезванивались.
Потом они с Биби Андерсон уехали отдыхать на какие-то острова в Вест-Индию. Зимой все нормальные люди в Европе едут отдыхать куда-нибудь, где потеплее. Она звонила мне в Париж, мы разговаривали часами.
С Биби Андерсон я уже лет пять как был знаком, мы встретились в Москве, подружились. Наверное, они с
[210]
Лив, две подруги, отдыхая на островах, обсуждали этого странного русского.
Наши разговоры с Лив потом перешли в переписку, мы стали близкими друзьями.
- Приезжай в Москву, - сказал ей я.
Весной в апреле она приехала. Жила у меня на даче. Я показал ей на "Мосфильме" свои картины.
Дня через четыре - звонок. Из Осло звонила мама Лив, дама строгая, сильно антисоветская.
- Позвони Ингмару, - сказала она. Лив позвонила. Красная от возбуждения, положила трубку, со слезами стала собирать вещи.
- Ингмар требует, чтобы я немедленно вернулась. Сказал, что, если не вернусь, не будет снимать меня в "Змеином яйце".
Замечательно смотрела она на меня через стол своими детскими голубыми глазами. Такое в них было доверие и недоверие!
Лив - человек очень цельный. Она вынуждена была уехать немедленно, в этот же день - требование Бергмана было ультимативно. Насколько могу судить, человек он очень ревнивый. Они уже тогда расстались, вместе не жили, у него была новая жена, но все равно он крайне ревниво следил за Лив. Говорили, что во время съемок он даже поселил ее в гостинице в номере напротив своего, держал дверь открытой, мог наблюдать, когда она приходит, одна ли приходит.
В это время я уже снимал "Сибириаду". Снималась у меня Наташа Андрейченко, тогда она была вся из себя сибирская - круглолицая, румяная, ядреная. Привел ее ко мне Саша Панкратов-Черный (вторую половину фамилии к своей настоящей в то время он еще не приделал, был просто Панкратов). Саша был моим ассистентом и исполнителем одной из небольших ролей - рабочего-буровика, бывшего уголовника. Я набирал артистов и подумал, что Лив может сыграть Таю.
[211]
Где-то весной я поехал в Нью-Йорк подбирать материал для документальных частей "Сибириады". Лив тоже была в это время в Нью-Йорке.
Я жил в страшноватом номере какого-то жуткого отеля (на госкиновские командировочные не разгуляешься), ко мне туда приходила Лив. Позвонили Милошу Форману, встретились с ним. Он из-за чего-то был зол на Лив, все время язвил. После обеда Лив предложила:
- Хочешь, пойдем на концерт. Меня пригласила Ширли Мак-Лейн.
- Как! - Я еле сдержался. - Ширли Мак-Лейн! С ума сойти! Конечно, хочу!
Мы пошли на ее концерт. В это время шла избирательная кампания будущего президента Картера, в зале сидела его мать - по этой причине было полно полиции. Я сидел и смотрел, как смотрит на сцену Лив. Она была в очках, которые редко надевает. Я видел на ее лице удивительную гамму восхищения и зависти. Лив, конечно же, красивая женщина, но в определенном смысле это красота почти юношеской нескладности. В ее фигуре, в манере двигаться есть что-то очаровательно застенчивое, что и создает ее красоту. А Ширли двигалась, как танцовщица, пела одна и с хором, танцевала с кордебалетом - не много на свете актрис с таким редким чувством свободы. У Лив просто ладони потели от зависти. Я впервые наблюдал, как одна великая актриса завидует другой.
Ширли пригласила нас после концерта зайти к ней за кулисы. Мы пошли, меня тут же взяли за шкирку люди из охраны:
- Вы откуда? Последовала пауза.
- Он со мной, - сказала Лив. Нас пропустили. В уборной сидела мать Картера, коротко стриженная, старая, седая женщина с большими руками и ногами. Ширли была потная, возбужденная. У меня с собой
[212]
была огромная, трехкилограммовая банка черной икры (удалось протащить ее через таможню). Лив сказала:
- Давай отдадим ее Ширли.
Банка икры в Америке стоила безумные деньги, порядка четырех тысяч долларов. Там бы их мне хватило на четыре-пять месяцев жизни.
- Вот вам из России.
- А! Спасибо большое. Проходите.
Мы немного посидели у Ширли, потом ушли.
- А ты ей завидуешь, - сказал я Лив. - Тому, как она двигается.
- Да. Но это не обязательно отмечать вслух.
В эти же дни я показал Лив сценарий "Сибириады", она сказала: "С удовольствием снимусь". Боже, как я был рад! Прошло полгода, и она прислала письмо: "К сожалению, не могу сниматься. Очень занята, много дел..." Это меня очень разозлило: я уже всем сказал, что она будет сниматься.
В тот момент я уже монтировал, складывал первую серию.
- Хорошо, - говорю, - сейчас позвоним Ширли Мак-Лейн.
Нашел ее телефон, позвонил, она подошла.
- Ширли, вы меня помните? Уже прошел год или полтора.
- Кто это?
- Это из Москвы.
- Из Москвы?
- Да. Андрей Кончаловский. Я был у вас с Лив Ульман, я вам еще икру подарил.
- А, да-да-да...
По голосу чувствую, что ничего не помнит. Какой такой русский? Что за икра?
- Я сейчас снимаю фильм, для вас в нем есть замечательная роль.
[213]
На Тайку в юности уже была утверждена Коренева. Они с Ширли очень похожи. Ширли я предлагал играть ту же Тайку спустя двадцать лет. Конечно, с моей стороны это была наглость.
- Большое спасибо за предложение, но я сейчас занята. Пишу книгу.
Оказывается, она еще и книги пишет!
- Очень жаль, - говорю. - До свиданья. Очень нагло я говорил. Пер, как танк. Жизнь шла дальше, в 1979-м меня пригласили в жюри Каннского фестиваля. Я позвонил Лив:
- Очень хочу тебя видеть. Давай поедем на Каннский фестиваль, в жюри!
- Когда?
- Через полгода, в мае.
- С удовольствием.
Я тут же перезвонил президенту Каннского фестиваля:
- Вы не хотите пригласить в жюри Лив Ульман?
- А она поедет?
- Поедет.
- Это чудная идея!
Мы встретились в Канне. Это были замечательные дни, но заставить ее по утрам бегать я так и не смог. Сам я уже вовсю занимался спортом, ее эта перспектива никак не увлекала.
РУССКИЙ ЛЮБОВНИК
Времена, когда я сидел с сэндвичем на хайлендском газоне и думал: "Это моя страна", - были радужными. Я приехал с континента, где меня уже признали. В 1979 году я был членом жюри Каннского фестиваля, факт не пустячный - кого ни попадя туда не приглашают. В 1980 году я был реальным претендентом на Гран-при в Канне и имел все основания разозлиться, что "Сибириаде" его не дали.
[214]
Франсуаза Саган, бывшая тогда президентом жюри, сказала мне, что подала заявление о выходе из состава жюри, если картина Кончаловского не поделит Гран-при с "Апокалипсисом сегодня" Копполы.
Дело все-таки сумели замять, уговорили ее не поднимать скандал.
Приз поделили Коппола и Шлендорф. Главным мотивом, по которому шло давление на Саган, было то, что нельзя делить Гран-при между двумя супердержавами.
Самое забавное, что Коппола вовсе не считал себя бесспорным лидером фестиваля. Он пригласил меня к себе на яхту, стоявшую в заливе. Мы же друзья. Он был похож на большого продюсера, крестного отца. Дымил сигарой. "Сибириаду" уже посмотрел.
- Ну что же, - сказал Коппола. - Я не против поделить с тобой Гран-при.
Разговор был такой, будто встретились Громыко и Киссинджер, две державы.
Я вспоминаю об этом к тому, чтобы яснее было, как в то время я воспринимал себя в киномире.
К моменту приезда с французскими продюсерами в Америку я уже испытал первые ожоги от соприкосновения с реальностью, но пока еще казалось, что искусство способно смести все преграды. Были бы хорошие идеи, а их у меня, как представлялось, в избытке. И хотя в Америке мой французский проект уже окончательно лопнул, я все еще был полон надежд. Я жил в доме на Хай-Ленд и верил, что сейчас-то и начну строить свою американскую карьеру. Оказалось - не так все просто! Оказалось, обо мне здесь никто ничего не знает. Канн, Венеция, призы, пресса - никто ничего здесь не слыхивал! Кто я? Какие фильмы снял? Приходилось все о себе рассказывать.
Я был полон совковых представлений о Голливуде. Я - известный режиссер. У меня здесь много друзей, знакомых. Сейчас они помогут мне устроиться с работой. Позвонил Милошу Форману.
[215]
- Милош, я приехал. Хочу здесь работать. Не мог бы ты написать мне рекомендательное письмо для президента "Парамаунта"? У меня есть для него отличный проект.
- Ну конечно, напишу, - сказал он с какой-то задумчивой неуверенностью. Почему же нет?
- Ну спасибо, а то мне надо будет к нему идти. С письмом будет надежнее.
"Боже мой! - наверное, думал Милош. - Этот человек еще не представляет, что его ждет!"
Да, я не представлял, что такие письма там ровным счетом ничего не значат, никому они не помогали. И как могло помочь рекомендательное письмо, когда картина стоила пять, восемь, двадцать миллионов долларов!
После месяца безрезультатных хождений и мыканий мне посоветовали:
- Хочешь построить в Голливуде карьеру - обзаведись тремя "А": аккаунтант - бухгалтером, атторней -адвокатом и эйжент - агентом. Иначе все будет впустую.
Я стал искать адвоката. Адвокат нашелся, согласился меня взять, предложил агента. Агент посмотрел "Сибириаду", тоже согласился. Сейчас он крупный менеджер в Голливуде, в то время активно работал с Ридли Скоттом, сделал с ним "Бегущего по лезвию бритвы", "Чужого". Нашелся и бухгалтер, которому предстояло считать несуществующие деньги.
Я жил по законам "Мосфильма". Мне казалось, что можно слоняться по кабинетам, пить чаи, мило беседовать. Я приходил к агенту, он меня принимал. Мы пили чай.
- Извини, я немного занят, - тактично говорил он.
Я уходил в приемную, сидел там, пил чай, замечал, что на меня как-то странно смотрят секретари и ассистенты: что это за непонятный русский?
Потом я забегал к адвокату на Уилшир-бульвар, говорил о жизни, тоже пил чаек, совсем по-советски. Чаепития мои кончились, когда в конце года пришел счет.
[216]
Каждое мое сидение было учтено и подсчитано, за каждое я должен был платить, и немало. Полчасика милых разговоров о том о сем - ни о чем обходились в пятьдесят, в семьдесят пять долларов. Американцы не понимают, как можно часами пить чаи и прекраснодушно болтать в рабочее время - "время деньги".
Адвокат Гарри был человеком очень известным, представлял интересы очень серьезных людей - одним словом, типичный преуспевающий американец. Как-то, спустя года три, он пригласил меня позавтракать, мы встретились, он курил, был бодр, подтянут. Рассказывал о том, что сегодня двадцать восемь раз переплыл бассейн, о каких-то соревнованиях. Казалось, он - само воплощение духа Америки. Человек, у которого все в порядке. На следующий день он застрелился.
Бигельман, на которого он работал, вице-президент одной из крупнейших американских кинофирм, заключал контракты со сценаристами, вписывая в их гонорар и "откат" для себя - ему потом его возвращали как взятку. Это дело раскрутило ФБР, в его офисе были поставлены микрофоны, началось следствие, дело закончилось колоссальнейшим скандалом. Гарри в эту историю оказался замешан, поскольку представлял Бигельмана. Когда все раскрылось, ему не оставалось ничего иного, как застрелиться. Он был порядочный человек. Бигельман жив и здоров. Об этом деле много писалось, вышла даже толстая книга - "Неприличное открытие"...
Ко мне относились без всякого интереса. За мной не было ни одной картины, сделавшей "бокс-офис" (кассу) в Америке. Я приходил, рассказывал разные сюжеты. Меня принимали. Обычно со мной разговаривали вице-президенты компаний.
Однажды был устроен ланч. Устроила его Джил Клэйберн, потом снявшаяся у меня в "Стыдливых людях". Она видела "Сибириаду", картина ей очень понравилась. Ее двоюродным братом был Айснер, президент
[217]
"Парамаунта". Он пришел на ланч с Катценбергом - две могущественные фигуры в голливудской вселенной.
У меня была идея фильма с ролью для Джил - та очень хотела ее сыграть. Идея, кстати, была придумана еще в Москве. Я стал рассказывать, они улыбались, но посередине рассказа Айснер надел темные очки. Тогда я не понял зачем. Затем, чтобы не слушать меня. Следующая часть рассказа ему была уже не важна, он погрузился в еду. Были сказаны вежливые слова:
- Да, очень интересно. Спасибо. Мы подумаем. Очень приятно было познакомиться.
Обычно, когда хотят избавиться от назойливого посетителя, говорят:
- Можно, только у меня две картины запрещены.
- Понимаю. Но все-таки снимаете кино.
Я рассказываю, какое впечатление произвели на нас с Тарковским образы "Лос Ольвидадос", спрашиваю о сюрреализме, которым мы были увлечены.
- Да. Юность, юность... - говорит Бюнюэль и, хитро взглянув, добавляет: А вообще реализма нет, есть только сюрреализм.
- В каком смысле?
- А какая разница? Реализм, сюрреализм... Вот яблоко. Ты что видишь?
- Яблоко.
- А еще что?
- Больше ничего.
- Так. Но если посмотреть в микроскоп, будет видно очень много микробов. Понимаешь? Они друг друга едят. Они знают о существовании друг друга, но не знают о твоем существовании, так же как и ты не знаешь о них. Ну может, и знаешь, но на тебя это никак не влияет. Если ты их съешь, они не узнают о том, что ты их съел, они узнают только о том, что оказались в другой флоре, к которой надо приспособляться. Это что, реа
[202]
лизм? Или сюрреализм? Что мы видим? Что знаем и представляем? Все - в поведении. В живописи сюрреализм начинается там, где художник изменяет реальность. А кино не изменяет, оно отражает реальность, но отражать ее нужно сюрреалистично.
- Как?
- В поведении.
- У Феллини люди очень часто ведут себя сюрреалистично, - говорю я. Помните того человека в новелле "Бокаччио", который все время дергает себя за ухо?
- Не помню. Не видел, - говорит он, заметно посмурнев. Ему интересно говорить только о себе.
Я начинаю рассказывать о своей любви к Феллини.
- Помните "8 1/2"? Какой там поразительный кусок, когда герой стреляется под столом! Смотрит в зеркало, залезает под стол и стреляется. Это же полнейшее выражение подсознания!
- Нет, не видел, - мрачно повторяет Бюнюэль.
Я рассказываю ему этот кусок. Говорю о потрясшем меня финале с цирковыми оркестрантами, выходящими все в белом.
- Ничего подобного, - поправляет Бюнюэль (к этому моменту мы выпили еще), - они в цирковых костюмах.
- Так вы ж не видели! - ловлю его на том, что он проболтался. Выходит, все-таки видел.
- Куски какие-то, кажется, видел, - заминает он щекотливый вопрос.
Я вел с ним студенческий разговор, был похож на теленка, резвящегося вокруг матерого буйвола. К этому времени у Бюнюэля уже открылось второе дыхание, он снял "Скромное очарование буржуазии".
...Он наливает еще по полстакана:
- Идем!
Заходим в спальню. Смятая кровать, на ней - старый халат, никакой мебели, на стене - огромный Миро. Такая картина стоит миллиона два долларов. С Миро они
[203]
дружили. Кажется, на картине была даже дарственная надпись.
- Вот мой любимый художник. Когда мне хочется прогуляться, я беру бутылку виски или водки, сажусь вот на этот диван и смотрю вот на эту картину.
Только спустя время я понял, что он имел в виду. Но в память врезалось: продавленный диванчик, смятая пижама, кровать и над ней - огромный прекрасный Миро. Вот они какие, прогулки сюрреалиста - бесконечные путешествия в мире нерасшифровываемых образов, ошеломляющего цвета, пятен и красок.
Мне давно уже надо ехать. Внизу ждало такси. От стакана водки голова была тяжелой. На самолет "Аэрофлота" я успел.
БРУК
Питер Брук вошел в мою жизнь, когда я прочитал его книгу "Пустое пространство". На нее я ссылался по любому возможному поводу. Она поражала спокойствием, полной открытостью, мужеством говорить без забрала. Очень хотелось увидеть этого человека.
Приехав в Париж, позвонил ему. Вообще-то он говорит по-русски, но мы разговаривали по-французски. Он назначил мне встречу в кафе театра Буф дю Нор. Мелькала мыслишка, что все-таки это Брук, режиссер, первая величина мирового театра, сейчас мы с ним куда-то закатимся, может в хороший ресторан: на свои обедать в ресторане мне не по карману - пообедаем на его.
Встретились на углу в задрипанном парижском кафе. Табаком воняло - хоть нос затыкай. Заказали чай. Надежды на ресторан вмиг истаяли.
Очень хотелось посмотреть, как он работает. "Хорошо, - сказал он, приходите. У меня через час репетиция начнется".
[204]
Так я оказался в театре Брука. Обшарпанные стены, разнокалиберные стулья двух одинаковых нет. На сцене песок. Артисты сели в кружок, взялись за руки, замолчали. Я открыл от изумления рот: что это? Они просидели так минут пять, просто держась за руки, в кружке. Как мне потом объяснили, Брук пытается вводить артистов в творческое состояние через медитацию, через передачу энергии. Необычен был состав его труппы: французы, американцы, итальянцы, два китайца, и все (кто не французы) играют на каком-то ломаном французском. Было ощущение бродячего театра, семьи циркачей или чего-то в этом роде... Он работал тогда над "Кармен", но пели совсем не по-оперному - вполголоса. На сцене сидели три или четыре музыканта, актеры свои арии негромко напевали и потрясающе играли. Речитативы были важнее самой музыки. Музыка существовала лишь как дополнение к слову. Я был потрясен этим представлением: впервые мне воочию показали, как из оперы можно убрать всю оперность.
Брук - один из тех режиссеров, кто помог понять, как, не тронув текст, сделать его абсолютно театральным и в то же время остаться в пределах грубо земного - во тьме низких истин, не поднимаясь к возвышающему обману. На сцене была реальность, но в то же время это была театральная реальность. Его восьмичасовой спектакль (он шел два вечера) - "Махабхарата" - был чем-то фантастическим по простоте. Брук - один из немногих, кого постмодернизм не коснулся. Основы и первоисточники его театра там, где играют на ситаре, балалайке, гитаре -на инструментах, под которые поет самый простой человек. Он всегда искал в этом кругу. Его театр - это действительно театр наций. Там соединено все. Уже то хотя бы, что китаец может играть у него Отелло, восхищает меня как сказка. И так во всем.
В свои секреты он никого не пускал. Впрочем, может, и секретов никаких не было? Нет, пожалуй, все-таки
[205]
были. Иначе зачем ассистентка в какой-то момент попросила: "А сейчас вам нужно уйти". Ее словами как бы сам Брук вежливо говорил: "Вот это мы вам показали. А дальше - закрыто. Для всех. Приходите на спектакль".
Конечно, он, как и любой режиссер, диктатор. В его театре - культ Брука. Так, думаю, и должно быть. Так и есть - у Стрелера, Питера Холла, Гарольда Принса.
Он надписал мне свою книжку, а много лет спустя позвонил после премьеры моей парижской "Чайки", сказал: "Это первый Чехов, которого я за последние пятнадцать лет видел". Услышать это от человека, перед которым искренне преклоняюсь, было для меня огромным счастьем.
ЛИВ
Читающим эту книгу, особенно людям меня знающим и, может быть, женщинам, которых я любил, наверное, покажется странным, что я не написал об очень многих, с кем мне было хорошо, интересно, кому я бесконечно благодарен или даже, напротив, на кого держу черный зуб. Действительно, это так. Но я не считаю эту книгу мемуарами: в ней я рассказываю, конечно, о себе, но не только о себе - еще и о других, и потому пишу прежде всего о тех, о ком, как мне кажется, интересно узнать тебе, мой читатель.
В начале 70-х я был целиком поглощен Ингмаром Бергманом. В те годы до нас довольно быстро доходили его последние фильмы - "Персона", "Крики и шепоты" В "Персоне" в паре с Биби Андерсон впервые снялась норвежка - Лив Ульман.
После этой картины, кстати, Бергман разошелся с Биби и женился на Лив Ульман.
Началось все с того, что я, с простуженными легкими, ходил по Ленинграду, температурил, бредил. Мне при
[206]
снилась Лив Ульман. Я пошел на международный почтамт, сказал:
- Дайте мне телефон Лив Ульман.
Удивились, но позвонили в Осло. Там тоже не нашли телефон.
Я знал, что Ульман играет в Национальном театре, попросил соединить меня с театром. Удивились снова. Как-никак был 1974 год. В 1974-м люди у нас так себя не вели. Меня соединили.
- Мне Лив Ульман, - сказал я.
- Она на репетиции.
У меня захолонуло сердце - значит, дозвонился.
- А когда кончится репетиция?
- Поздно кончится. Звоните завтра.
Советскому человеку, вернее, бывшему советскому, внутри себя уже понимающему, что он не советский, но думающему, что об этом еще никто не знает, свойственно постоянно оглядываться. Помню, в начале 70-х у меня было свидание с Биби Андерсон в Ленинграде. Мы договорились встретиться у почтамта. Сам факт общения с иностранцем, тем более из "капиталистического окружения", в те годы уже был страшным криминалом. Я так боялся слежки, что прошел мимо нее почти как в плохих фильмах, прошептал на ходу: "Иди прямо по этой улице, не поворачивай". Перешел на другую сторону, мы прошли, наверное, километра три по разным сторонам, пока, наконец, не стало меньше народа и я поверил, что за нами не следят. Только после этого я решился подойти к ней, поцеловать руку, заговорить.
...На следующий день снова был на почтамте. Звонил я оттуда по простой причине. Из дома, из гостиницы звонок "просвечен". "Где надо" знают, кто звонил, кому звонил. А с переговорного пункта звонок анонимен, документы не спрашивают, называйся какой хочешь фамилией.
Я опять заказал Осло, Национальный театр, попросил Лив Ульман.
[207]
- Это говорит режиссер Кончаловский
- Очень приятно.
- Хочу с вами встретиться.
Это звучит очень несерьезно, но мне втемяшилось в голову, что, если Лив положит мне руки на голову, это меня вылечит, температура пройдет. Было приятно воображать невероятное, невозможное. И вдруг в телефонной трубке:
- Ну что ж. Приезжайте, поговорим.
Я вернулся в Москву, пытался лечиться, днями должен был ехать в Париж виза уже была. Пошел в посольство Норвегии, попросил визу в Осло: поскольку французская виза уже стояла, с норвежской проблем не возникло.
Вернулся домой. По-прежнему весь больной, в поту, температура высокая. Отец спрашивает.
- Ты где был?
- В посольстве.
- В каком посольстве?!
- В норвежском.
- Ты что, с ума сошел? Разрешения спросил?
- У кого?
- У Госкино!
- Зачем?
- Ты что о себе думаешь?! Неприятностей захотелось!
Он мне много чего еще сказал обо мне, моей женитьбе на француженке, моем идиотском поведении.
Я прилетел в Осло с температурой, весь мокрый, снял пенал в гостинице, позвонил в театр.
- Приходите на спектакль сегодня вечером, - сказала Лив.
Я купил цветы, пошел в театр. Бред собачий! Я в Осло! Три недели назад, вдрызг больной звонил ей из Ленинграда.
Оставил ей цветы. После спектакля позвонил.
- Я встречусь с вами завтра, - сказала Лив.
[208]
Мы встретились.
- Слушаю вас, - говорит она.
- Я болен. Вы можете меня вылечить. Видимо, она решила, что я сумасшедший. Но из вежливости сказала:
- Я рада, что вы были на моем спектакле. Я стал говорить ей о ее игре, о своих впечатлениях, о постановке. Она слушала меня с интересом.
- Я просто хотел вас увидеть.
- Как? Просто увидеть?
- Да.
- Я думала, вы - режиссер, у вас ко мне какое-то предложение.
- Нет, никакого предложения. Просто хотел вас увидеть, подержать за руку.
Еще утром позвонил в отделение "Совэкспортфильма", там сидел Реваз Топадзе, красивый грузин, мой соученик по роммовской мастерской. Наверное, он работал в органах. Потом, в перестроечные годы, занялся бизнесом, его убили.
- Нужно, чтобы ты показал "Дядю Ваню".
- Ты что, в Осло?
- Да.
- А почему в посольстве не знают?
- Зачем?
- Ты что! Советский гражданин, приехал в страну. Надо зарегистрироваться. Пошли в посольство, сейчас все оформим.
Мы сходили в посольство, меня зарегистрировали.
- Я хочу, чтобы вы посмотрели "Дядю Ваню", - сказал я Лив.
Она пришла со своей подругой. Посмотрела картину, вышла из зала, стала смотреть на меня уже с большим интересом. Мы пошли в ресторан, я заметил, что она волнуется, ее голубые глаза смотрели мне прямо в душу. Великая актриса, красивая женщина...
[209]
- Вы приехали, чтобы подержать меня за руку?
- Да. Я думал, вы меня вылечите. Она дала мне свою руку.
- Я уезжаю в Стокгольм. Мне надо подписать контракт. Завтра вернусь. Вы не могли бы меня проводить, а завтра встретить на моей машине?
- Пожалуйста, - говорю я.
А мне уже надо быть в Париже. К черту Париж!
Провожаю Лив на ее машине. Потом, больной, катаюсь по городу, плохо соображая, что происходит. На следующий день встречаю ее, по-прежнему больной. Завтра надо лететь в Париж, откладывать больше нельзя. Топадзе сидит в моем номере, не выпускает меня из виду.
Мы поехали к Лив.
- У меня дома мама и дочка, - сказала она. - Сейчас они уже спят.
Лив - человек застенчивый, глубокий, очень цельный.
Сначала мы сидели в столовой, еда была невкусная. Пили много. И вина, и норвежской водки "аквавит". Потом перешли к камину, посидели на диване, спустились на пол.
- Я с тобой спать не буду, - сказала она, глядя в огонь.
- А мне не надо, - сказал я.
Так мы просидели часов до пяти утра, ели, пили водку, смотрели в камин. В семь я простился и поехал в аэропорт.
Там я проболел еще дней десять - за мной ухаживала теща. Дочке было уже четыре года.
Я позвонил Лив, оставил ей свой телефон. С этого момента мы через день перезванивались.
Потом они с Биби Андерсон уехали отдыхать на какие-то острова в Вест-Индию. Зимой все нормальные люди в Европе едут отдыхать куда-нибудь, где потеплее. Она звонила мне в Париж, мы разговаривали часами.
С Биби Андерсон я уже лет пять как был знаком, мы встретились в Москве, подружились. Наверное, они с
[210]
Лив, две подруги, отдыхая на островах, обсуждали этого странного русского.
Наши разговоры с Лив потом перешли в переписку, мы стали близкими друзьями.
- Приезжай в Москву, - сказал ей я.
Весной в апреле она приехала. Жила у меня на даче. Я показал ей на "Мосфильме" свои картины.
Дня через четыре - звонок. Из Осло звонила мама Лив, дама строгая, сильно антисоветская.
- Позвони Ингмару, - сказала она. Лив позвонила. Красная от возбуждения, положила трубку, со слезами стала собирать вещи.
- Ингмар требует, чтобы я немедленно вернулась. Сказал, что, если не вернусь, не будет снимать меня в "Змеином яйце".
Замечательно смотрела она на меня через стол своими детскими голубыми глазами. Такое в них было доверие и недоверие!
Лив - человек очень цельный. Она вынуждена была уехать немедленно, в этот же день - требование Бергмана было ультимативно. Насколько могу судить, человек он очень ревнивый. Они уже тогда расстались, вместе не жили, у него была новая жена, но все равно он крайне ревниво следил за Лив. Говорили, что во время съемок он даже поселил ее в гостинице в номере напротив своего, держал дверь открытой, мог наблюдать, когда она приходит, одна ли приходит.
В это время я уже снимал "Сибириаду". Снималась у меня Наташа Андрейченко, тогда она была вся из себя сибирская - круглолицая, румяная, ядреная. Привел ее ко мне Саша Панкратов-Черный (вторую половину фамилии к своей настоящей в то время он еще не приделал, был просто Панкратов). Саша был моим ассистентом и исполнителем одной из небольших ролей - рабочего-буровика, бывшего уголовника. Я набирал артистов и подумал, что Лив может сыграть Таю.
[211]
Где-то весной я поехал в Нью-Йорк подбирать материал для документальных частей "Сибириады". Лив тоже была в это время в Нью-Йорке.
Я жил в страшноватом номере какого-то жуткого отеля (на госкиновские командировочные не разгуляешься), ко мне туда приходила Лив. Позвонили Милошу Форману, встретились с ним. Он из-за чего-то был зол на Лив, все время язвил. После обеда Лив предложила:
- Хочешь, пойдем на концерт. Меня пригласила Ширли Мак-Лейн.
- Как! - Я еле сдержался. - Ширли Мак-Лейн! С ума сойти! Конечно, хочу!
Мы пошли на ее концерт. В это время шла избирательная кампания будущего президента Картера, в зале сидела его мать - по этой причине было полно полиции. Я сидел и смотрел, как смотрит на сцену Лив. Она была в очках, которые редко надевает. Я видел на ее лице удивительную гамму восхищения и зависти. Лив, конечно же, красивая женщина, но в определенном смысле это красота почти юношеской нескладности. В ее фигуре, в манере двигаться есть что-то очаровательно застенчивое, что и создает ее красоту. А Ширли двигалась, как танцовщица, пела одна и с хором, танцевала с кордебалетом - не много на свете актрис с таким редким чувством свободы. У Лив просто ладони потели от зависти. Я впервые наблюдал, как одна великая актриса завидует другой.
Ширли пригласила нас после концерта зайти к ней за кулисы. Мы пошли, меня тут же взяли за шкирку люди из охраны:
- Вы откуда? Последовала пауза.
- Он со мной, - сказала Лив. Нас пропустили. В уборной сидела мать Картера, коротко стриженная, старая, седая женщина с большими руками и ногами. Ширли была потная, возбужденная. У меня с собой
[212]
была огромная, трехкилограммовая банка черной икры (удалось протащить ее через таможню). Лив сказала:
- Давай отдадим ее Ширли.
Банка икры в Америке стоила безумные деньги, порядка четырех тысяч долларов. Там бы их мне хватило на четыре-пять месяцев жизни.
- Вот вам из России.
- А! Спасибо большое. Проходите.
Мы немного посидели у Ширли, потом ушли.
- А ты ей завидуешь, - сказал я Лив. - Тому, как она двигается.
- Да. Но это не обязательно отмечать вслух.
В эти же дни я показал Лив сценарий "Сибириады", она сказала: "С удовольствием снимусь". Боже, как я был рад! Прошло полгода, и она прислала письмо: "К сожалению, не могу сниматься. Очень занята, много дел..." Это меня очень разозлило: я уже всем сказал, что она будет сниматься.
В тот момент я уже монтировал, складывал первую серию.
- Хорошо, - говорю, - сейчас позвоним Ширли Мак-Лейн.
Нашел ее телефон, позвонил, она подошла.
- Ширли, вы меня помните? Уже прошел год или полтора.
- Кто это?
- Это из Москвы.
- Из Москвы?
- Да. Андрей Кончаловский. Я был у вас с Лив Ульман, я вам еще икру подарил.
- А, да-да-да...
По голосу чувствую, что ничего не помнит. Какой такой русский? Что за икра?
- Я сейчас снимаю фильм, для вас в нем есть замечательная роль.
[213]
На Тайку в юности уже была утверждена Коренева. Они с Ширли очень похожи. Ширли я предлагал играть ту же Тайку спустя двадцать лет. Конечно, с моей стороны это была наглость.
- Большое спасибо за предложение, но я сейчас занята. Пишу книгу.
Оказывается, она еще и книги пишет!
- Очень жаль, - говорю. - До свиданья. Очень нагло я говорил. Пер, как танк. Жизнь шла дальше, в 1979-м меня пригласили в жюри Каннского фестиваля. Я позвонил Лив:
- Очень хочу тебя видеть. Давай поедем на Каннский фестиваль, в жюри!
- Когда?
- Через полгода, в мае.
- С удовольствием.
Я тут же перезвонил президенту Каннского фестиваля:
- Вы не хотите пригласить в жюри Лив Ульман?
- А она поедет?
- Поедет.
- Это чудная идея!
Мы встретились в Канне. Это были замечательные дни, но заставить ее по утрам бегать я так и не смог. Сам я уже вовсю занимался спортом, ее эта перспектива никак не увлекала.
РУССКИЙ ЛЮБОВНИК
Времена, когда я сидел с сэндвичем на хайлендском газоне и думал: "Это моя страна", - были радужными. Я приехал с континента, где меня уже признали. В 1979 году я был членом жюри Каннского фестиваля, факт не пустячный - кого ни попадя туда не приглашают. В 1980 году я был реальным претендентом на Гран-при в Канне и имел все основания разозлиться, что "Сибириаде" его не дали.
[214]
Франсуаза Саган, бывшая тогда президентом жюри, сказала мне, что подала заявление о выходе из состава жюри, если картина Кончаловского не поделит Гран-при с "Апокалипсисом сегодня" Копполы.
Дело все-таки сумели замять, уговорили ее не поднимать скандал.
Приз поделили Коппола и Шлендорф. Главным мотивом, по которому шло давление на Саган, было то, что нельзя делить Гран-при между двумя супердержавами.
Самое забавное, что Коппола вовсе не считал себя бесспорным лидером фестиваля. Он пригласил меня к себе на яхту, стоявшую в заливе. Мы же друзья. Он был похож на большого продюсера, крестного отца. Дымил сигарой. "Сибириаду" уже посмотрел.
- Ну что же, - сказал Коппола. - Я не против поделить с тобой Гран-при.
Разговор был такой, будто встретились Громыко и Киссинджер, две державы.
Я вспоминаю об этом к тому, чтобы яснее было, как в то время я воспринимал себя в киномире.
К моменту приезда с французскими продюсерами в Америку я уже испытал первые ожоги от соприкосновения с реальностью, но пока еще казалось, что искусство способно смести все преграды. Были бы хорошие идеи, а их у меня, как представлялось, в избытке. И хотя в Америке мой французский проект уже окончательно лопнул, я все еще был полон надежд. Я жил в доме на Хай-Ленд и верил, что сейчас-то и начну строить свою американскую карьеру. Оказалось - не так все просто! Оказалось, обо мне здесь никто ничего не знает. Канн, Венеция, призы, пресса - никто ничего здесь не слыхивал! Кто я? Какие фильмы снял? Приходилось все о себе рассказывать.
Я был полон совковых представлений о Голливуде. Я - известный режиссер. У меня здесь много друзей, знакомых. Сейчас они помогут мне устроиться с работой. Позвонил Милошу Форману.
[215]
- Милош, я приехал. Хочу здесь работать. Не мог бы ты написать мне рекомендательное письмо для президента "Парамаунта"? У меня есть для него отличный проект.
- Ну конечно, напишу, - сказал он с какой-то задумчивой неуверенностью. Почему же нет?
- Ну спасибо, а то мне надо будет к нему идти. С письмом будет надежнее.
"Боже мой! - наверное, думал Милош. - Этот человек еще не представляет, что его ждет!"
Да, я не представлял, что такие письма там ровным счетом ничего не значат, никому они не помогали. И как могло помочь рекомендательное письмо, когда картина стоила пять, восемь, двадцать миллионов долларов!
После месяца безрезультатных хождений и мыканий мне посоветовали:
- Хочешь построить в Голливуде карьеру - обзаведись тремя "А": аккаунтант - бухгалтером, атторней -адвокатом и эйжент - агентом. Иначе все будет впустую.
Я стал искать адвоката. Адвокат нашелся, согласился меня взять, предложил агента. Агент посмотрел "Сибириаду", тоже согласился. Сейчас он крупный менеджер в Голливуде, в то время активно работал с Ридли Скоттом, сделал с ним "Бегущего по лезвию бритвы", "Чужого". Нашелся и бухгалтер, которому предстояло считать несуществующие деньги.
Я жил по законам "Мосфильма". Мне казалось, что можно слоняться по кабинетам, пить чаи, мило беседовать. Я приходил к агенту, он меня принимал. Мы пили чай.
- Извини, я немного занят, - тактично говорил он.
Я уходил в приемную, сидел там, пил чай, замечал, что на меня как-то странно смотрят секретари и ассистенты: что это за непонятный русский?
Потом я забегал к адвокату на Уилшир-бульвар, говорил о жизни, тоже пил чаек, совсем по-советски. Чаепития мои кончились, когда в конце года пришел счет.
[216]
Каждое мое сидение было учтено и подсчитано, за каждое я должен был платить, и немало. Полчасика милых разговоров о том о сем - ни о чем обходились в пятьдесят, в семьдесят пять долларов. Американцы не понимают, как можно часами пить чаи и прекраснодушно болтать в рабочее время - "время деньги".
Адвокат Гарри был человеком очень известным, представлял интересы очень серьезных людей - одним словом, типичный преуспевающий американец. Как-то, спустя года три, он пригласил меня позавтракать, мы встретились, он курил, был бодр, подтянут. Рассказывал о том, что сегодня двадцать восемь раз переплыл бассейн, о каких-то соревнованиях. Казалось, он - само воплощение духа Америки. Человек, у которого все в порядке. На следующий день он застрелился.
Бигельман, на которого он работал, вице-президент одной из крупнейших американских кинофирм, заключал контракты со сценаристами, вписывая в их гонорар и "откат" для себя - ему потом его возвращали как взятку. Это дело раскрутило ФБР, в его офисе были поставлены микрофоны, началось следствие, дело закончилось колоссальнейшим скандалом. Гарри в эту историю оказался замешан, поскольку представлял Бигельмана. Когда все раскрылось, ему не оставалось ничего иного, как застрелиться. Он был порядочный человек. Бигельман жив и здоров. Об этом деле много писалось, вышла даже толстая книга - "Неприличное открытие"...
Ко мне относились без всякого интереса. За мной не было ни одной картины, сделавшей "бокс-офис" (кассу) в Америке. Я приходил, рассказывал разные сюжеты. Меня принимали. Обычно со мной разговаривали вице-президенты компаний.
Однажды был устроен ланч. Устроила его Джил Клэйберн, потом снявшаяся у меня в "Стыдливых людях". Она видела "Сибириаду", картина ей очень понравилась. Ее двоюродным братом был Айснер, президент
[217]
"Парамаунта". Он пришел на ланч с Катценбергом - две могущественные фигуры в голливудской вселенной.
У меня была идея фильма с ролью для Джил - та очень хотела ее сыграть. Идея, кстати, была придумана еще в Москве. Я стал рассказывать, они улыбались, но посередине рассказа Айснер надел темные очки. Тогда я не понял зачем. Затем, чтобы не слушать меня. Следующая часть рассказа ему была уже не важна, он погрузился в еду. Были сказаны вежливые слова:
- Да, очень интересно. Спасибо. Мы подумаем. Очень приятно было познакомиться.
Обычно, когда хотят избавиться от назойливого посетителя, говорят: