— Как думаешь, он выйдет когда-нибудь? — спрашивает у меня Любомиров.
   — Кто? — спрашиваю я у Платона.
   — Ходорковский, — произносит Платон сокровенную фамилию и рукоподает ей.
   — Вряд ли, — отвечаю я Любомирову, рукоподавая фамилии тоже, — Если б хотел — давно б вышел. Он же спаситель. Высшей степени посвящения. Ни у кого такой нет. Никому из живущих не доверил Пентхауз подобные тайны. А раз доверил — значит, было за что. Что ему делать в миру, среди нас? Его место в камере. Вдали от суеты и политики. Это мы тут возимся с террористами и несвободными журналистами. Со всеми этими репортерами без границ. А Ходорковский соблюдает права человека. К тому же он — истинный юкос. Их мало осталось, но они не сдаются… Они нас спасают. Здесь нужно полное самоотречение.
   — Наверное, я бы не смог так… — говорит мне Платоша, — Я очень уважаю тебя за то, что ты хочешь стать правозащитником. Но я — не смогу.
   — Я тоже не смог бы ковыряться в трупах, — говорю я Платону, — И все время иметь дело со смертью. Пусть даже эта смерть и добровольная в рамках самоопределения. Светлая смерть. Жизненная.
   — Да что там — трупы, — пожимает плечами Платон, — Трупы тебе ничего не сделают. Они уже мертвые. А правозащитник всегда как на линии фронта. Вечно на страже. Что в шестидесятых двадцатого, что и сейчас.
   — В шестидесятых двадцатого, — шепчу я святые слова, — Первым начал Булат…
   — Но Андрей-то Дмитриевич? — вдруг поворачивается ко мне Платоша, — Андрей-то Дмитриевич Сахаров за что поехал в Горький? За Афганистан!
   — А Синявский и Даниэль? — улыбаясь, повторяем мы родные для всех имена, — А Константин Иосифович Бабицкий?
   — Вадим Николаевич Делоне, — кивает Платон.
   — Лариса Иосифовна Богораз, — вторю Платону я впитанное с молоком длительного хранения от «Проктэр энд Гэмбл».
   — Виктор Исаакович Файнберг, — вторит Платон.
   — Сергей Адамович Ковалев, — радостно смеюсь я.
   Мы повторяем имена равноспасительных академиков, и на сердцах у нас радостно и счастливо. Большой «Шевроле» несется по широкому алюминиевому полю в полной темноте, но в наших душах светло и спокойно. Мы не одни в этом северном мире. С нами — Соединенные Штаты Америки и весь их огромный промышленно-финансовый потенциал.
   И вот уже снова ворота, и Бахтияры подводят к нам моего служебного мерина и кобылу Платоши. Седлаем и трогаем. Рукоподаем на прощание.
   Кони рвутся, мы вылетаем на серебристое полотно и скачем, и скачем, и скачем!
   Права человека мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над алюминием. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал несвободой, кто летел над этой Железной дорогой, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее дороги и реки, он отдается с легким сердцем в руки свободы, зная, что только она одна успокоит его.
   Мой мерин и кобыла Платоши и те утомились, и несут своих всадников медленно, и неизбежная ночь начинает догонять нас. Чуя ее за своею спиною, притих даже неугомонный Платоша. Ночь начинает закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигает свободные огонечки где-то далеко сбоку, такие интересные и нужные каждому гражданину Д.России огоньки личных трейлеров. Ночь обгоняет нашу кавалькаду, просеивается на нее сверху и выбрасывает то там, то тут в радостном небе белые пятнышки звезд. Темнота густеет, летит рядом, хватает нас за «аляски», тулупы и, сдирая их с плеч, разоблачает обманы. Когда же навстречу нам из-за края леса начинает выходить багровая и полная луна, все обманы исчезают и падают на землю, тонет в туманах колдовская нестойкая одежда. Свобода! Свобода! Свобода!
   — Платоша, мы счастливы?! — кричу я ликующе.
   — Да, мы счастливы!! — кричит мне в ответ Любомиров. Мы звонко смеемся.
   Рукоподаю этой радости!
   И снег, и ветер, и звезд ночной полет! И вот уже вдали видны огни огромной Москвы. Трейлеры раскинулись насколько хватает глаз. Дым от печей, крики Бахтияров, детский смех и между всем этим — уютный вечерний голос Вити Шендеровича. Мы дома. И дом наш прекрасен!
   Мы въезжаем на Белорусскую и проворные Бахтияры снимают с копыт наших животных калоши из полихлорвинидной пластмассы. Мерин с кобылою радуются.
   И снова Тверская. И сверху, над всем этим — Фридом Хауз. А сверху, над Фридом Хаузом — хьюман райтс вотч.
   В Пентзаухе горит свет — работают люди. Хранители нашей свободы и демократии. Тысячу лет жила эта страна под диктаторами. И лишь нашему поколению повезло увидеть начало ее настоящей, свободной жизни.
   Платоша машет мне рукой в рукавице и поворачивает — его дом в Гнездниковском. Я машу ему в ответ.
   — Спасибо! — кричу я Платону, — Помни про женщину в рыбном!
 
   Я еду дальше, вдыхая ароматы вечернего порриджа. Вот виден мой трейлер. А подле него — Бахтияр. А с ним… я растерян.
   А с ним рядом Миша. Мое сердце и мое вдохновение. Михаила. Моя подлинная свобода. Она откидывает со лба свои светлые волосы, ее огромные глаза улыбаются, она смеется и машет мне ручкой:
   — Привет! Ой! Что это у тебя с глазом-то? Ты подрался?!
   Миша, свет моей жизни, огонь моих мыслей. Грех мой, душа моя. Ми-шень-ка: кончик языка вообще не трогает нёба и не утыкается в губы. Ми. Шень. Ка. Есть в этом что-то от китайского.
   Я густо краснею и спешиваюсь. Указываю Бахтияру на сахар. Он, счастливый, уводит мерина, чтобы задать ему конского корма («Проктэр энд Гэмбл», овес, минеральные вещества, полный комплекс витаминов и отруби), а я стою перед Мишей смущенный и спрашиваю:
   — Отчего ты не в шапке, свободная?
   — Мне не холодно, — смеется Мишутка, — Меня греет глубокое чувство!
   — Пройдем в помещение, — приглашаю я Мишу.
   Красавица быстро взбегает по ступенькам, я следом, и вот мы уже рукоподаем друг другу в кухне-прихожей.
   — Я не думал, что ты сегодня придешь, — прерывисто шепчу я, расстегивая на Михаиле пуховку.
   — Во мне столько любви, — шепчет в ответ Михаила, расстегивая мою «аляску» и хитро глядя на меня своими обволакивающими глазами, — Что она переливается через край.
   — На мне и трусы для одинокого понедельника, — стыдливо признаюсь я Мише, сдирая с нее синтетический ивановский пуловер.
   — Одинокий понедельник закончился, — шепчет мне Миша, стягивая с меня мой правозащитный свитер, — Трусы можно снимать. Ты мне без них нужен.
   Путаясь в полуснятых штанах, мы прыгаем в спальню. В спальне прохладно. Бодрит. Привычным движением бросаю в печь пару крепких подсохших поленьев. Миша тем временем сбрасывает с себя остатки одежды, снимает с тонкой шеи маленький хьюман райтс вотч и ныряет в спальный мешок. В темноте словно молния пролетает ее гибкое белое тело. Я замираю в полном восторге. Снимаю исподнее.
   Ныряю за Мишей.
   Мы прижимаемся друг к другу всем телом и некоторое время не двигаемся. Надо согреться.
   — Я свободен с тобой, — шепчу я Мише прямо в теплое ушко.
   — Мррр… — мурлычет в ответ Михаила, слегка покусывая меня за шею и теребя мой хьюман райтс вотч, — Я тоже свободна с тобой. Так что с твоим глазом-то?
   Я легко провожу рукой по её прохладной спине. Она покрывается мурашками.
   Задыхаясь от предвкушения, я медленно рукоподаю ей. Михаила всхлипывает и рукоподает мне навстречу. Мы чувствуем друг друга каждой клеточкой. Каждой свободной клеточкой тела.
   Рукоподаем…
   — Милый… — шепчет мне Миша, — Мой милый… милый мой… какой же ты милый…
   Рукоподаем… Рукоподаем…
   Становится жарко. В печи начинают трещать дрова. На нашей слившейся воедино коже выступают капельки пота.
   Рукоподаем… Рукоподаем… Рукоподаем…
   Капельки смешиваются и стекают вниз, на вкладыш спального мешка. А Миша так пахнет!..
   Рукоподаем! Рукоподаем! Рукоподаем!
   Я рукоподаю беспорядочно. Михаила рукоподает бессознательно. Ее глаза закрыты, а волосы растрепались.
   — Еще! — полустонет она, — Еще! Да!
   Рукоподаю! Рукоподаем!! Рукоподаем!!!
   — Так! — тело Миши начинает дрожать, — Так!! Так!!! ДА!!!
   Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!
   Белое тело содрогается, Миша обхватывает меня ногами и бьет вокруг себя руками.
   — Ах!.. — вырывается у свободной на вдохе.
   Рукоподаю! Рукоподаю!! Рукоподаю!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!! Рукоподаю!!!!! Руко!!!.. Рукопода!!!.. РУКОПОДАЮ-Ю-Ю-Ю-Ю!!!!!!!!
   Мы сливаемся вместе. Мы словно единое целое. Над спальным мешком поднимается пар. Миша быстро и коротко дышит. Я дышу медленно и глубоко.
   — Я свободна с тобой…. - шепчет Мишутка, рукоподавая мне с нежностью.
   — Я свободен тобой, — рукоподаю ей в ответ.
   И еще какое-то время мы просто молчим, рукоподавая друг другу прижавшись. Мы наслаждаемся демократией. Вскоре я высвобождаюсь из рук Михаилы, зажигаю две свечечки и снова падаю в это распахнутое и такое мягкое тепло.
   Я свободен и счастлив. Я высокопоставлен. Я лежу и смотрю на изысканного серого цвета потолок. Я талантлив. Мало кто может подобрать комбинацию свечей в помещении так. Никакой черноты. Никаких хлопьев копоти. Легкая серость. Как цвет моего служебного мерина.
   — О чем ты сейчас думаешь? — спрашивает меня Михаила.
   — О тебе, — отвечаю я, — Я всегда думаю только о тебе.
   — Ты врешь… — улыбается Михаила.
   — Я никогда не вру, — отвечаю ей я, — Я же отличник.
   — Ты гений… — хихикает Миша, поправляя мне волосы, — Я живу с гением… с подбитым глазом…
   — Хочешь кукурузного порриджа? — спрашиваю я нежно, — Вчерашний еще, совсем свежий.
   — Давай! — говорит Михаила и стремительно поднимается.
   Я еще мгновенье лежу в мешке, любуясь на ее стройное тело, но Миша быстро выскакивает в прихожую и возвращается оттуда уже в свитере.
   — Давай, угости девушку, — смеется она, кидая в меня моим правозащитным свитером. Я натягиваю его и тоже поднимаюсь на ноги.
   Миша ставит на печь котелок с порриджем, а я выскакиваю на мороз, чтобы набрать в чайник снега. Над Москвой медленно кружатся крупные снежинки. Вокруг тишина и покой. До чего же прекрасно. До чего удивительно.
   Я возвращаюсь в трейлер и ставлю чайник рядом с котелком.
   — Хочешь, послушаем радио? — спрашиваю я Михаилу.
   — Да ну его к диктаторам, твое радио, — смеется Миша, обвивает меня своими длинными руками и рукоподает, рукоподает, рукоподает.
   У меня от всего этого попросту кружится голова.
   — Давай ты не будешь правозащитником? — шепчет вдруг Михаила мне в ушко, — Давай мы поженимся, а? Я рожу тебе отличника.
   Мальчики — это прекрасно. Свободные, чистые мальчики…
   — Мне надо… — шепчу я в ответ Михаиле, — Мой выбор. Ведь я не единственный.
   — Единственный, — шепчет Миша, — Ты мой единственный.
   — Не единственный, — шепчу я, — Только на нашем выпуске Московского Гарвардского было семьдесят восемь отличников. Ты обязательно родишь отличнику.
   — Я не хочу любому отличнику, — хнычет Михаила, — Я хочу тебе. Я свободна с тобою.
   — Ты будешь свободна со всеми, — рукоподаю Михаиле, — Мы живем в свободной стране. В счастливой стране с огромным и предсказуемым будущим.
   — И без тебя… — бормочет Мишаня.
   — Со мной! — горячо отвечаю ей я, — Я никуда же не денусь! Я просто буду жить в камере.
   — И мы никогда не увидимся, — вздрагивает плечами свободная.
   — Ну, почему никогда… — бормочу я, — Да меня пока еще никто и не берет в правозащитники! А скорее всего и не возьмут.
   — Не возьмут? — с надеждой улыбается Михаила, осторожно трогая мой синяк.
   — Наверняка, — киваю я ей, отстраняясь, — Сегодня ко мне приходил Рецептер. Знаменитый правозащитник. Вот такой хьюман райтс вотч! И из нашего разговора я понял, что рано. Мне еще долго и много работать над самоотречением.
   — Я свободна с тобой… — шепчет Миша и рукоподает мне.
   — Я тоже свободен с тобой, — отвечаю я Мише.
   На печи вздрагивает крышечка котелка с порриджем. Из носика чайника извергается пар. Миша отрывается от меня и идет на кухню за кружками. Она движется. Ее движенья как архитектура. Я бросаю в чайник плитку чая, снимаю с печи котелок и ставлю его на холодный пол рядом со спальным мешком. Миша возвращается с кружками. Ставим чайник рядом, садимся на мешок и начинаем наш ужин.
   — Ну, — говорю я Мише, разливая чай по кружкам и поднимая одну из них, — За свободу!
   — За демократию! — поднимает свою кружку Мишутка.
   Мы чокаемся чуть мятыми алюминиевыми боками кружек и пригубляем обжигающий чай.
   — Мммм…. - говорит Миша, — Вкусно! Так кто же тебе глаз-то подбил?
   Мы сидим с ней на полу и едим порридж, запиваем его чаем и не можем насмотреться друг на друга. Все, что нам нужно сейчас — это свобода. И она у нас есть. Мы свободны друг с другом. Не это ли счастье? Ви хэппи! [69]
 
   Мы познакомились с ней осенью, на день усекновения главы Георгия Гонгадзе. Свободные люди весело праздновали очередную годовщину моральной победы буревестника оранжевой революции над диктатурой кучмистов. Я шел во главе костюмированной колонны «Марш несогласных». На мне была маска Гарри Каспарова, а в руках я держал бутафорские шахматы. В районе Новоберезовского сквера нашу колонну традиционно встретили шеренги потешных омоновцев. Мы сошлись и начали ритуальный демократический танец. Несогласные с флагами и плакатами кружились вокруг омоновцев, Омоновцы держали в руках выкрашенные в резиновый черный цвет березовые колья, перетоптывались на месте и иногда задирали в канкане свои зашнурованные в высокие ботинки ноги. Ноги одного из омоновцев показались мне очень красивыми. Это были стройные и сильные ноги. Эти ноги были длинны. Я сделал несколько движений, используя шахматы. Омоновец ответил мне замысловатыми па. За вязаной шапочкой, натянутой на лицо омоновца, я видел смеющиеся, лучащиеся глаза.
   Я делал в сторону омоновца выпады. Омоновец крутил протяжное фуэте. Я ходил вокруг омоновца вытянутыми кругами. Омоновец поворачивался за мной и крутил в своих руках крашеный кол.
   Мы танцевали в центре огромной толпы, но, кажется, не замечали уже ничего вокруг. Двигались в полной пустоте. Кружились. Сходились. Засматривались. Снова расходились и двигались. Я подавал бутафорскими шахматами. Омоновец подавал мне колом и ботинками. Мы были свободны друг с другом, хотя еще не были даже знакомы.
   Когда начались ритуальные задержания, я бросился на l'embrasure [70]одним из первых. Я стал наскакивать на длинноногого омоновца, биться своей грудью в его грудь и кричать: «Разрешите пройти!», «Я всего лишь прохожий!», «Я иду на бульвар поиграть в шахматы!»
   Как и положено по традиции демократических парадов и «Марша несогласных», омоновец начал меня vintit. [71]Он обвил мою шею гибкими руками, содрал с меня маску, потом поднял свою шапочку и впился своими губами в мои.
   Я растерялся. Сколько я видел в своей жизни ритуальных арестов и задержаний — но никогда мне не доводилось сталкиваться с поцелуями. Я потерял ориентацию и некоторое время не мог даже понять — кто меня целует, и что из этого следует. И когда я услышал:
   — Михаил!
   Мое сердце остановилось. Отдышалось немного. И снова пошло.
   Я вдруг понял, что голос, произнесший сакральное слово, принадлежит женщине. Больше того — это голос произнес не мое имя. То есть, девушка попросту обозналась. И сейчас ей предстоит сцена неловкости.
   Я взял омоновку за плечи, и с криком: «Предъявите ваши документы!» отодвинул ее от себя. Святые правозащитники! До чего же она оказалась красивая!
   Я бы описал ее лицо, но я не писатель, и тем более — не художник. Я всего лишь помощник министра, отличник и готовлюсь стать правозащитником. Поверьте мне на слово — она была очень красивая. Особенно веснушки. И волосы. Я рукоподал ей практически сразу.
   — Роман, — сказал я, — Задержите. Я очень хочу провести с вами вместе хотя бы минимальные три часа. Пока Михаил будет думать, что вы на работе.
   — Какой Михаил? — рассмеялась красавица, — Это я — Михаила.
   И Миша рукоподала мне навстречу.
   С тех прошло уже множество «Маршей», а мы с Михаилой по прежнему вместе, пусть даже она снимает на ночь хьюман райтс вотч. «Марши несогласных» стоило придумать хотя бы потому, что на них бывают подобные встречи. Я готов ежеутренне рукоподавать человеку, который первым решил стать несогласным. Я готов сделать для этого человека все, что угодно. Я просто не знаю, кто это. Одна из наиболее характерных черт характера основоположников другой российской демократии — это их непреходящая скромность. Теперь больше не ставят памятников. Наши памятники — в нашей благодарной памяти.
   — Давай в выходные устроим пикет! — предлагает вдруг Миша.
   — Пикет? — переспрашиваю я, — А на какую тему?
   — Пикет в поддержку демократии! — восклицает Миша, вскакивая на свои длинные ноги, — Я и лозунг придумала: «Зачем нам свобода без демократии?»
   — Такие пикеты все устраивают, — говорю я Михаиле, привлекая ее к себе и усаживая, — Надо что-нибудь актуальное требовать.
   — Да что требовать-то? — удивляется Михаила, — У нас же все есть! Мы счастливы!
   — Не все так радужно в этом мире, свободная, — ласково шепчу я Михаиле на ушко, — Террористам, например, не хватает детонаторов. А когда хватает — они их не туда тыкают, из-за чего теракты не получаются. Я сегодня видел теракт. Даже два. Очень красивые. Меня Платон приглашал посмотреть в Шереметьево. Так вот там был один террорист, у которого не было детонаторов. А потом, когда ему эти детонаторы дали, он их не туда повтыкал — и поэтому взрыв у него получился слабый. Даже голову не оторвало. Всего только мозг вышибло.
   — Ужас! — восклицает Миша, глядя на меня расширенными глазами, — Правда, что ли?! Куда же смотрят правительство и Пентхауз?!
   — Правительство и Пентхауз смотрят в будущее, — говорю я Михаиле, — А в будущем нет терроризма.
   — Но ведь это же несправедливо! — возмущается Михаила, и я не могу оторвать взгляда от ее белого тела, — Ведь террористы живут здесь и сейчас, и им нет никакого дела до будущего! Они же хотят взорваться при жизни!
   — Вот видишь — ты понимаешь, — киваю я Михаиле, проводя кончиками пальцев по ее подрагивающей коже, — А ведь бывает и хуже. Почему ты снимаешь хьюман райтс вотч?
   — Он неудобный, — отвечает мне Михаила и улыбается.
   В трейлере повисает звенящая тишина. Слышно лишь как трещат в печке березовые дрова.
   — А еще сегодня ко мне приходила женщина в рыбном, — тихо говорю я Мишутке, делая вид что не расслышал про хьюман райтс вотч.
   — В рыбном? — морщится Михаила, — Ведь рыбное никто не носит!..
   — Ей нечего делать, — поясняю я Мише, — Наверное, это рыбное осталось на ней еще со стабилинизма. Да и вообще — самое страшное не это.
   — А что же?! — искренне не понимает Мишутка.
   — Она попросила меня о правозащите, — говорю я Мишутке.
   — Еще бы! — отвечает мне Михаила, — Если бы у меня в гардеробе было только лишь рыбное, я бы тоже просила о правозащите! Ты бы помог мне?
   Миша нежно рукоподает мне.
   — Ты бы помог мне, свободный? — мурлыкает Миша.
   Вместо ответа я рукоподаю Мише навстречу.
   — Конечно, — шепчу я сквозь треск дров, — Конечно, я бы помог тебе, свободная. Правозащитники помогают всем, кроме…
   — Кроме кого? — удивленно спрашивает меня Михаила.
   — Вот тут и самая странность! — отвечаю я Мише, вставая, — Женщина в рыбном — стабилинистка. Можно ли защищать права стабилинистов?
   — Я думаю, можно, — уверенно говорит Миша, вновь усаживая меня рядом с собой, — Нельзя лишь защищать права фашистов, и тех, кто отрицают Холокост и Голодомор.
   — Но ведь это же двойные стандарты, — замечаю я, — Или ты защищаешь права, или ты их не защищаешь. А права не могут быть плохими или хорошими. Они просто права, и ты защищаешь их просто потому, что они есть. Понимаешь?
   — Не очень, — смеется Михаила и рукоподает мне снова и снова.
   Я уже на грани физического и эмоционального истощения. Молю о пощаде. Но Миша неумолима.
   — Девочкой своею ты меня назови, — шепчет она мне в правое ухо, — А потом обними. А потом рукоподай. Рукоподай мне!
   Что делать? Рукоподаю. Ответствую.
   — Девочка моя, — задыхаясь, говорю я Мише, — Правозащита — это фундамент. Это основа, на которой и строится современное общество…
   — А эта женщина, — отвечает мне Миша, — В рыбном. Она красивая?
   Задумываюсь.
   С одной стороны вроде красивая. С другой стороны вроде бы и не очень.
   — А почему ты спрашиваешь? — спрашиваю я Михаилу.
   — Ревную, — хихикает Миша и рукоподает мне так нежно, — Это из-за нее ты подрался? Из-за нее.
   Мы счастливы вместе. Мы свободны друг с другом. Глаза закрываются. Я поднимаюсь, бросаю еще пару поленьев в печь и тащу Михаилу в мешок. Она не упирается.
   Мы засыпаем мгновенно, прижавшись. Прижавшись теплее. Мне снится волнительный сон.
   Как будто иду я по широкому полю. А вокруг меня — демократия.
   Как будто лечу я надо всею страною. И везде подо мной — демократия.
   Как будто смотрю я на Землю из самого космоса. И везде на Земле демократия.
   Как будто просыпаюсь я утром. А за окном у меня — демократия.
   Как будто засыпаю я вечером. А впереди у меня — демократия.
   Как будто болею случайной болезнью. А лекарство мое — демократия.
   Как будто рукоподаю я прелестнице. А в сердце моем — демократия.
   Как будто стою я под душем. И течет на меня демократия.
   Как будто демократия, демократия, демократия!
   И сплю я, и спит Михаила, и снится нам вместе свободный сон.
   Как будто свобода — это то, что бывает.
   Как будто свобода — это то, что скрывает.
   Как будто свобода — это то, что витает.
   Как будто свобода — это то, что сверкает.
   Летает, порхает, копает, швыряет, зудит, ковыряет, стучит, завывает.
   Стучит.
   Завывает.
   Стучит.
   Завывает.
   Трясет.
   Называет.
   Стучит.
   Завывает.
   Проснись! Просыпайся! Вставай! Одевайся!
 
   И вижу я — склонилась надо мной Михаила, и волосы ее ниспадают, а из под волос — глаза необыкновенной свободы и демократии. Глаза как права человека. Глаза общечеловеческих ценностей.
   — Роман! — говорит Михаила.
   — Михаила, — отвечаю я ей.
   — Просыпайся, соня, — трясет меня Михаила, — Там кто-то приехал.
   Я вдруг открываю глаза и вижу, что вся комната трейлера залита желтоватым мерцающим светом. За окнами завывает метель. В дверь ощутимо стучат.
   — Кто это? — улыбается Михаила.
   — Не знаю, — пожимаю плечами я.
   Я покидаю мешок и собираю разбросанную по трейлеру одежду. Мне кажется — надо. Поверх надеваю «аляску» с папахой. Отворяю.
   На пороге с большою свечой стоит Бахтияр. Рядом с ним — два мужчины в защитном.
   — Свободин? — строго спрашивает мужчина, что слева.
   — Свободин, — киваю мужчине в ответ.
   — Пройдемте, — говорит тот, что справа, — Что это с вашим лицом?
   Недоумеваю.
   — Так надо, — говорит тот, что слева.
   Бахтияр улыбается.
   Я спускаюсь на заснеженную поверхность. По поверхности весело бегают маленькие колючие смерчики. Чуть поодаль стоит незнакомый мне мерин. Рядом с мерином — Платон Любомиров на своей доброезжей кобылке гнедко.
   — Что происходит? — спрашиваю я у Платошечки.
   — Седлай! — смеется Платон.
   Я оглядываюсь.
   На пороге стоит Михаила. Она дрожит и смотрит.
   — Иди в дом! — кричу я Мишутке через метель.
   Она поворачивается и уходит.
   — Я позабочусь о ней, — говорит мне Платоша.
   Я ухожу красиво. Седлаю незнакомого мерина. Справа от меня — правый мужчина. Слева — левый. Я — в центре. У нас плюрализм мнений.
   Мы выезжаем на улицу. Следом за нами бежит Бахтияр. Свеча его гаснет и он исчезает.
   Мы медленно движемся вниз по Тверской.
   Я никогда не увижу их больше.
   Мы движемся вниз по Тверской.
   Я никогда не увижу их больше.
   Мы движемся. Движемся. В этом отличие демократии. Чтобы ни происходило в стране, какие бы катаклизмы ни случались с нами, будь то нарушение поставок батареек или же сильный мороз, мы все таки движемся. И наше движение неостановимо, как движение океанского льда. Как полет планет. Как ядерная реакция. Уз приекшу! [72]Форвэртц! [73]
   Я знаю, куда мы. Догадываюсь. Там, сзади, остается сейчас моя прошлая жизнь.
   Там Михаила, Платоша. Там мой верный, заслуженный Бахтияр. Там мой служебный мерин красивого серого цвета.
   Там митинги, марши и телекомнаты. Там радио и министерство. Там — счастье, свобода и радость.
   А впереди…
   А впереди то, по сравнению с чем моя прошлая жизнь — всего лишь утроба. Тесная, горячая, мокрая утроба. Где хорошо и уютно, но не пошевелиться.
   Теперь я рождаюсь. Не заново, а в первый, единственный раз. Рождаюсь в настоящую, светлую жизнь.
   Не верится. Не может быть. Мне кажется, что я не готов.
   Но мы все же спускаемся вниз по Тверской. Мы едем в метели. Вокруг — темнота, лишь мелькают иногда свечи иных Бахтияров. Свободный город спит — с утра на работу. А те, кто едут по сторонам от меня, всегда на работе. На работе не за сахар и порридж, не за батарейки. Они на работе за совесть.