Вдруг дверь растворяется сызнова, и в помещение входит малоприметный мужчина в простых перестиранных джинсах и в свитере грубенькой вязки. Влас его черен, а глаза ярко-пронзительны. На груди у мужчины сияет большой углепластиковый хьюман райтс вотч. Я замираю. Передо мной стоит истый правозащитник. Причем наверняка высокой степени посвящения.
 
   — Роман Аркадьевич Свободин? — тихо спрашивает правозащитник, и сердце мое на мгновение останавливается. По имени и отчеству одновременно в этой стране давно уже называют только Своих — героев, академиков, членов-корреспондентов и Матриарха. Меня никогда еще в жизни никто не называл по имени-отчеству, и даже международный миротворческий контингент, проверяя документы на мерина, всегда говорит — Роман Свободин, демномер шестнадцать ноль восемь одиннадцать и три по пять. Храни меня, мой policeman, [40]но так, чтоб по отчеству — это для меня честь невозможная.
   — Роман Аркадьевич, — мягко, но веско говорит правозащитник, — Скажите пожалуйста, ведь это же вы ководни [41]на празднике в честь Дня Всех Своих послу республики Украина и Грузия батоно Пархому за воротник заливали?
   Теряю дар речи. Не помню. Пытаюсь рукоподать правозащитнику. Тщетно.
   — Не помните… — грустно говорит правозащитник, — А ведь до чего смешно было… меня вообще-то Русланом зовут. Но зовите меня просто — Рецептер.
   Мои ноги в калошах вдруг начинают чесаться. Я узнаю это лицо, так хорошо знакомое мне по транспарантам на митингах и демонстрациях.
   Руслан Линьков.
   Легенда д. российской правозащиты. Человек, лично спасший солдата с вырезанным кишечником. Человек, лично видевший трагедию марша несогласных на Невском, и рассказавший об этом миру. Да что там… ведь это именно он, сидевший стоявший сейчас передо мной спокойный человек с грустной улыбкой пытался загородить собой от пуль академика Галину Васильевну Старовойтову. Да, не загородил — но он ведь пытался! В то время как вся остальная страна смотрела «Аншлаг!» в телевизоре.
   Я непроизвольно встаю.
   Рецептер спокойно подходит к моему столу и садится на стул.
   — Роман Аркадьевич, — говорит он и смотрит куда-то в никуда, — Опасные у вас имя и отчество. Вам нравится, когда вас называют по имени-отчеству?
   Я снова молчу. Я не знаю, что и ответить. Мне страшно.
   — Вам страшно, — словно читает мои мысли великий правозащитник, — Я знаю, вам страшно. Это хорошо. Если чиновнику страшно — правозащита работает.
   Руслан слегка улыбается и разводит руками. Я рукоподаю и рукоподаю. А что мне еще остается?
   — Вот вы стоите тут и рукоподаете, — говорит мне Руслан, и в голосе его слышна вечная мерзлота, — А чего вы рукоподаете? Кому вы рукоподаете? И зачем?
   — Я… — растерянно бормочу я, — Вам рукоподаю. Правозащите. Свободе.
   — Правозащите, — передразнивает меня Рецептер, — Свободе. Да что вы знаете о правозащите? Что вы знаете о свободе? Вы думаете, что свободны? Да вы же в тюрьме! Вы — политический заключенный! И все здесь, — Руслан обводит рукою мир, — Политические заключенные. И есть только один способ перестать быть политическим заключенным — это освободиться. Забыть о личном и забыть об общественном. Забыть обо всем на свете, кроме единственного — кроме прав человека. Вы понимаете?
   — Я… понимаю, — отвечаю Руслану и дергаюсь. Я все же не думал, что я — и в тюрьме. Я ведь свободен и счастлив. Я высокопоставлен.
   — Права человека — это основа, — продолжает Руслан, — Это фундамент, на котором и строится современное общество. Когда-то старая Россия была лишь придатком, кормившим Запад своей нефтяной сиськой просто для того, чтобы Запад успокоился и перестал спрашивать: а что там у вас в стране с правами человека? Почему у вас избивают правозащитников? Почему у вас погибают оппозиционные журналисты и неугодные власти политики?
   Я вдруг понимаю, что если и дальше буду молчать, то Рецептер уйдет.
   — Когда же Россия освободилась и стала Другой, все изменилось, — торопливо говорю ему я, — И сейчас мы производим больше всех в мире зубной пасты, стирального порошка и батареек. Мы производимих, а не выкачиваем из недр Земли. И это высокое счастье — видеть произведенные твоей страной товары народного потребления. Мы перестали быть сырьевым придатком Запада. Вместо того, чтобы тупо сжигать нефть и газ, мы используем высокотехнологические источники энергии. Бердский завод квадратных батареек. Уральский завод машиностроительных батареек. Производство в Тольятти. Новолипецкий аккумуляторный комбинат. Да мы, если захотим, можем весь мир завалить нашими батарейками!
   — Опять завалить! — восклицает Руслан, — Опять завалить! Ну что за имперские амбиции! Д.Россия всегда должна знать свое место! Скажите, Свободин, что в Д.России превыше всего?
   — Пентхауз превыше всего! — уверенно отвечаю я основополагающую статью д. российской Конституции.
   — Права человека превыше всего! — говорит мне Рецептер, — Права человека! А вы — завалить. Да пока мы не научимся соблюдать права человека так, как в цивилизованных странах, нам и думать не следует о том, чтобы кого-нибудь чем-нибудь завалить! Силенок не хватит!
   — Но мы ж стараемся, — пытаюсь полемизировать я.
   — Не хватит! Не хватит! Не хватит! — оппонирует мне Рецептер.
   — Упразднены все ненужные министерства, и в первую очередь — министерство обороны, — продолжаю полемизировать я, — Во-первых, в армии, как ни крути, всегда дедовщина, а во-вторых, Д.России больше не нужна армия. Нас надежно защищают миротворческие войска НАТО. За защиту мы отдали НАТО энергоресурсы этой страны. Во-первых, это позволило нам слезть, наконец, с нефтяной иглы. А во-вторых, это несправедливо, что Сибирь и ее недра до сих пор принадлежали одним нам, а не всему свободному миру.
   — А почему? — вскакивает с моего места Руслан, — А почему при сокращении срока службы в армии до десяти дней мы все равно сталкивались с проявлениями дедовщины? Почему солдат, прослуживший три дня, мог издеваться и унижать солдата, прослужившего один день? Как это ему удавалось?
   — Попустительство младших офицеров, — бубню я заученное, — Низкий общий культурный уровень призывников…
   — Чушь!! — кричит Рецептер, — Чушь собачья!! Дедовщина в армии происходит от того, что не защищаются права человека! Вы понимаете?! Вы понимаете, что надо сделать для того, чтобы в армии не было дедовщины?! Отвечать!!
   Могу отвечать. Я понятливый. Я все на ходу схватываю.
   — Понимаю, — говорю я Руслану, — Для того, чтобы в армии не было дедовщины, в ней должны соблюдаться права человека.
   — Именно! — восторженно подтверждает Руслан, садясь на мое место, и я ободряюсь.
   — Чеченской республике Ичкерия предоставлена независимость, — продолжаю говорить я Рецептеру, — Стабилизационный фонд и золотовалютный запас выплачены в качестве компенсаций за советскую оккупацию Украине и Грузии, а также и странам Прибалтики. Д.Россия добилась, наконец, своего исключения из клуба большой восьмерки и из ВТО. Министерство культуры совместно с министерством свободы слова беспрестанно следят за тем, чтобы в федеральных СМИ не было пошлости. Проводится большая воспитательная работа по искоренению мата и пьянства. Вторым государственным языком в знак огромных культурных заслуг перед Д.Россией и для удобства гостей столицы признан украинско-грузинский язык. Ну скажите на все это — разве же мы не пытаемся освободиться?
   — То есть, — говорит мне Рецептер, — Вы готовы признать, что доселе вы не были свободным. И что пытаетесь освободиться только сейчас. Зачем же вы носите хьюман райтс вотч?
   — Да я… — теряюсь я, — Да это…
   — Вот ответьте мне, Свободин, — устало произносит Руслан Линьков, — Какова минимальная разрешенная численность политической партии в Д.России?
   — Три человека, — без сомнения отвечаю я.
   — А почему именно три? — спрашивает Рецептер, — Почему не два, не один?
   — Для того, чтобы можно было принять партийное решение с помощью голосования, — немедленно отвечаю я.
   — Для принятия решения достаточно и одного человека, — говорит мне Руслан, — А три человека — это минимальная численность, при которой возможно появление меньшинства. Когда в партии два человека — в ней никогда не будет меньшинства. Подавляющее большинство может быть, а меньшинства — нет. А демократия — это когда учитывается мнение меньшинства. И если нет меньшинства — то нет демократии. Вы вот не знаете даже такой мелочи, а собираетесь защищать права. Чьи права вы собираетесь защищать?
   — Человека, — бормочу я.
   — Какого человека? — восклицает Рецептер.
   — Того, чьи права нарушены… — снова теряюсь я.
   — А могут ли быть нарушены права большинства? — спрашивает меня Линьков.
   — Нет, — уверенно отвечаю я, — Это не демократично.
   — То есть… — улыбается мне Рецептер.
   — То есть, — догадываюсь я, — Если бы в партии было меньше трех человек, то не было бы меньшинства и правозащитникам нечего было бы защищать. И никто не смог обрести истинную свободу!
   — Ну, какие-то мелочи вы все-таки соображаете, — утомленно вздыхает Руслан, — Хотя полностью человека освобождает все равно одна только смерть. А уж правящая право-левая объединенная демократическая партия «Другая Россия», положения устава которой вы тут только что старательно цитировали — она не свободна и вовсе. Свобода должна быть с кулаками. С кастетами. Свобода должна быть с булыжником. Иначе это будет уже не свобода, а так — демократия.
   Голова у меня идет кругом. Я не отвечаю. Посмотрев на мое молчание, правозащитник смотрит на стол. На столе лежит документ.
   — Так-так-так… — быстро говорит Рецептер, изучая бумагу, — Паркер… слышали мы про этого Паркера… та еще гадина. А сами-то вы что об этом думаете, Роман Свободин? Так вот сразу — и нерукоподаваемый?
   — Я думаю, — решительно говорю я, — Что не за что там нерукоподоваемость вписывать. Ну это если по сердцу и по понятиям. А на самом-то деле, журналист этот реально достал уважаемых людей и министров своей собственной тупостью.
   — Тупость не является критерием оценки свободы слова, — отвечает Руслан, — Критерием оценки свободы слова и журналиста является приоритет его внутренних установок.
   — Это как это? — искренне не понимаю я.
   — Свобода слова, — говорит мне Руслан, — Сначала свобода — а потом уже слова. Ибо сказано — сначала была свобода, а потом уже было и слово. Потому что свобода слова — это не слова свобода, как было до появления министерства. Когда слова было много — а настоящей свободы мало. Сплошная пропаганда фашизма и Холокоста. И все издевались.
   И я вдруг пронзительно прозреваю. Ведь это же очевидно! Эх, Женя, Женя… а все это так просто. Причем тут Паркер-тире-Кононенко? Причем тут газеты? Свобода! Внутренняя свобода! Вот, что нам наиболее важно.
   — Ты славный малый, — говорит мне вдруг строгий правозащитник, — Тебя бы еще через армию… впрочем, сейчас нам это уже недоступно. И все таки — что ты думаешь об этой нерукоподаваемости? Ну, о Паркере?
   — О Паркере? — переспрашиваю я, не успев удивиться, — Да сволочь это Паркер. Цепной пес, охранитель и все такое. Трепет нам нервы уже столько лет… нерукоподать ему да и только. Но, честно сказать, есть у меня какой-то, как бы сказать, внутренний протест.
   — Внутренний протест? — задумчиво говорит Рецептер, — Если есть внутренний протест — необходимо идти митинг протеста. Он проходит каждую субботу с одиннадцати до полудня.
   Беседа становится несколько странной.
   — Может, отведаем супчику? — осторожно говорю я Руслану, намекая ему на время обеда.
   Нет, не подумайте, что мне очень хочется есть. Есть я совсем не хочу. Я обещал Бахтияру сахара — да. А еда — это лишь повод для правды. И еще это повод для того, чтобы отвлечь правозащитника от испытаний. Да, я понимаю, что он — лишь посланник, призванный оценить мою готовность к правозащите. Но я рукоподаю правозащите безмеренно, а правозащитник Руслан Линьков этому просто не верит. Он думает, что мне жалко Паркера. Минулла он вайкэуксиа. [42]
   — Извольте, — отвечает Рецептер и следует из кабинета. Я отправляюсь за ним. Мы проходим через холл, вызываем лифт и молча стоим в его ожидании под наглыми и оценивающими взглядами Полины и ее гадкой собачки. Полина не любит правозащитников. Ей недостает истинной веры. Мало того, что она таскает с собой в министерство вот эту вот маленькую собачку. Но она ведь даже хьюман райтс вотч не носит!
 
   Он думает, что мне жалко Паркера.
   Мне трудно признаться, но это же правда. Я очень боюсь за этого Паркера.
   Ну что он в сущности? Стареющий алкоголик из какого-то Сатарова, до которого на мерине-то и не доедешь. Loser, [43]давно уже променявший здоровье и счастье на упрямую и ожесточенную оппозицию свободе и демократии. И ладно бы еще он делал это за лишние продукты питания — но ведь оппозицию демократии в мире никто не грантует. Здесь нету бизнеса. То есть — он пишет все эти свои пасквили, истерит и кликушествует просто потому, что ему это нравится. Или у него есть какой-то там внутренний долг перед своими давно уже свергнутыми, фальшивыми идеалами. Кононенко омерзителен — но разве не должен правозащитник защищать каждого, вне зависимости от его омерзительности? Да, я сомневаюсь.
   Двери лифта растворяются, мы входим в кабину и я нажимаю на кнопку «Столовая». В кабинке кроме меня и правозащитника: Семен Карпухин из отдела разгрузки, два гусеничных робота для отмывания стекол и неизвестная мне дама, вся в рыбном.
   Семен, глядя на большой хьюман райтс вотч на груди правозащитника подбирается. Роботы стоят как убитые. Женщина в рыбном стесняется.
   Мы молчим, и в этом молчании многое скрыто. Я неблагонадежен. Я никогда не смогу стать правозащитником, потому что первый же в моей жизни профессиональный правозащитник расколол мою гнилую и беспринципную сущность за несколько паршивых минут.
   Рецептер молчит наверняка из разочарования. Я не подхожу им. И он попросту зря приехал.
   Роботы молчат потому, что не умеют говорить.
   Дама молчит потому, что… да, впрочем, откуда я знаю, почему молчат в лифтах какие-то женщины в рыбном.
   Семен Карпухин хочет сказать. Я чувствую это. Чувствует это и правозащитник.
   — Простите… — мнется Семен, — Вы ведь правозащитник? Руслан Линьков?
   Рецептер кивает. Глаза его лед.
   — Здорово! — восклицает Семен, — Это очень хорошо! А я Семен Карпухин, из разгрузки… Вы знаете, я давно хотел вас спросить…
   — Третий самолет прилетел? — перебивает его Руслан.
   — Какой самолет? — не понимает Семен.
   — Третий самолет с батарейками, — поясняет Линьков голосом, от которого в моих жилах стынет не только кровь, но и все остальное.
   — А… — облегченно выдыхает Семен, — Прилетел, куда ж он денется-то! Уже разгружают. Четыре контейнера! Самые лучшие…
   — Хорошо, — снова перебивает его Линьков, — Хорошо, что разгружаются. Хорошо, что отборные.
   Семен недоуменно смотрит на Рецептера, потом переводит взгляд на меня. Я делаю вид, что не понимаю его.
   Скромненько тренькает колокольчик — лифт приехал на этаж со столовою. Мы с Линьковым выходим. Остальные едут дальше. Перед тем, как закрываются двери, я вижу смущенный взгляд Семена Карпухина. Он так и не понимает, что это было. Чего он хотел и зачем вообще заговорил с этим суровым правозащитником с прозрачными глазами, чистыми руками и горячим наверняка сердцем.
   Я тоже испытываю неловкость. Мне словно бы стыдно за то, что Семен был в лифте, и за то, что он задавал тупые вопросы… то есть, все было еще хуже — он хотел задать вопрос, но не задал его. А может быть это и к лучшему. Кто его знает, какой вопрос ему бы пришел в голову… все же работа с батарейками — она опрощает.
   Мы с Русланом проходим в столовую. Я помню, как Ксюша Ларина рассказывала по радио про писателя Чехова. Я беллетристики не читаю, она не правозащитная. Но вот Ксюша рассказывала, что если в литературном произведении на стене висит ружье, то оно обязательно выстрелит. Так было при старых режимах. В свободной Д.России ружье может висеть на стене сколько угодно. Оно не выстрелит. По разным причинам. Из-за нехватки патронов, из-за отсутствия батареек, из-за просроченной лицензии на теракты. Но оно не выстрелит.
   Вот и Линьков — он ведь не выстрелил. Я понимаю это отчетливо ясно. Две девушки утром в лифте — они просто проехали этажом выше. Спящая уборщица — просто спала. Дама в рыбном сейчас в лифте — просто проехала. Семен Карпухин — он просто хотел задать глупый вопрос, а правозащитник его осадил.
   Ничего не стреляет. Висит — не стреляет.
   Рукоподаю обеденной трапезе.
   В столовой безлюдно — во-первых, мы ранние. А во-вторых, многие брошены на разгрузку и загрузку в устройства питания запоздавших контейнеров с батарейками.
   Подходим к раздаче. Сегодня в ассортименте: куриные окорочка, гэмблгеры и проктер-кола. Питательный бобовый суп и чудо-йогурт. Пока у нас есть такие друзья, как Соединенные Штаты Америки — мы никогда не будем испытывать недостатка ни в чем. В том числе и в полезной, низкокалорийной, но вместе с тем сытной пище. Я улыбаюсь. Мне нравится изобилие.
   Рецептер берет себе гэмблгер с колой. Я — суп и чудо-йогурт. Мне нравится следить за собой. Я импозантен.
   Садимся за столик возле окна. Великолепная сервировка. Все алюминий и пластик. По средней полосе широких столов расставлены вазы с искусственными цветами из ярославского полиэтилена. Отсюда открывается захватывающий вид на Москву. Трейлеры, трейлеры, трейлеры — насколько хватает глаз стоят трейлеры. Желтые, зеленые, красные — до самого до горизонта. Уютный, спокойный и безопасный мир, который стало возможным построить только после победы свободы и демократии. Рукоподаю территории. Каждый свободный д. россиянин живет в своем собственном доме. Это ли не сбывшаяся мечта многих и многих поколений д. российских людей! Гут! [44]
   Правозащитник вкушает. Я тоже вкушаю.
   — Права человека, — говорит мне Руслан, — Это не просто слова. Это духовная основа современного общества.
   Я обращаюсь во слух. Рукоподаю философии.
   — Вот скажи мне, Свободин, — пронзительно смотрит на меня правозащитник, — Чем ты готов пожертвовать ради защиты прав человека?
   — Всем, — не задумываясь отвечаю Рецептеру.
   — Тебе кажется, что ты нащупал метод общения с правозащитниками, — улыбается мне Рецептер, — Ты думаешь, что если все время твердить про права человека — то тебя примут за своего. Хорошо, конечно, что ты хотя бы это придумал, но ты ведь не думаешь, что мы все такие наивные?
   Я резко смущаюсь. Я пожимаю плечами и сосредоточенно ем свой питательный суп.
   — Права человека, — говорит Руслан, — Это духовная сущность невероятной, практически абсолютной силы. По потенциалу заключенной в этой сущности духовной энергии, права человека превосходят любые религиозные символы, созданные человеком за всю историю его существования. Колоссальная сила прав человека заключается в их сущностном дуализме. С одной стороны это права. А с другой стороны эти права — человека. Понимаешь?
   — Не очень… — бормочу я, не отрываясь от супчика. Мне становится стыдно.
   — Ничего, — вдруг неожиданно мягко говорит мне Руслан, — Концепцию триединства тоже не каждый православный с ходу понять мог. А триединству от этого — хоть бы хны. Я объясню тебе. Это не так уж и сложно. Вот ты сказал, что ради прав человека готов пожертвовать всем.
   Я снова смущаюсь.
   — А самим собой ты готов ли пожертвовать? — спрашивает Линьков.
   — Конечно, — отвечаю я искренне. Я даже готов оставить Мишу одну, раз это потребуется для соблюдения прав человека.
   — Мы знаем, что у тебя есть девушка, — словно читает мои мысли правозащитник, — Ты готов пожертвовать ею ради прав человека?
   — Ну… готов, — отвечаю я медленно.
   — Похвальное рвение, — говорит мне Линьков, но теперь каким-то чужим, отстраненным голосом, — Но ведь и ты, и твоя девушка — тоже люди. И у вас с ней тоже есть свои права. Например, право быть вместе и создать демократическую, свободную семью. Оно гарантировано вам конституцией.
   — Ну и что? — я не понимающе смотрю на Рецептера.
   — Как это — что? — передразнивает меня правозащитник, доедая, наконец, гэмблгер, — Если ты жертвуешь человеком, который имеет права, ты нарушаешь эти его права. Не так ли? А если ты жертвуешь собой — ты нарушаешь свои права.
   — Но ведь это мои права! — восклицаю я, — А я сам вправе решать, какими своими правами мне жертвовать.
   — В том и ошибка, — понижает вдруг голос Руслан, — Права не твои. Это права человека. И нарушая свои права, ты тем самым нарушаешь права человека. А это уже преступление. Понимаешь?
   — Нет — честно говорю я, глядя прямо в пронзительные глаза правозащитника.
   — Еще бы ты понял, — улыбается правозащитник, — Это ведь основной вопрос демократии. У кого права есть, а у кого их нет.
   — При демократии права есть у всех, — уверенно говорю я Руслану, — Разумеется, в рамках действующего законодательства.
   — Так в том-то и дело, — говорит мне Линьков, — Что это не так. Рамки прав куда шире рамок законодательства. Ты не можешь нарушить свои права, потому что ты тоже человек. Но правозащитники добровольно принимают на себя схиму. Они отстраняются от мира и селятся в мрачных тюремных камерах. Они нарушают свои права. Почему?
   Я снова пожимаю плечами. Мой супчик закончился.
   — Потому что правозащитник жертвует не столько своими правами, — говорит мне Руслан, поднимаясь, — Сколько своей правозащитной праведностью.
   Я тоже встаю, и мы идем из столовой. Я в странном смятеньи. Я отличник, я эрудирован и остроумен. Но я не понимаю ни слова из того, что говорит мне правозащитник Линьков. Сликти… [45]
   — Отрицание прав человека, — говорит мне Рецептер, — Это преступление против человечности. Но правозащитные старцы, удаляясь в одиночные камеры, сами, добровольно отрекаются от множества прав. Таким образом, они нарушают законодательство. В этом и состоит основная сущность правозащиты, основной ее исторический конфликт с самою собой. Первый закон правозащиты. Первая ее аксиома.
   — Какая? — заинтригованный, спрашиваю я.
   — Чем больше ты защищаешь одни права, — отвечает Рецептер, — Тем больше ты нарушаешь другие. И первое следствие из этого правила: чем меньше ты защищаешь одни права, тем меньше ты нарушаешь другие. Ты чувствуешь?
   — Что? — не понимаю я.
   — Ты чувствуешь? — повторяет Руслан, — Чувствуешь? Чувствуешь?
   — Вот сейчас почувствовал, — отвечаю я цитатой на цитату.
   — Ничего ты не чувствуешь, — говорит правозащитник, — Ладно, я все что хотел повызнал. Теперь я поеду.
 
   Мы стоим уже в холле, перед лифтами. Двери открываются. Правозащитник заходит в кабину. Кроме него там: давешняя женщина в рыбном, заметно заплаканная. Военный эксперт Гольц со штофом молдавского. Приехавшая обеду Полина. Собачка Полины.
   Полина выходит из кабины, за ней выбегает собачка. Руслан Линьков заходит в кабину и поворачивается ко мне.
   — Запомни, — говорит он, рукоподавая мне, — Сначала права, а потом — человека.
   — Как со свободой слова, — отвечаю Рецептеру, рукоподавая в ответ, — Сначала свобода — а потом уже слово.
   Руслан улыбается.
   Осторожно, двери закрываются.
   Я словно растерян.
   На правой руке моей — память о рукоподавании. На левой — капелька чудо-йогурта «Проктэр энд Гэмбл». На груди моей хьюман райтс вотч.
   Мне надо за сахаром.
   Я подхожу к окнам холла и снова смотрю на залитую солнцем Москву. Внизу, у самого подножия Фридом Хауза стоит огромный обоз с батарейками. Сотрудники отдела разгрузки снимают с подвод картонные ящики с надписью Duracell и относят их вниз, в электрическую.
   Я всё провалил. Не стать мне правозащитником. Быть вечным помощником. И разве же плохо? Вставать каждое утро, подбрасывать дров в печь, умываться, греть батарейки и слушать радио. Прекрасная, полная жизнь. В ней Миша, телекомнаты, утренний митинг и всенародные праздники: Новый год, День памяти жертв политических репрессий тридцатого октября и восьмое мая — День Победы Соединенных Штатов Америки во Второй мировой войне. Светлый праздник. Свобода и радость. Выборы каждую третью неделю. Полное счастье.
   Но я хочу быть правозащитником. Правозащитником без страха и упрека. Правозащитником совести воли. Пэр ме ва бэне. [46]
   Я смотрю на бескрайние холмы и поля трейлеров и пытаюсь вспомнить, когда мне впервые захотелось стать правозащитником. И не могу вспомнить. Это говорит лишь одно — мне нечего помнить. Мне предначертано. Я родился правозащитником. Но раз так — то меня должны отобрать и без всяких проверок-экзаменов. С другой стороны — я не чувствовал ответов на вопросы Рецептера. А значит — нет у меня таланта правозащитного.
   Сомненья, терзания. Как будто ты женишься. Да, женишься. Вот взять Михаилу. Она всё понимает. И готова отпустить меня в камеры. Но ведь если меня не возьмут в эти камеры, если я так и не стану правозащитником — мы с ней навсегда будем вместе. И всю оставшуюся жизнь меня будут терзать те же сомнения — а почему она, собственно, была согласна на то, чтобы я стал правозащитником? Чтобы оставил ее? Ведь правозащитники не рукоподают друг другу интимно. У правозащитников нет семей. Они живут ради защиты прав человека. И только ради этого. А Миша — согласна. Значит, она не хочет жить со мной? Может, у нее кто-нибудь есть? Да даже если у нее кто-нибудь есть — какое до этого дело мне, ведь я все равно ухожу в правозащитники. Не в этом году — так в следующем. Рецептер придет и еще раз. Или не Рецептер, а кто-то другой — но они теперь будут ходить ко мне до тех пор, пока не поймут, что я подготовился. Что я морально и ментально готов к отречению. Что мне стала доступна духовность. И я сам так хочу пойти в камеру, да хоть в Краснокаменске, и никогда уже не видеть ни Фридом Хауза, ни Бахтияра, ни трейлеров. Краснокаменск! Вуаси мон адрэс.