Со мною равняется доброезжая кобыла гнедко. На кобыле сидит мужчина в тулупе. Киргизская шапка, сапожки из сумки «Виттон» — я знаю мужчину, знакомы. Это Платон Любомиров, сотрудник отдела по управлению международным и внутренним терроризмом. У Платона лихая работа. Я бы с такою не справился. И вовсе не потому, что не смог бы. Я ведь такой же, как и Платоша, отличник. Мы с ним вместе заканчивали демократический факультет МГУ. У меня, как и у него, на груди висит алюминиевый опознавательный знак — большая, заметная буква «О». И я, как и он, внесен в почетную книгу лучших выпускников Московского Гарвардского — мы с Платоном очень похожи. Да и работа, если не брать во внимание частности, очень похожая. Я договариваюсь с журналистами, а Платон — с террористами. И те и другие — живые, свободные люди. И те и другие живут интересами, и те и другие ведь, в сущности, дети. Просто одни из них пишут, другие — взрывают. А я — человек тонкой душевной организации. В последнее время я люблю простые вещи, видимо, от пресыщенности сложными: мыслями, словами, эмоциями, проектами, радостью, которая внутри. Без всякой очередности — все подряд. Кукурузный порридж в антипригарном котелке от «Проктэр энд Гэмбл». Блеск идеально отшлифованной Бахтияром стали в зубах у моего служебного мерина. Доверительный голос Ксюши Лариной в нагретом на печи приемнике. Душистый вкус грузинского плиточного чая. Ореховая паста на лаваше. Мощная струя любимого… впрочем, я что-то отвлекся. Ведь мы о Платоше. Платоша — мужчина отчаянный. Это такие, как он, первыми продали свои телевизоры. Это такие, как он, установили первые палатки на улицах. Такие, как Платоша Любомиров, первыми стали жить в трейлерах. Такие, как он, первыми отказались от нефти и газа и перешли на дрова. Отчаянные пионеры Другой России. Люди, впервые в истории человечества решившие вопрос с террористами. И пусть я ничуть не уступаю Платону по деловым качествам, но мое психоэмоциональное внутреннее устройство позволяет мне быть наиболее эффективным в работе с провозвестниками свободы и демократии, в то время как мой сокурсник находит для себя более занимательным работать с реликтами авторитарной системы правления, коими и является самоопределившийся и тщательно охраняющий свои национальные традиции народ террористов.
— Как утро, Роман? — говорит мне Платоша.
— Свободен! — сияю в ответ.
— Как Михаила? — спрашивает мой однокурсник.
— Готовимся, — вздыхаю я грустно, — Все таки знаешь, так жаль расставаться.
— Ты сильный мужчина, — говорит мне Платоша, — Делай, что должен, и будь, что будет. Я позабочусь о Михаиле.
Я знаю, что Любомиров не лжет. Свободные люди вообще не умеют лгать — нам это незачем. И я знаю, что он позаботится о моей девушке. Но что-то чуть колет внутри. Что-то странное. Я знаю, что это — министерский демоаналитик назвал это «ревностью». Старинное чувство, атавизм эпохи тоталитарного общества. Миша свободна. Но древние инстинкты мешают мне ощутить это в полную силу. Мешают мне, равно с ней, насладиться этой свободой. Дышать ею всей полной грудью. Мелкое и подлое чувство собственности, чувство владения чужим телом и мыслями — вот что мешает мне самому освободиться окончательно и бесповоротно. Вот, из-за чего меня до сих еще не вызывают. Вот почему я пока не могу стать правозащитником. Я несвободен. Я несвободен. Но я постараюсь. Трогаю хьюман райтс вотч под свитером. Рукоподаю ему истово.
— Как твои террористы? — спрашиваю я у Платоши, чтобы отвлечься от воспоминаний о Михаиле.
— Наслаждаются жизнью, — отвечает Платоша, — Все время хотят что-нибудь праздновать. Как первое сентября — школу. Как осень — театр. А недавно пришли ко мне, просят — нельзя ли, Платоша, нам выделить часть американской авиабазы для взрыва артистов. Говорят, что у них вдруг упала рождаемость, и полевые командиры считают, что это им месть от Всевышнего. Что они совершенно расслабились и уже несколько лет не устраивали терактов с артистами.
— Именно с артистами? — удивляюсь я, вдруг позабыв о Мишутке.
— Именно с артистами, — кивает своей киргизской шапкой Платоша, — Пришлось договариваться. Еду сейчас утрясать последние детали. Решили им выделить в Шереметьево сектор. На грузовик с гексогеном. Сцену уже построили. Заодно и посмотрим, вырастет ли у них рождаемость после этого взрыва.
— Смелый ты парень, Платоша, — с уважением говорю я, — Мне как-то не по себе от всех этих взрывов.
— Что поделать, — пожимает плечами сокурсник, — Мы живем в многонациональной стране. И народ террористов ничем не отличается от любого другого народа Д.России. Одни не едят по полгода скоромного, другие режут баранов на улице, а третьи взрывают дома, захватывают школы и отказываются носить хьюман райтс вотч. И мы просто обязаны уважать интересы и обычаю любого народа этой страны. Мы толерантны.
— Мы толерантны, — охотно повторяю я вслед за Платошей.
— Приезжай, если хочешь, — говорит мне Платоша, — Сегодня они часов в пять заряжают. Посмотришь — должно быть красиво.
— Не знаю, — бормочу я в ответ, а сам про себя думаю: «А почему бы и нет? Отвлекусь заодно от Мишутки…»
— Я пришлю тебе голубя, — говорит мне Платоша, трогает рукою в толстой рукавице край своей киргизской шапки, легонько прихлопывает кобылу ногами и устремляется вниз, к Манежной, а через нее — на Красную площадь имени Ющенко.
На площади уже митинг. Традиционный утренний митинг, сбирающий всех, кто работает на неисчислимых этажах Фридом Хауза, расположенных ниже Пентхауза. Я вижу площадь, заполненную людьми в берестяных колпаках и с березовыми кольями в высоко поднятых руках, и людей этих столько, что мне не хватает взгляда охватить их. Я вижу потоки людей, которые вливаются в площадь и кричат от восторга: «Свободны! Свободны!!»
Мой мерин проходит через Манежную, мимо конного памятника Эйзенхауэру — человеку, победившему германский фашизм. Если бы не Соединенные Штаты Америки, никакой демократической революции в Д.России бы не было. Д.России бы вообще больше не было. Никто не забыт. Ничто не забыто. Рукоподаю великому воину. Виктори! [29]
В широчайшем Демократическом проезде шеренгами стоят стоят раздающие. Рядом с ними — большие подводы с березовыми кольями и берестяными колпаками. Мне подают кол и хороший, крепкий колпак, сшитый пеньковой веревкой. С тех пор, как Д.Россия стала свободной, она смогла вернуть себе многие утраченные во время стабилинизма позиции. В том числе — и первое в мире место по экспорту продукции из натуральной конопли.
Я улыбаюсь. Мерин осторожно въезжает в на площадь. Красная площадь имени Ющенко. Майдан беспредельности. Символ нашей свободы. Каждое утро митинг на площади начинается с памяти. С памяти павших в борьбе за священное дело Березовой революции. На лобном месте — красавец с из хорошей семьи с благородными генами, истинный юкос, носитель исконной свободы, боевой либерал Леонид Борисович Невзлин, член-корреспондент Правозащитного Центра.
В каждой руке либерал держит по мегафону. На шее его висит тяжелый березовый хьюман райтс вотч.
— Памяти павших, — кричит Невзлин в два мегафона, — Будьте достойны!
— Достойны! Достойны!! Достойны!!! — повторяет за либералом майданная гуща.
Вверх взметаются тысячи рук, и в каждой из них — кол свободы и демократии.
— В борьбе за дело Хельсинкской группы будьте свободны! — кричит в мегафоны правозащитник.
— Всегда свободны! — отвечает ему великая площадь, — Всегда свободны!
Вокруг меня колья, колья, колья. Я чувствую березовый запах. Оказывается, это такое счастье — стоять в окружении огромного числа людей, в едином порыве скандирующих «Свободны! Свободны! Свободны!», чувствовать плечо соседа, круп его лошади, видеть вокруг горящие глаза под березовым колпаком и читать в каждом взгляде: «Будем свободны!». Честное слово, я каждое утро испытываю такой эмоциональный подъем — до срывающегося голоса, до слез на глазах и до сжатых до синевы кулаков… И это пьянящее чувство свободы, стократно усиливающееся твердой уверенностью, что люди вокруг ощущают то же, что и ты и готовы поддержать тебя в любую минуту, рукоподать тебе и всыпать овса твоей лошади в ясли.
— Во имя академика Сахарова! — кричит Невзлин в свои мегафоны.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает ему великая площадь, — ТАК! [30]ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
— Во имя академика Лихачева!! — кричит либерал, и колья стучат многотысячным лесом.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподают лобному месту люди под кольями, — ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
— Во имя академика Ходорковского!!! — заходится Леня, срывая с шеи хьюман райтс вотч и поднимая его в вытянутой руке.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает майдан беспредельности, обнажая свои хьюман райтс вотч. Вынимаю свой хьюман райтс вотч и я, — Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!! Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
Крики постепенно стихают. Колья опускаются. Люди прячут свои хьюман райтс вотч под одежду. Я вижу вокруг себя раскрасневшиеся, довольные и готовые к работе лица граждан новой Д.России. Заряд бодрости и любви к демократии, который каждое утро дарит нам боевой либерал Невзлин, словно лучшая из батареек, будет питать каждого сотрудника до самого окончания рабочего дня, а многих из нас — и далее. Жить стало лучше! Жить стало демократичнее!
Ежеутренний митинг свободы еще пару мгновений держится слитно, потом вздрагивает, походит волнами и постепенно начинает распадаться на фракции. Люди на лыжах, в седле или пешими, тихонечко движутся в Кремль. Цитадель царской и тоталитарной России, на протяжении долгих столетий разделявшая властителей с гражданами этой страны, теперь является символом нового. Символом рождения светлого. Кремль был белым при царизме, красным при тоталитаризме, а теперь, при свободе и демократии, в знак покаяния перед предыдущими поколениями и в знак вечного траура перед невинно замученными режимом политзаключенными он выкрашен в торжественный черный цвет.
Высокая, толстая стена, консервативно и бережно охранявшая старое, по проекту архитектурного бюро Фостера треснула, словно бы скорлупа яйца, высвобождающая из своих недр стремительное и бескомпромиссное здание Фридом Хауза. Зигзагообразная трещина шириной в пятнадцать метров расположилась между Сенатской и Спасской башнями, прямо на месте кладбища большевистских убийц. Все, что осталось от этого некрополя — вмурованная в пол урна с прахом так называемого «космонавта» Гагарина, обманом якобы взлетевшего раньше первого в мире астронавта Алана Бартлета Шеппарда. Теперь и уже навсегда сотни тысяч людских ног каждый день будут говорить «космонавту» Гагарину, что в космосе нет место ничему несвободному. Слева от проема стены, выполненного в форме первого разлома авторитаризма в СССР — разлома крыши ресторана «Макдоналдс» на Березовской площади (включен в список всемирного наследия ЮНЕСКО, охраняется государством), располагается последнее надгробие тоталитарного кладбища — мемориальная пустая могила Инессы Арманд, символизирующая собой нерукоподаваемость без оправдания непричастностью. Справа от трещины — Музей Оккупации Д.России в уродливом здании бывшего мавзолея тирана и убийцы Ленина работы сталинского выкормыша, бездарности и посредственности Щусева. Ленин и Инесса Арманд теперь похоронены вместе в одном из бывших сибирских концлагерей — они, наконец-то, нашли друг друга там, где им и положено. К стене Музея Оккупации, прямо вдоль прохода в Кремль, прислонен обломок желтой стены так называемого Четырнадцатого Корпуса, в извилистых коридорах которого когда-то планировались самые гнусные тоталитарные злодеяния. Теперь этот корпус, как и все остальные корпуса тоталитарного Кремля, разрушен самою свободой. А на их месте сияет поляризованными стеклами великая пирамида Фридом Хауза — символа нашей свободы. Остался лишь этот, единственный кусок стены от проклятого корпуса. И каждый проходящий через пролом нерукоподает с ненавистью куску этой стены — последней святыне несвободного общества, адепты которого встречаются в Д.России и до сих пор — в условиях демократии.
Нерукоподаю камню и я. Проехав мимо Музея, я плавно въезжаю за стену, в пролом. Сразу же за проломом конные спешиваются, и Бахтияры разводят их лошадей по подземным конюшням. Спешиваюсь и я. Отдав мерина, кол и колпак подбежавшему Бахтияру, я низко кланяюсь величественному зданию. Снимаю папаху и рукоподаю компании «Проктэр энд Гэмбл». Поднимаюсь по социальной лестнице и вхожу в приветливо распахнутые мне навстречу автоматические стеклянные двери. Киваю привратнику-Бахтияру, расстегиваю «аляску» и прохожу в правый лифтовой холл. Социальные лифты — вот, чего так не хватало нам, молодым, в условиях автократии. Теперь эти лифты есть — по двенадцать на холл. Каждый человек, вне зависимости от состояния и социального положения, может воспользоваться этими лифтами для поднятия на любой из ста девятнадцати этажей современного российского общества. Я каждое утро, кроме выходных и праздничных дней, поднимаюсь на сто первый. Именно там располагается мое рабочее место — место помощника министра свободы слова.
В лифт вместе со мной заходят: две незнакомые девушки, сотрудник отдела маркетинга Семен Новопрудский, слоняющийся без дела террорист и ночная уборщица. Девушки спорят о последнем романе Лимонова, уборщица практически спит, Семен улыбается мне и собирается что-то сказать, как вдруг террорист распахивает свой макинтош. Под этой малоподходящей к морозу одеждой у террориста немало пластида.
— Простите, — говорит террористу Семен, — Я вижу, здесь нет детонаторов. Что-то случилось?
— Случилось, — бурчит террорист, отпуская полы макинтоша, — Мы задыхаемся от несвободы.
— Да разве же? — улыбаюсь я огорченному террористу, — Вам предоставлены все условия для отправления своих национальных обычаев. Взрывайте что угодно, захватывайте что угодно — но только уведомляйте власти о том, где вы будете праздновать. Чтобы эвакуировать людей и подыскать им другое рабочее место. Разве же здесь несвобода?
— А почему мы обязаны уведомлять власти? — горячо вопрошает террорист, — В конституции Д.России зафиксировано право на свободу собраний и политических акций.
— Мирных собраний, — поправляет террориста Семен, — И политических акций. А национальный террористический праздник — это не политическая акция. И уж никак не мирное собрание.
— Да отчего же не мирное? — не понимает террорист, — Разве ж мы злые?
Девушки забыли про Лимонова и с восторгом смотрят на спорщика. Ночная уборщица спит.
— Вы не злые, — успокаиваю я террориста, — Но мы же живем в толерантной стране. И каждый их нас имеет полное право на свободу. Вы — на свободу терактов. Мы — на свободу покоя.
— Но вы-то все время в покое, — ворчит террорист, — А я уже третью неделю таскаю на себе этот пластид и не имею возможности спокойно грохнуть его. Разве же здесь справедливость?
— Сегодня, — говорю я несчастному и улыбаюсь, — Сегодня в пять часов. На авиабазе в Шереметьево. Зарезервирован целый сектор для взрыва грузовика в гексогеном. С артистами. Если вам хочется — езжайте туда. Осуществите свой план. Тем Другая Россия и отличается от старой России. Мы — общество открытых возможностей.
— Сегодня в Шереметьево в пять? — переспрашивает меня террорист, — А откуда вы знаете?
— Я знаю, — умиротворяюще киваю террористу я, — Я — помощник министра свободы слова.
Девушки немедленно переводят свои глаза на меня. Ночная уборщица спит.
— Начальнички… — бурчит террорист и нажимает на кнопочку «Стоп».
Немедленно лифт останавливается, звякает крохотный колокольчик и широкие двери с легким шипением раскрываются.
— Ну смотри, начальничек… — бормочет террорист, выходя из кабины в холл семнадцатого этажа, — Если же сектор не зарезервирован — взорву его без всякого уведомления.
«Осторожно, двери закрываются» — говорит с потолка кабины лифта социальный работник. И двери действительно закрываются.
Две молодые девушки смотрят на меня в полном восторге. Ночная уборщица спит.
— Интересно, — говорит про себя Новопрудский, — Где он до вечера детонатор возьмет.
— Вообще это странно, — задумчиво говорю я, — Вот мусульмане, например, всегда, когда надо, имеют заправленного красной краской силиконового барана и нож. А террористы, почему-то, пластид имеют — а детонаторов нет. Может, нам надо подумать о какой-то программе федеральной поддержки малых народов? Может, снабжать их всем необходимым для ритуалов, камланий и взрывов?
— Я маркетолог, — отвечает Семен, — Я так понимаю — если спрос на теракт есть, то и детонатор найдется. А если на теракты спроса нет — то и пластид не поможет. Правильно я говорю?
Девушки немедленно переводят глаза на Семена. Ночная уборщица спит.
— Ну, в общем-то правильно, — соглашаюсь с Семеном я.
Лифт останавливается на сорок четвертом.
— Это мой, — говорит Семен и выходит из кабины.
Девушки снова начинают смотреть на меня. Ночная уборщица спит.
— Мне на сто первый, — немного смущенно говорю я.
— А нам по барабану, — отвечает одна из девушек, и вторая хихикает. Ночная уборщица спит.
Девушки выходят на семьдесят пятом. Здесь обучают эстонскому. Я осторожно смотрю на уборщицу. Ночная уборщица спит.
Сто первый этаж Фридом Хауза — один из важнейших. Здесь расположено небольшое, но крайне эффективное министерство свободы слова. Всего же в правительстве Д.России четыре министерства — министерство свободы слова, министерство логистики, министерство культуры и министерство Украины и Грузии. Каждое из министерств занимает по одному этажу Фридом Хауза, и только министерство Украины и Грузии занимает два этажа — так нужно для равноправия. То бардзо упшейме. [31]
Я вхожу в холл своего министерства, отряхиваю с красных галош последние остатки снега, снимаю «аляску» и говорю комплимент ассистентше Полине.
— Полина, — говорю я, — Ты сегодня прекрасно выглядишь.
Полина не отвечает. Я понимаю ее — этот комплимент она слышит от меня каждое утро вот уже несколько лет. Но что тут поделать — я не умею говорить комплиментов. Я профессионал совсем в других областях человеческой деятельности.
Мои образование и конек — это коммуникации с собой. Мыслительные технологии. Состояние высокой продуктивности, техника личного роста, быстрого обучения. Конфликтология и принципиальные переговоры. Слайдовые презентации, актерское мастерство и ораторское искусство. Коучинг, консалтинг, тим билдинг. Имидж, шейпинг и автодело. Я высокообразован. Нэль министэрио. [32]
В холле — четыре двери из высокопрочного пластика. Одна — на пожарную лестницу. Вторая — в коридор кабинетов сотрудников. Третья — в мой кабинет. Четвертая — в приемную самой министра свободы слова, легендарной воительницы русской свободы Евгении Бац. Рукоподаю приемной министра. Рукоподаю вечности. Уже через высокопрочную дверь, через пространство приемной, через стоящий в приемной большой аквариум и через всю воду в этом аквариуме я чувствую главное — министр не в духе. А ведь всего только девять утра понедельника. Стараюсь на цыпочках.
Где там, конечно… Едва я равняюсь с дверями приемной, как они с стремительно распахиваются и в холл вываливается какой-то неизвестный мне журналист. Он толст, волосат, неопрятен и бородат. В одной руке журналист держит погасшую сигарету, а в другой — не держит ничего.
— Вам должно быть стыдно за то, что вы сделали! — несется вслед журналисту из недр кабинета, — Я буду теперь следить за всеми вашими публикациями! Вашу статью я переслала правозащитникам! Я в Америке знаю важных людей! А теперь, — вон отсюда!
Изгнанный из святая святых журналист втыкается прямо в меня и поднимает глаза. Я вижу, что лицо его красного цвета — то ли от стыда, то ли от безудержного пьянства.
— Проблемы? — тихо спрашиваю я, практически не разжимая губ.
— Теперь уже нет, значит сказать… — бормочет газетчик, — Теперь уже, так сказать, э… кажется, нет…
— Вы должны уйти из профессии! — доносится из-за дверей кабинета, — Вон из профессии! Вон!
Краснолицый журналист весь прибирается, уменьшается в размерах и тихо прошмыгивает мимо меня к дверям лифта. Полина делает вид, что ничего не заметила. Из под стола тявкает ее гадкая маленькая собачка.
— Свободин! — кричит министр, словно бы чувствуя мое присутствие.
Впрочем, чего же тут чувствовать, если я просто должен быть в это время на своем рабочем месте, и если бы меня там не было — то о какой демократии могла бы идти речь в этой стране?
Я кротко вздыхаю и захожу в приемную. Министр сидит в кресле перед низким журнальным столиком. На столике лежит свежая свободная пресса. Двойные двери кабинета министра распахнуты, и из приемной видно, что по кабинету гуляет суровая вьюга. Женя так любит — работать в приемной, а в кабинете распахивать окна, чтобы впустить туда витающий на высоте ста этажей мощный ветер перемен и свободы.
— Свободин! — гремит министр, сверкая глазами и обращая свой орлиный профиль в сторону большого аквариума, в центре которого плавает небольшой, но очень натуралистично выглядящий айсберг, — Возьми, почитай.
Я беру газету и любопытствую насчет названия. «Сатаровский цербер». Ну, что ж… региональная пресса. И в Сатарове бывают газеты. Смешное название.
Передовица.
«Очнись, умытая Россия!»
Читаю с волнением вслух.
— Братья и сестры во Христе! Россия распята. Попаршивела земля дедов наших, поотравлены реки наши великие, поразрушена и почернела Москва белокаменная. Страшный враг, саранча либеральная, оккупировала наши поля и леса, понастроила заводов химических, отняла нефть, Богом данную…
— Да ты не это, ты здесь вот читай, — тычет мне Бац своим министерским пальчиком.
Читаю по тыкнутому.
— Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо человеков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства…
— Каково? — торжествующе спрашивает министр.
— Сорокинщина какая-то… — бормочу я в ответ.
— А вот это, вот это как? — снова тычет своим министерским пальчиком Женя.
Читаю по тыкнутому.
— Только на Волге-матушке построено двести четырнадцать богомерзских заводов химических. Засыпана Волга-река порошками стиральными, залита шампунями едкими, замазана пастой зубочистительной. И я бы назвал здесь фамилии тех, кто повинен в трагедии, но не заслужили они. А имя им всем — иуды проклятые. Вставайте, люди русские! Отряхнем с лаптей своих либеральную сволочь, растопчем ее сапогами и лаптями… долой жидократию… слава России… какая гадость, — говорю я Жене, дочитав материал.
— Гадость?! — удивленно смотрит на меня министр, — Да это преступление! Какова главная заповедь сотрудника свободных средств массовой информации?
— Проверять факты, — спокойно отвечаю я Жене.
— Правильно, — говорит министр, — А какова вторая заповедь?
— Быть свободным, — отвечаю я как Всеобщую декларацию прав человека.
— Вот именно, — говорит Женя, выхватывая у меня газету, — А здесь что? Химзаводов на Волге не двести четырнадцать, а давно уже двести шестнадцать. Факты не проверены. Но самое главное — не названы фамилии тех, против кого направлена эта статья. А что это?
— Внутренняя цензура, — отвечаю министру.
— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.
— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.
— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!
— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!
Женя пристально смотрит на меня.
— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!
Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.
— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.
Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.
— Как утро, Роман? — говорит мне Платоша.
— Свободен! — сияю в ответ.
— Как Михаила? — спрашивает мой однокурсник.
— Готовимся, — вздыхаю я грустно, — Все таки знаешь, так жаль расставаться.
— Ты сильный мужчина, — говорит мне Платоша, — Делай, что должен, и будь, что будет. Я позабочусь о Михаиле.
Я знаю, что Любомиров не лжет. Свободные люди вообще не умеют лгать — нам это незачем. И я знаю, что он позаботится о моей девушке. Но что-то чуть колет внутри. Что-то странное. Я знаю, что это — министерский демоаналитик назвал это «ревностью». Старинное чувство, атавизм эпохи тоталитарного общества. Миша свободна. Но древние инстинкты мешают мне ощутить это в полную силу. Мешают мне, равно с ней, насладиться этой свободой. Дышать ею всей полной грудью. Мелкое и подлое чувство собственности, чувство владения чужим телом и мыслями — вот что мешает мне самому освободиться окончательно и бесповоротно. Вот, из-за чего меня до сих еще не вызывают. Вот почему я пока не могу стать правозащитником. Я несвободен. Я несвободен. Но я постараюсь. Трогаю хьюман райтс вотч под свитером. Рукоподаю ему истово.
— Как твои террористы? — спрашиваю я у Платоши, чтобы отвлечься от воспоминаний о Михаиле.
— Наслаждаются жизнью, — отвечает Платоша, — Все время хотят что-нибудь праздновать. Как первое сентября — школу. Как осень — театр. А недавно пришли ко мне, просят — нельзя ли, Платоша, нам выделить часть американской авиабазы для взрыва артистов. Говорят, что у них вдруг упала рождаемость, и полевые командиры считают, что это им месть от Всевышнего. Что они совершенно расслабились и уже несколько лет не устраивали терактов с артистами.
— Именно с артистами? — удивляюсь я, вдруг позабыв о Мишутке.
— Именно с артистами, — кивает своей киргизской шапкой Платоша, — Пришлось договариваться. Еду сейчас утрясать последние детали. Решили им выделить в Шереметьево сектор. На грузовик с гексогеном. Сцену уже построили. Заодно и посмотрим, вырастет ли у них рождаемость после этого взрыва.
— Смелый ты парень, Платоша, — с уважением говорю я, — Мне как-то не по себе от всех этих взрывов.
— Что поделать, — пожимает плечами сокурсник, — Мы живем в многонациональной стране. И народ террористов ничем не отличается от любого другого народа Д.России. Одни не едят по полгода скоромного, другие режут баранов на улице, а третьи взрывают дома, захватывают школы и отказываются носить хьюман райтс вотч. И мы просто обязаны уважать интересы и обычаю любого народа этой страны. Мы толерантны.
— Мы толерантны, — охотно повторяю я вслед за Платошей.
— Приезжай, если хочешь, — говорит мне Платоша, — Сегодня они часов в пять заряжают. Посмотришь — должно быть красиво.
— Не знаю, — бормочу я в ответ, а сам про себя думаю: «А почему бы и нет? Отвлекусь заодно от Мишутки…»
— Я пришлю тебе голубя, — говорит мне Платоша, трогает рукою в толстой рукавице край своей киргизской шапки, легонько прихлопывает кобылу ногами и устремляется вниз, к Манежной, а через нее — на Красную площадь имени Ющенко.
На площади уже митинг. Традиционный утренний митинг, сбирающий всех, кто работает на неисчислимых этажах Фридом Хауза, расположенных ниже Пентхауза. Я вижу площадь, заполненную людьми в берестяных колпаках и с березовыми кольями в высоко поднятых руках, и людей этих столько, что мне не хватает взгляда охватить их. Я вижу потоки людей, которые вливаются в площадь и кричат от восторга: «Свободны! Свободны!!»
Мой мерин проходит через Манежную, мимо конного памятника Эйзенхауэру — человеку, победившему германский фашизм. Если бы не Соединенные Штаты Америки, никакой демократической революции в Д.России бы не было. Д.России бы вообще больше не было. Никто не забыт. Ничто не забыто. Рукоподаю великому воину. Виктори! [29]
В широчайшем Демократическом проезде шеренгами стоят стоят раздающие. Рядом с ними — большие подводы с березовыми кольями и берестяными колпаками. Мне подают кол и хороший, крепкий колпак, сшитый пеньковой веревкой. С тех пор, как Д.Россия стала свободной, она смогла вернуть себе многие утраченные во время стабилинизма позиции. В том числе — и первое в мире место по экспорту продукции из натуральной конопли.
Я улыбаюсь. Мерин осторожно въезжает в на площадь. Красная площадь имени Ющенко. Майдан беспредельности. Символ нашей свободы. Каждое утро митинг на площади начинается с памяти. С памяти павших в борьбе за священное дело Березовой революции. На лобном месте — красавец с из хорошей семьи с благородными генами, истинный юкос, носитель исконной свободы, боевой либерал Леонид Борисович Невзлин, член-корреспондент Правозащитного Центра.
В каждой руке либерал держит по мегафону. На шее его висит тяжелый березовый хьюман райтс вотч.
— Памяти павших, — кричит Невзлин в два мегафона, — Будьте достойны!
— Достойны! Достойны!! Достойны!!! — повторяет за либералом майданная гуща.
Вверх взметаются тысячи рук, и в каждой из них — кол свободы и демократии.
— В борьбе за дело Хельсинкской группы будьте свободны! — кричит в мегафоны правозащитник.
— Всегда свободны! — отвечает ему великая площадь, — Всегда свободны!
Вокруг меня колья, колья, колья. Я чувствую березовый запах. Оказывается, это такое счастье — стоять в окружении огромного числа людей, в едином порыве скандирующих «Свободны! Свободны! Свободны!», чувствовать плечо соседа, круп его лошади, видеть вокруг горящие глаза под березовым колпаком и читать в каждом взгляде: «Будем свободны!». Честное слово, я каждое утро испытываю такой эмоциональный подъем — до срывающегося голоса, до слез на глазах и до сжатых до синевы кулаков… И это пьянящее чувство свободы, стократно усиливающееся твердой уверенностью, что люди вокруг ощущают то же, что и ты и готовы поддержать тебя в любую минуту, рукоподать тебе и всыпать овса твоей лошади в ясли.
— Во имя академика Сахарова! — кричит Невзлин в свои мегафоны.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает ему великая площадь, — ТАК! [30]ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
— Во имя академика Лихачева!! — кричит либерал, и колья стучат многотысячным лесом.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподают лобному месту люди под кольями, — ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
— Во имя академика Ходорковского!!! — заходится Леня, срывая с шеи хьюман райтс вотч и поднимая его в вытянутой руке.
— Свободны! Свободны!! Свободны!!! — рукоподает майдан беспредельности, обнажая свои хьюман райтс вотч. Вынимаю свой хьюман райтс вотч и я, — Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!! Свободны! Свободны!! Свободны!!! ТАК! ТАК!! ТАК!!! ТАК!!!!
Крики постепенно стихают. Колья опускаются. Люди прячут свои хьюман райтс вотч под одежду. Я вижу вокруг себя раскрасневшиеся, довольные и готовые к работе лица граждан новой Д.России. Заряд бодрости и любви к демократии, который каждое утро дарит нам боевой либерал Невзлин, словно лучшая из батареек, будет питать каждого сотрудника до самого окончания рабочего дня, а многих из нас — и далее. Жить стало лучше! Жить стало демократичнее!
Ежеутренний митинг свободы еще пару мгновений держится слитно, потом вздрагивает, походит волнами и постепенно начинает распадаться на фракции. Люди на лыжах, в седле или пешими, тихонечко движутся в Кремль. Цитадель царской и тоталитарной России, на протяжении долгих столетий разделявшая властителей с гражданами этой страны, теперь является символом нового. Символом рождения светлого. Кремль был белым при царизме, красным при тоталитаризме, а теперь, при свободе и демократии, в знак покаяния перед предыдущими поколениями и в знак вечного траура перед невинно замученными режимом политзаключенными он выкрашен в торжественный черный цвет.
Высокая, толстая стена, консервативно и бережно охранявшая старое, по проекту архитектурного бюро Фостера треснула, словно бы скорлупа яйца, высвобождающая из своих недр стремительное и бескомпромиссное здание Фридом Хауза. Зигзагообразная трещина шириной в пятнадцать метров расположилась между Сенатской и Спасской башнями, прямо на месте кладбища большевистских убийц. Все, что осталось от этого некрополя — вмурованная в пол урна с прахом так называемого «космонавта» Гагарина, обманом якобы взлетевшего раньше первого в мире астронавта Алана Бартлета Шеппарда. Теперь и уже навсегда сотни тысяч людских ног каждый день будут говорить «космонавту» Гагарину, что в космосе нет место ничему несвободному. Слева от проема стены, выполненного в форме первого разлома авторитаризма в СССР — разлома крыши ресторана «Макдоналдс» на Березовской площади (включен в список всемирного наследия ЮНЕСКО, охраняется государством), располагается последнее надгробие тоталитарного кладбища — мемориальная пустая могила Инессы Арманд, символизирующая собой нерукоподаваемость без оправдания непричастностью. Справа от трещины — Музей Оккупации Д.России в уродливом здании бывшего мавзолея тирана и убийцы Ленина работы сталинского выкормыша, бездарности и посредственности Щусева. Ленин и Инесса Арманд теперь похоронены вместе в одном из бывших сибирских концлагерей — они, наконец-то, нашли друг друга там, где им и положено. К стене Музея Оккупации, прямо вдоль прохода в Кремль, прислонен обломок желтой стены так называемого Четырнадцатого Корпуса, в извилистых коридорах которого когда-то планировались самые гнусные тоталитарные злодеяния. Теперь этот корпус, как и все остальные корпуса тоталитарного Кремля, разрушен самою свободой. А на их месте сияет поляризованными стеклами великая пирамида Фридом Хауза — символа нашей свободы. Остался лишь этот, единственный кусок стены от проклятого корпуса. И каждый проходящий через пролом нерукоподает с ненавистью куску этой стены — последней святыне несвободного общества, адепты которого встречаются в Д.России и до сих пор — в условиях демократии.
Нерукоподаю камню и я. Проехав мимо Музея, я плавно въезжаю за стену, в пролом. Сразу же за проломом конные спешиваются, и Бахтияры разводят их лошадей по подземным конюшням. Спешиваюсь и я. Отдав мерина, кол и колпак подбежавшему Бахтияру, я низко кланяюсь величественному зданию. Снимаю папаху и рукоподаю компании «Проктэр энд Гэмбл». Поднимаюсь по социальной лестнице и вхожу в приветливо распахнутые мне навстречу автоматические стеклянные двери. Киваю привратнику-Бахтияру, расстегиваю «аляску» и прохожу в правый лифтовой холл. Социальные лифты — вот, чего так не хватало нам, молодым, в условиях автократии. Теперь эти лифты есть — по двенадцать на холл. Каждый человек, вне зависимости от состояния и социального положения, может воспользоваться этими лифтами для поднятия на любой из ста девятнадцати этажей современного российского общества. Я каждое утро, кроме выходных и праздничных дней, поднимаюсь на сто первый. Именно там располагается мое рабочее место — место помощника министра свободы слова.
В лифт вместе со мной заходят: две незнакомые девушки, сотрудник отдела маркетинга Семен Новопрудский, слоняющийся без дела террорист и ночная уборщица. Девушки спорят о последнем романе Лимонова, уборщица практически спит, Семен улыбается мне и собирается что-то сказать, как вдруг террорист распахивает свой макинтош. Под этой малоподходящей к морозу одеждой у террориста немало пластида.
— Простите, — говорит террористу Семен, — Я вижу, здесь нет детонаторов. Что-то случилось?
— Случилось, — бурчит террорист, отпуская полы макинтоша, — Мы задыхаемся от несвободы.
— Да разве же? — улыбаюсь я огорченному террористу, — Вам предоставлены все условия для отправления своих национальных обычаев. Взрывайте что угодно, захватывайте что угодно — но только уведомляйте власти о том, где вы будете праздновать. Чтобы эвакуировать людей и подыскать им другое рабочее место. Разве же здесь несвобода?
— А почему мы обязаны уведомлять власти? — горячо вопрошает террорист, — В конституции Д.России зафиксировано право на свободу собраний и политических акций.
— Мирных собраний, — поправляет террориста Семен, — И политических акций. А национальный террористический праздник — это не политическая акция. И уж никак не мирное собрание.
— Да отчего же не мирное? — не понимает террорист, — Разве ж мы злые?
Девушки забыли про Лимонова и с восторгом смотрят на спорщика. Ночная уборщица спит.
— Вы не злые, — успокаиваю я террориста, — Но мы же живем в толерантной стране. И каждый их нас имеет полное право на свободу. Вы — на свободу терактов. Мы — на свободу покоя.
— Но вы-то все время в покое, — ворчит террорист, — А я уже третью неделю таскаю на себе этот пластид и не имею возможности спокойно грохнуть его. Разве же здесь справедливость?
— Сегодня, — говорю я несчастному и улыбаюсь, — Сегодня в пять часов. На авиабазе в Шереметьево. Зарезервирован целый сектор для взрыва грузовика в гексогеном. С артистами. Если вам хочется — езжайте туда. Осуществите свой план. Тем Другая Россия и отличается от старой России. Мы — общество открытых возможностей.
— Сегодня в Шереметьево в пять? — переспрашивает меня террорист, — А откуда вы знаете?
— Я знаю, — умиротворяюще киваю террористу я, — Я — помощник министра свободы слова.
Девушки немедленно переводят свои глаза на меня. Ночная уборщица спит.
— Начальнички… — бурчит террорист и нажимает на кнопочку «Стоп».
Немедленно лифт останавливается, звякает крохотный колокольчик и широкие двери с легким шипением раскрываются.
— Ну смотри, начальничек… — бормочет террорист, выходя из кабины в холл семнадцатого этажа, — Если же сектор не зарезервирован — взорву его без всякого уведомления.
«Осторожно, двери закрываются» — говорит с потолка кабины лифта социальный работник. И двери действительно закрываются.
Две молодые девушки смотрят на меня в полном восторге. Ночная уборщица спит.
— Интересно, — говорит про себя Новопрудский, — Где он до вечера детонатор возьмет.
— Вообще это странно, — задумчиво говорю я, — Вот мусульмане, например, всегда, когда надо, имеют заправленного красной краской силиконового барана и нож. А террористы, почему-то, пластид имеют — а детонаторов нет. Может, нам надо подумать о какой-то программе федеральной поддержки малых народов? Может, снабжать их всем необходимым для ритуалов, камланий и взрывов?
— Я маркетолог, — отвечает Семен, — Я так понимаю — если спрос на теракт есть, то и детонатор найдется. А если на теракты спроса нет — то и пластид не поможет. Правильно я говорю?
Девушки немедленно переводят глаза на Семена. Ночная уборщица спит.
— Ну, в общем-то правильно, — соглашаюсь с Семеном я.
Лифт останавливается на сорок четвертом.
— Это мой, — говорит Семен и выходит из кабины.
Девушки снова начинают смотреть на меня. Ночная уборщица спит.
— Мне на сто первый, — немного смущенно говорю я.
— А нам по барабану, — отвечает одна из девушек, и вторая хихикает. Ночная уборщица спит.
Девушки выходят на семьдесят пятом. Здесь обучают эстонскому. Я осторожно смотрю на уборщицу. Ночная уборщица спит.
Сто первый этаж Фридом Хауза — один из важнейших. Здесь расположено небольшое, но крайне эффективное министерство свободы слова. Всего же в правительстве Д.России четыре министерства — министерство свободы слова, министерство логистики, министерство культуры и министерство Украины и Грузии. Каждое из министерств занимает по одному этажу Фридом Хауза, и только министерство Украины и Грузии занимает два этажа — так нужно для равноправия. То бардзо упшейме. [31]
Я вхожу в холл своего министерства, отряхиваю с красных галош последние остатки снега, снимаю «аляску» и говорю комплимент ассистентше Полине.
— Полина, — говорю я, — Ты сегодня прекрасно выглядишь.
Полина не отвечает. Я понимаю ее — этот комплимент она слышит от меня каждое утро вот уже несколько лет. Но что тут поделать — я не умею говорить комплиментов. Я профессионал совсем в других областях человеческой деятельности.
Мои образование и конек — это коммуникации с собой. Мыслительные технологии. Состояние высокой продуктивности, техника личного роста, быстрого обучения. Конфликтология и принципиальные переговоры. Слайдовые презентации, актерское мастерство и ораторское искусство. Коучинг, консалтинг, тим билдинг. Имидж, шейпинг и автодело. Я высокообразован. Нэль министэрио. [32]
В холле — четыре двери из высокопрочного пластика. Одна — на пожарную лестницу. Вторая — в коридор кабинетов сотрудников. Третья — в мой кабинет. Четвертая — в приемную самой министра свободы слова, легендарной воительницы русской свободы Евгении Бац. Рукоподаю приемной министра. Рукоподаю вечности. Уже через высокопрочную дверь, через пространство приемной, через стоящий в приемной большой аквариум и через всю воду в этом аквариуме я чувствую главное — министр не в духе. А ведь всего только девять утра понедельника. Стараюсь на цыпочках.
Где там, конечно… Едва я равняюсь с дверями приемной, как они с стремительно распахиваются и в холл вываливается какой-то неизвестный мне журналист. Он толст, волосат, неопрятен и бородат. В одной руке журналист держит погасшую сигарету, а в другой — не держит ничего.
— Вам должно быть стыдно за то, что вы сделали! — несется вслед журналисту из недр кабинета, — Я буду теперь следить за всеми вашими публикациями! Вашу статью я переслала правозащитникам! Я в Америке знаю важных людей! А теперь, — вон отсюда!
Изгнанный из святая святых журналист втыкается прямо в меня и поднимает глаза. Я вижу, что лицо его красного цвета — то ли от стыда, то ли от безудержного пьянства.
— Проблемы? — тихо спрашиваю я, практически не разжимая губ.
— Теперь уже нет, значит сказать… — бормочет газетчик, — Теперь уже, так сказать, э… кажется, нет…
— Вы должны уйти из профессии! — доносится из-за дверей кабинета, — Вон из профессии! Вон!
Краснолицый журналист весь прибирается, уменьшается в размерах и тихо прошмыгивает мимо меня к дверям лифта. Полина делает вид, что ничего не заметила. Из под стола тявкает ее гадкая маленькая собачка.
— Свободин! — кричит министр, словно бы чувствуя мое присутствие.
Впрочем, чего же тут чувствовать, если я просто должен быть в это время на своем рабочем месте, и если бы меня там не было — то о какой демократии могла бы идти речь в этой стране?
Я кротко вздыхаю и захожу в приемную. Министр сидит в кресле перед низким журнальным столиком. На столике лежит свежая свободная пресса. Двойные двери кабинета министра распахнуты, и из приемной видно, что по кабинету гуляет суровая вьюга. Женя так любит — работать в приемной, а в кабинете распахивать окна, чтобы впустить туда витающий на высоте ста этажей мощный ветер перемен и свободы.
— Свободин! — гремит министр, сверкая глазами и обращая свой орлиный профиль в сторону большого аквариума, в центре которого плавает небольшой, но очень натуралистично выглядящий айсберг, — Возьми, почитай.
Я беру газету и любопытствую насчет названия. «Сатаровский цербер». Ну, что ж… региональная пресса. И в Сатарове бывают газеты. Смешное название.
Передовица.
«Очнись, умытая Россия!»
Читаю с волнением вслух.
— Братья и сестры во Христе! Россия распята. Попаршивела земля дедов наших, поотравлены реки наши великие, поразрушена и почернела Москва белокаменная. Страшный враг, саранча либеральная, оккупировала наши поля и леса, понастроила заводов химических, отняла нефть, Богом данную…
— Да ты не это, ты здесь вот читай, — тычет мне Бац своим министерским пальчиком.
Читаю по тыкнутому.
— Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо человеков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства…
— Каково? — торжествующе спрашивает министр.
— Сорокинщина какая-то… — бормочу я в ответ.
— А вот это, вот это как? — снова тычет своим министерским пальчиком Женя.
Читаю по тыкнутому.
— Только на Волге-матушке построено двести четырнадцать богомерзских заводов химических. Засыпана Волга-река порошками стиральными, залита шампунями едкими, замазана пастой зубочистительной. И я бы назвал здесь фамилии тех, кто повинен в трагедии, но не заслужили они. А имя им всем — иуды проклятые. Вставайте, люди русские! Отряхнем с лаптей своих либеральную сволочь, растопчем ее сапогами и лаптями… долой жидократию… слава России… какая гадость, — говорю я Жене, дочитав материал.
— Гадость?! — удивленно смотрит на меня министр, — Да это преступление! Какова главная заповедь сотрудника свободных средств массовой информации?
— Проверять факты, — спокойно отвечаю я Жене.
— Правильно, — говорит министр, — А какова вторая заповедь?
— Быть свободным, — отвечаю я как Всеобщую декларацию прав человека.
— Вот именно, — говорит Женя, выхватывая у меня газету, — А здесь что? Химзаводов на Волге не двести четырнадцать, а давно уже двести шестнадцать. Факты не проверены. Но самое главное — не названы фамилии тех, против кого направлена эта статья. А что это?
— Внутренняя цензура, — отвечаю министру.
— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.
— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.
— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!
— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!
Женя пристально смотрит на меня.
— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!
Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.
— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.
Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.