Темнеет в ночи черный Кремль. Темнеет в Кремле Фридом Хауз. Темнеет в высоте огромнейший хьюман райтс вотч. Все темно, но по-прежнему светел Пентхауз. По-прежнему работают те, для кого мы. Те, кто подарил нам свободу. Рукоподаю всем работникам. Рукоподаю департаментам. Кто знает, быть может — в последний раз.
   Мы поворачиваем налево. Сердце мое окатывает горячей волной. Я все еще не верю в происходящее. Боюсь, что мы или свернем раньше, или же мимо проедем. Мужчины молчат. А я улыбаюсь.
   Чем ближе к Лубянке — тем шире улыбка. Как счастливы те, кто живет где-то рядом! Ходить по этим переулкам и улицам, жить в этих трейлерах, рукоподавать своим девушкам и знать, что где-то под твоими ногами, в земле, в глубине, в камерах — правозащитники! Бывает ли большее счастье?
 
   Когда-то давным давно здесь стояло огромное мрачное здание, приносившее людям несчастья. Все боялись его серых стен, высоких подъездов, внутреннего двора и глубоких подвалов. Все боялись, и даже диктаторы. Те, кто входил в это здание, не возвращались. Это был дом великой скорби и мужества. Так было до первой демократической революции в одна тысяча девятьсот девяносто первом, когда свободный майдан несогласных уже собрался было совершить благородное дело и разрушить этот бастион тоталитаризма. Но что-то остановило в тот раз волеизъявление граждан — то ли недостаточно свободными были сердца, а то ли стабилинистские провокаторы помешали торжеству справедливости. И потребовалось еще много лет до великой Березовой революции, чтобы сердца д. россиян напитались свободой и смогли, наконец, сделать то, что должно — разрушить Бастилию. Вооруженные березовыми кольями и тяжелой строительной техникой люди в берестяных колпаках за считанные часы сравняли с землей это логово государственной безопасности. И ныне тот день в реестре государственных праздников — День Взятия Лубянки. Каждый год в этот день на месте разрушенного здания собирается многолюдный демократический митинг, участники которого воздают дань уважения заключившим себя в подвалы правозащитникам.
   Теперь скорбь покинула проклятое место. Осталось лишь мужество, которое сопровождается пленительным счастьем. А о нашей безопасности есть, кому позаботиться.
   И вот уже площадь Лубянская. А в центре ее — монумент. Дань памяти тем, кто отдал свои жизни святому делу защиты прав человека. Знак памяти павших. Семнадцатиметровая алюминиевая бочка с надписью, которую каждый житель этой страны знает с самого детства:
   Фейга Хаимовна Ройдман
   10 февраля 1890 — 3 сентября 1918
   Это она, Фейга Хаимовна, тетя Фаня, как называют ее дети этой страны, сделала первый шаг в борьбе с тоталитаризмом. Больная, практически слепая женщина нашла в себе силы придти на митинг во дворе завода Михельсона и выстрелить в диктатора Ленина. Да, не получилось — но за попытку спасибо! И уже потом, когда д. российские правозащитники выходили на Красную площадь протестовать против введения войск в Чехословакию или против преследований Синявского и Даниэля, они всегда вспоминали тетю Фаню, которая когда-то так, как они, одинокая и никому не нужная, пришла на завод Михельсона. И ее гражданский протест остался в истории.
   Несмотря на то, что тетя Фаня никого не убила и ее демонстрация была, в общем-то, мирной, несмотря на громогласный протест всего мирового сообщества и широкие экономические санкции, тетю Фаню убили, а тело ее сожгли в бочке, о чем и напоминает теперь всем людям свободы и доброй воли этот выразительный памятник. Хавал мод, [74]тетя Фаня, что вышло нелепо. Да пребудет с нами наш хьюман райтс вотч.
   Мы медленно объезжаем монумент, воздвигнутый на том самом месте, где когда-то стоял памятник палачу Дзержинскому, создавшему жестокий репрессивный аппарат тоталитаризма. Как же приятно, когда справедливость торжествует ответственно. Рукоподаю монументу.
   Наша маленькая процессия медленно вступает в Лубянский квартал — тесно стоящие на месте бывшего здания трейлеры. Жить здесь считается счастьем и право на это дается не каждому. Рукоподать здешним жителям почитают за честь.
   Сейчас уже тихо. Кое-где в трейлерах мерцает огонь одинокой свечи. Кое-где тихо беседуют на ступеньках свободные Бахтияры. Мир и покой царят в великом демократическом городе. А незнающий человек и не ведает, что в это самое покойное время на глубине нескольких метров под вот этими вот трейлерами идет нескончаемая и трудная работа по защите прав человека. Но таких незнающих в этой стране нет.
   Мы подъезжаем к двум неприметным оранжевым трейлерам и спешиваемся. Я оглядываюсь по сторонам. Ничто не выдает здесь особенностей — такие же трейлеры, как и все остальные. Сидящий на большой дубовой колоде бородатый Бахтияр не обращает на нас никакого внимания. Один из сопровождающих меня мужчин заходит между трейлерами, нагибается и достает из снега большое металлическое кольцо. Мужчине помогает второй, подскакиваю и я. Втроем мы откидываем тяжелый металлический люк. В темноту глубокого колодца падает скопившийся на крышке люка снег. Я обмираю.
   Сомнений быть не может — таинственные мужчины привезли меня именно сюда. К огромным дверям в будущее. К дверям, которые приведут меня к вечному счастью. К дверям справедливости.
   Я обхожу люк и заглядываю в колодец. Ни зги. Я смотрю на внутреннюю сторону люка. На большом металлическом щите привольно раскинулись вырезанные автогеном стены Соловецкого лагеря особого назначения, над которыми встает заря демократии — знакомое каждому интеллигентное лицо в строгих очках, расположенное на фоне огромного хьюман райтс вотч. Между хьюман райтс вотч и стенами выбиты буквы: Р. П. и Ц.
   Сейчас я спущусь туда. Туда, куда спускались великие. Откуда не возвращались и не возвращаются. Когда-то по чужой воле, а ныне — по собственной. Собственная воля и свобода выбора — вот результаты освобождения. Спасибо тебе, революция. Спасибо вам, академики!
   Пока один из мужчин отдает Бахтияру лошадей и моего служебного мерина, я повторяю губами заветное: Р. П. Ц.
   Российский Правозащитный Центр.
   Главная Организация этой страны.
 
   Мы начинаем спускаться. Сначала — один из мужчин. Следом за ним — я. А сразу за мной — второй из мужчин.
   Медленно перебираем руками и ногами обледеневшие металлические скобы, торчащие из сырой бетонной стены.
   Бахтияр захлопывает за нами огромный люк. Колодец сотрясает, раздается грохот и сверху на нас сыпятся снег и бетонные крошки.
   Становится совершенно темно.
   Спускаемся долго. Быть может это очень глубокий колодец. А может быть просто время замедлилось. Быть может старая жизнь не хочет отпускать меня от себя. Не хочет лишать Михаилу и министерство моего отличного общества. Старая жизнь удерживает меня. И сейчас я как будто бы пытаюсь прорвать изнутри большой эластичный кокон, в котором прошло мое прежнее время. Кокон растягивается и сопротивляется мне все больше и больше, как будто резиновый. Я словно сперматозоид, который должен исполнить свой долг и во что бы то ни стало добраться до яйцеклетки, пусть даже и через презерватив. Презерватив, предохраняющий ту жизнь, что наверху, от горестей и страданий, от нарушений прав человека и тяжелой, но праведной жизни правозащитников. И я просто обязан прорвать этот презерватив, пусть даже он сделан компанией «Проктэр энд Гэмбл» на ультрасовременном заводе в Баковке и абсолютно надежен. Я должен прорвать его, потому что это мой долг.
   И я рву его, рву. С каждой новой ступенькой я все больше и больше напрягаю все мои мышцы, все мое демократическое самосознание, все мои способности к самоотречению.
   Мне трудно. Мне очень трудно.
   Но впереди меня ждет сияющая яйцеклетка.
   Мы ниже и ниже.
   Мы глубже.
   Сопротивление становится нестерпимым. Я и не подозревал, сколько во мне несвободы. Я и не думал, как трудно мне будет.
   Словно бы время остановилось. Я перебираю ногами, но не двигаюсь вниз. Я перестал видеть своих сопровождающих. Я перестал видеть стены и лестницу. Я словно бы в пустоте. Я словно бы между светом и тенью. И до света совсем недалеко, но тень не отпускает меня.
   И перед глазами моими проходит вдруг вся моя жизнь. Вот я родился и радостно плачу. Вот моя первая игрушка — березовый кол. Вот мне на шею вешают хьюман райтс вотч. Вот мы всем классом учим наизусть «Всеобщую декларацию прав человека». Свобода слова. Музей оккупации. Родина. Лошади. Мой первый поцелуй. Мой первый Бахтияр. Правозащитники. Родина. Демократия. Я рукоподаю первой девушке. Пентхауз. Мой первый трехногий мерин. Овес и наставники. Родина. Суровый и благородный порыв. Свитер грубой вязки и митинги. Внутренний бой с антитерроризмом и Родина. Родина. Эта страна. Батарейки и паломничество в мемориальный музей Краснокаменска. Профессия. Евгения Марковна и «Фридом Хауз». Рисунок свечами и собственный трейлер. Вот мы с Михаилой. Платоша. Ступня Пугачевой. И Родина.
   Чем ближе воспоминания — тем они ярче. Но сквозь сверкающие картинки террористических взрывов просвечивает иногда моя счастливая юность. Вкусный горячий порридж. Грузинский плиточный чай. И первое откровение. И первые сомнения. И первый…
   — Достаточно, — раздается вдруг тихий и вкрадчивый голос.
   Я узнаю этот голос.
   Это голос Рецептера.
 
   Чиркает спичка и помещение заливает неровным светом свечи. Я обнаруживаю себя стоящим на ровном полу. Рядом с Линьковым стоят мои улыбающиеся провожатые.
   — Добро пожаловать в подвалы Лубянки, — приветливо говорит мне Руслан, — Откуда это у вас такой огромный синяк?
   Я сделал это!
   Я прорвался сквозь кокон.
   Я преодолел собственное сопротивление и малодушие.
   Я очистился и вырвался на истинную свободу.
   И теперь я чист.
   Я прозрачен.
   Я прозрачен и пуст.
   Я — сосуд, назначенный для свободы.
   И свобода примет форму меня.
   Наполнит меня высшим смыслом.
   Я снимаю папаху.
   — Ну что же… — говорит мне Рецептер, — Пройдемте. Нас ждут.
   И вдруг с лязгом отворяется дверь. Перед нами — пустой коридор. На стенах его — факелы. Я переступаю через порог и вхожу в коридор.
   Я переступаю порог своей детской мечты. Я переступаю порог мечты моей юности. Я переступаю порог мечты всех, кто рожден для защиты свободы.
   Я переступаю.
   Рецептер и двое мужчин входят за мной. Один из мужчин закрывает за нами. Мы идем по длинному коридору. Здесь влажно. Где-то капают капли, чуть потрескивают факелы, а так — тишина и звук наших шагов. Расстегиваю «аляску».
   Коридор поворачивает и расширяется. Здесь на стенах уже не факелы, а батарейные лампочки. Не капает. Сыро.
   Я в храме российской правозащиты. В святилище общечеловеческих ценностей. Здесь не продадут.
   Вот в стене — железная дверь с глазком. На двери выбит хьюман райтс вотч. У меня перехватывает дыхание.
   — Здесь правозащитник? — шепотом спрашиваю я у Рецептера.
   Он не отвечает.
   Я оглядываюсь на идущих сзади мужчин.
   Они не отвечают.
   Я понимаю — так надо.
   Не стоит тревожить права человека. Не стоит мешать и работе по их постоянной защите.
   Пусть правозащитник работает. Я скоро, быть может, стану таким же.
   Двери по стенам коридора встречаются чаще. На каждой их них — хьюман райтс вотч.
   Кое-где слышно невнятное бормотание. Я пытаюсь разобрать слова.
   — Гендерное неравенство, — шелестит незнакомый мне голос, — одна из главных составляющих дискриминации.
   Движемся дальше.
   — Салман Радуев — это ярчайшая страница героического чеченского сопротивления, — доносится из-за дверей другой голос, — Его жизнь и его смерть стали гарантией того, что проклятая имперская Россия была уничтожена, а чеченцы и все остальные оккупированные ею народы, получили наконец свободу.
   Я вслушиваюсь в слова неведомых мне правозащитников. Я впитываю в себя их абсолютную, ничем не ограниченную свободу. Я проникаюсь.
   — Холокост, — говорит третий голос, — Голодомор.
   — Очевидная ответственность лежит на всем российском обществе, — говорит и четвертый, — Оказавшемся неспособным осмыслить происходящее в собственной стране и оказать необходимое воздействие на свою власть.
   Я улыбаюсь. Я спокоен и счастлив. Мне легко и надежно от осознания колоссальной правозащитной мощи, заключенной в этих подвалах. Я словно бы стал батарейкой. Я наэлектризован и искрист.
   — Нам нужна другая Россия! — раздается вдруг изо всех камер сразу.
   Мои сопровождающие останавливаются.
   — Полночь, — коротко бросает Рецептер, — Время пикета.
   Все трое немедленно обращаются лицами в одну сторону, куда-то в угол правой стены, достают из-под одежд свои хьюман райтс вотч и в унисон с разносящимся по коридору хором правозащитников громко, отчетливо произносят:
   — Нам нужна другая Россия! Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия!
   Хор все громче, эти простые и сильные четыре слова заполняют собой все пространство и я непроизвольно начинаю повторять вслед за всеми, доставая свой хьюман райтс вотч:
   — Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия!
   И вот уже нет ни коридора, ни лампочек, ни железных дверей — ничего. Есть только непостижимая и необъятная Вселенная, есть только звезды и истина:
   — Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия!
   И я тоже смотрю куда-то в угол правой стены, и не вижу там ничего — ни угла, ни бетона, ни сырости. Нет никакой стены, а есть лишь бескрайняя правда. Бескрайняя правда о демократии и о правах человека.
   Я вдруг понимаю, что еще меньше часа назад лежал с Михаилой в спальном мешке, и что за этот час со мной произошло больше, чем за всю предыдущую жизнь.
   — Нам нужна другая Россия! Россия! Нам нужна другая Россия! Нам нужна другая Россия!
   Я сливаюсь с немыслимым. Я чувствую себя частицей мира истинной справедливости. Я чувствую себя истинной справедливостью. Я чувствую себя истиной.
   Пикет неожиданно затихает и мужчины, убирая свои хьюман райтс вотч, молча продолжают свой путь. Я спешу вслед за ними и спрашиваю Рецептера:
   — А почему пикет? Ведь во время пикета нельзя скандировать лозунги!
   — Это ритуальный несанкционированный пикет, — поясняет мне Руслан, — В нем заключен огромный сакральный смысл. Ведь если бы пикет был санкционированным и мы бы молчали — нас бы никто не услышал. И права человека остались бы не защищены.
   — А почему вы хотели другую Россию? — спрашиваю я, — Ведь мы и так уже живем в Другой России!
   — Это вы живете в другой России, — отвечает Рецептер, — А правозащитники всегда живут в нынешней. Их цель — постоянное приближение будущего. И как только будущее наступает, и Россия становится другой, правозащитники тут же начинают требовать новой другой России. И так до бесконечности. Иначе не будет прогресса.
   Потрясенный, я не нахожусь со словами. «Свобода — это в первую очередь обновление», - вспоминаются мне слова юноши с томиком Бориса Акунина, которого я давеча встретил в лифте Фридом Хауза. А ведь он прав был!
   — Если вы хотите спросить, куда мы смотрели, — говорит мне Руслан, — То смотрели мы в сторону Читинской области.
   — Потому что там живет Он? — спрашиваю я понимающе.
   — Потому что там живет Он, — кивает Рецептер, — Мы, кстати, пришли.
   Один из мужчин подходит к стене и заглядывает в глазок двери камеры, ничем не отличающейся от других таких же дверей в камеры.
   — Нормально, — кивает мужчина и осторожно стучит в дверь.
   Не дожидаясь ответа, мужчина открывает дверь и заходит внутрь. Следом за ним заходит правозащитник Линьков, потом я, а потом уже и второй из мужчин, который и закрывает за нами дверь.
 
   Мы в огромном зале, но с низким потолками. Стен зала не видно — они теряются в полумраке. В центре зала лежит необычный для Москвы большой валун. Вокруг валуна на сучковатых пнях сидят несколько человек в телогрейках и валенках. В руках у них густо дымящиеся самокрутки.
   — Свободин Роман, — представляет меня Линьков, — Работник свободы слова. Отличник. Пытался пройти испытание.
   Один из сидящих вокруг валуна людей оборачивается. У него мудрое, изрезанное морщинами лицо и большие выразительные, немного навыкате, глаза за толстыми стеклами очков. А в глазах этих глубина неописуемая. Я как будто проваливаюсь в эти глаза.
   — Стуканул на Маринку-то, а? — раздается вдруг скрипучий голос, от которого у меня все внутри образуется пустота.
   Я вдруг узнаю это изрезанное морщинами мудрое лицо. Я узнаю эти глаза. Я пытаюсь вынырнуть из их глубины и никак не могу.
   Мне становится страшно. Я не понимаю, о чем говорит этот голос, но мне очень страшно. Я снял бы папаху — но она уже снята. Быть может рукоподать…
   — Отвечайте, когда Матриарх спрашивает, — слегка толкает меня в предплечье Рецептер.
   — Я… я… — растерянно бормочу я, — Я же прошел испытание! Я спустился в колодец и прорвался сквозь кокон!
   Смотрящие на меня глаза секунду недоумевают, а затем вдруг начинают смеяться. Следом начинает смеяться глубокий, изрезанный рот. Ко мне оборачиваются другие сидящие перед валуном люди в телогрейках. Одни из них улыбаются, другие смеются, а третьи попросту удивленно рассматривают.
   — Сквозь кокон? — скрипит Матриарх, — Сквозь какой кокон, Романчик? Ты спустился в колодец?! Что с твоим глазом-то? Спотыкнулся?!
   Собравшиеся хохочут. Смеется Рецептер. Смеются мужчины, сопровождавшие меня до колодца. Я растерянно улыбаюсь. Матриарх встает со своего пня и подходит ко мне. На груди у нее огромный сверкающий хьюман райтс вотч. Я каменею. Рукоподать нету сил. Подходят другие. Радостно хлопают меня по плечам. Сверкают прекрасные хьюман райтс вотч. Я укутываюсь в едкий дым самокруток.
   — Он прорвался сквозь кокон!! — смеется один из людей в телогрейках сквозь бороду, — Спустился в колодец!!
   — А что ты еще сделал, умора?! — хохочет сухонький старичок в железных очках, — Ездил на террористов смотреть?! Герой! Откуда фингал-то?
   «Откуда они знают про террористов?» — думаю я, и вдруг понимаю, что имеет в виду Матриарх. Меня охватывает тоталитарный, первобытный, животнейший ужас.
   — Ну хватит, — говорит Матриарх, — Русланчик, представьте меня.
   Все умолкают.
   — Матриарх Московской Автокефальной Хельсинкской Группы Российского Правозащитного Центра академик Людмила Михайловна Алексеева, — четко произносит Рецептер, и в гулкой тишине зала его слова звучат как окончательный приговор, — А вместе с ней и вся Группа.
   Так вот оно что.
   Людмила Алексеева — мать российской правозащиты. Именно она в далекие стабилинистские годы, когда правозащитная организация Amnesty International отказалась признать академика Ходорковского политическим заключенным, приняла нелегкое решение об автокефальности Московской Хельсинкской Группы. С тех пор Группа сама канонизирует политзаключенных, а после падения Лубянки и ухода правозащитников в подвалы, она стала и катакомбной.
   И, видимо, Платоша рассказал ей про женщину в рыбном.
   Я обреченно дрожу.
   Люди в телогрейках молча возвращаются на свои пни. Последней возвращается Матриарх.
   — Я не знаю, какой ты кокон имеешь в виду, — говорит она своим скрипучим голосом, — Но мы тут, учитывая твое давнее желание стать правозащитником и удалиться от мира, а также многочисленные просьбы уважаемой нами Женечки Бац, решили устроить тебе испытание.
   — Когда я спускался в подвал, — стуча зубами поясняю я академику, — Мне показалось, что я как будто бы прорываюсь сквозь кокон в новую жизнь. Что как будто бы презерватив…
   — Это не то испытание, — прерывает меня Матриарх, — Спуск в подвал — это всего лишь спуск в подвал и ничего больше. А испытанием была Марина Л. Ты помнишь такую?
   — Женщина в рыбном, — судорожно киваю я, — Она просила меня защитить ее права.
   Ружье все-таки выстрелило. Оно все таки выстрелило. Прямо в меня.
   — А ты что сделал? — спрашивает меня Матриарх.
   — Я согласился, — говорю я, — Но как бы не в самом деле. А потом рассказал про эту женщину своему другу Платону. И попросил его рассказать о ней вам.
   — То есть — стуканул, — хихикает один из людей в телогрейках.
   — Стуканул? — удивленно переспрашиваю я.
   — Заложил, — кивает Матриарх, — Это и было твое испытание.
   — А она что же… — не понимаю я, — Тоже — правозащитник?!? Она же сказала, что стабилинистка!
   — Мало ли кто и что говорит, — отвечает мне Матриарх, — Не слова надо слушать, а совесть. Марина Л. - одна из основателей партии «Другая Россия». Мать-героиня Беслана. К тому же она придумала «Марш несогласных». Впрочем, для тебя это не имеет никакого значения.
   Как не имеет?! «Марш несогласных»! Я чувствую себя полностью опустошенным. Я так мечтал узнать, кто же придумал «Марш несогласных», чтобы отблагодарить этого человека свободно! За то, что я познакомился с Мишей. И вот вместо этого я… я предал ее. Шчэсливэй подружы, Рома… [75]
   — Я не прошел испытание, — виновато вздыхаю я.
   — Откуда ж мы знаем, — пожимает плечами Матриарх, — Это нам скажет лишь камень.
   И Рецептер показывает мне на валун в центре круга сидящих. Я осторожно прохожу мимо пней.
 
   — Это Соловецкий камень, — поясняет мне Матриарх, — Он определяет правозащитников. Подойди к нему, встань на колени и положи на него ладони. Если, конечно, ты хочешь.
   Bсе исполняю как прошено. Снимаю «аляску», кладу ее на пол. Туда же — папаху. Подхожу к святыне, мысленно рукоподаю ей и преклоняю колени. Кладу ладони на шершавую прохладную поверхность. Замираю дыханием.
   Вот оно!
   Момент просветляющей истины.
   Высшая точка самопознания.
   Сейчас я узнаю, суждено ли мне жить в условиях абсолютной внутренней свободы, или же мой удел — министерство, Михаила, собственный трейлер в центре Москвы и общечеловеческие ценности. И вечная память о совершенном мною предательстве женщины в рыбном.
   И тут начинается.
   Соловецкий камень под моими руками слегка вибрирует и нагревается. Приятно.
   Я закрываю глаза.
   Температура поверхности повышается. Растет амплитуда ее колебаний. Я чувствую, как вокруг меня сгущается тишина. Перестаю чувствовать запах дыма от самокруток. На моей груди греется хьюман райтс вотч.
   Соловецкий камень словно бы вырывается у меня из рук. Я пытаюсь охватить его крепче, впиваюсь пальцами в дергающуюся поверхность. Температура уже нестерпима. Грудь жжет хьюман райтс вотч. Мои руки ходят ходуном. Я напрягаюсь всем телом. Пальцы скользят, цепляются за горячую шершавую поверхность и ломаются ногти. Я начинаю кричать.
   И внезапно раздается ответный крик. Крик множества ртов. Вопль сотен, тысяч и миллионов разверзнутых глоток. Истошный, полный ужаса, исступленный вой. И я тону в этом крике.
   Это кричат жертвы тоталитаризма. И в их крике я слышу все — лай собак, крики охраны, пулеметные очереди и запахи хлорки.
   Голоса прокуроров, лязг железных дверей и ночной стук в дверь.
   Рык въезжающего во двор автомобиля и топот сапог на черной лестнице.
   Запах пота, мочи и кашель туберкулезника.
   Звук затвора, звук удара, звук плевка.
   Шелест бумаги, скрип пружинной кровати и стук топора.
   Далекое ржание тощей лошади, бульканье разливаемой водки и свисток старого чайника.
   Скрип половиц, анекдот и прощание.
   Школьный звонок, шипение радио и гулкий бух дискотек.
   Скрип тормозов, запах мыла и младенческий плач.
   Выстрел хлопушки, звон бокалов и сигналы точного времени.
   Визг циркулярной пилы, крик петуха и мычание.
   Гул стадиона, звонок велосипеда, шипение открываемой банки пива.
   Субботний гул пылесоса, блатную песню и пьяное «Горько!»
   Сирену «Скорой помощи», и танго, и фокстрот.
   Капель. И слово «ухогорлонос». И пение попа.
   Запахи леса, мангала и лука.
   Телефонный звонок.
   И щелк магнитофона.
   И рок-н-ролл.
   И хрипы в легких.
   Шум дождя.
   Легкий плач.
   И вздох.
   И соловьи.
   И робкое «не надо».
   И «я люблю тебя» шепотом.
   И тишина.
   Звуки старой, страшной, оскаленной тоталитарной России раздаются словно бы отовсюду, но на самом деле из камня. Кричит Соловецкий камень и дрожит от ужаса в моих почти уже правозащитных руках. Вырывается и температурит. И я все сильнее и сильнее сжимаю его в своих ободранных и обожженных ладонях. И чем сильнее сжимаю я камень, тем сильнее кричит он, сильнее дрожит и нагревается. А вместе с ним дрожит и обжигает меня хьюман райтс вотч.
   И вот уже нестерпимо, и не удержать, и я наваливаюсь на камень всем телом, чтобы только защитить его, закрыть, унять этот крик, успокоить его, заткнуть, задушить, задержать, запереть, расстрелять!
   И в этот момент Соловецкий камень в моих руках лопается, как куриное яйцо, и ладони мои проваливаются в горячую и липкую жидкость по самые локти.
   Я осторожно приоткрываю глаза.
   Соловецкий камень как ни в чем не бывало лежит передо мной целый и невредимый. Вокруг все так же витает дым от цигарок членов Хельсинкской группы.
   — Я же говорил, — произносит вдруг один из них сквозь этот дым, — Да у него руки по локоть в крови!
 
   Я поднимаю руки к лицу. Они все в крови. Как будто бы не моей. Густая, липкая кровь покрывает мои ладони, обволакивает запястья и капает со сгибов локтей. Мне становится дурно. Я ничего уже не понимаю.