— Да что же это… — бормочу я беспомощно, оглядываясь вокруг.
   — Превед, начальнег, [76]— глумливо говорит вдруг один из правозащитников, низенький и юркий, словно бы девушка.
   — Это в каком смысле — начальник? — искренне не понимаю я.
   — Ты не понтуйся, алё-малё, — говорит вдруг еще один, почти что не видный за плотной завесой табачного дыма, — Зашухарил Маринку-то. Скурвился. К мусорам похилял. Значит — начальник. Оно-то понятно, но хату твою попалили. Попал ты как хрен в рукомойник. Так уж тебе масть легла, пассажир, а нам теперь будут через такой фарт разные джуки-пуки.
   — Я… я не понимаю… — бормочу я, не зная, куда деть свои окровавленные руки.
   — Да не дуйся ты как хер на бритву, — продолжает правозащитник, — Маза твоя по всему выходит козырная. Вроде не хрюкало, гнать не стал. А то наша шобла — она парафина не любит. Не в падлу тебе выходит твое западло.
   — Да ты, Валера, прямо философ! — хихикает юркий, — Андрей Илларионов!
   — Хохоталку прикрой, — отвечает ему задымленный правозащитник, — В натуре, я тут этому животному нашу правозащитную натырку даю, а тысвоим дешевым зехером мне все рамсы путаешь.
   — Не кипишись, — хихикает юркий, — Я ж по-братски. Слышь, рог, хошь, я тебе пегасик заначу?
   Я даже не понимаю сначала, что он обращается именно ко мне.
   — Перестаньте, Абрамкин, — произносит Матриарх, — Посмотрите на мальчика. Он же испуган.
   — Мама дело говорит, — соглашается кто-то из правозащитников, — Волк-то он тряпошный. Объяснить бы ему.
   — Некс, — ласково режет задымленный, — Не канает нам здесь в академии букварь устраивать азбуку. Не по понятиям. Этот базар конкретный. Заморочка нам выпала редкая, и будь эта урла хоть лох голимый не при делах, а хоть жиган фартовый по беспределу, надо бы нам с ним перетереть за дела наши скорбные, пока он не соскочил. А то кинем сами себя через карталыгу и потом хоть сколько умняк делай — а так и будем в завязке сидеть, гранты жевать без фасону. А потом и откинемся.
   — Принимая во внимание исключительные обстоятельства, сопутствующие нашему сегодняшнему собранию, — раздается сверкающий очками скрипучий тенорок, — Я склонен согласиться с уважаемым Валерием Федоровичем, и присоединиться к преамбуле его выступления.
   — Ты, фраерок, шнифты-то не зявь, — говорит мне давешний задымленный, — Вишь, как Адамыч рисует — преамбула. Вот тебе, значит, моя преамбула. Раз ты свои цапли по локоть в юшке замацал — так быть тебе, фраерок, у нашего шалмана чувырлой. Шмонать нас будешь, пока часы тикают. Забредешь, хухлюк закуришь. А там, глядишь, и в Читу схиляешь.
   — В Читу?! — даже не видя себя я чувствую, как смертельно бледнею, — К Ходорковскому?
   — Да не бзди ты, — добродушно говорит задымленный, — Миша давно себе чабана подыскивает. Надоело ему чучелом быть. По жизни базлать не о чем. Посадит он тебя на перо, а там, кто знает, и вместо него сядешь. И трандец.
   — Уж лучше в клифту лагерном, на лесосеке, — хихикает юркий, — Чем в костюмчике у Миши на пере.
   — Перо у Миши и верняк фартовое, — соглашается задымленный, — Но и такие звери как этот черт, не каждое лето родятся. Ты на руки, на руки его посмотри! Это ж Гитлер! Будет Мише о чем написать. Про правый поворот. Так что давай, Люба, распакуй волыну. Предъяви товар лицом, так сказать.
   Матриарх вздыхает и кротко кивает. Откуда ни возьмись с нею рядом появляется Рецептер. В руках у него — лакированная коробочка красного дерева. На крышке коробочки — гербовый логотип российской правозащиты: покосившаяся от времени лагерная сторожевая вышка, обрамленная венком из колючей проволоки, а под ней — строгая надпись ALL RIGHTS RESERVED. [77]
   Я напрягаюсь.
   Матриарх принимает коробочку, раскрывает ее и поворачивает ко мне. В табачном дыму что-то тяжело и матово светится. Я пытаюсь рассмотреть таинственный артефакт, но никак не могу. Мартиарх достает предметиз коробочки.
   — Подойди сюда, отличник, — говорит Матриарх, и я поднимаюсь с колен.
   Красные капли срываются с моих окровавленных рук и разбиваются о бетонный пол.
   Я подхожу к Матриарху.
   В руках она держит мобило. Старинное опричное мобило в платиновом корпусе с сапфировым стеклом.
   — Это мобило, — говорю я, — Я видел такое в музее оккупации.
   — Правильно, — кивает мне Матриарх, — Это мобило. Символ стабилинизма и нравственного падения этой страны. В этом мобиле заключено все старороссийское зло. И хранить его будет дозволено избранному. Нам кажется, что этот избранный — ты.
   — Я?! — восклицаю, хлопая себя по груди. Кровавые капли с моих рук разлетаются веером и часть из них попадает на лицо и очки Матриарха.
   Радостный вздох проносится по помещению. Я вижу, как глаза Рецептера лучатся счастьем. Матриарх улыбается.
   — И зальет он правозащитников кровью, — шепчет она, неверящим взглядом рассматривая капли крови на своей телогрейке, — Это ты… Это действительно ты…
   — Отдай же! — доносится с разных сторон, — Отдай же ему!
   Матриарх, словно опомнившись, протягивает мне мобило.
   — Возьми его, — шепчет она, — Возьми скорее.
   Я вытираю ладони о штаны и осторожно беру в руки мобило. На металл падают капли крови. Я пытаюсь стереть их, но только размазываю кровь по поверхности.
   — Он взял! — тихо говорит Матриарх, а потом отовсюду доносится все громче и громче: — Он взял! Он взял!! Он взял!!! Он взял его!!!
   Правозащитники поднимаются с пней. Встает Матриарх. Я растерянно озираюсь.
   — Взял! — кричат правозащитники, — Он взял его!! Взял!!!
   От криков я вздрагиваю.
   Матриарх делает знак. Крики стихают.
   — Роман Аркадьевич Свободин, — громко и торжественно призносит Матриарх, — Именем Московской Автокефальной Хельсинкской группы и всей д. российской правозащиты я призываю тебя прочесть нам мобило.
 
   Я понимаю мобило к глазам и рассматриваю его. Странное это мобило. На экране и кнопках его нет ни символа. Ни цифр нет, ни букв — ничего.
   Я переворачиваю мобило. Здесь есть. По замазанной кровью шлифованной платине золотом выбито слово Vertu. Прямо под ним мелкими бриллиантами выложено веселое «Hi!» [78]
   — Верту, — неуверенно читаю я, — Хай.
   — Громче, — говорит Матриарх напряженно.
   — Верту! — повторяю я, — Хай!
   И снова радостный вздох окружает меня.
   — Он сделал это… — счастливо и устало говорит Матриарх, — Он прочитал. Мы не ошиблись. Да пребудут с нами свобода и демократия! Да пребудет с нами хьюман райтс вотч! Он — вертухай.
   — Олл райтс резервед… [79]— нестройным хором произносят правозащитники, и в голосе их слышится облегчение.
   — Вертухай? — не понимаю я, — Что это?
   Правозащитники улыбаются.
   — Ты, мама, вышла бы с ним на линию, — говорит задымленный, — А то в непонятках начальник. Уроков бы надо. Теперь уже можно.
   Матриарх кивает, показывает мне глазами куда-то в сторону и выходит из круга. Я выхожу вслед за ней. В спины нам смотрят правозащитники. В руке я сжимаю мобило.
   Мы проходим через весь зал, а впереди нас — быстрый Рецептер. Он открывает перед Матриархом низкую железную дверь. Матриарх входит. Вхожу следом и я. Дверь закрывается.
   Полная темнота.
   Мог ли я еще утром подумать, что буду находиться в одной камере наедине с Матриархом д. российской правозащиты? Не мог я подумать. И дух мой захватывает. И сердце мое останавливается.
   Чиркает спичка и рядом с нами засвечивается медленный огонек. Когда центр камеры заполняется дрожащим светом, я различаю большой и широкий округлый сосуд с темной жидкостью, из которой и торчит коптящий фитилек.
   — Что это? — спрашиваю я у Матриарха, уже зная страшный ответ.
   — Нефть, — отвечает мне Матриарх, — Юралс.
   — Но ведь это же противозаконно! — восклицаю я потрясенный.
   — Мы защищаем права, а не закон, — говорит Матриарх, — Закон защищает Пентхауз. Им это необходимо для повышения производительности труда. А нам для повышения производительности труда требуются вертухаи.
   Я обращен к Матриарху. Матриарх ходит вокруг нефтяного сосуда.
   — Вертухай — это надзиратель в тюрьме, — говорит Матриарх, — Или в лагере. При стабилинизме правозащитников было мало. А вертухаев — очень много. Нас арестовывали, выгоняли из этой страны, ссылали в Сибирь. Но мы точили, точили, точили режим. Мы печатали хронику текущих событий, составляли доклады для международных организаций, получали гранты и осваивали их на благо всего цивилизованного человечества.
   — Все изменила революция, — тихо бормочу я.
   — Совершенно верно, — кивает Матриарх, — Теперь правозащитников стало много, а вертухаев совсем не осталось. А правозащитнику без вертухая никак нельзя. Правозащитнику без вертухая попросту нечего делать.
   — Как это — нечего делать?! — удивляюсь я, — А защищать права человека?
   — От кого? — спрашивает меня Матриарх, — От кого их защищать, эти права?
   — Как это…, - теряюсь я, — Просто так защищать! Ни от кого!
   — Права можно защитить только от того, кто их нарушает, — говорит Матриарх, — Для этого нам и нужны вертухаи. Без вертухаев у правозащитников этой страны нет ориентиров. И ты станешь таким ориентиром. Станешь смыслом жизни правозащитника.
   — Я?! — глупо спрашиваю я, — Но я же демократ! Либерал!
   — Из либералов получаются самые лучшие вертухаи, — говорит Матриарх, доставая из кармана телогрейки тоталитарный граненый стакан и зачерпывая им нефть из сосуда, — На, выпей-ка.
   Я осторожно принимаю из рук Матриарха стакан и поднимаю его к носу. Пахнет загадочно и неизбывно. Мне боязно.
   — Пей, не бойся, — говорит Матриарх, доставая из кармана телогрейки другой такой же стакан и снова зачерпывая им нефть из сосуда, — На брудершафт. И душами совместно воспарим.
   Так говорит Матриарх и немедленно выпивает.
   Я словно в тумане. Мне не верится в то, что я вижу. Я медленно подношу стакан к губам, зажмуриваюсь, затаиваю дыхание. У меня есть будущее, есть и прошлое. Есть душа, пока еще чуть приоткрытая для впечатлений бытия. Разделю с тобой трапезу, Матриарх!
 
   И немедленно выпиваю…
 
   Нефть оказывается приятной на вкус. В голове приятно шумит. Словно в тумане я вижу, как Матриарх приближает ко мне свои сухие и мудрые губы. Соприкасаемся. Я чувствую, как в меня переходит что-то великое. Я словно бы задыхаюсь, но тут же вдыхаю полной грудью и меня заполняет свобода. Истинная свобода. Пьянящая и одурманивающая. Сладкая.
   Весь мир падает к моим ногам и я вдруг вижу его целиком — маленький, игрушечный, словно бы сказочный. Вот маленький Кремль. Вот в нем — маленький Фридом Хауз. А сверху его — крохотный Пентхауз, хочешь — наступи, и не будет его. Я вижу планету как от, так и до. Вот пагоды Нью-Йорка. Вот минареты Парижа. Вот православные темплы Китая. Вот Храм Ходорковского Спасителя. Вот хьюман райтс вотч. Вот террористы, вот НАТО, вот общечеловеческие ценности восточной Сибири. Вот где-то тайга, одинокий костер и небритый турист поет самому себе, волкам и звездам извечное: «Переведи меня через майдан». И я подлетаю к нему в темноте и выхожу вдруг из леса один, весь прекрасный. Высокопоставленный и свободный.
   — Я сам не сидел, — говорю я туристу доверчиво, — Но я абсолютный правозащитник. Я знаю.
   Турист смотрит на меня осуждающе. Его лицо постоянно меняется. Он то как бы Ленин, а то как бы Сталин, он то как бы Ельцин, а то как бы Путин. Он то как бы токарь, а то как бы пекарь. Он то как бы слева, а то как бы справа. Он словно бы за, но скорее, что против. А мне все равно, кто он — я бог, я всесилен, во мне плещется юралс. И я улыбаюсь.
   — Партия сгнила изнутри, — поет мне турист, безобразно дербаня нестройные струны, — Власть брошена на растерзание трухлявой коррумпированной компрадорской оппозиции, которой глубоко плевать на народ, на судьбу отечества, нации, и которая даже не организована по политическому принципу. Плоды этой смуты, этого безвластия, когда политика стала проституткой в руках новоявленных сутенеров, когда народная стихия ищет в темном омуте своего постсоветского сознания хоть какую-то опору в этой беспросветности, когда лозунгом масс стало: «живи одним днем», и когда проведена эта воровская приватизация-вампиризация всей страны по принципу: «кто успел — тот и кровушки попил» — плоды эти мы пожинаем и по сей день. Власть продается из-под полы, передается из рук в руки, как ходовой товар. Вот и думайте, какой нас ждет груз двести, и что мы везем на этом борту в этих человеческих душах-гробах. Сочи — это наш будущий духовный Афганистан…
   — О чем это вы? — удивленно спрашиваю я у туриста.
   — Я не хочу с вами разговаривать, — отвечает турист через песню.
   — А зачем же тогда разговариваете? — еще более удивляюсь я.
   — Я не собираюсь поддерживать этот разговор, — поет мне турист, — Я знаю, что это карма, и против нее не попрешь, но нам всем будет лучше…
   И я вдруг понимаю, что значит «нефтяная игла» — попробуешь один раз и не соскочишь уже никогда. Мне сразу же хочется еще и я тянусь стаканом к сосуду.
   — Хватит пока, — говорит Матриарх откуда-то сверху, — Напьешься еще. А теперь послушай историю.
   Я обращаюсь весь во внимание. Мне хорошо. Я терпелив и терпим. И я готов выслушать все, что угодно.
 
   — Когда-то давным давно, — рассказывает мне Матриарх, — В одном из дальних сибирских лагерей жил себе последний вертухай. Везде наступили свобода и демократия, лагеря и тюрьмы позакрывались, а в пустующих камерах уже начали селиться первые правозащитники. Вертухаи побросали свои ключи и наганы, разбрелись по стране и занялись кто чем — туризмом, батарейками, терроризмом и журналистикой. А кто и правозащитой. И только один лишь последний вертухай сторожил заброшенный лагерь, исполняя свой долг перед стабилинизмом. И вот однажды к его лагерю пришел изможденный правозащитник, прошедший пешком всю Сибирь в поисках максимально удаленной от мира камеры. А поскольку долг последнего вертухая состоял в том, чтобы никого не выпускать из лагеря, а насчет впускать ему никаких указаний не было, то он впустил в свой лагерь правозащитника, предварительно обыскав его. При обыске были изъяты платиновое мобило и хьюман райтс вотч. Больше у правозащитника ничего не с собой было.
   Я смотрю на окровавленное мобило в своих руках.
   — Да, — кивает мне Матриарх, — Это то самое мобило. Вертухай посадил правозащитника в камеру и начал за ним надзирать. Он запирал правозащитника в карцер, бил его, не давал есть и не включал отопления. И тогда избитому, голодному и замерзшему правозащитнику приходили в голову новые, невиданные раньше способы защиты прав человека. Вертухай пытал правозащитника электричеством, надевал ему на голову противогаз с перекрученным шлангом, бил по пяткам деревянной палкой и прижигал ладони сигаретами. И в этих пленительных муках правозащитник создавал еще более совершенные способы защиты прав человека. Так они и существовали, наполняя смыслом жизни друг друга. Но человеческое здоровье не безгранично. И однажды правозащитник заболел. Чувствуя приближение смерти, он постучал в дверь камеры и вызвал к себе вертухая. А когда вертухай пришел, правозащитник рассказал ему, что был олигархом-опричником. И что революция открыла ему глаза на происходящие. Олигарх пережил глубокий нравственный и мировоззренческий кризис и стал правозащитником. Как я в пятьдесят третьем году. А еще олигарх рассказал вертухаю о Ходорковском. И попросил вертухая исполнить его, правозащитника, последнее перед смертью желание — совершить паломничество в Читу, найти там Ходорковского и стать его личным вертухаем. Потому что правозащитнику без вертухая никак нельзя, а поскольку вертухай на всем белом свете остался только один, то и идти ему надо к самому главному правозащитнику. Так сказал правозащитник и умер. И тогда последний вертухай похоронил его, надел на себя его хьюман райтс вотч, запер ворота своего лагеря и пошел по Сибири в Читу.
   — И пришел к Ходорковскому? — спрашиваю я Матриарха.
   — Пришел, — говорит Матриарх, — И был при нем долгие годы. А потом тоже умер, оставив свой хьюман райтс вотч и это мобило. И перед смертью вертухай наказал правозащитникам носить хьюман райтс вотч и рассказал, что в этом мобиле будет жить его тоталитарная душа. И что пока правозащитники будут носить хьюман райтс вотч и смогут находить того, кто прочтет это мобило — они не будут умирать. И с тех пор мы носим хьюман райтс вотч. И с тех пор как только вертухай умирает, мы ищем нового, способного прочесть это мобило, и отправляем его к Ходорковскому. И не умираем.
   — То есть это что ж получается… — бормочу я, не веря в услышанное и быстро трезвея, — Я должен буду Ходорковского… в карцер сажать?! Мучать его электричеством?! Палкой?!? Я… я не смогу!
   — Ты сможешь, — спокойно говорит Матриарх, — А не сможешь — так выпьешь еще стакан юралса. Только и карцер и электричество — это все давно пройдено. Ему давно уже нужны новые нарушения. И в совершенно других дозах. Что поделать — масштаб личности. Да ты не переживай так. Ему от этого всего только лучше.
   — Как это? — не понимаю я.
   — Понятно, как — тихо говорит Матриарх, — Умираешь то ты.
   Мы некоторое время молчим. Матриарх всё сказал, а я никак не могу осознать произошедшее. Постепенно в моей голове, словно кусочки пояса террориста, начинает складываться картина. Я вдруг понимаю, почему Матриарх Алексеева до сих пор жива. Я понимаю, почему живы члены Хельсинкской группы, ведь всем им давно уже за сто лет. Я вдруг понимаю, в чем состоит моя жертва. И я понимаю, что скоро умру. Зо айн унглюк… [80]
   — Как вы меня нашли?! — спрашиваю я Матриарха.
   — Тебя не мы нашли, — говорит Матриарх, направляясь к двери камеры, — Тебя камень нашел.
 
   Матриарх стучит в дверь камеры. Немедленно открывается глазок, после чего лязгает запор и дверь открывается. Матриарх выходит. В камеру заходит Рецептер.
   — Ничего не бойся, — говорит правозащитник, подходя к нефтяному фитилю, — Теперь уже поздно бояться.
   И Руслан задувает фитиль.
   Камера погружается в полную темноту.
   — Много кто хочет стать правозащитником, — в темноте произносит Рецептер, — Мы всех таких проверяем предательством. И если кто смог переступить через себя — то это уже точно или вертухай, или правозащитник.
   — Ну ладно я… — бормочу я Линькову, — Но разве правозащитник может предать?
   — А какая разница? — спрашивает меня Рецептер, — Неужели ты до сих пор ничего так и не понял?
   Я молчу.
   — Чем больше ты защищаешь одни права, — говорит мне правозащитник, — Тем больше ты нарушаешь другие. Первый закон правозащиты. И первое следствие из этого правила: чем меньше ты защищаешь одни права, тем меньше ты нарушаешь другие. Помнишь?
   — Помню, — говорю я Рецептеру.
   — Вертухай нарушает права — правозащитник из защищает, — говорит мне Руслан, — И чем больше вертухай нарушает права — тем правозащитник больше из защищает.
   — То есть, — кажется, догадываюсь я, — Раз защита прав человека зависит от вертухаев… то вертухай — это высшая форма правозащитника?
   — Нет. Вертухай — это составная часть правозащитника, — поясняет Рецептер, подоходя вплотную ко мне, — Его, так сказать, альтер эго. Беда лишь в том, что правозащитник бессмертен. А вертухай меняется. Собственно, в этом и состоит истинный смысл революции.
   — Истинный смысл революции? — удивляюсь я, — Разве же он не состоит в победе свободы и демократии?
   — Свобода и демократия — все это лишь слова, — шепчет Рецептер, и я чувствую на своем лице его холодное дыхание, — Ими можно назвать все, что угодно. Равно как и все, что угодно, можно назвать стабилинизмом. А нас интересуют не только слова, но и их суть. И суть эта простая. До революции вертухай был вечен, а правозащитники у него в камере постоянно менялись. Теперь все наоборот — правозащитник вечен, а вертухаи возле его камеры все время меняются. И больше никаких изменений нет.
   Я содрогаюсь. Словно бы яркая молния сверкает в моей голове, а равно и в камере. Я прихожу в ужас от страшной догадки. Я, наконец, понимаю слова Рецептера, сказанные мне утром в моем кабинете.
   — Но тогда получается, — боюсь я озвучить догадку, — Что раньше в тюрьме сидели правозащиники. А теперь… а теперь получается, что тюрьма — это все, что снаружи камер правозащитников?!?
   Но Рецептер молчит. Его словно бы нет.
   — Простите… — тихо говорю я, — Здесь есть кто-нибудь?
   И тишина. Шум давар. [81]
 
   Я стою в полной темноте под землей в центре Москвы. В одиночной камере подвалов Лубянки. Рядом со мной — сосуд с нефтью. На руках у меня — кровь всей страны. На груди моей горит ожог от хьюман райтс вотч. В левой ладони моей — тяжелое платиновое мобило с погасшим экраном. В правой ладони — пустой граненый стакан из-под юралса.
   Я наощуп нахожу нефть, зачерпываю полный стакан и залпом выпиваю его.
 
   Я стою в темноте и видится мне всё. И краткий курс. И экстремизм. И отморозки. И политическое поле — три дороги и камень. Интеллектуальное превосходство. Гражданское общество. Ханука. И избирательный процесс. И коррумпированный режим. И политические оппоненты. И российские спецслужбы. И Холокост. Голодомор. Объединенная оппозиция, военщина, моральные устои и гэбня. Антифашисты и единый кандидат от демократических сил. И переходный период. И партия власти. Монетизация при монетаризации. Институты гражданского общества и понимание того, где проходит граница допустимого и недопустимого. И высокопоставленный кремлевский клерк. И за особый путь. И популизм. Международная амнистия. Мемориал. Демократический партийный лагерь. И узник совести. И с кем вы, мастера культуры? И тысячелетнее рабство. И идеологическая концепция. И общество развитой демократии. И остановить сползание по наклонной плоскости. И милая моя, солнышко лесное. И расстрельные списки. И куратор. И грузин. И нравственные ценности. И много, много чести. И да пребудут с нами свобода и демократия. И нам нужна другая Россия. И олл райтс резерзвед. И да пребудет с нами хьюман райтс вотч.
   Я не знал, что есть на свете такое блаженство, и хохочу от счастья, густая, черная капля юралса дрожит у меня в глазах и сверкает.
   — Зачем — зачем?.. Зачем — зачем — зачем?.. — бормочу я и рукоподаю ситуации.
   Я кажется знаю, зачем.
   Мне кажется — жизнь удалась.
   Я только что стал совершенно свободен.
 
    29 декабря 2006 — 23 августа 2007
    Мосрентген-Верховье