Страница:
- Как бык: молча сделал свое - и на бок. Хоть бы слово сказал.
- Помалкивай уж! Принизила меня на всю жизнь, поставила тоску в соседки, и до могилки не развяжется мой язык... Хоть бы состариться поскорее. Вот что наделала твоя красота, не для меня припасенная.
И упрекнул Василису Карпухой Сугуровым, в запальчивой ревности перевирая слова:
- Гармонь на плече, шарбар на шее, мизюль в кармане. Польстилась на ветер в поле.
Василиса срезала его:
- Зато красив! А у вас с матерью что? Часы, весы да мясорубка.
Глупенькая мать Домнушка действительно хвастала таким несуразным манером.
Василиса завязала в шаль наряды, убежала за реку к родным. Отец, хотя и каялся слезно, что выдал дочь "таким зверьям", теперь, увидав ее с узлом, взбесился до немоты. Запряг лошадь в телегу, привязал Василису к оглобле и поехал к зятю.
Чубаровы молотили на гумне пшеницу. Кузьма увидел, как из-за молодого омета выкосматилась голова лошади под дугой, а рядом с лощадыо шла Василиса. На телеге отец ее Федот, взвивая кнут, стегал раз по лошади.
другой - по дочери.
Не опуская взнесенного над головой дубового цепа, Кузьма тяжело перешагнул через канаву и тут встретился с побелевшими от боли и стыда глазами Василисы.
Клочьями свисала кофта с исполосованных плеч. Смутно, в красноватом сне, помнил - дубовым цепом снес старика с телеги, и тот уполз в кусты таволжанкп, К вечеру Федот умер на руках Василисы у омета.
- Ну, Васена, конец, руки на себя наложу, мне все одно пропадать, сказал Кузьма.
- Дурила ты лохматый, Кузьма Данилыч, - презрите льпо-ласковым голосом устыдила Василиса мужа, - тятя спьяну упал теменем на железную чекушку, так и не пришел в себя, царство ему небесное. Добра он желал нам с тобой. Забудь обиды, а я к тебе душой приживусь по своей бабьей доле.
Глянул Кузьма в ее холодно синевшие глаза, и внутренний голос пособил ему: "Нет уж, Василиса Федотовна, слаще мне цареву каторгу выжить, коли бог сохранит, чем с твоей-то петлей мягкой на шее до гробовой доски задыхаться, как подвешенному".
Признался сначала батюшке на исповеди, потом уж урядчпку, когда Василиса, родив Власа, взялась за силу.
- О душе своей только сохнешь, себялюб, а меня с дитем на вдовью беду обрекаешь. Ни жить, ни грешить пе сноровишь, губошлеп несуразный, сказала на прощание Василиса, сквозь слезы глядя на коленопреклоненного, метущего лохматой головой пыль Кузьму.
Босым, с Библией в черной тряпице, вернулся из азиатской каторги Кузьма Чубаров. На саманных развалинах густая лебеда встретила его зеленым шумом под вешним ветром. Соседи не сразу втолковали отвычному от вольной жизни, что восьмое лето, как Василиса покинула насиженное гнездо, ушла вверх по Самаре-реке, живет где-то в степях. Взяла с собой свекровь Домнушку и двух братьев Кузьмы - Егора да Ермолая. А может, даже не сама
бежала от черного прозвания "каторжане", а Егорий сманил - непоседа, кибитошный житель. Следом уехал и вдовец Карпуха Сугуров, видно, не без тайного умысла свить свою жизнь с Василисиной.
Кузьма потянул на восток.
Повстречал под вечер кибитку на колесах с полотняным верхом. Два стреноженных коня паслись по лугу, размежеванные сумерками, костер ластился к черному котлу, подвешенному к поднятой на дугу оглобле. Волкодав рванулся на цепи, давясь хриплым лаем.
- Проходи, пока пса не спустил, - с непривычной угрозой в голосе сказал хозяин, рубя кнутом кочетки. - Нельзя к нам, у нас хворь прилипчивая.
И все же Кузьма крался за ним в отдалении, не теряя из виду белевшую среди высоких трав и перелесков кибитку, пока не дозволили ему подойти.
В кибитке ехали на вольные земли молодой, с русыми усами, Тамбовец Максим Отчев, поворотливый и на редкость приветлпвый, с женой и годовалой дочерью. Горевшая в жару черной оспы девочка едва сипела слабым голоском. Руки связали, чтобы не чесала зудевшего лица.
Лишь меж бровей да на щеке сколупнула по оспинке.
- Парень бы пусть чесался, его и рябого женишь.
А ведь девке нельзя. Терпи, Марька, - уговаривала мать смышленую кареглазую дочь.
Спутник Отчева Илья Цевнев, в городском пиджаке и шляпе, был молчалив не в тягость, темные глаза на бледном лице внимательны и зорки. Ехал Илья в имение князя Дуганова механиком. Посмотрел Кузьма на его хрупкую, на сносях, жену, посочувствовал ласково:
- Не довезешь ты, бабонька, своего живота до места, растрясешься на ухабах. Давай-ка понесем тебя с твопм муженьком по очереди..
Но Ольга Цевнева покачала головой, улыбаясь.
Там, где притемненная тучей река Самара вбирали в себя два притока, встречный башкир, сутулясь на копе, растолковал Отчеву и Кузьме, что правый приток - Уран - поведет к Шарлыку, ехать надо левым - Камышкоп, за большой горой с беркутами разножья дымят рано поутру трубы Василпсина хутора. Сам царь-бачка повелел ей сидеть на тех землях.
Обогнали по суходолу гору, и встретилась им женщина верхом на гнедом коне с высоко подтянутыми стременами, в войлочной киргизской шляпе. В одной руке поводья, другой придерживала черноголового синеглазого мальчонку лет четырех, сосавшего грудь, на удивление Кузьмы. Пока Отчев говорил с ней, Кузьма стоял в стороне, не узнанный Василисой, застыв сердцем при виде раздобревшей, вчуже расцветшей жены.
Василиса глядела на Кузьму не мигая, долго и туманно.
Отягченными слезой глазами не разглядел тогда Кузьма дубовые колки меж гор, зелено стелившуюся степь за рекою. Увидал у ног змею, наступил голой пяткой на голову и так стоял, едва внимая похвале жены. А сморгнув слезу, простодушно рассказал Васплпсе, что в азиатской каторге есть гад древний и мудрый, скорбионом прозывается. Скорбиониху перед свадьбой за лапку берет и водит по разным щелям, дом выбирает. Если дом не приглянется ей, она взад пятки. Только спознаются, она убивает его жалом прямо в голову, по мозгам; ежели он не спроворит убечь на радостях. От скорби великой прозывается тот гад скорбионом. Кольнул человека - отжплся.
Однако господь поставил над этим страшилищем грозу - смиренную овечку. Пожирает его овца, при этом даже благодарно богу блеет. Запаха овечьей шерсти бежит гадскорбион, как огня. Так-то равновесит жизнь гадов, животных, птиц и людей на весах мудрости.
"Да он вовсе блаженным стал", - решила Василиса, когда Кузьма развернул черную тряпку и показал толстую, с кирпич-сырец, в деревянном, обшитом кожей переплете священную книгу.
- Шли мы с товарищем по азиятским пескам голопятыми, потрескались ступни до кости, хоть в голос вой.
Найдем лошадь павшую, вырежем ножом кожу с мясом, обернем ноги. Вот и дошел. В законе мы с тобой, Василиса Федотовна. Али порушено?
- Знамо дело, в законе. Только переступила я черту по бабьей слабости дите у меня. Хоть ветром майским надуло, - видишь, приволье какое! - все же по закону Автономом Кузьмичом зовется сын. Если смиряешься, становись хозяином, горемыка.
И потому, может быть, что притянула к себе за бороду и, склонившись с коня, поцеловала благостно, с легким стоном горлицы, осмелел Кузьма, полюбопытствовал почтительно, по какой нужде кормит большого мальца грудью. Погладила Василиса меж ушей коня, рассказала, будто шел как-то солдат на побывку, а через дорогу протянул ноги ыалец лет шестнадцати, грудь матери дудонит.
Спрашивает служивый, какой губернии отрок. А тот отвалился от кормилицы, сладостно чмокая губами: "Тамбоцкои!" - и опять сосать. "Такой большой, а все сосунок", - урезонил воин. "А черта ли нам!" - опять чмокнул губами, Василиса опустила глаза и уж с сердцем закончила: кормление просветляет разум, утихомиривает душу.
Нес Кузьма налитого силой Автонома до самого двора, через всю Хлебовку, другой рукой вел коня, рядом шла Василиса нога в ногу с мужем - ни дать ни взять царевна шемаханская.
Карпуха Сугуров, черноволосый, синеглазый, статный плотник, что-то слишком уж по-хозяйски воззрился на Кузьму, почти с супружеской тревогой спросил Василису, вонзив топор в бревно последнего венца возводимого амбара:
- Васена, а?
- Какая я тебе Васена? Вон для мужа, Кузьмы Данилыча, я Васена, а для тебя хозяйка. Запомни это на всю жизнь, Карп! - Василиса легко поднялась на крыльцо и скрылась за зелеными дверьми веранды.
Жарко-синие, уверенные в своем счастье глаза Карпея встретились с низко опущенными от непомерной тоски глазами Кузьмы. Плотник выдернул топор, поигрывая им в отблесках закатного солнца.
Скрепя зубами, исступленно просил Кузьма господа ниспослать кротость ему, чтоб связала руки. И тут мальчишка верхом на рыжем коне погнал со двора четырех лошадей да двух жеребят в ночное. Пышнохвостый двухлеток, озоруя перед старыми конями, махнул через саманную стену, да, видно, оробел, перекинул передние ноги и повис на стене. Ни взад, ни вперед.
- Стенку ломай! - приказала Василиса Карпею. - Пока ребра не помял конек.
Карпей Сугуров взялся за пешню, но Кузьма остановил его:
- Не трог. Отвернитесь все.
И когда Василиса и Карпей отвернулись и только мальчишка на коне завесил быстрые глаза рукавом рубахи, Кузьма взял рыжего двухлетка за передние ноги, поднял и попятил за стену. На стене же остались волосья будто конек, играючи, потерся о нее.
Василиса раздула ноздри, удивленная и польщенная.
Спешила мальчишку, подвела к Кузьме.
- Власушка, поклонись своему родному бате в ноги:
страдал за нас...
Ольга Цевнева разрешилась в доме Василисы, мальчишку крестили в хлебовской церкви, нарекли Тимофеем.
Крестными отцом и матерью были Отчев и шустрая еще бабушка Домна.
Влас и Автоном постоянно ждали от отца проявления силы. Но Кузьма отнекивался: была сила, когда маманя на двор носила...
Лишь раз мальчишки подсмотрели за отцом, когда после сева мяли навоз на кизяки, воду возили бочками из реки: медленно оглядевшись кругом, не заметив затаившихся в тальнике ребятишек, Кузьма зачерпнул полную бочку воды и поставил на дроги. Но только выпорхнули из кустов, он растерялся, схватил ведро и начал лить в уже полную по самое жерло бочку.
- Ничего вы вроде не видали, сынкп. Откроюсь: с рождения наказан силой. И умру от силы. Казать ее грех большой.
Василиса посмеивалась над Кузьмой, а он все чаще простовато чудил. Загонял домой убежавших лошадей, уж не удивляя сыновей сказочной резвостью. По каждому пустяшному делу испрашивал у Василисы дозволения.
- Как хозяйка молвит, так и будя. Моя дела темная.
Хозяйство крепло в ее руках. За двором радовал душу по весне цветущий сад, на омываемой вешними водамп Орелке зеленела большая делянка леса, укосный травостой дурманил голову в лугах и степи. Сеяли пшеницу на продажу, бахчи для услады, до Нового года хранились свежие арбузы в просяном семени, а о соленых арбузах и говорить нечего - до лета держались.
Обид своих она не забывала, не прощала ни мужу, ни Карпею, который каждую страду нанимался к ней в работники, год от года все чаще жег рюмкой бравую красоту, тускнея на глазах.
Изнеженно побелело Василисино продолговатое лицо с печально-гордыми глазами святой девы. Важная осанка статной крупной фигуры удерживала даже самого развеселого шутника молвить Василпсе зряшное слово. Высоко носила обманчиво-смиренную непокорную голову. Спали врозь. Стоскуясь, сама неслышно прилетала к мужу со своей пуховей подушкой, радуя его нежностью, так что утром дивился Кузьма, не приснилась ли ему возлюбленная царя Соломона? Если же он сам крался к ее постели, Василиса холодно, лишь из снисхождения допускала к себе мужа. Жена сама знает свое время, под ее сердцем стучит ножкой ребенок... Слушайся жену мудрую! По-прежнему загадочно-молчаливый, Кузьма временами шумел, норовя вывернуться из обернутых шелком оглобель, но после каждого бунта упряжка становилась крепче.
Смутно догадался с годами: сколько ни махай дубиной, ковыля не скосишь - стелется покорно, чтобы снова выпрямиться.
Василиса робела иногда перед его молчаливой и кроткой загадочностью... Любовалась украдчиво его работой, а если он заприметит, глаза ее наливались синим холодом...
Батюшку того, что венчал их, разбила ошалевшая тройка, сорвавшись с Каменной горы в речку у Соминого омута. Померли сверстники, а он, Кузьма, остался со своей Василисой да прежней ее любовью Карпухой Сугуровым...
Кузьма прижался к тугобокому телку-годовику, почесывая подгрудок. Телок лизнул его шею горячим, шершавым, как терка, языком.
- Не крестись, забудь все, доверься силе нетутошней. - И от этого, казалось, не своего голоса, от лунного половодья во дворе страшно и сладостно замирала Фиена в ожидании таинства. - Тихонько, не изувечьте суятных овец.
И девки, распахнув шубы, вытягивая руки, ловили овец, повязывали на шею передники или платки. Какой масти попадется овца, такой и будет жених.
Ни живой ни мертвой брела вдоль степы Марька Отчева. Подсунул ей Кузьма ласкового теленка, а когда девка, приговаривая "судьба-судьбина, повесь передник на суженого-ряженого", повязала на его шею передник и выпорхнула из преисподнего мрака на лунный разлив с серебристо искрившимся двором, Кузьма снял ее передник, повязал на кобеля Наката и сам испуганно изумился: неужели сделал это, понужденный судьбой?
По сердцу была ему уважительная Марька, и радовался, что уберегли ее родители, когда металась в черной оспе, только меж бровей и осталась шадрпнка, как бы высветлив нежный лик ее. Одна из всех не сняла Марька креста, когда Фиена обескрестпла девок в горнице.
"Достанется нашему Автоному эта доброта и красота несусветная", подумал Кузьма с неосознанной зависттью. Полез нахолодавшим пальцем в свой рот, пересчитывая зубы. И подумалось ему: уж не продрог ли он под синим сквозняком студеных глаз Василисы? Вздохнул прпмиренно; подобрев, сбросил с сеновала охапку разнотравья овцам, пошел в дом.
На кухне Василиса раздувала сапогом самовар.
- Перестал бы голопятым ходить. Обезножешь, на руках мне же придется носить тебя, - сказала она таким грудным голосом, каким обычно говорила накануне прихода к нему со своей подушкой.
- Совсем тепло, - легкомысленно повеселел Кузьма, вытирая ноги о солому. - Дохнула ты майским голоском. - Умолк, сладостно пропадая под ее взглядом.
4
Во двор заехал Автоном на паре сильных коней, вязко скрипя полозьями саней. Разомкнулись клещи хомутов, встряхнулись запревшие кони, пофыркивая; Автоном покрыл их дерюгами, повел в конюшню. Управился с лошадьми, обмел пучком соломы снег с валенок, взял из саней мешок с покупками и, кинув на руку тулуп, пошел в дом.
Возил в Сорочпнск двадцать пять пудов пшеницы и быка-полуторника.
Отборную, через редкое решето отсеянную твердую пшеницу продать не удалось - подошли к возу два усатых, а третий, бритый, пригрозили, что, если уступит государственным закупщикам, домой не доедет.
- На любой дороге разнагишают тебя наши, сосулькой ледяной зазвенишь, сказал усатый, сильно надавив рукой на плечо Автонома.
Автоном вспыхнул, ворохнул плечом, сбрасывая тяжелую руку в рукавице. Тогда бритый чуть распахнул свой зипун, уперся в грудь Автонома стволом обреза.
- Советская власть планует чужой хлебушко, а мы ее по-своему регульнём. Поплачется она в ногах у нас, - сказал он. - Пшеницу вези домой, зарывай в яму. А нет, лучше в прорубь свали. Довольно пм мудровать над хлеборобами.
- Для чего же я сеял? За дурака меня считаете?
- А ты умней будь, не засевай лишку. Себе хватит, а они нехай железо гложут, протоколами и постановлениями закусывают. В кошки-мышки играть с нами не дозволим больше.
Пшеницу Автоном сдал в счет дополнительного обложения, уже второго за эту зиму. Быка продешевил - густо скота нагнали на базар башкиры и оренбургские казаки. Поначалу тоже прижимали государственных закупщиков, а потом пошли дешевить. Даже за плевую цену не подвертывались покупатели из местных мясоедов.
Председатель Хлебовского сельского Совета Захар Острецов навязывал свою телку-годовичку.
- Бери даром, назад не погоню! - бесшабашно кричал подвыпивший Острецов. - Телятина для умственных желудков. Жениться хочу, идол ты жпрнощекий. Иначе бы не дешевил.
- Зачем она мне? Ныне лишняя скотина - позор для человека. Голозадое равенство - наивысчая вожделенная цель бытия.
- Врешь, губастый сластолюб! Советская власть велит в достатке жить. С пустых щей не осилишь вперегонки заграницу. Сила нужна.
Шибай все же взял белолобую телку, силой запихнув за пазуху Острецову скомканные рубли.
- Не припоздал жениться в тридцать-то лет? - балагурил на радостях Шибай.
- До тридцати мне еще двух лет не хватает, дядя.
Вид у меня поношенный от умственной деятельности. Сахару маловато для мозговой работы.
- Никак двум свиньям корм не разделишь?
- Ты, дядя, мясо жрешь, култук наедаешь, а я думаю, как жизнь крутануть по-новому, тебе ноги на затылке завязать, смрадный ты индивидуум. Автоном, вразуми прохиндея насчет моей личности.
Горюя о налыге, которую позабыл снять с телушки, Острецов много пил в чайной, безуспешно угощая непьющего Автонома. Широкий лоб Захара вспотел, мудрые глаза гасли под отяжелевшими веками.
- Чтобы всю сволоту вражескую скрутить, индустрию на ноги поставить, кучерить в стране должна одна партия, единая, - повторял он, сжимая руку Автонома. - А сейчас что? Дискуссии без конца разводят. - Захар тыкал пальцем в газету. - Ленина нет на них, пустомель балалайкиных. В одной стране, мол, социализм не построим... А за каким же тогда хреном кровь проливали? Для болтовни, что ли?
Хозяин чайной прикипел пухлыми пальцами к своей лысине, как оладушек к сковородке, когда Острецов, переиграв на только что купленной двухрядке революционные песни, вдруг завел "Боже, царя храни". Два старика встали, сипло подтягивая царский гимн. Появился в морозных клубах милиционер, срывая с усов сосульки.
Автоном стукнул Острецова ребром ладони по лбу, выволок вместе с гармонью на крыльцо мимо милиционера в красной шадке, свалил в сани и с ходу погнал лошадей галопом, рубя кнутом по раздвоенным крупам. За мостом, обогнав несколько подвод, надежно затерялись среди обозников.
Протрезвевший на морозном ветру Захар, дрожа пощенячьему, выговаривал Автоному:
- Помешал ты мне, Автономша. я бы этим монархическим гимном выявил всю замаскировавшуюся контру, привел бы в милицию строем. Видал, двое выпрямились, как драченые?
Автоном угнетенно отмалчивался. Продешевил бычка, да и те деньги пойдут на приданое, на свадьбу. Мотом и безруким неумельцем в сравнении с родителями считал он себя. Крепкое было у тех когда-то хозяйство, а он с десяти лет копается в земле, не просыхая от пота, и, как ни бьется, не может завести третьего коня, хоть бы отдаленно похожего на длинноногого, в яблоках, жеребца, вихрево носившего его с матерью по степному раздольному бездорожью.
Отец Кузьма Даннлыч за двадцать лет одну пару сапог износил. Автоном снова подсчитал расходы: себе сапоги, костюм, невесте на платье и на ботинки - все это, пожалуй, надо. А еще больше нужны книги. Выкупил на почте учебник "Рабфак на дому", новенькую книгу Сталина "Вопросы ленинизма". На книги денег не жалел, учился жадно, с остервенением отставшего, будто по пятам настигала злая погоня: "Кто ты такой? Зачем и как живешь?" На бегу, в работе без конца и края все нетерпеливее нащупывал Автоном свое место на земле, сердцем ждал крутых перемен то опасливо, то томительно-горячо.
И то черной гибелью, то пзбавлением от гнетущей неопределенности представлялся ему день завтрашний... Книги нужны... Но как дошел до расходов на мыло, расстроился: "И на черта этот разврат?."
Подражая отцу, он гордился тем, что ни разу в зеркало не глядел на себя. В колодце увидишь - и хватит.
До спх пор его стригла мать овечьими ножницами, потому и лежал жесткий волос лесенками на круто и гордо, как у матери, угнездившейся на широких плечах голове. Он отыскал в соломе на дне саней шапку и рукавицы - как и отец, брал их в дорогу для блезиру, не надевая ни в мороз, ни в буран.
Уже ночью, проезжая через Аввакумов умет, Острецов велел остановиться. С великим старанием, кряхтя, волоча полы тулупа по снегу, добрался до чьей-то избы, постучал в стылое окно:
- Хозяин, ты спишь?
- Сплю, - едва слышалось за окном.
- Ну и спи, хрен с тобой.
Вернулся к саням, посмеиваясь.
Автоном диву давался, почему душевный и умный Захар Осипович временами чудил и дурачился.
- Перепил, что ли? Теряешь себя вроде бы беспричинно.
- Эх ты, земляной жук. На, загляни в мою душу - трещина там, как на суглинке в жару.
- У тебя-то с чего трещина? Ты же власть.
- Время какое? Сплошное раздорожье. По швам разошлось в душонке человека. Скорее бы к одному, что ли...
Пообещал Автоному еще что-нибудь учудить, но Автоном ускакал от него на своей паре коней. "Не пропадет, бабенка какая-нибудь пригреет. Захар в каждом селе свой человек, советчик и собеседник желанный".
Впереди под горку две женщины в полушубках везли на салазках Степана Лежачего, по-уличному - Доходягу.
С осени выламывал он кирпичи из батыевского городища, заодно разыскивал клад. Вдовы пособляли ему отвозить тот звонкий, с глазурью, кирпич на малый аввакумовский базарчик, а обратный путь прокатывали Степана в благодарность, наперебой подкупая сердце его лошажьей выносливостью. Так думал Автоном с жалостью и презрением.
- Это ты, Степан Авдеич? А я-то думал, кто это развеселился под Новый год. Ну и рысачки у тебя, насилу догнал. Садись, довезу.
Лежачий поломался: мол, мы как-нибудь на своих бедняцких в рай въедем, потом уж лег в сани, вытянув ноги в подшитых валенках. Бабы привалились с боков, охраняя от ветерка своего дошлого Степку, как куры петуха на насесте.
- Целый мешок денег везешь, Автоном?
- Где мне угнаться за тобой, батыевскпм наследником? Брошу хозяйство, буду с тобой курганы зорить.
- Не успеешь, скоро тебя за гузно возьмем. Уж и покатаюсь на твоих лошадках!
- На, бери хоть сейчас, не жалко. Думаешь, сладко с ними? Не по моим грехам приготовил мне наказание.
За что?
- Рыло воротишь от новой жизни, умнее всех хочешь быть.
- Новую жизнь, Степан, без меня не поставишь...
Как сеять нынешнюю весну будешь?
- По приметам: посулится урожаем весна, посею, нет - губить семена не буду. Я разумный, шив - и ладно, о других изнывать не умею.
- А я-то, дурак, сею каждый год.
- Хоть раз правду о себе сказал, Автономша. Если бы зимой хлебушко рос, ты ба засеял по снегу, не давал земле отдыха. Покоя нет людям от тебя, сатаны одержимого.
- Скучно жпть не умею.
- Я веселее твоего живу, чертолом бешеный. Сейчас с бабами сварим гусек, раздавим бутылку рыковкп. А ты и этакой радости не знаешь. Будешь до свету переживать куплю-продажу... В новой жизни по часам трудиться будем. Пусть машины надрываются, они железные. А ты и машину надорвешь... Ладно, друг, возьмем тебя в новую эпоху, только руку одну отрубим... Не серчай.
За мостом Степан ласково матюкнул Автонома - салазки суродовал на ухабах.
...В избе Автоном поклонился родным, не спеша стряхнул иней с головы, оборвал с усов наледь, положил на Лавку мешок с покупками, связки книг, отступил к порогу. Все-таки сунул в ведро с холодной водой зашедшиеся с пару руки, отвернув от отцовского взгляда красно-бурое, строгой ладности лицо. Под усами белели плотно литые зубы.
- Три пожеще, Антоном Кузьмич, - посоветовал отец, - не давай сердцу сомлеть.
Автоном промолчал - заколодило его после разговора с Лежачим.
- Ничего не слыхал? - спросила мать.
Всякий раз, откуда бы ни возвращались сын или муж.
бна с сердечным замиранием в голосе пытала о пропавшем без вести Власушке.
- Нет, маманя, не слыхал... - Автоном томительно помолчал, потом, тяжело выгнув черные брови, спросил хрпповатым голосом: - Уж не Фиена ли носится с девками на задах около бани, видно, гадает?
- Она, яловая кобыла, все еще в девичьем табуне хвост трубой прямит. Наманпла полну горницу невест, пол истоптали. Теперь, видишь, на задах, по баням.
Овец-то, поди, помяли суягных, - со спокойной суровостью говорила мать, собирая сыну вечерять.
- Разделить надо хозяйство, пусть забирает Власову долю. Посмотрю, как она жизнь поведет, по вечеркам болтаться. Я ей не батрак. Надоело каждую ночь двери ей открывать на заре, - сказал Автоном устало и твердо.
Василиса почтительно ждала, пока сын ужинал, потом убрала со стола, села на табуретку, подула на клеенку.
- Ну, Автоном Кузьмич, показывай выручку, пока не прилетела востробородая, прости господи.
Автоном вынул из внутреннего кармана овчинных штанов клетчатый кисет, положил на стол перед матерью.
- Шел бы, Кузьма Данилыч, в горницу на полати спать, - сказала она. - А на зорьке опять Пестравку послушай, не заморозить бы теленка.
Кузьма завернул Библию в холстину, попросил Домнушку за печью, жену и сына простить его, как это делал он перед сном, но вдруг, встревоженный чем-то, раздумал спать и сел на лавку.
Василиса засопела и, тяжело топая по скрипевшим половицам, обошла кухню, без надобности переставляя посуду.
Кузьма с кроткой укоризной посматривал на жену грустновато-умными глазами из-под густых нависших бровей. Но только Василиса повела на него властным оком, он поднял брови, собрал на лбу глубокие морщины, и лицо его с пожелтевшей по краям бородой завиноватнлось приветливо.
- Помалкивай уж! Принизила меня на всю жизнь, поставила тоску в соседки, и до могилки не развяжется мой язык... Хоть бы состариться поскорее. Вот что наделала твоя красота, не для меня припасенная.
И упрекнул Василису Карпухой Сугуровым, в запальчивой ревности перевирая слова:
- Гармонь на плече, шарбар на шее, мизюль в кармане. Польстилась на ветер в поле.
Василиса срезала его:
- Зато красив! А у вас с матерью что? Часы, весы да мясорубка.
Глупенькая мать Домнушка действительно хвастала таким несуразным манером.
Василиса завязала в шаль наряды, убежала за реку к родным. Отец, хотя и каялся слезно, что выдал дочь "таким зверьям", теперь, увидав ее с узлом, взбесился до немоты. Запряг лошадь в телегу, привязал Василису к оглобле и поехал к зятю.
Чубаровы молотили на гумне пшеницу. Кузьма увидел, как из-за молодого омета выкосматилась голова лошади под дугой, а рядом с лощадыо шла Василиса. На телеге отец ее Федот, взвивая кнут, стегал раз по лошади.
другой - по дочери.
Не опуская взнесенного над головой дубового цепа, Кузьма тяжело перешагнул через канаву и тут встретился с побелевшими от боли и стыда глазами Василисы.
Клочьями свисала кофта с исполосованных плеч. Смутно, в красноватом сне, помнил - дубовым цепом снес старика с телеги, и тот уполз в кусты таволжанкп, К вечеру Федот умер на руках Василисы у омета.
- Ну, Васена, конец, руки на себя наложу, мне все одно пропадать, сказал Кузьма.
- Дурила ты лохматый, Кузьма Данилыч, - презрите льпо-ласковым голосом устыдила Василиса мужа, - тятя спьяну упал теменем на железную чекушку, так и не пришел в себя, царство ему небесное. Добра он желал нам с тобой. Забудь обиды, а я к тебе душой приживусь по своей бабьей доле.
Глянул Кузьма в ее холодно синевшие глаза, и внутренний голос пособил ему: "Нет уж, Василиса Федотовна, слаще мне цареву каторгу выжить, коли бог сохранит, чем с твоей-то петлей мягкой на шее до гробовой доски задыхаться, как подвешенному".
Признался сначала батюшке на исповеди, потом уж урядчпку, когда Василиса, родив Власа, взялась за силу.
- О душе своей только сохнешь, себялюб, а меня с дитем на вдовью беду обрекаешь. Ни жить, ни грешить пе сноровишь, губошлеп несуразный, сказала на прощание Василиса, сквозь слезы глядя на коленопреклоненного, метущего лохматой головой пыль Кузьму.
Босым, с Библией в черной тряпице, вернулся из азиатской каторги Кузьма Чубаров. На саманных развалинах густая лебеда встретила его зеленым шумом под вешним ветром. Соседи не сразу втолковали отвычному от вольной жизни, что восьмое лето, как Василиса покинула насиженное гнездо, ушла вверх по Самаре-реке, живет где-то в степях. Взяла с собой свекровь Домнушку и двух братьев Кузьмы - Егора да Ермолая. А может, даже не сама
бежала от черного прозвания "каторжане", а Егорий сманил - непоседа, кибитошный житель. Следом уехал и вдовец Карпуха Сугуров, видно, не без тайного умысла свить свою жизнь с Василисиной.
Кузьма потянул на восток.
Повстречал под вечер кибитку на колесах с полотняным верхом. Два стреноженных коня паслись по лугу, размежеванные сумерками, костер ластился к черному котлу, подвешенному к поднятой на дугу оглобле. Волкодав рванулся на цепи, давясь хриплым лаем.
- Проходи, пока пса не спустил, - с непривычной угрозой в голосе сказал хозяин, рубя кнутом кочетки. - Нельзя к нам, у нас хворь прилипчивая.
И все же Кузьма крался за ним в отдалении, не теряя из виду белевшую среди высоких трав и перелесков кибитку, пока не дозволили ему подойти.
В кибитке ехали на вольные земли молодой, с русыми усами, Тамбовец Максим Отчев, поворотливый и на редкость приветлпвый, с женой и годовалой дочерью. Горевшая в жару черной оспы девочка едва сипела слабым голоском. Руки связали, чтобы не чесала зудевшего лица.
Лишь меж бровей да на щеке сколупнула по оспинке.
- Парень бы пусть чесался, его и рябого женишь.
А ведь девке нельзя. Терпи, Марька, - уговаривала мать смышленую кареглазую дочь.
Спутник Отчева Илья Цевнев, в городском пиджаке и шляпе, был молчалив не в тягость, темные глаза на бледном лице внимательны и зорки. Ехал Илья в имение князя Дуганова механиком. Посмотрел Кузьма на его хрупкую, на сносях, жену, посочувствовал ласково:
- Не довезешь ты, бабонька, своего живота до места, растрясешься на ухабах. Давай-ка понесем тебя с твопм муженьком по очереди..
Но Ольга Цевнева покачала головой, улыбаясь.
Там, где притемненная тучей река Самара вбирали в себя два притока, встречный башкир, сутулясь на копе, растолковал Отчеву и Кузьме, что правый приток - Уран - поведет к Шарлыку, ехать надо левым - Камышкоп, за большой горой с беркутами разножья дымят рано поутру трубы Василпсина хутора. Сам царь-бачка повелел ей сидеть на тех землях.
Обогнали по суходолу гору, и встретилась им женщина верхом на гнедом коне с высоко подтянутыми стременами, в войлочной киргизской шляпе. В одной руке поводья, другой придерживала черноголового синеглазого мальчонку лет четырех, сосавшего грудь, на удивление Кузьмы. Пока Отчев говорил с ней, Кузьма стоял в стороне, не узнанный Василисой, застыв сердцем при виде раздобревшей, вчуже расцветшей жены.
Василиса глядела на Кузьму не мигая, долго и туманно.
Отягченными слезой глазами не разглядел тогда Кузьма дубовые колки меж гор, зелено стелившуюся степь за рекою. Увидал у ног змею, наступил голой пяткой на голову и так стоял, едва внимая похвале жены. А сморгнув слезу, простодушно рассказал Васплпсе, что в азиатской каторге есть гад древний и мудрый, скорбионом прозывается. Скорбиониху перед свадьбой за лапку берет и водит по разным щелям, дом выбирает. Если дом не приглянется ей, она взад пятки. Только спознаются, она убивает его жалом прямо в голову, по мозгам; ежели он не спроворит убечь на радостях. От скорби великой прозывается тот гад скорбионом. Кольнул человека - отжплся.
Однако господь поставил над этим страшилищем грозу - смиренную овечку. Пожирает его овца, при этом даже благодарно богу блеет. Запаха овечьей шерсти бежит гадскорбион, как огня. Так-то равновесит жизнь гадов, животных, птиц и людей на весах мудрости.
"Да он вовсе блаженным стал", - решила Василиса, когда Кузьма развернул черную тряпку и показал толстую, с кирпич-сырец, в деревянном, обшитом кожей переплете священную книгу.
- Шли мы с товарищем по азиятским пескам голопятыми, потрескались ступни до кости, хоть в голос вой.
Найдем лошадь павшую, вырежем ножом кожу с мясом, обернем ноги. Вот и дошел. В законе мы с тобой, Василиса Федотовна. Али порушено?
- Знамо дело, в законе. Только переступила я черту по бабьей слабости дите у меня. Хоть ветром майским надуло, - видишь, приволье какое! - все же по закону Автономом Кузьмичом зовется сын. Если смиряешься, становись хозяином, горемыка.
И потому, может быть, что притянула к себе за бороду и, склонившись с коня, поцеловала благостно, с легким стоном горлицы, осмелел Кузьма, полюбопытствовал почтительно, по какой нужде кормит большого мальца грудью. Погладила Василиса меж ушей коня, рассказала, будто шел как-то солдат на побывку, а через дорогу протянул ноги ыалец лет шестнадцати, грудь матери дудонит.
Спрашивает служивый, какой губернии отрок. А тот отвалился от кормилицы, сладостно чмокая губами: "Тамбоцкои!" - и опять сосать. "Такой большой, а все сосунок", - урезонил воин. "А черта ли нам!" - опять чмокнул губами, Василиса опустила глаза и уж с сердцем закончила: кормление просветляет разум, утихомиривает душу.
Нес Кузьма налитого силой Автонома до самого двора, через всю Хлебовку, другой рукой вел коня, рядом шла Василиса нога в ногу с мужем - ни дать ни взять царевна шемаханская.
Карпуха Сугуров, черноволосый, синеглазый, статный плотник, что-то слишком уж по-хозяйски воззрился на Кузьму, почти с супружеской тревогой спросил Василису, вонзив топор в бревно последнего венца возводимого амбара:
- Васена, а?
- Какая я тебе Васена? Вон для мужа, Кузьмы Данилыча, я Васена, а для тебя хозяйка. Запомни это на всю жизнь, Карп! - Василиса легко поднялась на крыльцо и скрылась за зелеными дверьми веранды.
Жарко-синие, уверенные в своем счастье глаза Карпея встретились с низко опущенными от непомерной тоски глазами Кузьмы. Плотник выдернул топор, поигрывая им в отблесках закатного солнца.
Скрепя зубами, исступленно просил Кузьма господа ниспослать кротость ему, чтоб связала руки. И тут мальчишка верхом на рыжем коне погнал со двора четырех лошадей да двух жеребят в ночное. Пышнохвостый двухлеток, озоруя перед старыми конями, махнул через саманную стену, да, видно, оробел, перекинул передние ноги и повис на стене. Ни взад, ни вперед.
- Стенку ломай! - приказала Василиса Карпею. - Пока ребра не помял конек.
Карпей Сугуров взялся за пешню, но Кузьма остановил его:
- Не трог. Отвернитесь все.
И когда Василиса и Карпей отвернулись и только мальчишка на коне завесил быстрые глаза рукавом рубахи, Кузьма взял рыжего двухлетка за передние ноги, поднял и попятил за стену. На стене же остались волосья будто конек, играючи, потерся о нее.
Василиса раздула ноздри, удивленная и польщенная.
Спешила мальчишку, подвела к Кузьме.
- Власушка, поклонись своему родному бате в ноги:
страдал за нас...
Ольга Цевнева разрешилась в доме Василисы, мальчишку крестили в хлебовской церкви, нарекли Тимофеем.
Крестными отцом и матерью были Отчев и шустрая еще бабушка Домна.
Влас и Автоном постоянно ждали от отца проявления силы. Но Кузьма отнекивался: была сила, когда маманя на двор носила...
Лишь раз мальчишки подсмотрели за отцом, когда после сева мяли навоз на кизяки, воду возили бочками из реки: медленно оглядевшись кругом, не заметив затаившихся в тальнике ребятишек, Кузьма зачерпнул полную бочку воды и поставил на дроги. Но только выпорхнули из кустов, он растерялся, схватил ведро и начал лить в уже полную по самое жерло бочку.
- Ничего вы вроде не видали, сынкп. Откроюсь: с рождения наказан силой. И умру от силы. Казать ее грех большой.
Василиса посмеивалась над Кузьмой, а он все чаще простовато чудил. Загонял домой убежавших лошадей, уж не удивляя сыновей сказочной резвостью. По каждому пустяшному делу испрашивал у Василисы дозволения.
- Как хозяйка молвит, так и будя. Моя дела темная.
Хозяйство крепло в ее руках. За двором радовал душу по весне цветущий сад, на омываемой вешними водамп Орелке зеленела большая делянка леса, укосный травостой дурманил голову в лугах и степи. Сеяли пшеницу на продажу, бахчи для услады, до Нового года хранились свежие арбузы в просяном семени, а о соленых арбузах и говорить нечего - до лета держались.
Обид своих она не забывала, не прощала ни мужу, ни Карпею, который каждую страду нанимался к ней в работники, год от года все чаще жег рюмкой бравую красоту, тускнея на глазах.
Изнеженно побелело Василисино продолговатое лицо с печально-гордыми глазами святой девы. Важная осанка статной крупной фигуры удерживала даже самого развеселого шутника молвить Василпсе зряшное слово. Высоко носила обманчиво-смиренную непокорную голову. Спали врозь. Стоскуясь, сама неслышно прилетала к мужу со своей пуховей подушкой, радуя его нежностью, так что утром дивился Кузьма, не приснилась ли ему возлюбленная царя Соломона? Если же он сам крался к ее постели, Василиса холодно, лишь из снисхождения допускала к себе мужа. Жена сама знает свое время, под ее сердцем стучит ножкой ребенок... Слушайся жену мудрую! По-прежнему загадочно-молчаливый, Кузьма временами шумел, норовя вывернуться из обернутых шелком оглобель, но после каждого бунта упряжка становилась крепче.
Смутно догадался с годами: сколько ни махай дубиной, ковыля не скосишь - стелется покорно, чтобы снова выпрямиться.
Василиса робела иногда перед его молчаливой и кроткой загадочностью... Любовалась украдчиво его работой, а если он заприметит, глаза ее наливались синим холодом...
Батюшку того, что венчал их, разбила ошалевшая тройка, сорвавшись с Каменной горы в речку у Соминого омута. Померли сверстники, а он, Кузьма, остался со своей Василисой да прежней ее любовью Карпухой Сугуровым...
Кузьма прижался к тугобокому телку-годовику, почесывая подгрудок. Телок лизнул его шею горячим, шершавым, как терка, языком.
- Не крестись, забудь все, доверься силе нетутошней. - И от этого, казалось, не своего голоса, от лунного половодья во дворе страшно и сладостно замирала Фиена в ожидании таинства. - Тихонько, не изувечьте суятных овец.
И девки, распахнув шубы, вытягивая руки, ловили овец, повязывали на шею передники или платки. Какой масти попадется овца, такой и будет жених.
Ни живой ни мертвой брела вдоль степы Марька Отчева. Подсунул ей Кузьма ласкового теленка, а когда девка, приговаривая "судьба-судьбина, повесь передник на суженого-ряженого", повязала на его шею передник и выпорхнула из преисподнего мрака на лунный разлив с серебристо искрившимся двором, Кузьма снял ее передник, повязал на кобеля Наката и сам испуганно изумился: неужели сделал это, понужденный судьбой?
По сердцу была ему уважительная Марька, и радовался, что уберегли ее родители, когда металась в черной оспе, только меж бровей и осталась шадрпнка, как бы высветлив нежный лик ее. Одна из всех не сняла Марька креста, когда Фиена обескрестпла девок в горнице.
"Достанется нашему Автоному эта доброта и красота несусветная", подумал Кузьма с неосознанной зависттью. Полез нахолодавшим пальцем в свой рот, пересчитывая зубы. И подумалось ему: уж не продрог ли он под синим сквозняком студеных глаз Василисы? Вздохнул прпмиренно; подобрев, сбросил с сеновала охапку разнотравья овцам, пошел в дом.
На кухне Василиса раздувала сапогом самовар.
- Перестал бы голопятым ходить. Обезножешь, на руках мне же придется носить тебя, - сказала она таким грудным голосом, каким обычно говорила накануне прихода к нему со своей подушкой.
- Совсем тепло, - легкомысленно повеселел Кузьма, вытирая ноги о солому. - Дохнула ты майским голоском. - Умолк, сладостно пропадая под ее взглядом.
4
Во двор заехал Автоном на паре сильных коней, вязко скрипя полозьями саней. Разомкнулись клещи хомутов, встряхнулись запревшие кони, пофыркивая; Автоном покрыл их дерюгами, повел в конюшню. Управился с лошадьми, обмел пучком соломы снег с валенок, взял из саней мешок с покупками и, кинув на руку тулуп, пошел в дом.
Возил в Сорочпнск двадцать пять пудов пшеницы и быка-полуторника.
Отборную, через редкое решето отсеянную твердую пшеницу продать не удалось - подошли к возу два усатых, а третий, бритый, пригрозили, что, если уступит государственным закупщикам, домой не доедет.
- На любой дороге разнагишают тебя наши, сосулькой ледяной зазвенишь, сказал усатый, сильно надавив рукой на плечо Автонома.
Автоном вспыхнул, ворохнул плечом, сбрасывая тяжелую руку в рукавице. Тогда бритый чуть распахнул свой зипун, уперся в грудь Автонома стволом обреза.
- Советская власть планует чужой хлебушко, а мы ее по-своему регульнём. Поплачется она в ногах у нас, - сказал он. - Пшеницу вези домой, зарывай в яму. А нет, лучше в прорубь свали. Довольно пм мудровать над хлеборобами.
- Для чего же я сеял? За дурака меня считаете?
- А ты умней будь, не засевай лишку. Себе хватит, а они нехай железо гложут, протоколами и постановлениями закусывают. В кошки-мышки играть с нами не дозволим больше.
Пшеницу Автоном сдал в счет дополнительного обложения, уже второго за эту зиму. Быка продешевил - густо скота нагнали на базар башкиры и оренбургские казаки. Поначалу тоже прижимали государственных закупщиков, а потом пошли дешевить. Даже за плевую цену не подвертывались покупатели из местных мясоедов.
Председатель Хлебовского сельского Совета Захар Острецов навязывал свою телку-годовичку.
- Бери даром, назад не погоню! - бесшабашно кричал подвыпивший Острецов. - Телятина для умственных желудков. Жениться хочу, идол ты жпрнощекий. Иначе бы не дешевил.
- Зачем она мне? Ныне лишняя скотина - позор для человека. Голозадое равенство - наивысчая вожделенная цель бытия.
- Врешь, губастый сластолюб! Советская власть велит в достатке жить. С пустых щей не осилишь вперегонки заграницу. Сила нужна.
Шибай все же взял белолобую телку, силой запихнув за пазуху Острецову скомканные рубли.
- Не припоздал жениться в тридцать-то лет? - балагурил на радостях Шибай.
- До тридцати мне еще двух лет не хватает, дядя.
Вид у меня поношенный от умственной деятельности. Сахару маловато для мозговой работы.
- Никак двум свиньям корм не разделишь?
- Ты, дядя, мясо жрешь, култук наедаешь, а я думаю, как жизнь крутануть по-новому, тебе ноги на затылке завязать, смрадный ты индивидуум. Автоном, вразуми прохиндея насчет моей личности.
Горюя о налыге, которую позабыл снять с телушки, Острецов много пил в чайной, безуспешно угощая непьющего Автонома. Широкий лоб Захара вспотел, мудрые глаза гасли под отяжелевшими веками.
- Чтобы всю сволоту вражескую скрутить, индустрию на ноги поставить, кучерить в стране должна одна партия, единая, - повторял он, сжимая руку Автонома. - А сейчас что? Дискуссии без конца разводят. - Захар тыкал пальцем в газету. - Ленина нет на них, пустомель балалайкиных. В одной стране, мол, социализм не построим... А за каким же тогда хреном кровь проливали? Для болтовни, что ли?
Хозяин чайной прикипел пухлыми пальцами к своей лысине, как оладушек к сковородке, когда Острецов, переиграв на только что купленной двухрядке революционные песни, вдруг завел "Боже, царя храни". Два старика встали, сипло подтягивая царский гимн. Появился в морозных клубах милиционер, срывая с усов сосульки.
Автоном стукнул Острецова ребром ладони по лбу, выволок вместе с гармонью на крыльцо мимо милиционера в красной шадке, свалил в сани и с ходу погнал лошадей галопом, рубя кнутом по раздвоенным крупам. За мостом, обогнав несколько подвод, надежно затерялись среди обозников.
Протрезвевший на морозном ветру Захар, дрожа пощенячьему, выговаривал Автоному:
- Помешал ты мне, Автономша. я бы этим монархическим гимном выявил всю замаскировавшуюся контру, привел бы в милицию строем. Видал, двое выпрямились, как драченые?
Автоном угнетенно отмалчивался. Продешевил бычка, да и те деньги пойдут на приданое, на свадьбу. Мотом и безруким неумельцем в сравнении с родителями считал он себя. Крепкое было у тех когда-то хозяйство, а он с десяти лет копается в земле, не просыхая от пота, и, как ни бьется, не может завести третьего коня, хоть бы отдаленно похожего на длинноногого, в яблоках, жеребца, вихрево носившего его с матерью по степному раздольному бездорожью.
Отец Кузьма Даннлыч за двадцать лет одну пару сапог износил. Автоном снова подсчитал расходы: себе сапоги, костюм, невесте на платье и на ботинки - все это, пожалуй, надо. А еще больше нужны книги. Выкупил на почте учебник "Рабфак на дому", новенькую книгу Сталина "Вопросы ленинизма". На книги денег не жалел, учился жадно, с остервенением отставшего, будто по пятам настигала злая погоня: "Кто ты такой? Зачем и как живешь?" На бегу, в работе без конца и края все нетерпеливее нащупывал Автоном свое место на земле, сердцем ждал крутых перемен то опасливо, то томительно-горячо.
И то черной гибелью, то пзбавлением от гнетущей неопределенности представлялся ему день завтрашний... Книги нужны... Но как дошел до расходов на мыло, расстроился: "И на черта этот разврат?."
Подражая отцу, он гордился тем, что ни разу в зеркало не глядел на себя. В колодце увидишь - и хватит.
До спх пор его стригла мать овечьими ножницами, потому и лежал жесткий волос лесенками на круто и гордо, как у матери, угнездившейся на широких плечах голове. Он отыскал в соломе на дне саней шапку и рукавицы - как и отец, брал их в дорогу для блезиру, не надевая ни в мороз, ни в буран.
Уже ночью, проезжая через Аввакумов умет, Острецов велел остановиться. С великим старанием, кряхтя, волоча полы тулупа по снегу, добрался до чьей-то избы, постучал в стылое окно:
- Хозяин, ты спишь?
- Сплю, - едва слышалось за окном.
- Ну и спи, хрен с тобой.
Вернулся к саням, посмеиваясь.
Автоном диву давался, почему душевный и умный Захар Осипович временами чудил и дурачился.
- Перепил, что ли? Теряешь себя вроде бы беспричинно.
- Эх ты, земляной жук. На, загляни в мою душу - трещина там, как на суглинке в жару.
- У тебя-то с чего трещина? Ты же власть.
- Время какое? Сплошное раздорожье. По швам разошлось в душонке человека. Скорее бы к одному, что ли...
Пообещал Автоному еще что-нибудь учудить, но Автоном ускакал от него на своей паре коней. "Не пропадет, бабенка какая-нибудь пригреет. Захар в каждом селе свой человек, советчик и собеседник желанный".
Впереди под горку две женщины в полушубках везли на салазках Степана Лежачего, по-уличному - Доходягу.
С осени выламывал он кирпичи из батыевского городища, заодно разыскивал клад. Вдовы пособляли ему отвозить тот звонкий, с глазурью, кирпич на малый аввакумовский базарчик, а обратный путь прокатывали Степана в благодарность, наперебой подкупая сердце его лошажьей выносливостью. Так думал Автоном с жалостью и презрением.
- Это ты, Степан Авдеич? А я-то думал, кто это развеселился под Новый год. Ну и рысачки у тебя, насилу догнал. Садись, довезу.
Лежачий поломался: мол, мы как-нибудь на своих бедняцких в рай въедем, потом уж лег в сани, вытянув ноги в подшитых валенках. Бабы привалились с боков, охраняя от ветерка своего дошлого Степку, как куры петуха на насесте.
- Целый мешок денег везешь, Автоном?
- Где мне угнаться за тобой, батыевскпм наследником? Брошу хозяйство, буду с тобой курганы зорить.
- Не успеешь, скоро тебя за гузно возьмем. Уж и покатаюсь на твоих лошадках!
- На, бери хоть сейчас, не жалко. Думаешь, сладко с ними? Не по моим грехам приготовил мне наказание.
За что?
- Рыло воротишь от новой жизни, умнее всех хочешь быть.
- Новую жизнь, Степан, без меня не поставишь...
Как сеять нынешнюю весну будешь?
- По приметам: посулится урожаем весна, посею, нет - губить семена не буду. Я разумный, шив - и ладно, о других изнывать не умею.
- А я-то, дурак, сею каждый год.
- Хоть раз правду о себе сказал, Автономша. Если бы зимой хлебушко рос, ты ба засеял по снегу, не давал земле отдыха. Покоя нет людям от тебя, сатаны одержимого.
- Скучно жпть не умею.
- Я веселее твоего живу, чертолом бешеный. Сейчас с бабами сварим гусек, раздавим бутылку рыковкп. А ты и этакой радости не знаешь. Будешь до свету переживать куплю-продажу... В новой жизни по часам трудиться будем. Пусть машины надрываются, они железные. А ты и машину надорвешь... Ладно, друг, возьмем тебя в новую эпоху, только руку одну отрубим... Не серчай.
За мостом Степан ласково матюкнул Автонома - салазки суродовал на ухабах.
...В избе Автоном поклонился родным, не спеша стряхнул иней с головы, оборвал с усов наледь, положил на Лавку мешок с покупками, связки книг, отступил к порогу. Все-таки сунул в ведро с холодной водой зашедшиеся с пару руки, отвернув от отцовского взгляда красно-бурое, строгой ладности лицо. Под усами белели плотно литые зубы.
- Три пожеще, Антоном Кузьмич, - посоветовал отец, - не давай сердцу сомлеть.
Автоном промолчал - заколодило его после разговора с Лежачим.
- Ничего не слыхал? - спросила мать.
Всякий раз, откуда бы ни возвращались сын или муж.
бна с сердечным замиранием в голосе пытала о пропавшем без вести Власушке.
- Нет, маманя, не слыхал... - Автоном томительно помолчал, потом, тяжело выгнув черные брови, спросил хрпповатым голосом: - Уж не Фиена ли носится с девками на задах около бани, видно, гадает?
- Она, яловая кобыла, все еще в девичьем табуне хвост трубой прямит. Наманпла полну горницу невест, пол истоптали. Теперь, видишь, на задах, по баням.
Овец-то, поди, помяли суягных, - со спокойной суровостью говорила мать, собирая сыну вечерять.
- Разделить надо хозяйство, пусть забирает Власову долю. Посмотрю, как она жизнь поведет, по вечеркам болтаться. Я ей не батрак. Надоело каждую ночь двери ей открывать на заре, - сказал Автоном устало и твердо.
Василиса почтительно ждала, пока сын ужинал, потом убрала со стола, села на табуретку, подула на клеенку.
- Ну, Автоном Кузьмич, показывай выручку, пока не прилетела востробородая, прости господи.
Автоном вынул из внутреннего кармана овчинных штанов клетчатый кисет, положил на стол перед матерью.
- Шел бы, Кузьма Данилыч, в горницу на полати спать, - сказала она. - А на зорьке опять Пестравку послушай, не заморозить бы теленка.
Кузьма завернул Библию в холстину, попросил Домнушку за печью, жену и сына простить его, как это делал он перед сном, но вдруг, встревоженный чем-то, раздумал спать и сел на лавку.
Василиса засопела и, тяжело топая по скрипевшим половицам, обошла кухню, без надобности переставляя посуду.
Кузьма с кроткой укоризной посматривал на жену грустновато-умными глазами из-под густых нависших бровей. Но только Василиса повела на него властным оком, он поднял брови, собрал на лбу глубокие морщины, и лицо его с пожелтевшей по краям бородой завиноватнлось приветливо.